Записки адвоката

Каминская Дина Исааковна

Часть вторая. Признание, или Дело мальчиков

 

 

Следствие

В самых первых числах февраля 1967 года мне позвонил адвокат Лев Юдович. Мы были знакомы много лет и, хотя нас не связывала тогда личная дружба, относились друг к другу с уважением.

– Я к тебе с опасным предложением, – сказал Лев. – Я хочу, чтобы ты приняла участие в потрясающе интересном деле. Два мальчика – Саша и Алик – обвиняются в изнасиловании и убийстве своей четырнадцатилетней школьной подруги. Я уже знакомился с материалами в прокуратуре – они совершенно невиновны. Я в этом уверен. Дело уже назначено к слушанию. Прими ты защиту второго мальчика.

– Все это прекрасно. Я верю, что дело интересное. Но почему оно опасное? – удивилась я. – Уголовное дело безо всякой примеси политики. Что тут может быть опасного для адвоката?

– Дело в том, что оба мальчика признавали себя виновными. Потом оба отказались от своих показаний. Мой – Алик – не признает себя виновным и сейчас. А Саша, после того как ознакомился с делом вместе со своим адвокатом Ириной Козополянской, заявил следователю, что именно она научила его отказаться от признания, а на самом деле и он и Алик виноваты. Ирину отстранили от участия в деле. Ей грозит исключение из коллегии. А Саша через несколько дней написал заявление о том, что он совершенно не виноват и его прежние показания, в которых он признавался в изнасиловании и убийстве, – ложные, что оговорил он своего адвоката по настоянию следователя. Ирина просила коллегу по консультации защищать Сашу (Лев назвал имя одного из лучших московских адвокатов), но тот категорически отказался, сказав, что не может отдать свою судьбу в руки вздорного мальчишки, который с такой легкостью предал своего адвоката. Так что дело действительно опасное для тебя. Но учти – это невероятно интересное дело. Может быть, самое интересное в моей жизни.

– Учла, – сказала я. – Присылай родителей к шести часам в консультацию.

Так я стала защитником Саши Кабанова.

Недалеко от Москвы есть деревня Измалково. Она стоит на высоком берегу целой системы Измалковско-Самарийских прудов. Длинный, узкий деревянный мост – лавы – соединяет ее с другим берегом. Там – знаменитый дачный поселок писателей Переделкино. Дальше – Генеральское шоссе и генеральские дачи. Дача, крайняя к прудам, принадлежала очень популярной исполнительнице народных русских песен Руслановой. Там же – дача легендарного командира Красной конницы времен Гражданской войны маршала Семена Буденного.

В 1965 году дачу Буденного ремонтировали. Каждое утро из расположения ближайшей воинской части грузовики доставляли на «объект» весь необходимый строительный материал, а также рабочих-солдат этой воинской части. Вечером приезжала машина и увозила их в расположение части.

17 июня на строительстве работали трое солдат: Базаров, Зуев и Согрин. Вечером, когда закончили работу, они пошли в деревню к спортивной площадке, где обычно собиралась деревенская молодежь. В это же время на площадку пришли Саша и Алик (им было около пятнадцати лет) и четырнадцати-шестнадцатилетние девочки, жительницы этой же деревни. Все вместе играли в волейбол.

Около одиннадцати часов солдаты собрались уходить (их уже должна была ждать машина), а все подростки договорились идти гулять через лавы на Генеральское шоссе. Часть девочек – Нина и Надя Акатовы, Лена Кабанова (Сашина сестра), дачница Ира – вместе с солдатами пошли вперед, а Саша, Алик и Марина Костоправкина немного задержались: Алик – чтобы отнести домой баян, Марина – чтобы взять вязаную кофточку, Саша – чтобы предупредить мать. Через 5–7 минут они уже шли по главной улице деревни вниз мимо единственного в деревне двухэтажного санаторского дома. Это большой деревянный барак. В каждой комнате живет семья, каждое окно открыто – ведь очень тепло; в каждой комнате свет – еще не ложились спать.

Трое детей, знавших друг друга с самого рождения, учившихся в одном классе, шли веселые, смеющиеся по направлению к дому Акатовых, не подозревая, что эти минуты станут роковыми для каждого из них. Что впереди катастрофа – страшная гибель Марины, годы тюрьмы для Саши и Алика.

Девочек дома не оказалось. Решили, что те, не заходя домой, пошли к лавам. От дома Акатовых до лав – дорога по той же главной улице, слева от дороги – последний дом, Богачевых. За ним фруктовый совхозный сад, который тянется вдоль берега пруда. Потом небольшой овраг, а дальше старый деревянный забор, отгораживающий руслановскую дачу от деревни. Вся дорога от дома Акатовых до лав занимает не более 5 минут.

Через какое-то время Саша и Алик возвратились к дому Акатовых, но уже вдвоем, без Марины. Все девочки дома. Рассказывают, что шли другой дорогой, хотели отвязаться от солдат, чтобы те не узнали, где они живут. Опять минуты (как потом будут считать эти минуты!) – и девочки Надя и Нина Акатовы, Лена Кабанова, Саша и Алик уже идут через лавы на Генеральское шоссе. Их видели сидевшие на берегу рыбаки (а эти пруды славились карасями, и рыбаков было много). Их слышали жители ближайших домов, потому что ребята громко пели и смеялись.

Так с песней они прошли через лавы. Кто-то из девочек спросил:

– А где же Марина?

Кто-то из мальчиков ответил:

– Решила пойти вперед догонять вас на Генералке, не захотела вернуться с нами.

И опять кто-то из девочек сказал (они сами потом не могли вспомнить – кто):

– Вечно Марина все делает по-своему.

И больше о ней никто не вспоминал.

Совсем уже поздно в этот день дети разойдутся по домам, и только на рассвете мать Марины будет бегать из дома в дом по всей деревне и спрашивать, не видел ли кто Марину.

Марина не вернулась домой.

Слух о том, что Марина пропала, с невероятной быстротой разнесся по деревне. Один за другим к дому Костоправкиной подходили односельчане. Среди них и те, кто видел детей, накануне вечером игравших в волейбол, и те, кто слышал голоса детей, переходивших по лавам через пруд, и рыбаки, которые с берега или с лодок видели их и даже узнавали голоса – ведь сестры Акатовы первые певуньи на деревне, их голоса не спутаешь.

С самого утра в доме Костоправкиных – работник милиции – дознаватель.

Он спрашивает каждого приходящего в дом и тщательно записывает все показания; фиксирует время, когда дети разошлись с волейбольной площадки, когда их слышали рыбаки и жители прибрежных домов, записывает показания Алика, Саши, Нади, Нины, Иры, Лены и многих других.

Особенно придирчиво допрашивает он Алика и Сашу – ведь они последние, кто видел Марину. Только они могут разъяснить, почему вдруг расстались с Мариной, почему она одна пошла вперед и не захотела вернуться с ними. Ни Алик, ни Саша не могут объяснить этого.

«Не пошла, и все», «Не захотела, и все».

А в это же время оперативные работники милиции и добровольцы – жители деревни прочесывают весь берег пруда и совхозный сад, осматривают каждый куст, каждую тропинку. Искали до сумерек. Никаких следов Марины обнаружено не было.

19 июня с самого утра поиски возобновились. Только к вечеру наткнулись на небольшую полянку в овраге около руслановской дачи. Там, на сильно помятой траве, под небольшими кустами нашли вязаную кофту Марины, рядом оторванную от нее пуговицу. Немного в стороне – мужскую старую фуражку и белую пуговицу – бельевую (такие пришивают к самому дешевому мужскому нижнему белью).

В Измалково прибыли водолазы – искали труп Марины. Несколько часов подряд обследовали они дно пруда. Безрезультатно.

А потом опять дни опросов всех, кто был в тот вечер в деревне, всех тех жителей близлежащих сел и поселков, на кого по оперативным милицейским данным могло пасть подозрение.

Первые из них – солдаты. Их показания о том, как возвращались в часть после игры в волейбол, противоречивы. Особенно настораживают следователя показания шофера грузовика, на котором солдаты возвращались в часть.

Шофер утверждает, что приехал за солдатами в условленное время – к 11 часам вечера, но их на месте не было. Появились они только в час ночи и просили никому не говорить об их позднем возвращении. Но солдаты – военнослужащие. Для них своя – военная – прокуратура, свой суд – военный трибунал. Военный прокурор отказался их арестовать – доказательств вины недостаточно. А чем дальше, тем показания солдат все больше и больше сближаются между собой, все меньшим делается время их неоправданного отсутствия.

Так прошла неделя. 23 июня днем Саша вместе с товарищами и подругами катался на лодке. Как всегда в эти дни, говорили о Марине. Саша рассказывал, как они вместе шли к Акатовым, о чем говорили по дороге. Внезапно он замолчал и, как рассказывали его друзья, стал такой бледный, что они испугались. Рядом с лодкой, почти касаясь ее борта, плыл страшный, вздувшийся труп. Это была Марина.

По заключению экспертов-медиков, Марина погибла «от асфиксии в результате утопления». Эксперты также высказали предположение, что смерти предшествовало насильственное половое сношение.

Хоронили Марину всей деревней, всей школой с учителями. Класс за классом подходили к могиле прощаться. Это были похороны, где горе было неподдельным, как неподдельной была и жажда мести этому еще не найденному убийце.

Шло время. За месяц, который прошел с 17 июня, дня, когда погибла Марина, работники милиции и уголовного розыска района задержали более двадцати человек, на которых по каким-то причинам могло пасть подозрение в причастности к убийству. Среди них судимый раньше за кражи и хулиганство Садыков, живший в небольшом поселке недалеко от Измалкова. В ту ночь с 17 на 18 июня Садыков не пришел ночевать домой. Только утром жена нашла его, совершенно пьяного, спящим в сарае в изодранной и окровавленной одежде. Его продержали в камере предварительного заключения при милиции три дня. Но друзья Садыкова подтвердили следователю, что они вместе пили, что во время выпивки была драка. И Садыкова отпустили.

Знакомясь потом с материалами следственного дела, я поражалась совершенно очевидной беспомощности следователя, который метался от одной версии к другой, от одних подозрений к другим, но ни одной версии не проверил досконально. Каждый раз ограничивался самыми поверхностными допросами. Следователь не пытался выяснить причины противоречий в показаниях (в случае с солдатами). Не направил на экспертизу окровавленную рубаху Садыкова, доверившись показаниям его собутыльников. Не провел биологическую экспертизу одежды всех тех, кто подозревался и задерживался. А так важно было проверить, нет ли на ней пятен спермы – ведь эксперты уже высказали предположение о том, что Марина была изнасилована. Уходящее время работало против следователя и против правосудия. Все более уверенными становились показания подозреваемых, все меньше в них оказывалось противоречий, все больший круг свидетелей называли они в подтверждение своей невиновности. В начале августа 1965 года вызовы к следователю почти прекратились. Следствие явно зашло в тупик.

И вдруг где-то в 20-х числах августа по всей округе пронеслась весть. Убийца найден. Арестован. Это настоящий преступник-рецидивист. Он уже раньше был судим за изнасилование и убийство. Марина не единственная его жертва. Уже называют его имя – Назаров.

А тут новость – преступник сознался. Рассказал следователю, как мучил и насиловал Марину, как потом убил ее и сбросил труп в воду.

То естественное чувство мести, та жажда возмездия, которая всегда сопутствует преступлению, стали главным содержанием мыслей и чувств не только матери Марины, но и большинства жителей деревни. Считали недели до окончания следствия и суда. Слова «смертная казнь», «расстрел» стали едва не самыми распространенными словами в разговорах.

Но время шло, а об окончании следствия ничего слышно не было.

В конце того же 1965 года новое ошеломляющее известие – «Следствие по делу гибели Костоправкиной Марины приостановлено за нерозыском преступника».

Целая делегация от деревни идет к прокурору требовать объяснений. Как же так? Ведь преступник есть. Он сам сознался. Кого же может удовлетворить объяснение прокурора, что признание это было ложным, что Назаров отказался от первоначального признания, сказал, что оговорил себя, а других доказательств его вины нет.

Кто может поверить, что невиновный человек будет признавать себя виновным не просто в преступлении, а в таком, за которое по закону ему грозит смертная казнь? Да еще если это опытный преступник, ранее судимый. Да еще если этот человек вновь совершил преступление, – потому что известно, что его скоро будут судить за изнасилование другой девочки и за несколько ограблений.

Великая магическая сила этого слова – «признался». Кто не оказывался в ее опасном плену? Разве: «Если признался, то виноват, а не был бы виноват – не признался бы» – думают и говорят только люди далекие от правосудия? Разве мало следователей, прокуроров и даже судей, уверенно отвечавших в студенческие годы на экзаменах: «Признание не является царицей доказательств. Оно требует проверки и подтверждения, как и любое доказательство по делу» – и осуждавших людей только на основе этого признания даже тогда, когда остальные доказательства сомнительны?

И судьи делают это с убежденностью и сознанием своей правоты потому, что внутренний голос чувства вопреки разуму говорит им: «Раз признался – значит, виноват».

И не заставило умолкнуть этот внутренний голос и то, что сотни тысяч людей признали себя виновными в страшных преступлениях, которые не совершали. Ведь это было в другое – сталинское – время. И не умолкает этот внутренний голос, когда читает судья очередное определение Верховного суда РСФСР или СССР по делу, где необоснованно осуждены люди только на основании их признания на следствии – следствии, проведенном с нарушением закона.

«Ведь это не у нас, в другой прокуратуре. У нас закон не нарушают».

Жителей деревни Измалково не убедили объяснения прокурора. Они не понимали, что происходит. Они знали, что возмездие, которое должно было удовлетворить их чувство мести, возмездие, которое уже было таким близким, отнято у них.

И тогда в ЦК КПСС стали направлять письмо за письмом, заявление за заявлением. «Найти и наказать преступника». Этого требовали уже не от прокурора, не от следователя, а от всесильной коммунистической партии.

Наступил 1966 год. Скоро уже год со дня смерти Марины, а следствие молчит – дела не возобновляет. Не помогли письма и в ЦК КПСС.

Тогда решают включить в эту борьбу писателей. Ведь писательский поселок на другом берегу пруда. Дети из деревни часто ходят туда в знаменитую детскую библиотеку, созданную на свои собственные средства замечательным писателем Корнеем Чуковским. (Случай благотворительности для Советского Союза едва ли не уникальный.)

Марина была постоянной посетительницей и, говорят, любимицей Корнея Ивановича. Именно к нему идет Александра Костоправкина. Его и несколько других писателей просит употребить их авторитет, их известность. ЦК не отвечает на ее письма, письма простой деревенской жительницы. Но ведь им-то ответят. Что значит – «Не могут найти убийцу». Он должен быть найден.

И писатели пишут. Пишут в ЦК КПСС, тоже требуют найти и наказать.

17 июня – годовщина смерти Марины.

И вновь на сельском кладбище собрались родственники и соседи Костоправкиных, учителя школы, дети – товарищи Марины. Но уже меньше слез, чем год назад. Дети стоят молча, взрослые пьют принесенную с собой водку-полагается помянуть Марину.

Но слезы будут. Для этого специально приглашена на кладбище старая жительница этой деревни Екатерина Марченкова – непременная участница похорон в деревне. Она стоит в стороне – худая седая женщина в очках с толстыми стеклами. На голове большой черный платок. Тихо, нараспев, постепенно убыстряя речь, начинает она говорить.

Говорит о том, какая Мариночка была умница и красавица и как злой человек сгубил ее. Вот уже и слезы в голосе, все сильнее и сильнее прорываются рыдания сквозь слова. Уже запричитала Александра Костоправкина и вторит ей: «Доченька, красавица, и какой же злодей сгубил тебя, доченька…»

А Марченкова причитает все громче, все надрывнее:

Мариночка, деточка,

Прости меня, старую!

Отпусти меня.

Зачем снишься ты мне каждую ночь?!

И уже плачут все присутствующие, и почти не слышно того, что поет-причитает у Марининой могилы Марченкова.

Только потом, возвратясь домой, спросит крестный отец Марины – Захаров – у Александры Костоправкиной, слышала ли она, как Марченкова причитала, что виновата перед Мариной, что могла ее спасти и не спасла.

В этот же вечер Костоправкина позвала Марченкову в свой дом на поминки. Опять выпили водки, а потом стали спрашивать, что она знает о Марининой гибели, почему говорила, что могла ее спасти и не спасла.

Сначала Марченкова отрицала, что говорила на кладбище такие слова. И только перед уходом домой рассказала, что ровно год назад – день в день 17 июня – поздно вечером она была дома в своей комнате на втором этаже санаторского дома. Окно было открыто, и она услышала громкий разговор. По голосу узнала, что это была Марина.

– Алик, отстань! Чего пристаешь? Как не стыдно. Сашка! Не приставай, чего тебе нужно от меня! Чего вы пристали?

В ответ кто-то из ребят громко рассмеялся.

– Я не придала этому значения, – продолжала Марченкова. – Подумала: просто балуют, – и легла спать.

Наверное, для постороннего и спокойного слушателя в этом рассказе не было ничего сенсационного.

Ведь даже если поверить тому, что Марченкова действительно слышала такой разговор и именно 17 июня 1965 года и по голосу правильно опознала Марину, то никто из мальчиков – ни Саша, ни Алик – не отрицал, что 17 июня вечером они вместе с Мариной проходили мимо этого дома. Они в первый же день рассказали об этом матери Марины и следователю. Само содержание разговора, переданное Марченковой, тоже ни в чем не уличало ни Сашу, ни Алика. Ведь Марина не плакала, не звала на помощь, хотя шли они по главной улице деревни, где в каждом доме люди, готовые прийти на помощь. Слова же «Алька (или Сашка), отстаньте!» могли быть реакцией на любую мальчишескую шутку.

Именно так рассудил прокурор района, к которому на следующий же день обратилась Александра Костоправкина с заявлением, что они сами нашли убийц Марины, что преступники Саша Кабанов и Олег (Алик) Буров.

Тогда возмущенная Костоправкина обратилась с жалобой в Москву – в прокуратуру Московской области.

Вскоре ей сообщили, что расследование дела о гибели Марины передано в прокуратуру Московской области и поручено опытному следователю Юсову.

Довольно высокого роста, худой. Удлиненный овал бледного лица. Больше всего бросаются в глаза большие очки на подслеповатых маленьких глазах – почти щелочках – и длинные тонкие губы.

Юсов принял Костоправкину незамедлительно. Внимательно выслушал. Особенно подробно расспрашивал о рассказе Марченковой. А прощаясь, заверил ее, что теперь все будет по-другому. Дело на особом контроле в ЦК КПСС (реакция на письмо писателей), куда он должен докладывать о результатах расследования. Он найдет преступников, чего бы это ему ни стоило.

22 июня 1966 года Саше Кабанову исполнилось 16 лет – возраст, который дает ему право на получение паспорта.

Все необходимые справки уже сданы в паспортный стол милиции. Назначен и день получения паспорта – 31 августа.

Оделся в специально купленную к этому дню новую рубашку, в тщательно отутюженные матерью брюки и уехал. А дома к его возвращению уже готовят праздничный обед – вот еще один сын стал взрослым. Старший сын женат, живет отдельно; второй служит в армии, дочь Леночка тоже уже работает, теперь недолго остается и Саше до армии.

Семья Кабановых большая и очень дружная и, главное, непьющая, что редко в деревне.

Уже собрались все, ждут только Сашу. Внезапно в дом входят двое. Один – знакомый инспектор местной милиции. Второго видят впервые – высокий, худой, в больших очках, с плотно сжатыми тонкими губами на бледном лице. Представляется новым инспектором Отдела народного образования.

– Завтра первый день учебы. Вот и пришел познакомиться с Сашей, старшеклассником.

Расспрашивал родителей о том, как Саша учится, где делает уроки, помогает ли матери по хозяйству. Разговаривал инспектор вежливо и доброжелательно. Пришедшего Сашу тоже расспрашивал про учебу, о книгах, которые читает, просил показать уже приготовленные к завтрашнему дню новые учебники и тетради. Поблагодарил за приглашение к обеду, но – некогда. Нужно обойти все дома, в которых живут старшеклассники. Может, Саша поможет ему – проводит до ближайшего дома, и тут же вернется, не опоздает к обеду?..

Так они вышли: новый инспектор, Саша и работник милиции.

Только через час Сашиной маме расскажут, что Сашу и Алика увезли на милицейской машине. А через 4 дня, после долгих поисков и волнений – ведь куда и кто увез детей, никому не известно, – родители наконец узнают, что один из них содержится в камере предварительного заключения города Звенигорода, а другой – в камере предварительного заключения поселка Голицыно и что задержаны они по постановлению старшего следователя прокуратуры Московской области Юсова.

На следующий же день матери Бурова и Кабанова поехали в Москву в прокуратуру.

В кабинете на втором этаже за столом сидел человек с бледным вытянутым лицом, в больших очках, с плотно сжатым и длинным ртом. Но он уже не улыбался приветливо, не спрашивал о том, где и как мальчики готовят уроки. Он в своей подлинной и настоящей роли. Не инспектор Отдела народного образования, а старший следователь Юсов.

Сухо, сдержанно отвечает он на вопросы пораженных этой встречей родителей. Он уверен, что Алик и Саша убили Марину, но обвинения им еще не предъявлял. Иронически выслушивает заверения матерей, что их дети ни в чем не повинны. Сколько таких заверений и по скольким делам ему уже приходилось выслушивать! Все это привычно и скучно. Когда закончится дело, еще неизвестно; когда можно пригласить адвоката, тоже еще неизвестно. Он обязательно предупредит об этом родителей. Дети без адвоката в советской стране не останутся. Все будет по закону.

Конечно, никакой переписки – это строжайше запрещено; и он, Юсов, этого никак позволить не может.

И опять идут дни, а Алик и Саша по-прежнему в камерах предварительного заключения. И родители не жалуются. Они ведь не знают, что максимальный срок содержания в таких условиях – 3 дня и что еще 3 сентября Юсов получил письменное предписание прокурора о переводе мальчиков в московскую тюрьму, которую называют поэтически «Матросская тишина» (по названию улицы, около которой она расположена) и которая теперь официально именуется «Учреждение № 1».

6 сентября перед концом рабочего дня на работе у Лены Кабановой (сестры Саши) раздался телефонный звонок. Незнакомый приятный голос.

– Леночка, это говорит следователь Юсов. Здравствуй, Леночка. Я решил, хотя и не положено это, передать тебе письмо от Саши. Встретимся через час в вестибюле метро.

Юсов передал Лене запечатанный конверт. Сказал:

– Вскроешь дома, при родителях.

Значит, скорее на вокзал, успеть на электричку – следующая только через час. А потом от станции Баковка почти бегом эти километры по лесной дороге, бегом по лавам и главной улице, мимо волейбольной площадки, и, вбежав в дом:

– Письмо от Саши! Юсов передал письмо от Саши!

Какое это счастье – весть от сына, первая весть от ее ребенка, которого увезли тайно, даже не дав попрощаться, перемолвиться словом.

Вскрыли конверт. Письмо на одном небольшом листке бумаги:

Дорогие мама, папа, Леночка, и братья, и тетя Маруся. Обо мне не беспокойтесь, со мной обращаются хорошо. Я рассказал, что мы с Алькой совершили с Мариной. Изнасиловали ее, а потом утопили. Пришлите мне, пожалуйста, чистые трусы и сухарей побольше. Следователь Юсов обещал все передать. Простите меня. Наверное, скоро увидимся. Ваш сын Саша. 6 сентября 1966 г.

Много позже Сашина мама Клавдия Кабанова рассказывала мне, что, прочитав письмо, даже не плакали. Сидели все молча, ни о чем не разговаривали. Не думали ни о чем – полная пустота отчаяния.

А заговорили – ни один из них ни на минуту не допустил, что написанное Сашей – правда.

Узнав этих людей, я верила, что так и было. Эти совершенно необразованные, простые люди всегда поражали меня той благородной сдержанностью, с которой они переносили свалившееся на них горе. За два с половиной года моего участия в деле Алика и Саши в одних только судебных заседаниях допросили более 100 человек – жителей Измалкова, дачников, которые в это лето были там на отдыхе, учителей школы, где учились дети.

Из всей этой массы взрослых свидетелей только два человека выделялись благородством поведения, полным отсутствием жестокости и вульгарности. Это была учительница старших классов Волконская и мать Саши Клавдия Кабанова. Как сумела она, родившая и воспитавшая шестерых детей, вырастившая их в тяжелых условиях русской деревни, работая с утра до ночи по хозяйству и в совхозе, – как сумела она не ожесточиться, держаться всегда с таким достоинством? Как сумела она внушить к себе уважение не только детям, которые беспрекословно слушались ее, но и всем односельчанам? Как сумела сохранить внешность и легкую поступь настоящей русской красавицы? И пепельные, почти без проседи, волосы и удивительную прозрачность светло-голубых глаз?..

Клавдия – несомненная глава семьи, но она никогда не приказывает, даже просит редко. Как-то все сами знают, что нужно сделать и как правильно поступить. Сашин отец работал шофером грузовика в Москве. Домой приезжал поздно вечером. С семьей, с детьми – только по воскресеньям.

Поздно вечером того же 6 сентября в дом к Кабановым пришла задыхающаяся от быстрой ходьбы мать Алика. Сразу закричала, заплакала. Оказывается, Юсов передал письмо не только от Саши, но и от Алика. Теперь обе семьи вместе читали и перечитывали эти письма.

Вот письмо Алика:

Дорогие мама, папа и Галя. Обо мне не беспокойтесь. Меня никто не обижает. Я рассказал следователю, что мы с Сашкой изнасиловали Марину, а потом бросили ее в пруд. Пришлите мне новую фуражку и побольше сухарей. Следователь Юсов разрешил передать. Простите меня.

Ваш сын и брат Алик. 6 сентября

7 сентября с самого утра Клавдия Кабанова уехала в Москву. Надо купить продукты для передачи детям – и Алику и Саше.

Уже днем с двумя сумками добралась до прокуратуры. Но передать ничего не удалось. Юсова в прокуратуре нет и сегодня не будет.

Так вместе со всем закупленным вернулась домой в деревню.

И опять новость. Днем в деревню привозили Алика. Он шел через всю деревню от волейбольной площадки до пруда. Рядом, не отступая ни на шаг, шел следователь Юсов. По бокам – работники милиции со сторожевыми собаками. Сзади несколько незнакомых мужчин (понятые) и человек с кинокамерой.

Сбежались все, кто был в деревне, – взрослые и дети. Они сами слышали, как Алик неторопливо и удивительно спокойно показывал дорогу, по которой шел с Мариной от площадки по главной улице, мимо «санаторского» дома, мимо дома Акатовых.

Здесь, у последнего дома Богачевых, они с Сашей пристали к ней, заломили назад руки. Она пыталась закричать – заткнули ей рот новой фуражкой Алика. (Той, которую он просил прислать в передаче.) Протащили ее немного по тропинке в яблоневый колхозный сад и повалили под деревом.

По предложению следователя, не задумываясь ни на минуту, показал дерево, под которым он первым изнасиловал Марину. Потом насиловал Сашка, а затем задушил ее. Тогда они взяли ее за руки и за ноги и потащили к берегу пруда. Пошел к берегу (все снималось кинокамерой) и указал место, с которого, раскачав труп Марины за руки и за ноги, бросили его в пруд.

Рассказывал и показывал это не только спокойно, но как-то совершенно не смущаясь присутствовавших соседей, взрослых и детей. Все стояли молча, потрясенные этим страшным рассказом, с чудовищными подробностями насилия, с бесстрастным, безо всякого волнения и сожаления описанием убийства. И даже, когда уже вели назад к машине, прибежавшая Александра Костоправкина – мать Марины – кричала: «Убийца! Негодяй! Растерзать тебя мало!» И тут Алик оставался спокойным.

9 сентября рано утром в Измалково приехал работник милиции и пригласил родителей мальчиков – Марию Бурову и Клавдию Кабанову – поехать с ним в Звенигородское отделение милиции, где их ожидает следователь Юсов.

Взяли с собой припасенные ранее продукты для передачи и поехали. В кабинет к Юсову их не пустили – просили ждать в коридоре, но передачу взяли немедленно. Ждать пришлось очень долго, несколько часов. Наконец Юсов, а с ним и какой-то высокий плотный мужчина подошли к ожидавшим Кабановой и Буровой, и Юсов представил:

– Вот ваш защитник – адвокат Борисов. Сейчас я в его присутствии допрашивал ваших сыновей. Я предъявил им обвинение по статье 102 Уголовного кодекса в убийстве. Можете сейчас побеседовать с товарищем адвокатом.

Это было совершенно неожиданно. Советуясь друг с другом, Бурова и Кабанова уже решили пригласить двух адвокатов – для каждого из сыновей отдельно и, что главное, из Москвы. Почему следователь, который всего несколько дней назад говорил, что к защитнику обращаться еще рано, что он их обязательно предупредит, когда наступит время, вдруг сам назначил для Алика и Саши адвоката? Как бы предчувствуя эти вопросы, Юсов тут же добавил:

– Да вы не волнуйтесь. Товарищ Борисов очень опытный адвокат, и не просто адвокат, а заведующий консультацией. Вы можете ему полностью довериться, а мне пора, уже поздно, поговорим в другой раз.

Беседа с адвокатом Борисовым тоже не отняла много времени.

– Мальчики во всем признались. Они совершили это по глупости. Нет, вы не сомневайтесь. Они действительно виноваты, – не были бы виноваты, не признавались бы. Нет, их никто не бил. Следователь Юсов очень хороший человек, к ребятам относится хорошо. Да что вы так волнуетесь?.. Ведь они несовершеннолетние, их не расстреляют – посидят несколько лет, и все. А сейчас поедем в консультацию. Вам нужно уплатить деньги в кассу за мою работу.

Входя к нему в небольшой кабинет, заметили на дверях табличку: «Заведующий Юридической консультацией Борисов А.С.». Значит, Юсов не обманул – действительно опытного адвоката выбрал для мальчиков.

Сашу привезли в деревню 10-го утром. И опять сбежались все. И опять шли за Сашей и рядом с ним идущим Юсовым, и милиционерами с собаками, и понятыми, и человеком с кинокамерой.

И вновь тот же рассказ, такой же бесстрастный и спокойный, с теми же ужасающими подробностями. Только Саша сказал, что Марину он не душил. Наверное, сама задохнулась – ведь Алик крепко закрыл ей рот кепкой, как кляпом. И уже не только Александра Костоправкина, но и вся толпа кричит: «Убийца! Негодяй!»

А Саша, не поворачивая к ним головы, так же медленно продолжает рассказ.

Прямо из Измалкова Сашу отвезли опять в камеру предварительного заключения в Звенигород и там допросили в присутствии учительницы, которую он любил и уважал, – учительницы Волконской. Тот же спокойный рассказ, те же подробности, ни больше ни меньше.

А дальше каждый день допросы всех тех, кто видел детей 17 июня 1965 года на волейбольной площадке; девочек, которые играли в волейбол и с которыми потом гуляли. И у всех спрашивали время.

В котором часу начали играть? До которого часа играли? Сколько минут шли до дома? Через сколько времени пришли Алик и Саша?

Для допросов вызывают уже в Москву – 17 сентября Алик и Саша переведены в тюрьму для несовершеннолетних.

Нина и Надя Акатовы, Ира Клепикова, Лена Кабанова (сестра Саши) – у следователя почти ежедневно. Как и в первые дни после гибели Марины, они утверждают, что от момента их ухода с волейбольной площадки до прихода мальчиков в сад Акатовых прошло не более 15–17 минут.

Но Юсов убеждает их, что они ошиблись, что этого не могло быть. Ведь за 15–17 минут такое преступление совершить невозможно, а мальчики сами признались, что все это было.

– Вы и им не поможете, и себе жизнь портите. Ведь вас могут привлечь за ложные показания, – убеждал Юсов.

(По советскому закону ответственность за дачу ложных показаний несут только по достижении 16 лет. Ко времени допросов только Лене Кабановой было 16, остальным девочкам уголовная ответственность не угрожала.)

Девочки упорствуют. И тогда всем им дают очные ставки с Сашей. И Саша при них спокойно и бесстрастно рассказывает, как и что он и Алик делали с Мариной и как убили ее. При них говорит, что отсутствовали они с Аликом 35 минут. И тут же на вопрос следователя:

– Подтверждаете ли вы показания обвиняемого?

Нина, Надя и Ира ответили:

– Да, подтверждаем.

И только Лена, сестра Саши, ответила на этот вопрос:

– Нет.

Несмотря на запрещения следователя, Лена спросила Сашу:

– Почему ты врешь? Я ведь сама была там, я знаю, что вы пришли через пятнадцать минут.

Но следователь закричал на нее, велел подписать протокол и выйти из кабинета.

Потом внезапно очные ставки прекратились. И напрасно мать Саши и мать Алика просили их тоже вызвать на очную ставку, чтобы хоть раз увидеть сыновей, чтобы хоть раз самим услышать то, что они показывают. Следователь отказывал им и в этом, и в свидании.

Прошло еще очень немного времени, и Юсов сказал, что следствие заканчивается. На этот раз матери категорически заявили, что отказываются от адвоката Борисова, что они хотят, чтобы их детей защищали московские адвокаты, тем более что суд будет в Москве.

Так вступили в это дело адвокаты Лев Юдович и Ирина Козополянская. Уже от них матери узнали, что Алик и Саша не признают себя виновными, что утверждают, будто бы заставил их признаться следователь Юсов. Что на самом деле они не виноваты.

Узнала об этом и мать Марины. Узнала от Юсова, который объяснил ей, что подкупленные родственниками адвокаты уговорили Алика и Сашу отказаться от показания. Но суд разберется во всем.

В Измалкове почти не осталось нейтральных. Вся деревня включилась в борьбу за возмездие, а значит, против мальчиков. В борьбу против их родителей, которые продолжают верить в их невиновность, и, конечно, против этих продажных и бессовестных адвокатов, которые пытаются выгородить сознавшихся, а значит, бесспорно, виновных преступников.

И уже забыли все, что раньше, до их ареста, считали Алика и Сашу хорошими детьми – Сашу получше, Алика похуже (он грубил взрослым), что никому в голову не могла прийти мысль об их причастности к гибели Марины.

Вот таким было это дело, когда я сказала «согласна» и приняла на себя защиту Саши.

 

В преддверии первого судебного процесса

До начала судебного процесса оставалось немногим более двух недель, и я понимала, что все это время должно быть целиком отдано изучению такого сложного дела.

Уже с утра я – в Московском областном суде. Все складывается на редкость удачно. Я одна в пустом зале. У меня большой стол, на нем два тома дела, листы бумаги, на которых делаю выписки. Тихо. Никто не мешает сосредоточиться.

Открываю обвинительное заключение. 34 страницы густого, через один интервал машинописного текста. Примерно половина обвинительного заключения – длинные цитаты из показаний Алика и Саши, когда они признавали себя виновными.

Еще по дороге, не доходя до колонки, Сашка предложил мне изнасиловать Марину. Я сказал, что не буду. У колонки встретили Марину и вместе пошли к мосту. Прошли двухэтажный санаторский дом и дом Акатовых. Там никого не было. Так дошли до крайнего дома, где живет Богачева тетя Надя. На углу забора стали приставать к Марине, крутить ей руки. Марина сказала, что будет кричать. Я кепкой зажал ей рот, и мы потащили ее к яблоне в совхозный сад. Сашка тащил ее за левую руку, а я левой рукой за правую. В правой руке у меня была кепка, и я этой кепкой зажимал ей рот» (показания Алика Бурова. Том 3, листы дела 84–88).

И дальше еще несколько страниц его показаний с мельчайшими подробностями того, как повалили Марину во втором ряду яблонь, как Сашка держал ей ноги, когда он – Алик – насиловал Марину, как Сашка потом душил ее и как они вместе несли ее труп к пруду.

А потом опять несколько страниц – цитаты из тех показаний Саши, в которых он признавал себя виновным.

Вместе с Аликом от его дома мы пошли к колонке. Там стояла Марина. По пути к Марине Алик предложил изнасиловать ее, и я дал свое согласие. Вместе с Мариной дошли до санаторского дома, и там Алик пристал к Марине. Она сказала: «Отстань», – и мы пошли вниз. В доме Акатовых никого не было. Пошли дальше. У крайнего дома Богачевых мы остановились, и Алик наскочил на Марину, закрыл ей рот кепкой. Мы взяли ее под руки и пошли к саду» (показания Саши Кабанова. Том 3, листы дела 107–108).

И дальше те же подробности, что и в показаниях Алика. Только утверждает, что, когда кончили насиловать,

Алька сказал Марине: «Вставай». Она не отвечала. Мы пытались ее поднять, но она не поднималась. Алька вынул изо рта Марины кепку. Мы решили, что она умерла, но отчего – не знали, может быть задохнулась. Алька сказал, что ее лучше закопать, чтобы никто не нашел, но потом решили снести в пруд (показания Саши Кабанова. Том 3, листы дела 110–111).

И так страница за страницей. Показания с очень незначительными изменениями, которые кажутся мне совершенно несущественными. Показания, насыщенные деталями, которые выглядят так правдоподобно.

В самом конце третьего тома заявление, написанное детским почерком. Собственноручное заявление Саши.

Я решил рассказать правду, так как я хочу идти в жизнь с чистой совестью. Я совершил преступление, но я за него буду нести ответ, и мне не хочется, чтобы меня мучила совесть за то, что я не раскаялся в этом поступке. Но я в этом поступке раскаиваюсь, и такого больше не повторится, так как это вышло по глупости и по предложению Бурова Алика. Сам бы я до этого не додумался (том 3, лист дела 224).

Все чаще приходит мысль: «А может быть, это действительно они?» Я знаю и Льва Юдовича, и Ирину Козополянскую. Я не верю в то, что они уговорили Алика и Сашу изменить показания – отказаться от признания. Не верю потому, что Лев и Ирина прежде всего порядочные люди, неспособные на такое нарушение своего профессионального долга. Не верю и потому, что оба они опытные и разумные адвокаты, прекрасно понимающие, какие последствия для них неизбежно наступят, если суду станет известно, что изменение показаний обвиняемых – результат воздействия на них адвокатов.

Но я также понимаю, что за те месяцы, которые прошли до суда, оба мальчика получили новый – тюремный – опыт. Что, если я допускаю, что их «признание» было результатом незаконного действия следователя, я не могу исключить и то, что отказ от такого признания явился результатом влияния более опытных сокамерников.

В момент этих размышлений дверь зала открылась, и ко мне подошел человек:

– Здравствуйте, товарищ адвокат. Узнал, что вы читаете дело, и решил зайти познакомиться с вами. Вы ведь раньше в моих делах не участвовали. – И представился: Судья Кириллов.

Кириллов сравнительно молодой член Московского областного суда. Адвокаты, которым довелось участвовать в делах под его председательством, неизменно отмечали его ум и правовую образованность, но одновременно – жесткую, почти деспотическую манеру ведения процесса. Говорили и о том, что он часто бывает резок и даже груб по отношению к адвокатам.

То, что он пришел специально знакомиться со мной, приятно удивило. Такой традиции в московских судах не существовало. Чаще бывало, что знакомый судья, у которого ты уже много раз выступал, проходит мимо, даже не повернув голову в твою сторону.

А Кириллов продолжал:

– Я рад, что вы будете участвовать в этом деле. Дело очень интересное, но очень тяжелое. Не правда ли, товарищ Каминская, это очень тяжелое дело?

– Я думаю, что всякое дело об убийстве – тяжелое. А тут еще и обвиняемые – подростки. Конечно, дело тяжелое.

– Это, конечно, так, товарищ адвокат. Но ведь в этом деле много особенностей. Так сказать, борьба за честь прокуратуры и за честь адвокатуры. Ведь кто-то научил этих мальчиков или ложно признаться в том, чего они не совершали, или, отказавшись от неправильных показаний, оклеветать следствие.

– Честь следователя Юсова – еще не честь прокуратуры, равно как и поведение адвоката Козополянской – это еще не поведение адвокатуры.

– Ну, тут, товарищ адвокат, вы меня неправильно поняли. Но дело очень, очень тяжелое. Вы уже смотрели первый том? Нет? Обязательно посмотрите, хотя бы бегло, перед тем как ехать в тюрьму. Вы, кстати, когда собираетесь поехать на свидание?

– Завтра с самого утра. Как раз хотела идти вас разыскивать, чтобы получить разрешение. Вот и заявление у меня уже готово.

Внезапно лицо Кириллова каменеет. И совершенно жестким, не допускающим возражения тоном он говорит:

– Сегодня я вам разрешения не дам. В тюрьму вы завтра не поедете. Приезжайте завтра к концу рабочего дня, и я вам дам разрешение. Послезавтра вы можете ехать на свидание.

Такого в моей практике еще не было. Право адвоката на свидание с подзащитным до суда в любое удобное адвокату время соблюдается всегда. Единственное ограничение – это часы работы тюрьмы. Никогда ни один судья не интересовался вопросом, в какой день или в какой час адвокат поедет к своему подзащитному.

Я мгновенно решаю, что добьюсь этого разрешения обязательно и именно сегодня. Если отказ в нем – результат простого самодурства, мне важно, чтобы судья понимал, что я умею отстаивать свои права. Иначе такой судья, чувствующий податливость адвоката, будет бесконечно снимать важные вопросы, безмотивно отказывать в удовлетворении существенных ходатайств. Если же за этим скрываются какие-то более серьезные причины, то мне необходимо самой решать, как правильнее поступить.

Поэтому, как мне кажется, тоже достаточно жестким и непреклонным тоном я отвечаю:

– Вы ошибаетесь, товарищ Кириллов. В тюрьму я поеду именно завтра. Так мне удобно. И никто не вправе мне в этом препятствовать. Поэтому прошу вас сейчас же подписать разрешение на свидание. Вы знаете, что это – мое право и что ваш отказ незаконен.

– Я не собираюсь обсуждать с вами, что законно и что незаконно. Завтра получите разрешение.

И вот я в кабинете у заместителя председателя Областного суда Черноморца. Он знает меня, я выступала у него по многим делам. Встречает меня приветливо. Выслушивает внимательно.

– Это какое-то недоразумение, товарищ Каминская. Не волнуйтесь. Сейчас я поговорю с Кирилловым и выясню. Никто в нашем суде не собирается ущемлять ваших прав.

Выхожу в приемную. 5 минут. 10 минут. 15 минут. Наконец меня вызывают в кабинет.

– Товарищ Каминская, ну почему вам нужно ехать именно завтра? Перенесите свидание на любой другой удобный для вас день. Мы вот с товарищем Кирилловым договорились, что он подпишет вам сегодня разрешение, но только дату на нем поставит послезавтрашнюю. Так что вам даже специально заезжать за разрешением не придется.

Черноморец явно смущен.

– Пока я не пойму, почему меня ограничивают в возможности свидания, я не изменю своего решения и требую разрешения сегодня же.

– Понимаете, товарищ адвокат, вы только, пожалуйста, не обижайтесь. Мы лично против вас ничего не имеем. Но вы знаете, что адвокатура в этом деле как-то уже скомпрометирована. Судья должен проявлять осторожность и предусмотрительность…

Я слушаю его и ничего не понимаю. Если мне не доверяют, то почему это недоверие распространяется только на завтрашний день?

– Скажите мне прямо, почему судья не хочет, чтобы именно завтра у меня было свидание с моим подзащитным?

И опять так же смущенно Черноморец говорит:

– Кириллов уже подписал на завтра разрешение адвокату Юдовичу. Он считает нецелесообразным, чтобы вы и он в один день были в тюрьме.

По правде говоря, такое объяснение было для меня полной неожиданностью. Оно не приходило мне в голову прежде всего потому, что было нелепо. Судья прекрасно знал, что обвиняемые, арестованные по одному делу, содержатся в тюрьме в условиях полной изоляции друг от друга. Будем мы с Юдовичем в тюрьме в одно время или в разное, администрация тюрьмы организует наши свидания таким образом, чтобы Алик и Саша даже не видели друг друга. Значит, судья, возражая против нашего, как он считал, одновременного свидания, боялся контактов между адвокатами. Пытался таким, явно несостоятельным способом помешать нам выработать совместную тактику защиты.

– Так чего же вы, собственно, опасаетесь? Моей встречи с Юдовичем? Его влияния на меня?

Черноморец молчит.

– В тюрьму я поеду завтра. И я хочу, чтобы вы четко понимали – если я найду нужным влиять на подзащитного, я в состоянии это сделать сама. Если я найду целесообразным обсудить свою позицию с Юдовичем, я это сделаю сегодня и сделаю это дома, а не в приемной тюрьмы.

Черноморец протягивает руку:

– Давайте мне ваше разрешение, я сам его подпишу. Действительно, какая-то глупость.

И вот я опять в зале судебного заседания. Сажусь за стол, подвигаю к себе первый том.

Открываю.

Большая, во весь лист фотография. Одно лицо крупным планом. Смотрит оно прямо на меня. Смеющееся лицо. Яркие, блестящие глаза. Выражение такого бесхитростного счастья. Это девочка. Это Марина.

Я медленно поворачиваю страницу.

Опять фотография. Страшный вздувшийся труп. Обезображенное черное лицо. Какие-то остатки одежды прикрывают верхнюю часть того, что когда-то было телом.

Это тоже Марина.

И опять мысль: «А может, это действительно они? И я буду помогать им? Помогать совсем уйти от ответственности, избежать всякого наказания за это? Это ужасно».

Поздно вечером мне домой позвонил Лев Юдович.

– Ну как, смотрела дело?

По моему тону он чувствует, в каком я состоянии.

– Дина, это пройдет, – говорит он. – Пройдет, как только ты поговоришь с Сашей, когда начнешь по-настоящему читать дело. Поверь мне. Я был в еще большем отчаянии.

И Лева рассказывает мне, как по предложению Юсова он начал знакомиться с делом с прослушивания магнитофонной записи признания мальчиков и проведенной после этого очной ставки между ними.

– Это было так страшно, – говорит он.

Я верю ему. И хотя я только читала эти показания, но и у меня в ушах стоят эти никогда не слышанные мною голоса.

– Это Сашка предложил. Я не хотел, я только потом согласился. Сашка душил ее, а я стоял в стороне.

– Предложил Алик. Зачем ты на меня наговариваешь? Ведь ты предлагал, а я по глупости согласился. Ты врешь, что я ее душил. Никто ее не душил. Отчего она умерла? Не знаю я, отчего умерла. Откуда мне знать. Может, и задохнулась, а может, еще от чего.

Мне кажется, что два затравленных зверя бросаются друг на друга в надежде отвоевать себе кусочек снисхождения. Весь эмоциональный накал, вся страстность только в споре за второе место.

На следующий день с самого утра еду на свидание с Сашей.

В тюрьме мне достался кабинет № 30. Он в конце коридора, большой, светлый – окна выходят на улицу. В нем удобно работать – большие столы, в ящиках которых тут же предусмотрительно прячу бутерброды и шоколад, которыми нас всегда снабжают родственники. (Может, удастся покормить во время свидания. Конвой на это смотрит снисходительно. Лишь бы в камеру с собой ничего не уносили.)

Вводят Сашу.

Как сейчас отслоить то первое впечатление от всех последующих? От времени, когда уже знала его, когда его лицо казалось мне милым и привлекательным, когда, разговаривая со мной, он научился улыбаться.

Саша высокого роста, черноволосый, черноглазый. Тюремная куртка ему мала – из-под коротких рукавов торчат покрасневшие от холода руки. На ногах грубые рабочие ботинки. Ботинки без шнурков (запрещенных тюремными правилами), а потому болтаются на ногах. Брюки тоже короткие. Весь он такой нескладный, угловатый. Смотрит на меня исподлобья. Я рассказываю ему о родителях, о брате, о сестре. Все подробности, которые специально узнавала для него. Знала, как ждет этих вестей – ведь после свидания с Ириной Козополянской прошло уже более двух месяцев. За это время ни свиданий, ни писем.

Но этот разговор нужен не только Саше. Это и для меня время, когда могу как-то приглядеться к нему. Привыкнуть к его манере говорить, выражать свои мысли. Это время необходимо, чтобы установился какой-то личный контакт, без которого не начинаю основного разговора о деле.

Саша говорит очень медленно, почти не поднимая головы. Предлагаю ему бутерброд, шоколад – отказывается. Когда я закурила, попросил у меня сигарету.

– Только маме не говорите, она расстроится.

Вдруг прерывает свой рассказ.

– А вы Козополянскую знаете?

– Знаю. Она просила передать тебе привет.

– Я понимаю, что она теперь защищать меня не будет. Мне так стыдно перед ней.

Я рада, что он произнес именно это слово – стыдно. Не так уж часто приходится слышать его в тюрьме. Но я молчу, ничего ему на это не отвечаю. И Саша опять рассказывает о том, как жил, как учился, сколько дел было по дому – ведь, когда он не в школе, все заботы о младшем братишке на нем. И о том, как любил животных – и собак, и кошек, и кроликов, и птиц. И что дома у него остались его любимые котенок и собака. Нет, собака не породистая, просто дворняга, но очень умная, все понимает. Наверное, скучает без него.

И опять молчит.

И потом без всякого перехода:

– Неужели вы тоже верите, что я этими руками душил Маринку?..

Его красные, обветренные руки ладонями вверх лежали на столе, и он пристально разглядывал их.

Как искренне он произнес эти слова! Мне так хочется верить ему. Но в ушах теперь уже его голосом звучат слова:

Алик предложил изнасиловать ее, и я дал свое согласие. Алик сказал, что ее лучше закопать, чтобы никто не нашел, но потом решили снести в пруд.

И тогда, вместо ответа, я прошу его рассказать все, что с ними случилось в тот вечер 17 июня, в вечер гибели Марины.

Я говорю ему, что мне сейчас совершенно неинтересно, что он говорил Юсову или другим следователям, почему признавался и почему отказался потом. Я просто хочу услышать от него самого, как они играли, как шли к пруду, как расстались с Мариной.

– Только, пожалуйста, – прошу я, – рассказывай очень подробно, старайся вспомнить все мелочи. О чем говорили по дороге, встречался ли кто-либо вам по пути. Старайся все вспомнить и все рассказать.

И опять очень медленно, с паузами после каждого слова, начинает он рассказывать этот день с самого утра. Скажет фразу и молчит. Каждую следующую фразу начинает:

– Ну вот, значит.

Уже скоро двенадцать, а он еще рассказывает о том, как днем ходил в магазин, и что купил, и как потом ходил к тете Марусе за молоком.

Что, если так же медленно он будет говорить в суде?

Я уже представляю себе раздраженные реплики прокурора и даже судьи.

– Ну, чего ты резину тянешь! Наверное, когда договаривался о преступлении, умел говорить быстро, а теперь, видите ли, он не умеет! – таким слышался мне воображаемый голос прокурора.

Или:

– Так мы твое дело за три месяца не рассмотрим. Говори быстрее (это уже судья).

Я обязательно должна научить его говорить хоть немного быстрее и без постоянных «ну вот, значит» или «значит, так».

Но в тот день я не торопила его, не задавала никаких вопросов. Только когда он кончил свой рассказ, я спросила:

– Ты сказал, что, после того как Марина ушла от вас, вы не сразу вернулись к дому Акатовых, а минут десять стояли за санаторским домом. Почему ты и Алик сначала показывали, что пошли к клубу?

– Мы к клубу не ходили.

– Но почему же вы оба на первом допросе сказали, что пошли к клубу?

Саша молчит.

– Ты должен мне это объяснить. Если ты мне не скажешь, как я смогу помогать тебе?

– Ну вот, значит. Мы договорились так сказать девчонкам, если спросят, почему задержались, а потом – раз им так сказали, то и следователям это же говорили.

– А почему вы не хотели сказать девочкам, что были за санаторским домом?

И опять после паузы, после «значит, так»:

– Мы пошли за санаторский дом, за сарай и там курили. Я не хотел, чтобы об этом узнали девчонки, и Лена там тоже была. Она бы маме нажаловалась.

– Дома не знали, что ты куришь?

– А я и не курил тогда, только попробовал. Это я теперь курю, но мало. Мама ведь не знает, не передает мне сигарет. Вы тоже маме не говорите, она очень расстроится. Лучше уж так, без сигарет. Да и товарищи меня угощают, мне хватает.

Мы заканчиваем наше свидание. Наверное, Саша ждет, что я ему скажу, что поверила, что теперь вижу, что он ни в чем не виноват. Но вместо этого я говорю ему:

– Ты уже около шести месяцев под стражей. Я понимаю, что это такое, как это трудно. Я буду помогать тебе. Я знаю, что за это время тебе давали много советов. Кто-то советовал тебе говорить неправду. Не будем сегодня говорить – кто. Наверное, тебе говорили и о том, что если раскаешься – тебе дадут меньше. Не думай сейчас об этом. Я уверена, что ты можешь защищаться только правдой. Не только потому, что считаю, что всегда нужно говорить правду. В суде тебе будут задавать очень много вопросов судья и прокурор, и общественный обвинитель, и мать Марины, и мы – адвокаты. Заранее предусмотреть все эти вопросы невозможно. Тебя будут ловить на каждом мелком противоречии, тебе будут обещать снисхождение, если ты признаешься, и угрожать суровым приговором, если ты не будешь признавать себя виновным. Обдумай все это. Пойми и другое. Есть люди, которые умеют хорошо лгать. Они хорошо ориентируются, быстро понимают, как выгоднее ответить на вопрос. Я тебя слушала очень внимательно и вижу, что ты с этим просто не справишься. Тебя запутают и собьют очень быстро.

Я еще не знаю твоего дела и не даю тебе сейчас никаких советов, кроме одного. Подумай серьезно над тем, что я тебе сейчас сказала.

– Я уже обо всем этом думал. Я вам действительно говорю правду. Мы этого не делали.

Я ехала в переполненном вечернем автобусе, потом в переполненном метро, потом опять в автобусе и не замечала ничего вокруг себя. У меня перед глазами было Сашино лицо, его жест, когда он протянул и положил на стол руки. «Неужели вы тоже не верите, что я этими руками…»

И уже затих, почти совсем замолчал тот внутренний голос, который напоминал мне страшные подробности признания.

Каждому адвокату очень важно искренне верить в то, что ему предстоит отстаивать в суде. Наверное, именно поэтому мы так охотно верим нашим подзащитным.

Сила убедительности защитительной речи основывается, конечно, в первую очередь на анализе доказательств, на непогрешимости аргументации. Но составной частью ее воздействия являются и манера говорить, и жест, и то, как стоишь перед судом, как смотришь на него. Вот почему защитительная речь – это всегда устное творчество.

Ораторский стиль речи может быть очень различен. Даже один и тот же адвокат, если он действительно хороший оратор, должен интуитивно подчинить свою манеру изложения аргументации особенностям конкретного дела. Но, конечно, каждый адвокат имеет свой индивидуальный, органически ему присущий стиль.

Я говорю очень просто – так я умею и так мне нравится.

Я действительно «люблю обычные слова, как неизведанные страны» (это строка из стихов любимого мною современного поэта Давида Самойлова), и уверена, что простыми словами можно выразить и самую сложную мысль, и самое тонкое чувство. Но такая манера речи – лишенная всяких украшений – не терпит фальши. Ее просто нечем скрыть.

Это, конечно, не значит, что эту фальшь от внутренней неубежденности почувствует каждый сидящий в зале или даже судья. Нужно иметь чуткое ухо, чтобы ее уловить. Но мне кажется, что я этой способностью обладала. И не только оценивая речи моих коллег, но и, что гораздо важнее, оценивая свои речи. У меня наступало какое-то странное ощущение, когда я вдруг начинала слышать собственный голос как бы в пустом зале. Знаешь, что это именно твой голос, но он отдельно от тебя, живет своей собственной чужой жизнью. Это случалось не часто. Только тогда, когда не было искренней убежденности в нравственности моей позиции.

Принимая на себя защиту Саши, я хотела не только поверить ему. Мне была необходима абсолютная убежденность в его невиновности. В правоте, а следовательно, и в нравственности той позиции, которую мне предстояло отстаивать. Слишком тяжким по нравственным критериям любого общества было то преступление, в совершении которого он обвинялся.

Потянулись дни подготовки к делу. Каждый документ, каждое свидетельское показание я оценивала сначала как прокурор. Пыталась дать им наихудшее для Саши объяснение. А потом сама же опровергала его, игнорируя при этом полностью показания Алика и Саши.

И с каждым днем я все больше и больше убеждалась, что единственным доказательством их вины в этом деле было признание.

Задачей защиты было не только показать, что это признание не подкреплено, как этого требует закон, другими бесспорными доказательствами вины. Необходимо было еще и убедить суд, что содержание этого признания, те детали, которые в нем имеются, не соответствуют реальным и объективным фактам, сопутствовавшим преступлению.

В тех условиях, в которых оказалась защита, эта задача была не просто трудной, она была почти невыполнимой.

Ведь бесспорными, существующими вне зависимости от показаний Алика и Саши были только следующие обстоятельства:

1. Совместная игра с Мариной в волейбол, время окончания которой не было точно установлено.

2. Тот факт, что после окончания игры подростки разделились на две группы.

3. Что девочки-сестры Акатовы, вместе с Ирой Клеповой и Леной Кабановой, а также трое солдат ушли вперед.

4. Что Алик, Саша и Марина Костоправкина задержались в деревне.

5. Что Алик и Саша пришли через какое-то время без Марины в дом Акатовых.

6. Что Алик, Саша и девочки пошли гулять по Генеральскому шоссе.

7. Что Марина Костоправкина не вернулась домой.

8. Что 19 июня была найдена в овраге ее кофта.

9. Что 23 июня был обнаружен ее труп.

10. Что по заключению экспертизы она попала в воду живой и утонула.

Все остальное, что приводилось в обвинительном заключении как «объективные обстоятельства» гибели Марины, целиком взято из показаний мальчиков.

Если, признавая себя виновными, они говорили правду, то содержание их показаний правильно отображало реальные обстоятельства гибели Марины.

Но если они говорили неправду?

Как доказать суду, что показания Алика и Саши противоречат действительным обстоятельствам гибели Марины, когда эти действительные обстоятельства никому не известны?

Решаем поехать «на место».

Проехали по Генеральскому шоссе, потом свернули к магазину в писательский поселок Переделкино. Спустились к берегу. Вот они, лавы. Длинный, узкий деревянный мост. А прямо от него вверх «главная улица» – дорога к спортивной площадке. Направо от крайнего дома Богачевых, сразу за ним начинается то, что в обвинительном заключении названо фруктовым садом, – несколько рядов далеко стоящих друг от друга яблонь.

Мы увидели, как все там было почти вплотную. Вторая яблоня от края, под которой, по обвинительному заключению, была изнасилована Марина, и дом Богачевых, и дом Акатовых, и главная улица, и пруд, и сад.

Как тут подсчитаешь время, которое надо было затратить, чтобы пройти от санаторского дома до совхозного сада? Мне понадобилось 4 минуты, Леве – 3.

Так и следователь считал, когда доказывал, что у мальчиков было достаточно времени на убийство. От санаторского дома 3–4 минуты, от совхозного сада до пруда – 2 минуты, от пруда до дома Акатовых – 5 минут.

Остается 30 минут. А этого совершенно достаточно, пишет следователь, чтобы за это время по очереди изнасиловать Марину, задушить ее, перетащить ее труп к берегу и, раскачав его держа за руки и за ноги, сбросить с высокого берега в реку.

И действительно, поди знай, достаточно или недостаточно было этих минут для четырнадцатилетних мальчиков, чтобы совершить все это, вернуться к своим подругам и через 30 минут, громко распевая веселую песню, идти гулять по Генеральскому шоссе.

Фактору времени как косвенному доказательству вины мальчиков следователь придавал первостепенное значение. Значит, и мы – адвокаты – должны проанализировать, по крупицам собрать все сведения о времени окончания игры в волейбол до момента возвращения Саши и Алика в дом Акатовых.

Ведь никто в тот день 17 июня по минутам время не фиксировал. Все называли его приблизительно.

«Закончили игру в 22 часа 40 минут». «Закончили игру в 22 часа 35 минут». «Закончили игру в 22 часа 45 минут».

Какое из этих показаний суд возьмет за отправную точку? Если 22 часа 45 минут, – значит, не они. Если 22 часа 35 минут, – у них было совершенно достаточно времени.

Строго по закону суд должен избрать наиболее выгодный для Саши и Алика вариант расчета – ведь всякое сомнение толкуется в пользу обвиняемого. Но мы с Юдовичем прекрасно понимаем, что на это полагаться не можем. В таком деле мы должны искать и найти бесспорное то, что поставило бы суд перед неизбежностью отказа от «признания» как от достоверного доказательства по делу.

Не менее важно объяснить причины, которые заставили даже не одного, а одновременно двух обвиняемых оговорить себя, признаться в том, чего они фактически не делали. Объяснить так, чтобы у суда не оставалось сомнений, что такие причины действительно были, и в том, что они были достаточно серьезны для самооговора.

Все наши беседы с подзащитными посвящены этому поиску.

– Саша, почему 6 сентября, в тот день, когда ты в первый раз признал себя виновным, ты показал, что изнасиловали Марину на противоположном от совхозного сада берегу пруда?

– Я ведь не знал, где ее изнасиловали. Я показал то место, около которого увидел потом ее труп.

– А почему потом стал говорить, что изнасиловали Марину под второй яблоней в совхозном саду?

– Юсов сказал, что так показывает Алик. Он даже показал мне листок, такой небольшой серый лист, написанный рукой Алика. Вот я и подтвердил.

Я достаю скопированный мною из дела план совхозного сада с нанесенными на нем яблонями и пешеходной тропинкой к берегу пруда. Нахожу вторую по счету яблоню (от дома Богачевой) и прошу Сашу показать путь от этой яблони к тому месту, с которого они, по их показаниям, сбросили тело Марины в воду.

Саша смотрит на меня с недоумением.

– Почему от этой яблони? Я ведь указывал на другую.

И уверенно опускает палец на вторую по счету яблоню, но только с другого конца совхозного сада, с того края, который примыкает к небольшому оврагу и забору руслановской дачи.

– Ты уверен, что показал именно эту яблоню? Ты ведь помнишь, что в совхозный сад вместе с тобой приезжали понятые. Суд может их вызвать.

– Я точно помню, что я показал именно эту яблоню.

Еще за два дня до этого разговора, читая первый том следственного дела, я обратила внимание на упущение, которое сделал следователь Юсов при составлении протокола выезда на место преступления вместе с Сашей.

Протокол «выезда на место», как его сокращенно называют, – очень важный следственный документ. В нем следователь фиксирует не только, каким путем обвиняемый шел, около какого предмета остановился, на что показывал следователь, но и расстояние, которое отделяет один ориентир от другого.

В аналогичном протоколе выезда с Аликом Буровым Юсов так и записал:

Дошел до дома Богачева. Повернул налево. Через 13,5 метра показал на вторую от дома Богачевых яблоню, находящуюся в 6 метрах по прямой от пешеходной тропы.

В протоколе же выезда с Сашей написано так:

…дошел до дома Богачевых. Повернул налево. По пешеходной дорожке дошел до второй от края яблони и показал на нее как на место, где они с Буровым изнасиловали Марину.

А дальше во всех следственных документах Юсов писал, как нечто бесспорно установленное, что Алик и Саша показали на одно и то же место – под второй яблоней от края – как на место совершения преступления.

Но, хотя я это упущение зафиксировала, в тот момент я вовсе не придавала ему серьезного значения. Я считала, что его можно объяснить простой небрежностью следователя – ведь составлял он этот протокол в тот период, когда Саша признавал себя виновным. А в таких случаях часто документы оформляются небрежно – раз обвиняемый сознался, какие еще доказательства его вины потребуются суду!

Иначе расценил это Лев Юдович, когда я в разговоре с ним упомянула о недостатках этого протокола.

– Ты Юсова не знаешь. Я достаточно наблюдал его, пока знакомился с делом. Он подлец, но он формалист и опытный следователь. За этим что-то кроется. Я уверен, что это сознательная фальсификация.

Сейчас Левины подозрения получили свое первое подтверждение.

На следующий день в суде опять берусь за первый том. Там все фотографии выездов. Кадр за кадром. И волейбольная площадка, и улица с санаторским домом. Вот дом Богачевых. Наконец, фотография Алика. Он стоит боком к яблоне и показывает на нее вытянутой рукой. Яблоня большая, с раскидистыми ветвями, с густой листвой. Только нижние толстые ветви проступают сквозь нее. В глубине на фоне неба – высокий деревянный столб электропередачи.

Саша на фотографии стоит в той же лозе, так же протянута рука. Только яблоня мне кажется меньше, и справа от нее виден в траве пенек от срубленного дерева. Столба электропередачи нет. Но фотография плохая – вся верхняя часть какое-то расплывчатое грязное пятно.

На следующий день с утра берусь за второй том. Несколько дней подряд изучаю его. Юсов запротоколировал показания понятых, выезжавших вместе с Аликом. Но показаний тех понятых, которые присутствовали при выезде в деревню Саши, в деле не было.

Это уже нельзя было считать оплошностью. Это не могло быть случайностью.

Помимо того, что косвенно подтвердилось, что Саша показал на другое дерево, это свидетельствовало и о большем.

Очень часто следователь выбирает понятых из числа лиц, милиции хорошо известных, состоящих в ее «активе». На таких понятых следователю легко влиять. Они не подведут, когда речь пойдет о каких-то нарушениях, допущенных следователем. То, что Юсов не допросил этих понятых, свидетельствовало, что они были людьми посторонними, влиять на которых он или боялся, или даже не мог. Значит, защита должна ходатайствовать о допросе их в суде. В удовлетворении такого ходатайства суд никогда не отказывает.

По мере изучения дела я находила ряд мелких деталей, которые поначалу казались мне совершенно незначительными. Но наступал какой-то момент, когда подсознательная работа мысли выталкивала такую деталь на поверхность и заставляла думать о ней.

Так, в одном из первых показаний говорилось, что, закончив играть в мяч, подростки пошли к колодцу, чтобы помыть мяч и руки. Следствие учитывало эту подробность при расчете времени – на мытье мяча и рук следователь отпустил им 2 минуты.

Но почему они все-таки мыли руки? И не только руки, но и мяч?

Я знала, что в тот день, 17 июня, была хорошая солнечная погода. Днем дети купались – значит, было жарко. Если бы мяч во время игры попал в какое-то грязное место (а такие места, конечно, в деревне есть), то возникла бы необходимость вымыть мяч. Мыть же руки должен был бы только тот из них, кто этот мяч доставал из грязи. Но руки мыли все.

Значит, я могу допустить, что накануне был сильный дождь. Сильный потому, что, несмотря на жаркую погоду, за день грязь не высохла. Но если грязь не высохла в самой деревне, где ходят люди, где спортивная площадка, то тем более должно быть грязно в совхозном саду и по дороге от сада к пруду. Если на минуту допустить, что мальчики проделали весь тот путь, который им приписывают по обвинительному заключению, они не могли прийти сухими и чистыми в дом Акатовых.

В беседе с Сашей выясняю все эти подробности. Он утверждает, что действительно накануне был сильный дождь. Более того, говорит, что место на берегу пруда, с которого, по версии обвинения, был сброшен труп Марины, всегда очень грязное, болотистое. И еще Саша рассказывает, что мать Акатовых очень строгая хозяйка и, если бы у него или у Альки были грязные ботинки, она бы их на порог дома не пустила.

Так возникает новое ходатайство, которое суд обычно тоже удовлетворяет, – запросить данные о погоде за дни, предшествовавшие 17 июня 1965 года.

И, конечно, центральное место в наших разговорах занимает вопрос о том, почему же Саша признавал себя виновным.

Саша не жаловался на дурное с ним обращение, на побои, на те действительно необычно трудные условия, в которых он находился до перевода в тюрьму. Условия в камере предварительного заключения были хуже домашних, но они поразили его намного меньше, чем если бы он был городским мальчиком, привыкшим к водопроводу, канализации, горячей воде и другим благам городского комфорта. Как ни трудно было спать на жестких голых, ничем не прикрытых деревянных нарах, есть всухомятку (кухни при камерах предварительного заключения нет), мерзнуть ночью и изнемогать от духоты невентилируемого помещения днем, – но не это заставило его признать себя виновным.

Юсов Саше не угрожал. Он просто поместил с Сашей в камере некоего «дядю Ваню» – взрослого мужчину, который рассказывал Саше об ужасах тюрьмы Московского уголовного розыска – знаменитой Петровки, 38, о том, как там избивают, как издеваются над людьми и сами заключенные, и надзиратели, и следователи.

А Юсов каждый день говорил Саше, что от его признания зависит, в какой тюрьме его будут содержать до суда. Если признается – «Матросская тишина», не признается – Петровка, 38. Более того, Юсов говорил Саше, что если бы он признал себя виновным, то отпала бы необходимость содержать его под стражей до суда.

Дядя Ваня, который находился неотлучно при Саше все дни, вплоть до самого признания, и был переведен из Сашиной камеры, как только Саша подписал протокол этого признания, ежедневно и ежечасно уговаривал Сашу признаться. Признаться не потому, что Саша действительно виноват, а потому, что в его невиновность никто не поверит.

– У тебя нет другого пути, кроме признания, – говорил дядя Ваня. – Если ты не признаешься, тебя переведут на Петровку, 38, и там уже, хочешь не хочешь, придется признаться. И будут еще дальше мстить. И срок дадут больше и потом, когда исполнится тебе восемнадцать лет, отправят в самый далекий и плохой лагерь. Ты будешь среди убийц, которые проигрывают людей в карты, а убить или изуродовать им вообще ничего не стоит.

И дядя Ваня поднимал рубашку и показывал огромный шрам, который проходил от груди через весь живот.

– Видишь, как меня отделали? Чудом спасся.

Каждый день Юсов вызывал Сашу для допроса и спрашивал:

– Ну как, надумал признаваться? Не надумал – иди подумай. Мне торопиться некуда, я могу и еще подождать.

Когда Саша пытался объяснить, что он действительно ни в чем не виноват, Юсов отвечал, что эти сказки ему слушать не интересно. Что этому он не верит, да и ни один суд не поверит.

И Саша возвращался в камеру. И дядя Ваня вновь начинал рассказывать, как хорошо относится суд к подросткам, которые признают себя виновными. И как мало им дают.

– Если признаешься, дадут тебе не больше пяти лет. А могут и совсем отпустить как малолетку. Дадут из школы хорошую характеристику. И семья у тебя хорошая, трудовая. Вполне могут отпустить.

И так каждый день. Но Саша стоял на своем:

– Не виноват.

Все решило заявление Алика, которое Юсов показал Саше. В этом заявлении Алик писал, что он решил во всем признаться и что совершил преступление, «поддавшись предложению Саши». Саша не знал тогда, что уговорил Алика написать это заявление специально посаженный к нему «дядя Сережа».

– Вот видишь, Саша, – сказал Юсов. – Теперь тебе уж совсем деться некуда. Будешь упорствовать, так Алик все на тебя свалит. Ему все снисхождение – он ведь раскаивается, а тебе все наказание.

И Саша понял, что нужно торопиться.

Теперь уже не было сомнений в том, что прав дядя Ваня, прав Юсов.

– Кто же поверит, что ничего этого не было? Что не насиловали, не убивали? Нужно скорее признаться, чтобы в тот же день, а не позднее, чем Алик. Тогда и ему будет снисхождение. Нужно признаться и сказать, что первым предложил Алька и что он – Саша – Марину не душил. Чтобы не быть главным обвиняемым.

Саша уже знал от дяди Вани, что такое главный обвиняемый – «паровоз» и что «паровоз» всегда получает срок намного больше.

В тот же день, 6 сентября, Алик стал Сашиным врагом не на жизнь, а на смерть в борьбе за второе место в этом деле. И не знал Саша, что в том же сентябре, через несколько дней после страшной между ним и Аликом очной ставки эта борьба кончилась. Что Алик подал заявление, что он ложно оговорил себя и Сашу.

А тогда – 6 сентября – Саша с надеждой слушал заверения следователя, что никто не узнает, что Алик подал заявление первым.

И что, когда Саша признается, он ему разрешит написать письмо домой. А потом, и, наверное, очень скоро, Юсов сможет отпустить его домой до суда.

Так объяснял мне Саша причину своего ложного признания.

Убедительно ли это?

Убедительно ли, что то ощущение полной безнадежности, невозможность вырваться из этого круга «Юсов – дядя Ваня», потеря не только веры, но и надежды на то, что тебе поверят, захотят разобраться, явилось достаточной причиной, чтобы взять на себя вину в тяжком преступлении, которого не совершал?

Я уверена, что однозначно на этот вопрос ответить нельзя. Для одних этого может оказаться достаточным, для других – нет. Может быть, для тех взрослых, которых задерживали по подозрению в убийстве Марины (солдат Согрина, Зуева, Базарова, хулигана Садыкова и других), этого оказалось бы недостаточным. Возможно, у них оказалось бы больше силы воли, осмотрительности, умудренности, жизненной опытности для того, чтобы все это противопоставить следствию, тем противозаконным приемам психологического воздействия, которые применил Юсов.

Они могли не убояться запугиваний дяди Вани, не поверить обещаниям Юсова.

Алик и Саша не смогли выдержать этого нажима. У них не было ни силы характера, ни образования, ни жизненного опыта. Это были обычные деревенские мальчики, которые ни разу в жизни не расставались с родителями, которые воспитывались в условиях беспрекословного послушания взрослым и полного доверия к авторитету образованного человека.

Я убеждена, что никто не может определить предел той сопротивляемости, которой обладает человек. Это трудно сделать даже в отношении самой себя. Многие склонны преувеличивать эти пределы, некоторые недооценивают силу своего собственного характера. Тем более невозможно установить этот предел для другого. Единственное мерило – субъективное эмоциональное мнение оценивающего.

Я поверила Саше.

И тогда мне сразу стали понятны все те грубые нарушения закона, которые допустил следователь Юсов.

Он не мог не понимать, что условия содержания в камере предварительного заключения значительно хуже тюремных, что даже взрослых людей не разрешается содержать там свыше трех суток. Юсов содержал в этих условиях подростков 14 суток. В расчете на то, что сами условия содержания будут способствовать более быстрому признанию.

Закон категорически запрещает содержать совместно в одной камере взрослых и подростков. Раздельное содержание несовершеннолетних – безусловное требование закона. Юсов пошел и на это нарушение, надеясь, что эти два взрослых человека уговорят мальчиков признаться.

Мало того, сам арест Саши и Алика был произведен вопреки закону. И дело не только в том, что Юсов путем обмана увез мальчиков из дома, не объявив им и их родителям о том, что арестовывает их. Основным нарушением закона было то, что Юсов вообще не имел права их арестовывать.

В распоряжении следователя Юсова не было ни одного из перечисленных в законе оснований для ареста.

Саша и Алик не были застигнуты на месте преступления. Гибель Марины была окружена полной тайной, и очевидцев ее не было. Ни на теле, ни на одежде, ни в доме мальчиков ничего, что могло быть отнесено к свидетельству против них, обнаружено не было.

Почему же опытный следователь шел на такое грубое нарушение закона?

Получив это дело для расследования более чем через год после гибели Марины, Юсов видел только один путь расследования – получение признания. Он знал, что мальчиков допрашивали много раз до того, как дело было передано ему. Он знал и о том, что задерживались по подозрению в этом деле и другие люди. Но он сосредоточил все следствие только на Саше и Алике. Он сразу отбросил все остальные версии, как не сулившие ему успеха. Он понимал, что теперь, через столько времени, получить признание в совершении преступления он может, только сломив волю неизобличенного человека. Сломить волю Зуева или Согрина было труднее, чем волю Саши или Алика. Вот почему выбор пал на них. А все нарушения закона стали способом и методом подавления их воли. Я знала, что раньше Юсов делал довольно успешную карьеру следователя. Затем за служебные нарушения был переведен в провинциальную прокуратуру, где работал несколько лет.

Дело Алика и Саши было чуть ли не одним из первых (если не первым), порученных Юсову после возвращения на работу в центральный аппарат Московской областной прокуратуры. Успешное раскрытие этого преступления сулило ему быстрое продвижение по службе (особенно с учетом того, что дело было на контроле в ЦК КПСС).

Юсов мог пойти на нарушение закона в расчете на то, что раскрытие преступления с признанием вины снимет с него ответственность за эти нарушения. (По правилу «Победителей не судят».) И тогда начали одновременно действовать два фактора, между собою связанные. Желание сделать карьеру и страх, что уже допущенные им служебные злоупотребления станут известными.

В этих условиях уже не реальное раскрытие преступления, а только осуждение мальчиков стало его целью. И для достижения этой цели он не останавливался ни перед чем. Фальсификация доказательств стала методом расследования дела.

По советскому закону вся работа следователя должна проходить втайне. Лица, разглашающие данные предварительного следствия, отвечают за это в уголовном порядке. Методика ведения следствия по делу мальчиков была удивительной и непохожей на другие дела еще и тем, что следователь Юсов настойчиво и целеустремленно сам разглашал материалы следствия. Каждому свидетелю, которого Юсов вызывал к себе на допрос, он не только рассказывал обстоятельства дела так, как он считал нужным, но и показывал заключение экспертов-гидрологов. И если жители деревни сомневались вначале, возможно ли вообще было утопить Марину в том месте, на которое показывали Алик и Саша, то, читая заключение экспертизы, они верили ученым и соглашались с тем, что утопить Марину было возможно.

Юсов показывал свидетелям фотографии той одежды, которая была на трупе Марины, – разорванных в клочья спортивных трикотажных брюк. И говорил:

– Видите, они порвали эти брюки, когда раздевали Марину.

Рассказывал Юсов свидетелям только о тех показаниях мальчиков, в которых они признавали свою вину, и только о тех доказательствах, которыми, по его мнению, эта вина подтверждалась.

Юсов создал особую категорию свидетелей – свидетелей признания. Эти люди вызывались в суд только для того, чтобы рассказать, что Юсов допрашивал Алика или Сашу вежливо и спокойно. Ни к чему их не принуждал. И что признавались мальчики добровольно.

Но и остальные свидетели в результате разговоров с Юсовым перестали быть обыкновенными свидетелями, на объективность и добросовестность которых мы могли рассчитывать. Они стали свидетелями убежденными. Те незначительные факты, очевидцами которых они были, обросли таким количеством деталей и соображений, полученных ими от Юсова, что они уже и сами не могли (а зачастую и не хотели) отделить правду от вымысла. Раз от раза показания этих свидетелей становились все пространнее и категоричнее.

 

Первый процесс. Московский областной суд

К началу процесса у меня с Сашей установился полный контакт. Каждую нашу встречу начинали с того, что он давал мне показания так, как если бы это было в суде. Мне приходилось учить его, как стоять перед судом, когда он обязан вставать, когда и кому он может задавать вопросы. Сама задавала ему множество вопросов. Тех, которые, несомненно, будут задавать ему прокурор и судья.

Все это необходимо потому, что контакты между подзащитным и адвокатом в период процесса очень затруднены. Суд разрешает адвокату беседовать с подзащитным во время перерывов, до и после судебного заседания, но только в присутствии конвоя. Это единственная для подсудимого возможность общаться со своим адвокатом.

Я предупредила Сашу, что такие беседы у нас будут. Учитывая то столкновение, которое у меня уже было с судьей, мы договорились, что Саша сам будет просить разрешение на эти беседы.

И вот первый день.

Дело слушается в большом зале Московского областного суда. Собрались все вызванные свидетели – более ста человек. Для нас с Юдовичем ни одного знакомого лица. Мы никогда раньше их не видели, не слышали звука их голосов. Всегда допрос свидетеля в суде может принести много неожиданностей. А в этом деле?

Нам с Юдовичем надо добиться, чтобы свидетели показывали правду.

И только то, что им действительно известно.

О чем они свидетельствуют?

О времени, когда закончили играть в волейбол, и о времени, когда услышали пение девочек. Или о том, как побледнел Саша, увидев всплывший труп Марины. («Так побледнеть мог только убийца».)

Или о том, что родители Алика плохие люди и, конечно же, в такой семье не мог вырасти хороший сын.

Но суд будет их допрашивать – эти сто человек. И эмоциональный заряд ненависти и мести, который они накопили, будет ежедневно и ежечасно действовать на суд. Укреплять его предубеждение против обвиняемых в том недоверии, которое возникает всегда и которое определяется самим фактом привлечения к уголовной ответственности.

Мы смотрим на всех этих толпящихся людей и пытаемся угадать, кто мать Марины – Александра Костоправкина, кто мать девочек Акатовых. Внезапно мы видим женщину. Она стоит в группе свидетелей и что-то им объясняет. Среднего роста, очень приземистая, почти квадратная, старая. Стриженые, совершенно седые волосы завиваются мелкими кольцами. В волосах большой гребень.

Мне кажется, что одновременно мы со Львом произносим:

– Берта Карповна. Берта Бродская.

Почему мы так хорошо запомнили это имя? Имя жительницы Измалкова, которая и свидетельницей-то не была.

В те дни, когда пропала Марина, Бродской не было. Она отдыхала. Когда Бродская вернулась в Измалково, первые страсти уже поутихли. Люди вернулись к своим повседневным делам, без которых жить невозможно. У Бродской был дом, в котором она жила одна, и неугасший общественный темперамент, для которого уже давно не было выхода. Берта Карповна принадлежала к той породе людей, которых не только в официальных документах, но и в быту называют «старые большевики».

Это не только партийная принадлежность. Это типаж. Часто и внешний облик как у Берты. Это особым образом ровно под гребешок, в одну линию подстриженные волосы. И манера одеваться, сохранившаяся с первых лет после революции. Но главное – это мировоззрение. Мировоззрение несгибаемого, никогда ни в чем не сомневающегося человека. Им не свойственны предположения – суждения всегда категоричны. Эти люди на работе были источником многих бед для сослуживцев. Уйдя на пенсию, они становятся «общественниками». Этот титул дает им право бесцеремонно вмешиваться в чужую жизнь, следить за «моральным обликом» своих соседей. Сделаться вершителями общественного суда над чужой жизнью.

Берта Бродская была именно таким человеком.

Включив ее в список свидетелей, чей вызов он считал обязательным, Юсов знал, что никаких свидетельских показаний Бродская дать не может.

Не было ни одного, даже самого мелкого обстоятельства, которое Бродская могла бы подтвердить или опровергнуть. Юсов вызвал ее, чтобы ее устами в суде говорил «народный гнев», чтобы от нее услышали требования беспощадного приговора.

Старая коммунистка-пенсионерка, она стала первым возбудителем злобы. Все заявления с требованием смерти мальчикам, которых по закону расстрелять нельзя, были написаны ею. Ее подпись на этих петициях была первой. В ее показаниях было записано: «Никаких сомнений в том, что они убийцы. Я убеждена в этом, и я требую для них смертной казни».

«Независимый» судья, вынося приговор, будет не только учитывать, что дело это на контроле ЦК. Он знает, что если его приговор не удовлетворит такого человека, как Берта Карповна, то за этим последует поток негодующих заявлений.

Только для такого психологического давления и могла быть вызвана эта свидетельница.

Мы стояли с Юдовичем в коридоре, ощущая враждебность всех этих людей, переносящих свою ненависть к обвиняемым на нас, их защитников.

Дело мальчиков трижды рассматривалось в судах первой инстанции.

В общей сложности одни судебные заседания по их делу продолжались пять месяцев. Пять месяцев сконцентрированного драматизма. Пять месяцев напряженной работы. Как передать эту скрытую напряженность судебного заседания? Когда внимание обострено до предела. Когда каждая минута ожидания ответа – испытание.

Не знаю, можно ли вообще передать рассказом эту особую, волнующую и изнуряющую атмосферу суда.

Судебные речи – это устное творчество. Компонентами их воздействия является не только мысль и даже не только слово, эту мысль выражающее, но жест, взгляд, иногда улыбка, тембр и модуляции голоса.

Судебное следствие в не меньшей степени устное творчество. Даже стенографическая запись не дает нам о нем представления. В стенограмме все бесстрастно. И слова, и паузы. Читатель не видит, как судья слушает свидетеля и слушает ли вообще. Или сидит, откинувшись на высокую спинку своего кресла, и думает о чем-то своем. Читатель не слышит, каким тоном задают свои вопросы судья или прокурор. Он не знает, слышалась ли в них благожелательность или угроза, а может быть, и откровенная ирония. Читатель не видит, как смотрит судья на подсудимого и что находит подсудимый в его взгляде.

И, наконец, читатель не слышит паузы – живого, полного смысла минутного молчания в судебном зале, когда говорят взгляд или жест и когда бессмысленно и мертво в стенографическом отчете.

Пожалуй, самым трудным, на самом высоком напряжении было это первое слушание дела в Московском областном суде.

Мы понимали, что впереди сложные перекрестные допросы. Понимали, что деспотический характер Кириллова будет создавать дополнительную, не деловую, а потому и наиболее тяжело переносимую нервозность.

И все же.

Судебное заседание объявляется открытым.

Оглашено уже обвинительное заключение.

Сейчас те первые вопросы, которые неизменно задаются по установленному законом порядку.

– Гражданин Буров, понятно ли вам предъявленное обвинение? Признаете ли себя виновным?

Место Алика сзади за спиной Юдовича. Сейчас он встанет и будет отвечать. Все знают, что он не признает себя виновным. Его ответ не должен быть неожиданностью. Лев слегка поворачивает голову, чтобы видеть Алика. И вдруг резкий окрик:

– Я вам запрещаю смотреть на Бурова! Не смейте поворачиваться!

Это кричит не конвойный. Это судья Кириллов так разговаривает с адвокатом.

Когда Лев волнуется, он бледнеет. Когда он злится, у него раздуваются ноздри. Сейчас он стоит, готовый отвечать, бледный, с плотно сжатыми челюстями, с раздувающимися ноздрями. И опять окрик:

– Товарищ адвокат, садитесь! Я не разрешаю вам вступать в пререкания с судом.

– Я требую, чтобы суд дал мне возможность сделать заявление. Прошу занести в протокол мои возражения против действий председательствующего.

И снова судья:

– Товарищ адвокат, садитесь. В свое время я дам вам такую возможность.

И Лев вынужден подчиниться. Председательствующий – «хозяин» процесса. И адвокат, и прокурор обязаны выполнять даже такое, не только не законное, но и лишенное всякого смысла распоряжение.

Я не сомневаюсь, что Лев в удобный момент вновь вернется к этому вопросу, что этот инцидент найдет отражение в протоколе судебного заседания. А сейчас он поступает совершенно правильно, что не дает конфликту перерасти в откровенную перебранку.

Сашиного ответа все ждут с напряженным нетерпением. Ведь он отказался от данного им признания в самом конце следствия, действительно уже после беседы с адвокатом Козополянской, а потом вновь признал себя виновным, а потом опять изменил свои показания.

К счастью, мне незачем поворачиваться, чтобы увидеть его. Он сидит ближе к суду, наискосок от меня, и его лицо мне прекрасно видно.

– Гражданин Кабанов, понятно ли вам предъявленное обвинение? Признаете ли вы себя виновным?

Я чувствую, как общее волнение передается мне.

Вижу, как Саша медленно встает. Его лицо мне кажется бледнее обычного. Успеваю заметить, как пристально, глаза в глаза, смотрит на него председательствующий.

И вдруг Саша резко поворачивается ко мне спиной. Так, что он уже не вполоборота к суду, а прямо лицом к ним. Сзади мне видно, что его голова не опущена, – значит, продолжает смотреть на суд (это как я его учила) и четко произносит:

– Виновным себя не признаю.

– Ни в чем?

– Ни в чем.

И вздох в зале. В этом зале, где только родные подсудимых, мать Марины и еще несколько человек, получивших на это разрешение, – каждый звук раздается очень громко. И этот вздох облегчения родителей, и:

– Мерзавец! – (это прошептала Александра Костоправкина).

Жду привычных слов:

– Садитесь, Кабанов.

Но вместо этого Кириллов просит конвой подвести к нему обвиняемого. И вот Саша стоит перед судейским столом, один среди пустого пространства. В своих коротких, выше щиколотки, брюках, в серой тюремной куртке из «чертовой кожи», в огромных, явно не по ноге, башмаках. Такой нескладный и жалкий.

А Кириллов, приподнявшись с кресла, перегнувшись через стол, отчетливо произносит:

– Еще раз ответь мне на этот вопрос: признаешь ли ты себя виновным? И не спеши, думай. Мы будем ждать.

И вновь Сашино:

– Нет, – в молчании зала.

– Не слушай никого, кто учил тебя лгать. Суд умеет отличить ложь от правды.

Саша молчит.

– Чего же ты молчишь? Кто тебя учил лгать? Говори правду, никого не бойся.

Саша опять молчит. Чувствую, что мое вмешательство в этот момент может только повредить, только усилить недоверие к Сашиным показаниям. И Лев тоже шепчет мне:

– Молчи. Пусть допрашивает сам, лишь бы поверил.

– Тебя кто-нибудь учил говорить неправду? – опять спрашивает судья.

– Учил.

– Кто? – Это вскрикивает Кириллов.

– Кто? – доносится с прокурорского места.

– Дядя Ваня.

Это ответ ошеломляющий. Ни о каком дяде Ване в деле нет ни малейшего упоминания. (Мне о нем стало известно только из Сашиного рассказа.)

– Какого еще дядю Ваню выдумал?

– Я не выдумал. Его посадили со мной сразу в одну камеру. Он и учил меня: «Все равно не поверят, ни следователь, ни судья, что это не вы сделали. Только хуже тебе будет. В суде нужно только признаваться. Все судьи любят, когда сознаются…»

– Нечего нам рассказывать, что судьи любят, а что не любят, – прерывает Кириллов Сашин ответ. – Садись.

Наш прокурор, незабываемая «прокурорша» (так называла ее Сашина мама) – Волошина.

В этом сложном деле, где все было загадкой, все неизвестным, – для нее все было ясно. Все было, как говорила она, «проще прощего».

В ней гармонично сочетались глупость с полной правовой необразованностью. Кроме того, она была груба и невоспитанна. Единственный способ поддержания прокурорского авторитета Волошина видела в том, чтобы задавать вопросы как можно громче, с какой-то уже выработанной иронически-уничтожительной интонацией. Вне судебного заседания она сразу менялась. Вполне дружелюбно с нами разговаривала и непрерывно жаловалась на возрастные смены настроения, на «приливы», которые ее мучили.

Эти смены настроения наступали внезапно. Иногда в ходе допроса, который она вела. Тогда происходящее уже совершенно переставало быть похожим на судебное заседание. Волошина не в состоянии была слушать ответ на вопрос, прерывала допрашиваемого, не давая ему закончить мысль. Вмешивалась в допросы, которые вели мы.

Ее правовая необразованность создавала для нее безусловное преимущество. Нормы ведения процесса ее не ограничивали – она их просто не знала.

Вот так и начался этот процесс. С жестким и вспыльчивым председательствующим, с истеричной прокуроршей, с негодующей потерпевшей.

И еще один участник процесса – общественный обвинитель. Это учительница той школы, в которой семь лет учились Марина, Алик и Саша.

Как велика была сила предубеждения, как безоговорочно отдавалось доверие слову «признался», как всеохватывающа была злоба, чтобы даже школа оказалась втянутой в эту борьбу против мальчиков – их учеников. Чтобы те учителя, которые семь лет были их духовными воспитателями, которые ежегодно отмечали их отличное поведение, которые знали их как добрых и послушных, послали своего представителя в суд. Послали с одним требованием: «Осудить и наказать по всей строгости закона без всякого снисхождения».

Эта учительница пришла в суд с твердой убежденностью – «виновны». «Раз признались – значит, виновны». И ничто не могло поколебать этой страстной веры. Помощь, которую она оказывала прокурору, поистине была неоценимой. Каждый день, во всех перерывах она наблюдала за нами, адвокатами. Старалась прислушиваться к тому, о чем мы между собою говорим. Следила за тем, чтобы никто из свидетелей не только не говорил с нами, но и не смотрел в нашу сторону.

В такой обстановке окружающих нас подозрений, скрытого за нами наблюдения и нескрываемого недоброжелательства мы работали все полтора месяца, пока длилось судебное следствие в Московском областном суде.

В первый день подсудимых не допрашивали. Читали обвинительное заключение, обсуждали ходатайства о вызове дополнительных свидетелей и решали другие организационные вопросы судебной процедуры.

Закончили раньше обычного – около 5 часов. Следующий день с утра начнется допросом Саши. Я обращаюсь к суду с просьбой разрешить мне поговорить с ним. Хочу немного подбодрить его, обсудить еще раз некоторые тактические вопросы.

– Товарищ адвокат, беседовать с вашим подзащитным вы будете только в тюрьме и только после окончания судебного следствия. Раньше этого я вам свидания не дам. В равной мере это относится и к адвокату Юдовичу. Вам понятно? Все. Судебное заседание.

Он хочет закрыть судебное заседание и лишить меня и Льва возможности официального возражения. Потому я и прерываю его. Я подробно аргументирую требование о предоставлении свидания, ссылаюсь на статьи закона, которые мне такое право предоставляют.

Я это делаю не для него. Он закон прекрасно знает. И не для заседателей, которым все безразлично. Мне нужно, чтобы секретарь записал мои возражения в протокол. Это уже работа на последующую судебную инстанцию. Если Кириллов осудит мальчиков и мы будем обжаловать приговор, такое нарушение будет считаться серьезным. А в совокупности с другими нарушениями, в особенности с сомнительностью самого обвинения, оно может привести к отмене приговора.

Кириллов слушает меня спокойно, с чуть снисходительной улыбкой.

– Все, товарищ адвокат? Вы закончили?

И, глядя на уже встающего Юдовича:

– Вы, конечно, присоединяетесь к этой аргументации? Вас устроит, если мы запишем в протокол, что вы сделали аналогичное заявление?

И опять Кириллова перебивают. На этот раз Саша. Он тоже встал и просит разрешения обратиться к суду.

– Ну, что у тебя там такое? Уже адвокат за тебя сказал.

– Я хочу сказать, – говорит Саша, – что отказываюсь от всех свиданий с адвокатом, пока вы сами не предложите. Я не хочу, чтобы вы думали, что меня подучают.

И пауза. Длительная пауза, когда председательствующий пристально смотрит в глаза Саши. И мне кажется, что в этом взгляде живой интерес, а не угроза. И я быстро думаю: «Какой Саша молодец! Как достойно он это сказал!»

Слежу за секретарем: записывает ли она заявление Саши в протокол? Это очень важно. Адвокат в кассационной инстанции может ссылаться только на то, что отражено в протоколе судебного заседания.

Сколько длится эта пауза – секунды или минуты? Мне она кажется очень длинной. А Кириллов молчит и смотрит на Сашу. И Саша не опускает голову и продолжает смотреть прямо Кириллову в глаза.

– Хорошо, Кабанов. Я принимаю это условие. Я сам скажу, когда будет можно переговорить с адвокатом. На сегодня мы окончили работу. Завтра начинаем с твоего допроса. Обдумай все. И я еще раз напоминаю тебе – говори нам правду.

Мы со Львом сидим уже в пустом зале, подавленные всем, что происходило. И грубостью председательствующего, и оскорблениями от матери Костоправкиной, и больше всего откровенным нарушением закона. Как защищать в условиях, когда наши подзащитные полностью изолированы, оторваны от нас? Даже ведь взрослые, образованные и опытные обвиняемые с нетерпением ждут встречи, чтобы спросить у нас: «Ну как? Как ваше мнение? А правильно я сказал?..»

Мы обдумываем и согласовываем те заявления, которые каждый из нас в письменном виде подаст суду. Об ущемлении законных прав обвиняемых, о тех незаконных препятствиях, которые чинит нам суд. Мы абсолютно согласно решаем, что так в письменном виде будем фиксировать каждое допущенное судом грубое нарушение закона, каждую откровенную грубость со стороны суда, как по отношению к Алику и Саше, так и в наш адрес. Но так же согласно решаем все терпеть от Костоправкиной – матери погибшей Марины. Матери, действительно ослепленной страшным горем. Мы были готовы прощать ей грубость, уважая ее горе. Но, принимая решение «терпеть», мы не представляли всего того, что нам придется услышать и вытерпеть.

Рассказывая о деле мальчиков, я употребляю местоимение «я» только потому, что это мои мемуары. Все то полезное, что сделала защита в этом деле, делали двое. И роль Льва Юдовича была отнюдь не менее активной, чем моя. Мы работали в этом деле не просто дружно и согласованно. Мне кажется, что никого из нас тогда не интересовал личный успех. Все было действительно подчинено той единственной задаче, которая стояла перед нами, – задаче защиты. Мы вместе обсуждали каждую деталь этого дела, вместе вырабатывали общую тактику защиты.

Я ценила страстную и смелую напористость допросов, которые проводил Юдович, и его блестящее знание материалов дела.

Были допросы, которые лучше удавались ему. Бывало и так, что допрашивала я, и Лев, считая, что все исчерпано, не задавал потом ни одного вопроса.

Мы не боролись за лидерство в защите. Но в одном лидерство, несомненно, принадлежало Юдовичу. Главная ненависть Костоправкиной в этом первом судебном процессе была направлена на Льва. Ему выдержать наше обещание – терпеть – было значительно труднее. Это было особенно трудно потому, что судья не только не делал Костоправкиной замечаний, не только не пресекал ее грубые выходки, но было видно, что он получает истинное удовольствие, глядя, как Костоправкина стоит подбоченившись перед судейским столом в той позе, в которой, наверное, привыкла стоять в ссоре со своими деревенскими соседями. Крепкая, сильная, еще не старая женщина в скорбном черном платке на голове со сверкающими от гнева глазами. И громким голосом, почти крича, говорит суду:

– Этому нанятому адвокату я вообще отвечать не буду. У меня дочь убили, а он денежки получает, свинину ест.

– Почему свинину? – спрашиваю я Льва.

Он удивленно пожимает плечами. Только потом мы узнали, что уже написано и отправлено в разные партийные и правительственные инстанции заявление Костоправкиной-Бродской о том, что родители Бурова зарезали своего кабана и кормят этой свининой Юдовича.

На мои вопросы Костоправкина отвечает. Стоит, не поворачивая ко мне головы, поджав губы. А потом обязательно спрашивает у судьи:

– Я должна отвечать этому адвокату?

– Отвечайте, – как-то с сожалением говорит Кириллов.

И так несколько дней подряд до тех пор, пока нам со Львом делается окончательно понятно, что решили мы терпеть и не реагировать неправильно. Что мы не только переоценили свои возможности терпеть, но что наше молчание воспринимается Костоправкиной как слабость, как разрешение продолжать.

А между тем за те дни, которые прошли, допрошены оба – и Саша и Алик. Уже прозвучал в суде рассказ об условиях, в которых их содержали, об уговорах и обманах со стороны Юсова. Уже рассказал Саша, что, признаваясь, показал на выезде совсем другое место преступления, чем Алик. Уже решил суд вызвать понятых, запросить справку из камеры предварительного заключения о том, кто содержался совместно с мальчиками, запросить сведения о погоде за дни, предшествовавшие гибели Марины. Все эти наши ходатайства, несмотря на возражения прокурора, были удовлетворены.

Кириллов слушал показания Саши более спокойно, и нам даже казалось – с интересом. И среди тех вопросов, которые он задавал, было действительно много нужных и разумных, и было видно, что не только мы, но и он дело знает.

Уже должен был начаться допрос свидетелей, когда вдруг Кириллов объявил перерыв на целый день и, подчеркнуто обращаясь к Саше, сказал:

– Кабанов, я держу свое слово. Я сам предлагаю вам свидание с адвокатом. Товарищи адвокаты, можете сегодня у меня получить разрешение на свидание. Завтрашний день в вашем распоряжении.

Каким нам это казалось в тот момент добрым предзнаменованием! Но еще много раз потом, в течение полутора месяцев судебного разбирательства, охватывало нас отчаяние. Казалось – все. Суд слушает дело явно с одной тенденцией – обвинительной.

День объявленного судом перерыва я провела с утра в суде, а в тюрьму решила поехать во второй половине дня. Выходя из Областного суда, я встретила Юдовича. Он тоже собрался ехать в тюрьму. Это было очень удачно для меня – ведь у него машина, и мне не надо будет тащиться с пересадками на метро, а потом троллейбусом, а потом пешком. Словом, прямо во дворе Областного суда я села ко Льву в машину, и мы поехали. Выезжая, увидели прокурора Волошину, которая внимательно смотрела на нас.

А на следующее утро, когда я стояла на лестничной клетке и курила, я услышала оживленный голос нашего прокурора:

– Ну, сегодня они у нас получат! Это будет хороший подарочек.

А через несколько секунд увидела поднимавшихся по лестнице Волошину и Костоправкину.

– Здравствуйте, товарищ адвокат. Ну как, были вы вчера у своего подзащитного?

Александра Тимофеевна прошла мимо нас, не поворачивая головы в мою сторону. Не здороваясь.

О каком «подарочке» они только что говорили? Какая неожиданность нас ждет?

Со Львом переговорить не успела. Он пришел точно в назначенное время.

Вышел состав суда. Судебное заседание объявляется открытым. Мы все садимся. Волошина продолжает стоять.

– Я должна срочно предъявить суду очень важный документ и прошу приобщить его к делу, – говорит она и передает суду какую– то маленькую бумажку зеленоватого цвета.

Кириллов читает. Потом передает ее молча одному заседателю. Тот многозначительно кивает головой. Потом – второму. Та же реакция. Теперь – очередь Костоправкиной. Она берет ее в руки и, даже не глядя на нее, произносит:

– Прошу приобщить.

Что это может быть? Неужели камера предварительного заключения дала справку, что с мальчиками никто больше не содержался? Тогда это действительно удар. Это мгновенно проносится в голове, пока судья произносит обычное:

– Товарищи адвокаты, ознакомьтесь с документом.

И вот эта бумага в наших руках. Справка:

На запрос прокуратуры Московской области сообщаем, что согласно данных регистрации 24 февраля сего года были предоставлены свидания Юдовичу с его подзащитным Буровым. Время прихода – 15 часов 35 минут, время ухода – 18 часов 20 минут; адвокату Каминской с ее подзащитным Кабановым: время прихода – 15 часов 35 минут, время ухода – 18 часов 50 минут.

Основание – решение Московского областного суда.

Гербовая печать Учреждения № 1.

Времени на раздумье у нас нет, да оно и не очень нужно. Незаконность и необоснованность такого ходатайства очевидна. И не только потому, что, поехав совместно в тюрьму, мы не нарушили ни одного закона, никакой инструкции, никакой этической нормы поведения адвоката. Главная необоснованность этого ходатайства в том, что содержание справки никакого отношения к делу мальчиков не имеет.

Смотрю на Льва. Как и положено – бледное лицо и раздувающиеся ноздри. Он уже готов кинуться в бой. И решаю – отвечать буду я.

Какое у меня лицо, когда я не просто волнуюсь, а злюсь? Когда негодование – основное чувство, владеющее мною? Мне никогда никто об этом не говорил. Самой мне кажется, что лицо у меня не меняется. Я знаю, что не бледнею и не краснею. Только ощущение окаменелости в лице. И говорю несколько медленнее. Отчеканиваю каждое слово. Сейчас очень важно не терять самоконтроля, не допустить, чтобы «понесло». Потому, что ходатайство прокурора не такое безобидное, как это может показаться сначала. Оно не грозит ни мне, ни Льву никакими личными неприятностями. Но это тоже работа на будущее – на возможную отмену приговора и направление на доследование. А тогда, если справка будет в деле, следователь может вызвать на допрос Юдовича или меня, просто чтобы проверить, соответствует ли эта справка действительности. И вот уже основание для отстранения нас от участия в деле. Свидетель по делу не может быть защитником по этому делу.

Вот стою я сейчас перед судом и, как мне кажется, очень спокойно, чеканя каждое слово, прошу, чтобы представитель государственного обвинения подробно разъяснил, в подтверждение какого пункта обвинения Бурова и Кабанова в убийстве Марины Костоправкиной просит он приобщить эту справку. Хорошо помню и сейчас лицо Кириллова в этот момент. Его голову, откинутую назад к спинке кресла, и выжидающий взгляд, и даже небольшую паузу после моей просьбы-вопроса. Он явно ждал, что я разражусь гневной тирадой. И мне действительно этого хотелось. Но я должна сдерживать себя и стоя ждать, пока он повернет голову налево – в сторону Волошиной – и произнесет:

– Вы действительно не аргументировали свое ходатайство. Вопрос адвоката обоснован. В подтверждение каких обстоятельств этого дела вы просите приобщить справку?

Но я не сажусь, прошу разрешения продолжить.

Я прошу, чтобы одновременно представитель государственного обвинения разъяснил, на основании какого закона прокуратура делает самостоятельные запросы в период рассмотрения дела в суде.

У меня есть все основания предполагать, что подобный вопрос не был согласован с судом, который по собственной инициативе предложил нам свидание в один и тот же день. Если я ошибаюсь, то прошу ознакомить меня с текстом ходатайства прокурора и с резолюцией суда.

И Кириллов, опять откинувшись на спинку кресла, смотрит на меня, и я на него. И небольшая пауза, когда мертвая тишина в зале. И потом голос судьи:

– Вы не ошиблись, товарищ адвокат. Суду об этом ничего известно не было.

И, повернувшись к Волошиной:

– Вы продолжаете настаивать, товарищ прокурор? Вы будете аргументировать свое ходатайство?

– Да, я прошу обсудить мое ходатайство. Я считаю его обоснованным. Больше мне добавить нечего.

И привычный кивок председателя вправо – к одному заседателю и влево – к другому.

– Запишите определение. (Это уже секретарю.)

Совещаясь на месте, судебная коллегия по уголовным делам определяет: в ходатайстве прокурора, как необоснованном, отказать. Справку вернуть, как не имеющую отношения к делу.

А теперь встает Лев и со всей силой своего воинственного темперамента делает заявление. Он просит суд указать прокурору на недопустимость и противозаконность его действий. Он говорит и о том, что все это время мы проявляли терпение и выдержку, не реагируя на оскорбления со стороны Костоправкиной, что делали это, сочувствуя ее горю. Мы были вправе ожидать, что сам председательствующий разъяснит Костоправкиной недопустимость ее поведения. Наши ожидания оказались напрасными. Сейчас мы настойчиво просим суд обеспечить нормальную возможность работы и оградить от дальнейших оскорблений.

И опять кивок направо и налево и голос Кириллова:

– Костоправкина, суд вас предупреждает: в судебном заседании вы должны вести себя прилично. Товарищ прокурор, суд делает вам замечание.

С этого дня уже не повторялись безобразные сцены первых дней процесса.

Проходит несколько дней, и вот мы всем составом суда, вместе с подсудимыми, их родственниками и Костоправкиной переходим в маленькую комнату с плотно зашторенными окнами. Нам предстоит слушать магнитофонные записи и смотреть кинокадры. Там уже все оборудование. Киноустановка, магнитофон. На стене висит киноэкран.

Первые кадры. Как старое немое кино с убыстренными движениями. В большой группе людей с трудом узнаю Алика и чуть впереди него – Юсова. Набегающие друг на друга, сменяющиеся кадры как– то даже увеличивают количество людей, количество сторожевых немецких овчарок, которых ведут на поводках конвойные. Видны подбегающие человеческие фигуры, но все это нечеткое, размытое.

Вот Юсов приостанавливается, и Алик тут же вслед за ним. А может быть, мне только показалось, что Юсов первый, – это ведь доля секунды. Алик протягивает руку и. Лента обрывается, только белый освещенный экран и щелканье проекционного аппарата свидетельствуют о том, что это не конец.

И опять вижу улицу и идущих людей – в середине между собаками Саша. Идет опустив голову. Юсов рядом, положив ему руку на плечо. Вот дошли до дома Богачевых, повернули налево и. Опять только треск и освещенный экран.

Прокурор объясняет: это дефекты съемки. Снимал кинолюбитель. Сейчас будут следующие кадры.

Толпа людей. Юсов и Саша рядом. Протянутая Сашина рука. Куда он показывает? Какой путь они прошли от дома Богачевых? Досадно, что именно эта спорная часть пути оказалась незафиксированной, испорченной.

Какое впечатление на меня произвели эти кадры? Как доказательство – никакого. Ни за обвинение, ни против.

И все же эмоциональное впечатление от этих кадров было. Я впервые увидела их – Алика и Сашу – такими, какими они были в первые дни признания, выведенными на позор всей деревне – соседям, подругам, товарищам. Увидела покорность и послушность в их позах. Как-то острее почувствовала их беспомощность и потому еще больше стала жалеть их.

Сейчас начнем слушать магнитофонную запись. В зале тишина. Отчетливо слышу первые слова, произнесенные следователем Юсовым. Это очная ставка. Юсов сообщает, что будет производиться магнитофонная запись и что при очной ставке присутствует адвокат Борисов. Голос Алика узнаю сразу. Действительно, звучит спокойно. Рассказывает подробно об игре в волейбол. Слышу слова: «Саша первый предложил изнасиловать Марину, я не хотел. Мы пошли по главной улице…»

Голос Алика делается более глухим, слова менее разборчивы. Какой-то шум, сначала отдаленный, а потом усиливающийся, все время мешает слушать. Но вот это уже не просто шум – это музыка. Прекрасная мелодия полонеза Огиньского звучит в нашем судебном зале, и как-то через нее, еле слышно, пробиваются те страшные слова, которые мучили меня в первый день:

– Это ты первый! Зачем ты на меня наговариваешь? Это ты предложил.

И опять музыка, и никаких слов расслышать невозможно.

– Что это такое?

Это Кириллов обращается к прокурору.

– Да это проще простого. Следователь забыл выключить радио. Музыка играла очень тихо и не мешала вести очную ставку, а микрофон стоял как раз под репродуктором. Но это не важно. Есть ведь протокол этой самой очной ставки, записанный самим Юсовым. Он полностью соответствует магнитофонной записи.

Действительно, такой протокол есть. Именно его я читала, готовясь к делу. Показания мальчиков записаны там очень подробно, с множеством деталей изнасилования. Записано и как раздевали, и как тащили Марину, как уронили ее труп по дороге. Все это воспроизводится в обвинительном заключении как безусловное доказательство вины мальчиков. Но ничего этого – ни одной из этих деталей – не донеслось до меня сквозь бравурные звуки полонеза.

В перерыве решаем просить дать нам возможность еще раз прослушать эту пленку. В любое удобное суду время. В судебном заседании, или после него, или завтра рано утром. Но услышать, разобраться и записать этот текст для себя нам необходимо.

Процессуальный закон, разрешающий применение звукозаписи при допросе, содержит обязательное для следователя правило. Он категорически запрещает производить фрагментарную запись показаний. Только от начала и до конца. От первых слов следователя, объявляющего о дате и месте допроса, до последних слов допрашиваемого о том, что дополнений он не имеет.

Таким же обязательным требованием закона является одновременное со звукозаписью ведение следователем обыкновенного письменного протокола. Этот письменный протокол должен по идее полностью соответствовать звукозаписи. Однако все понимают, что практически это невозможно. Следователь не в состоянии дословно записать все сказанное на допросе. Поэтому фонограмма всегда полнее, а следовательно, и длиннее одновременно с ней ведущегося протокола.

Наше желание восстановить полный текст звукозаписи объяснялось необходимостью услышать все мельчайшие подробности, которыми сопровождались рассказы обоих мальчиков на этой очной ставке. Но не скрою, что было и другое. Мы хотели проверить, в какой мере соответствует рукописный протокол этой очной ставки тому, что действительно говорили Алик и Саша и что, несомненно, запечатлено на пленке. Наша подозрительность в данном случае подкреплялась еще и тем, что у Льва и у меня сложилось впечатление, что если читать этот протокол в том же речевом темпе, что и на фонограмме, то такое чтение займет больше времени. Значит, этот протокол длиннее. Значит, в нем есть что-то, чего нет в фонограмме и, следовательно, чего мальчики вообще не говорили.

Обсудить эти наши подозрения с Аликом и с Сашей у нас возможности не было. Когда еще Кириллов даст нам новое свидание? Самым разумным мы считали записать всю эту фонограмму на свой магнитофон и уже потом, не задерживая работы суда, самостоятельно ее расшифровать.

Такое ходатайство мы и заявили, как только возобновилось судебное следствие. Его обоснованность и законность очевидны. Адвокат имеет право знакомиться с любыми материалами дела и копировать их для себя.

И опять кивок Кириллова направо к одному заседателю и налево – к другому и потом секретарю:

– Запишите определение. В ходатайстве отказать.

Сколько раз на протяжении судебного разбирательства в Областном суде мы вновь возвращались к этому ходатайству. И устно с занесением в протокол, и с приобщением к делу письменного текста. Но опять были те же кивки головой в обе стороны и краткое определение: «Отказать».

А дни шли. И, мне кажется, несостоятельность обвинения должна была стать явной и для суда.

Уже допрошены подруги Алика и Саши, с которыми они играли в волейбол и с которыми потом встретились в доме Акатовых. Все они утверждали, что мальчики отсутствовали не больше пятнадцати минут. Девочки говорили, что согласились на следствии увеличить это время только по настоянию следователя. С каким пристрастием их допрашивали! И не только суд и прокурор, но и общественный обвинитель, их собственная учительница.

Защита делала заявление за заявлением, что применяются недозволенные меры воздействия на несовершеннолетних свидетелей. Что председательствующий не пресекает этого беззакония.

И все чаще Кириллов опять обрывал нас:

– Ваше заявление будет занесено в протокол. Товарищ общественный обвинитель, можете продолжать.

И уже всем было ясно, что «признание» мальчиков было подлинной «царицей дела». Формула «раз признался – значит, виновен» продолжала, как нам казалось, надежно цементировать в глазах суда эту дефектную постройку.

И только показания учительницы Саши и Алика Волконской не вписались в эту схему. Юсов пригласил ее участвовать в Сашином допросе в качестве представителя школы. В суде прокурор просила Волконскую подтвердить, что Саша во время этого допроса признавался добровольно, что Юсов не оказывал на него давления. После того как Волконская все это подтвердила, Волошина спросила ее:

– Ну, может быть, вы хотите добавить что-нибудь к своим показаниям?

– Когда допрос был закончен, – ответила Волконская, – Саша спросил Юсова: «Ну а теперь вы меня отпустите?» Этот вопрос показался мне совершенно абсурдным. Но еще больше меня удивил ответ Юсова: «Что ты, Саша. Как я могу отпустить тебя сейчас. Ты ведь знаешь, что здесь полно Марининых родственников».

Так неожиданно Сашино объяснение о том, что он признал себя виновным потому, что Юсов обещал ему за это отпустить его, получило важное подтверждение.

Из всего того, что происходило в последующие дни, расскажу лишь о допросах Бродской, Марченковой и понятых.

Берта Карповна вошла в зал судебного заседания уверенно и спокойно. Так же уверенно и спокойно отвечала на вопросы суда.

– Да, мне известно, что они (она ни разу не назвала мальчиков ни по имени, ни по фамилии, хотя знала их со дня рождения) убили Марину. Марина была исключительная девочка. Из таких потом вырастают герои. А они терзали ее, как фашисты. Они не только лишили мать любимой дочери. Они лишили весь советский народ прекрасного человека, которым по праву можно было бы гордиться. И от имени всех я требую от нашего суда, суда, избранного народом: никакой пощады этим убийцам. Им не место на нашей земле!

Аплодисменты. Не положенные в судебном зале аплодисменты. Это общественный обвинитель и Костоправкина. Но никаких вопросов. Ни суд, ни прокурор никаких вопросов Бродской не задают.

Сейчас наша очередь. На вопрос суда мы – Лев и я – отвечаем, что вопросы к свидетелю имеем.

– Я пришла сюда, чтобы выступить перед судом. Я свою обязанность выполнила. Больше мне здесь не с кем разговаривать, – уверенно и спокойно говорит Берта Карповна. Какое победоносное выражение у нее на лице!

– Товарищ председатель, вы предупредили свидетеля об обязанности говорить суду только правду. Но вы, видимо, забыли предупредить ее о второй обязанности – отвечать на вопросы. Я прошу объяснить это свидетельнице Бродской, предупредить ее, что отказ грозит ей уголовной ответственностью.

– Свидетельница Бродская, суд вас предупреждает, что вы не вправе отказываться отвечать на вопросы участников процесса, в том числе и адвокатов. Если их вопросы будут несущественны, суд их снимет. А сейчас слушайте вопросы и отвечайте.

И пошли вопросы. И после каждого Бродская спрашивает у судьи, обязана ли она отвечать. И Кириллов неизменно бросает:

– Отвечайте.

Ни один из наших вопросов суд не может снять.

– Видели ли вы сами, свидетель, что делали 17 июня от 10 часов вечера до 11 часов вечера Буров и Кабанов?

– Видели ли вы, свидетель, 17 июня Марину, Алика и Сашу на главной улице?

– Были ли вы 17 июня вечером в доме Акатовых?

– Видели ли вы приход Бурова и Кабанова во двор к Акатовым?

– Можете ли вы описать, в чем были одеты в этот вечер Буров и Кабанов?

И на каждый вопрос получаем ответ:

– Нет, не видела. Нет, не слышала.

И так по каждому пункту обвинения, пока разозленная и негодующая Берта Карповна почти кричит суду:

– Да ничего я не видела. Я пришла сюда, чтобы сказать суду свое мнение, мнение старого коммуниста.

Бродская не знает, что закон специально запрещает суду использовать мнения свидетелей как доказательства по делу. Каким бы ни был приговор по делу. Какими бы аргументами суд ни обосновал его, имя Бродской в нем уже фигурировать не должно.

Совсем по-другому проходит допрос Марченковой. Вся ее внешность как будто говорила: «Чего вы от меня хотите? Вы видите, какая я старая, какая больная, какая запуганная?..»

Ее одежда, походка, еле слышный голос – все подчеркивает старость и немощность. И трясущиеся от волнения руки, и палка, на которую она опирается, – все вызывает к ней жалость.

На первое обращение к ней суда Марченкова вообще ничего не отвечает. При повторении вопроса медленно сдвигает теплый шерстяной платок, которым завязана голова. Прислоняет ладонь к левому уху и просит:

– Говорите очень громко. Я почти не слышу.

Успеваю заметить, как переглядываются прокурор и судья, а потом Волошина вопрошающе смотрит на Костоправкину и та пожимает плечами.

Для нас со Львом вся эта сцена тоже неожиданность. Как могло случиться, что ни Алик, ни Саша, ни их родители никогда не говорили нам о том, что Марченкова почти глуха? Главная свидетельница обвинения, свидетельница «по слуху». Ведь все то, что она рассказывала, что послужило основанием для ареста и обвинения мальчиков, сводилось к одному. Из своей квартиры, со второго этажа, через полуоткрытую форточку она услышала и узнала голос Марины. Она услышала не только голос, но и слова: «Алька, отстань, не приставай. Сашка, как тебе не стыдно». И потом смех.

А сейчас она стоит в непосредственной близости к судейскому столу, почти вплотную к нему, наклонив голову и просит:

– Повторите. Не слышу.

– И давно это с вами? – как-то растерянно спрашивает Кириллов.

– Давно, очень давно. И не слышу ничего, а уж видеть и вовсе не вижу.

– Это она притворяется! Совсем не такая уж глухая, – громко шепчет Костоправкина прокурору.

А Марченкова не отвечает, только зло блеснули глаза под толстыми стеклами очков.

Действительно, впечатление некоторого наигрывания. Потому и допрашивать ее начали очень осторожно: где лечится? С какого времени? У каких врачей?

Сразу чувствуем, что попали на удачную тему. О болезнях отвечает охотно, с подробностями и с большими знаниями специальных медицинских терминов.

И показывает дальше:

– День запомнила потому, что не работала, была выходная. Занималась дома хозяйством. Голос Марины узнала. Но тогда никакого внимания на этот разговор не обратила. Подумала – идут себе ребятишки и балуются. Только потом уже, когда прошло много времени после гибели Марины, вспомнила о нем. Поэтому я и плакала на кладбище. Ведь, если бы я вмешалась, ничего бы и не было.

Как только закончили допрос, заявили ходатайство: запросить из санатория, где работает Марченкова, табель ее рабочих дней и дней отдыха за июнь месяц. Ведь 17 июня – это не воскресенье. Если окажется, что она в этот день работала, то не исключено, что весь этот рассказ относится к другому дню и к гибели Марины никакого отношения не имеет.

Запросить из поликлиники, где Марченкова состоит на учете, историю ее болезни. Это ходатайство очень важное. Когда ознакомимся с документами, можно будет решать вопрос и о судебно-медицинской экспертизе. Только судебно-медицинские эксперты могут твердо ответить, имела ли Марченкова возможность слышать из своей комнаты то, что говорили на улице.

Прокурор оставляет это ходатайство на усмотрение суда.

Опять кивки в обе стороны. Определение: «Ходатайство оставить открытым. Решить вопрос о необходимости запроса перечисленных в нем документов после допросов всех вызванных свидетелей».

Такой ответ адвокаты часто слышат в суде. И в подавляющем большинстве случаев это – завуалированная форма отказа. В нашем деле уже были такие определения. Оставлены открытыми до последующего в конце судебного следствия рассмотрения ходатайства о вызове и допросе солдат, о допросе в суде того самого Назарова, который признавал себя виновным в изнасиловании и убийстве Марины. Чем больше проходит времени, тем меньше у нас шансов, что их удовлетворят.

Более того, некоторые из удовлетворенных судом ходатайств остались нереализованными. Не получены до сих пор справки из камер предварительного заключения Звенигорода и Голицына.

Зато справка о погоде уже в суде. Дождь действительно был. И не только накануне – 16 июня, а в течение трех предшествующих дней. И допрошенные свидетели – сестры Акатовы и их мать – утверждали, что и одежда и обувь мальчиков были сухими и чистыми.

Допрос понятых, вызванных по ходатайству защиты, назначили на 25 и 26 марта.

Первым понятым был рабочий небольшого завода из близлежащего поселка Баковка. Алика он никогда не видел и при его выезде на место не присутствовал. Сашу впервые увидел в тот день 10 сентября 1966 года, когда в качестве понятого был приглашен следователем Юсовым выехать совместно с Сашей Кабановым в деревню Измалково.

Сомневаться в добросовестности и объективности свидетеля ни у суда, ни у защиты оснований нет. Он вызван по моему ходатайству, и потому суд, не задавая ему никаких вопросов, предоставляет право первого допроса мне.

Я проверяю, были ли разъяснены понятому его права и обязанности при выполнении этого следственного действия.

– Да. Следователь Юсов разъяснил, что я должен быть все время рядом с Сашей. Внимательно следить, как он показывает дорогу. Хорошо запомнить весь путь, по которому мы будем идти, и, главное, место, на которое Кабанов покажет как на место совершения изнасилования, и места, с которого сброшен был труп в воду.

– Можете ли вы сейчас воспроизвести этот путь и показать по схеме те места, на которые указывал Кабанов?

– Да, конечно. Я все это помню прекрасно.

Первую часть показания свидетеля слушаю спокойно. Волейбольная площадка. Колонка, у которой мыли руки. Главная улица, дом Акатовых, санаторский дом.

Постепенно чувствую, как не просто волнение – страх – охватывает меня. От того, что сейчас скажет свидетель, может зависеть вся дальнейшая судьба Саши и Алика. Ведь совпадение их показаний о месте преступления – одно из основных доказательств виновности. Я верю тому, что мне рассказал Саша. У меня нет причин сомневаться, что свидетель скажет правду, но все равно волнуюсь с такой силой, как будто это решается моя собственная судьба.

– Я хорошо помню, – продолжал свидетель, – с левой стороны улицы последний угловой дом. В протоколе мы записали фамилию тех, кто в нем живет. Сразу за ним мы повернули налево и пошли по небольшой пешеходной тропе, которая идет вдоль всего совхозного сада. Мы шли по этой тропе. Потом Саша остановился и сказал: «Здесь». И показал на яблоню. Я хорошо помню, что это вторая от края яблоня.

В этом ответе есть только намек, одно слово на то, что получу нужный ответ: «Шли». Та яблоня, на которую показал Алик, – в самом начале сада, как только свернешь с главной улицы.

– Можете ли вы найти эту яблоню на схеме?

– Конечно, ведь схема составлялась при мне. Я ее хорошо помню.

И свидетель подходит к столу суда, смотрит на лежащую там схему и уверенно показывает:

– Вот она.

Что он показал? С моего места я разглядеть не могу. Прошу разрешения суда тоже подойти к столу.

– В этом нет необходимости, товарищ адвокат. Товарищ секретарь, запишите: «Суд удостоверяет, что свидетель показал на вторую яблоню от противоположного деревне конца совхозного сада, примыкающего к оврагу и забору дачи Руслановой». Записали, товарищ секретарь?

Я удовлетворена этой записью и продолжаю допрос:

– Производилось ли хронометрирование времени, необходимого, чтобы преодолеть весь этот путь?

– Нет, не производилось.

– Измеряли ли вы длительность пути до совхозного сада и после того, как свернули на пешеходную тропу?

– Еще по дороге в Измалково Юсов сказал, что замерять расстояние будет только в совхозном саду. Но, когда мы свернули с улицы на тропу, обнаружили, что рулетку никто не взял. Юсов предложил мне замерить расстояние шагами. Я сосчитал количество шагов от начала тропы до того места, где Кабанов остановился и указал на яблоню. А результат записал на бумажке.

– У вас сохранилась эта запись?

– Нет. Я там же на месте передал ее Юсову.

– Чем объяснить, что в протоколе выезда вы не отразили эти замеры? Ведь вы подписывали протокол?

– Я предложил Юсову записать, но он сказал, что достаточно указать – «вторая яблоня от конца сада». Мне показалось, что этого действительно достаточно, поэтому согласился подписать протокол.

У меня вопросов больше нет. Нет вопросов и у Юдовича, не задают вопросов судья и прокурор, и свидетелю разрешают сесть и остаться в зале.

Вторым понятым тоже оказался рабочий из Баковки. Опять задаю ему те же вопросы, но уже меньше волнуюсь, когда жду ответов. Более уверена, что получу не просто благоприятный, но очень важный ответ.

Показания свидетелей абсолютно совпадают. Уже записывает секретарь в протокол судебного заседания: «Кабанов указал на вторую яблоню от конца совхозного сада, который примыкает к оврагу и даче Руслановой».

У меня вопросов больше нет. Но прокурор Волошина просит разрешения тоже задать несколько вопросов.

– Скажите, свидетель, с вами встречались родственники подсудимых перед этим судом?

– Нет. Я с ними незнаком.

– Вас никто не просил дать именно такие показания?

– Нет. Мне вчера принесли домой повестку, и сегодня утром я приехал в Москву. Со мной никто не разговаривал.

– А здесь, в суде, до начала судебного заседания на вас никто не пытался воздействовать?

– Да что вы! Я же объяснил вам, что я никого здесь абсолютно не знаю. Никого раньше не видел.

– Вы правду показали, свидетель? Вы ведь знаете, что за ложные показания вы можете быть осуждены на пять лет лишения свободы? Вы отдаете себе в этом отчет?

– Суд меня предупредил, что я должен говорить правду. Да я и без этого рассказал бы то же самое. Ведь так и было на самом деле.

Кириллов сидит задумавшись и, мне кажется, не слушает ни вопросов, ни ответов. Те же равнодушные, скучающие лица у наших двух заседателей. Я даже не могу вспомнить, кто они – мужчины или женщины, молодые или старые.

За все полтора месяца я не услышала звука их голоса. Даже в таком деле их ничто не заинтересовало. Только ответные кивки головой, выражающие согласие с мнением председательствующего.

– Скажите, свидетель, в вашем присутствии Юсов принуждал Кабанова рассказывать об убийстве? – продолжал допрос прокурор.

– Нет, не принуждал.

– Значит, он рассказывал добровольно?

– Юсов его не принуждал.

– А дорогу он показывал добровольно?

– Юсов сказал: «Иди так, как шли 17 июня». И он пошел от волейбольной площадки по главной улице.

– Скажите, свидетель, нам тут все уже рассказывали, что Кабанов был спокоен, когда рассказывал об изнасиловании и убийстве; вы подтверждаете эти показания?

Так задавать вопрос нельзя. Нельзя заранее сообщать свидетелю, какие показания давались до него, но судья не делает замечания прокурору.

– Отвечайте, свидетель.

– Мне трудно сказать, волновался Кабанов или был спокоен. Говорил он спокойно. Я даже помню, что меня это удивило; даже показалось, что он не спокоен, а как-то безучастен. Как будто рассказывает что-то, не имеющее к нему никакого отношения. Он ни на что не реагировал. Даже когда собралось много народу и кричали: «Негодяй! Убийца!», он продолжал оставаться таким же безучастным.

Прокурор закончил допрос. Сейчас свидетеля отпустят, но я решила задать еще несколько вопросов. Последние ответы этого свидетеля заинтересовали меня.

– Где составлялся протокол выезда?

– Все данные записывались прямо на месте. Окончательно оформляли уже в милиции в Баковке.

– С кем из участников выезда вы возвращались в Баковку?

– Со мной в одной машине ехали Юсов, Кабанов, фотограф и второй понятой, фамилии его не знаю.

– Спрашивал ли Юсов о чем-нибудь Кабанова в машине?

– Нет. Юсов молчал, выглядел очень усталым.

– А Кабанов? Он спрашивал о чем-нибудь Юсова?

– Это был даже не вопрос. Он просто сказал: «Скорее бы домой».

– Юсов что-нибудь ответил на это?

– Да. Он сказал: «Подожди, не так быстро».

– Вы хорошо это помните?

– Я помню это прекрасно. Этот разговор очень поразил меня, я ему не могу найти никакого объяснения.

Этот день для нас, адвокатов, был праздником. Как и день, когда допрашивали Марченкову.

Впереди не оставалось ничего, что могло бы хоть как-то подтвердить обвинение. По-прежнему только признание и показания Саши и Алика о его причинах.

29 марта эксперты дали ответы на вопросы суда и сторон. Высказали свои предположения: «Возможно, имело место изнасилование», «Возможно, труп мог переместиться в воде», «Возможно, что обнаруженные на теле кровоподтеки были прижизненными» и т. д. и т. п.

Закрывая в этот день судебное заседание, Кириллов сообщил:

– Объявляется перерыв на два дня. Следующее судебное заседание будет открыто 1 апреля в 9 часов 30 минут.

И уже нам – обвинителям и адвокатам:

– Приготовьте все дополнения (это значит справки, характеристики, дополнительные вопросы). После этого перейдем к прениям сторон. Дополнительное время на подготовку к речам предоставлено не будет.

Стоим ошарашенные. Вот и ответ на все наши ходатайства, которые суд, так и не рассмотрев, оставил открытыми. Значит, 1 апреля он нам просто откажет в них. Сколько зияющих пробелов в этом деле! Их по-прежнему можно закрыть только одним: «Подсудимые признавали себя виновными, и у суда нет оснований сомневаться в достоверности этих показаний».

Мы решили соединить все наши ходатайства в одно развернутое большое ходатайство и одновременно просить суд о назначении судебно-медицинской экспертизы в отношении Марченковой. Мы решили рискнуть, просить об этом, не ознакомившись с медицинскими документами. Дело в том, что все наши ходатайства суд обсуждает устно. Удовлетворяет или отказывает в них почти без аргументации: «Находит обоснованным» или «Находит необоснованным». Ходатайство же о назначении экспертизы суд обязан обсуждать в совещательной комнате и вынести по нему подробно мотивированное письменное определение.

Мы понимаем, что после того, как записали в протокол судебного заседания, что Марченкова не слышит вопросов суда, что, с ее слов, у нее значительная потеря слуха, суд не может найти убедительных аргументов для отказа в таком ходатайстве.

Согласовали содержание ходатайства, а также кому выступать первым и как делить между собой те основные вопросы, о которых нужно говорить в речах.

По нашей договоренности моя речь должна быть посвящена психологическому и фактическому анализу причин признания. Анализу всех доказательств, относящихся к продолжительности времени, которое определяло возможность или невозможность совершить преступление, и к анализу заключения всех экспертиз: судебно-медицинской (способны или не способны были Саша и Алик в том – 1965-м – году к совершению полового акта), второй судебно-медицинской экспертизы (трупа Марины), экспертизы одежды Марины и, наконец, гидрологической экспертизы.

Потребность вновь разобраться и обдумать еще и еще раз велика. Для меня потребность даже как-то отстраниться от дела. Еще раз как бы со стороны, как бы посторонним взглядом оценить все «за» и «против», чтобы не слишком легко отбрасывать «против», чтобы не слишком доверчиво принимать все «за». В эти два дня я вновь, как при подготовке к делу, ставлю себя на место судьи. Судьи достаточно объективного, но требовательного.

Что произошло тогда со мной?

Я раскладывала бесконечные пасьянсы, курила сигарету за сигаретой, вставала и ходила по комнате. Меня распирало от количества мыслей. Но они оставались отдельными, не соединенными в необходимую непрерывную цепь. Они шли потоком, в котором не было подлинного объединяющего стержня. И тогда я решила перестать думать. Дать себе полный отдых. Заняться другими – отвлекающими – делами.

Я быстро делаю в уме расчет. При всех условиях 1 апреля я говорить не буду – на это время не хватит. А потом впереди будет целая ночь – прекрасное время для подготовки.

Так и прошли эти два дня в хозяйственных хлопотах, слушании музыки и полном умственном безделье. Я знала, что ничем не рискую. Не рискую даже в том случае, если бы вдруг случилось невероятное и мне пришлось произнести речь. Ведь фактически она – защитительная речь – уже давно готова. Что, как только начнет действовать сама атмосфера суда, что-то повернется и все встанет на свои места. На меня эта атмосфера судебного заседания, особенно в заключительной стадии судебных речей, всегда действовала безотказно. Как бы плохо я себя ни чувствовала перед этим – все уходило, даже зубная боль. Я часто сравнивала себя со старой цирковой лошадью, которая, понуро опустив голову, стоит где-то в глубине за кулисами. Но вот раздались звуки привычного циркового марша, и голова уже поднята и в нетерпении бьет она копытом.

Словом, я отправилась в суд без всяких тезисов речи.

Лев был абсолютно готов к произнесению речи. И ему ведь действительно говорить именно сегодня. Он показал мне свои наброски или, вернее, очень подробные тезисы – 80 страниц убористым почерком. Подготовил он и наше общее ходатайство. Он же и будет его заявлять.

Выходит состав суда. Мы садимся. Кириллов объявляет судебное заседание открытым. Сейчас Лев передаст наше ходатайство. Но Кириллов останавливает его и что-то тихо шепчет заседателю справа – кивок головы, заседателю слева – кивок головы, и объявляет:

– Суд удаляется на совещание для вынесения определения.

Что это может значить? Что это за определение, которое выносится по инициативе суда, без ходатайства прокурора, без ходатайства защиты? Мы смотрим друг на друга с недоумением. Такое же недоумение и на лице нашей прокурорши Волошиной. Я вижу, что секретарь суда складывает свои бумаги и собирается уйти из зала. Это она может себе позволить, если предупреждена судьей, что ушли они надолго, что впереди длительное совещание.

– С первым апреля, – говорю я Льву.

Он смотрит на меня с удивлением.

– С первым апреля! Тебя разыграл суд. Добродетель, как ей положено, наказана, а лень восторжествовала – они отправляют дело на доследование. Как хорошо, что я не готовилась к речи!

Суд вышел из совещательной комнаты через два с половиной часа. Они оглашают определение, по размеру равное приговору. В нем перечислены все основные дефекты следствия, основные нарушения закона, допущенные Юсовым. В нем дано указание разыскать и допросить тех, кто содержался вместе с Аликом и Сашей в камерах предварительного заключения, вновь передопросить солдат. Указано на то, что их показания были противоречивы и причину этих противоречий необходимо установить.

В определении суда повторяется формулировка, которую мы, адвокаты, так часто употребляли в ходе процесса:

…установить возможность для подсудимых совершить преступление еще не значит доказать, что преступление совершили именно они.

И предлагается провести судебно-медицинскую экспертизу для определения степени потери слуха у Марченковой; и указывается, что суд установил, что подсудимые указывали в период признания на разные места якобы совершенного преступления.

Разгромное для прокуратуры определение. Не только по длине, но и по содержанию это почти приговор. Только Алика и Сашу не выпустят на свободу. Они останутся в тюрьме. Сегодня – 1 апреля – ровно семь месяцев со дня их ареста.

Через несколько минут заседание было закрыто. Все еще толпились в зале. А я? Я уже, конечно, в коридоре, в положенном месте для курильщиков.

И вот Кириллов. Он, улыбаясь, удовлетворенный идет по коридору. Увидел меня и быстро подходит:

– Ну что ж, товарищ адвокат Каминская, был рад с вами познакомиться. Буду рад видеть вас и в других моих процессах. А сейчас хочу дать совет вам и Юдовичу. Передайте вы это дело другим адвокатам.

– Это, собственно, почему? Потому, что вы написали в определении и о возможном воздействии адвокатов? Вы действительно сейчас так думаете?

Кириллов молчит.

– Или мы были тем боярином, которого кидают с крыльца, чтобы успокоить народ?

– Может быть, в какой-то мере вы и правы. И все же уходите лучше из этого дела. Неприятностей с ним не оберетесь.

И не попрощавшись отошел.

Но мы в деле остались. И никогда не пожалели об этом, хотя неприятности действительно были. Да и у кого из адвокатов их не бывает!

Но, вспоминая много раз это дело не для мемуаров, не последовательно, а как часть моей жизни, я вспоминала Кириллова не когда он кричал: «Я вам запрещаю смотреть на Бурова! Не поворачивайтесь!» – я вспоминала его в те минуты, когда он читал это свое определение. Спокойно и с достоинством, как и подобает судье.

 

Второй судебный процесс. Московский городской суд

Московский областной суд предложил прокуратуре доследовать ряд обстоятельств и, в том числе проверить причины, по которым были допущены следователем Юсовым нарушения процессуальных норм.

Кому прокурор области поручит вести теперь это дело? Ответ на этот вопрос мы получили очень скоро. Новым следователем, который должен был проверить работу Юсова, дать ей оценку и стать тем самым, в какой-то мере, его судьей, был сам Юсов.

Хотя в тот день, 1 апреля, мы со Львом, конечно, не могли предположить такого нового проявления необъективности со стороны прокуратуры, но все же были достаточно осторожны. Каждый из нас объяснил своему подзащитному его право заявлять отвод следователю. У нас была договоренность, что, если будет назначен Юсов, Алик и Саша заявят о своем недоверии ему. Твердо откажутся давать показания и отвечать на его вопросы.

Мальчики многому научились за полтора месяца судебного следствия. Они не чувствовали себя такими потерянными и беспомощными. У них появилась надежда. Они понимали, что за эту надежду стоит и нужно бороться. Мы были уверены, что эту нашу договоренность Алик и Саша сумеют выполнить, какое бы воздействие на них ни оказывали.

Однако, как только дело вернулось в прокуратуру, мы подали совместное заявление на имя начальника следственного отдела об освобождении мальчиков, указывали, что сам арест был незаконен, что в деле нет достаточных для содержания под стражей доказательств их виновности.

Мы не рассчитывали на быстрый успех. Но также понимали, что если не начать борьбу немедленно, то и через два месяца, когда истечет шестимесячный срок, Алик и Саша на свободу не выйдут. (Время, пока дело находится в суде, не засчитывается в установленный законом срок предварительного заключения.)

Последовательно во все прокурорские инстанции мы писали заявления с просьбой освободить мальчиков. И неизменно получали ответ, что наше заявление направлено в прокуратуру области для рассмотрения по существу. И уже оттуда: «Оснований для удовлетворения ваших ходатайств не усматривается».

И опять шло время. Мальчики продолжали сидеть в тюрьме, и мы, адвокаты, абсолютно не знали, что же происходит там, в следственных кабинетах тюрьмы и прокуратуры.

Позвонил мне следователь Юсов, когда он закончил все следствие и предложил начать знакомиться с делом.

Мы с Сашей сидели с утра до вечера и читали (а я и писала) все то, что содержалось в новых четырех томах следственного производства.

Юсов проделал титаническую работу. Он допросил всю деревню. Никого из ее жителей он не обошел. Он собрал все сплетни, все слухи, которые возникали и распространялись там. Сколько внимания и старания приложил Юсов, чтобы доказать, что новый плащ, который купили Наде Акатовой, конечно, не мог быть куплен на деньги ее родителей. И давался полный расчет заработков семьи Акатовых. А следом идет допрос Бродской. Она уверена, что плащ Наде купили не иначе как на деньги Буровых, чтобы Надя в суде давала хорошие показания. И еще видели в деревне, как шла по улице одна из свидетельниц, которая в Областном суде давала показания в пользу мальчиков. И было ясно видно, что она выпила, и, конечно, не на свои деньги. Она не такая, чтобы самой водку покупать, – любит, чтобы ее угостили. Ясно, что поднесли ей Буровы.

И так страница за страницей.

Единственный новый документ, приобщенный Юсовым к делу, – это справка из районного отдела милиции о том, что действительно в камерах предварительного заключения совместно с Кабановым содержался гражданин Кузнецов Иван, а с Буровым – Ермолаев Сергей. И что эти лица были освобождены после установления их личности с предложением «покинуть пределы города Москвы и Московской области».

Это очень важно, что подтверждаются заявления Алика и Саши о том, что с ними содержались взрослые люди. Но кто они? Где они? Почему их задерживали? Почему предложили покинуть Москву и Московскую область?

Юсов даже не сделал попытки найти и допросить их.

Ни Алик, ни Саша показаний Юсову не давали. На первом же допросе они заявили ему отвод. Саша даже собственноручно записал в этом единственном протоколе:

Я вам не доверяю потому, что вы обманули меня. Я признался потому, что вы обещали отпустить меня. Вы знали, что я ни в чем не виноват. Отвечать на ваши вопросы не буду.

С тех пор его и Алика Юсов не вызывал. Но это не помешало ему закончить дело, оставив в обвинительном заключении все прежние доказательства виновности.

Опять пишем подробное ходатайство. В его основу положены такие доводы:

1. Предварительное следствие проведено необъективно и с нарушением закона.

2. Признание вины от обвиняемых добыто незаконными методами.

3. Определение Московского областного суда осталось невыполненным.

И здесь по пунктам – каждое указание суда – отдельный пункт.

Просительными пунктами ходатайства были:

1. Выполнить все указания Московского областного суда.

2. Поручить расследование другому – объективному – следователю.

3. Изменить меру пресечения Бурову и Кабанову, освободив их из-под стражи.

Ответа ждали недолго. Он был краток и решителен: «За необоснованностью отказать».

И все. И жаловаться некому. Потому, что следствие уже закончено и дело направлено в Московский областной суд.

Уже кончилось лето. Начался новый учебный год – второй год, когда мальчики не ходят в школу, а дело в суде все не назначалось. Это могло быть и добрым признаком – может быть, Областной суд не принял дело? Может быть, вернул его на доследование?

И вот в конце сентября 1967 года узнаем, что дело будет рассматриваться в Московском городском суде.

В «Деле мальчиков» все необычно. Необычны и причины, по которым оно передано в Московский городской суд.

Областной и Городской суды занимают одну и ту же ступень в судебной иерархии. Их различия не в правах, а только в той территории, которая охватывается их подсудностью. Потому ни сложность дела, ни его объем, ни тяжесть обвинения не могут повлечь за собой передачу дела из одного из этих судов в другой. И в данном случае причина была совсем иная.

Московский областной суд отказался рассматривать «Дело мальчиков». Никто из судей Областного суда не захотел выносить по нему обвинительный приговор. Никто не решался оправдать их – ведь все они знали, что дело на контроле ЦК КПСС. И повод для того, чтобы им отказаться, дала сама Костоправкина. Возмущенная тем, что Кириллов не осудил мальчиков, она вместе с Бертой Бродской начали писать заявления уже не только на адвокатов. Появилась также жалоба:

Мы сами видели, как родители Бурова и Кабанова после окончания суда в зале судебного заседания передали секретарю большой сверток, завернутый в бумагу. Это, конечно, были деньги для судьи Кириллова и для секретаря, чтобы записала в протокол только то, что выгодно подсудимым.

Никаких последствий ни для Кириллова, ни для секретаря это заявление не имело. Всем контролирующим инстанциям было ясно, что взятку так не дают. Не передают деньги в присутствии многих людей прямо в зале суда.

То, что заявление было только поводом для отказа, а не его реальной причиной, явно видно из того, что дело не было передано любому другому судье в том же Областном суде, как это делается всегда, когда первоначальный судья оказывается чем-то скомпрометированным. Здесь все судьи сами распространили на себя подозрение, и в сопроводительном письме в Верховный суд так и было написано, что Костоправкина выразила недоверие всему Областному суду.

Они уцепились за это заявление как за якорь спасения от профессионального поражения. И легко пошли на то, чтобы лишить себя профессиональной победы – вынесения правосудного приговора.

Московский городской суд принял дело без возражений. Так случилось, что второй раз судила Алика и Сашу член Московского городского суда Карева.

«Дело мальчиков» слушалось в большом зале на втором этаже. Я люблю этот зал. В нем я произносила свою первую защитительную речь. В нем же я выслушала первый в своей практике оправдательный приговор. Я даже немного верила, что этот зал приносит мне удачу, как школьницы верят в счастливое платье, которое помогает сдать экзамены.

Опять в зале судебного заседания Алик и Саша. За деревянным барьером, прямо за нашими спинами. Напротив нас прокурор Волошина. На первой скамье Александра Костоправкина. За ней родители мальчиков. Еще дальше, сбоку, почти в конце зала еще один человек. Это известная журналистка Ольга Чайковская. Ее судебные очерки в те годы часто появлялись в «Литературной газете» и в «Известиях». Да и сейчас, уже живя в Америке, я продолжаю читать в «Литературной газете» ее статьи, посвященные советскому правосудию. Ольгу уговорила прийти на этот процесс я, когда мы со Львом решили, что пригласить корреспондента необходимо. Мы исходили из того, что присутствие корреспондента само по себе будет сдерживать суд. Заставлять его более строго соблюдать закон, не препятствовать осуществлению защиты. Мы понимали, что, если дело будет рассматриваться объективно, мальчики будут оправданы.

Остаются последние минуты до открытия судебного заседания, когда Волошина обращается к Костоправкиной:

– А где же общественный обвинитель? Почему ее нет?

И вот тут открывается дверь и входит человек, которому суждено было сыграть не просто большую, но и очень необычную роль в нашем деле, в судьбе Алика и Саши.

Это женщина. Ни я, ни Лев не знаем, кто она. Только сразу обращают на себя внимание приятная, мягкая улыбка и лучистые, смеющиеся глаза. А это редкость в судебных залах. Она оглядывается по сторонам, быстро подходит к столу прокурора и что-то ей шепчет. Достает и показывает какую-то бумагу. А потом садится рядом с ней. Словом, видно, что собирается остаться и слушать дело. Входит суд. Все встают. А мы и не знаем, кто этот новый участник процесса, который так неожиданно появился у нас.

Суд проверяет явку. Подсудимых доставили. Прокурор Волошина – кивок в ее сторону, адвокаты Каминская и Юдович – кивок в нашу сторону – явились. Общественный обвинитель – вопросительный взгляд в сторону Волошиной – не явился.

– Явился, – заявляет неизвестная нам женщина. – Общественный обвинитель – это я. Моя фамилия Бабенышева. Я уполномочена Московской писательской организацией выступить по этому делу в качестве общественного обвинителя.

Проверяются ее полномочия. Смотрим на ее бумаги и мы. Они оформлены явно неправильно. Не приложен протокол общего собрания. Не соблюдена необходимая форма. Мы можем возражать против ее участия в процессе. Но тогда суд вызовет первого общественного обвинителя. Ту учительницу, которую мы уже знаем. А это все-таки писательница, интеллигентный человек. Есть надежда, что захочет разобраться или во всяком случае не будет такой кровожадной. И мы соглашаемся.

– Возражений не имеем, – записывает секретарь.

И дальше: «Суд определил допустить к участию в деле по обвинению Бурова и Кабанова общественного обвинителя гражданку Бабенышеву Сару Эммануиловну».

С этого началось слушание дела. И опять допрос Саши, а потом Алика.

Карева не кричит на них. Не смотрит пристально в глаза, когда они дают показания. Не делает нам замечаний, когда мы поворачиваем голову. Спокойно, плотно поджав губы, она слушает. Когда сама допрашивает Сашу, не призывает его говорить правду и не угрожает ему.

Только когда переходим к допросу свидетелей, Карева перестает быть спокойной и сдержанной. Все свидетели четко разделены ею на две группы: «хороших» – против мальчиков и «плохих» – за мальчиков. С первыми говорит любезно и доброжелательно. Других, из второй группы, прерывает, непрерывно напоминает об уголовной ответственности за дачу ложных показаний. И тут оказывается, что Юсов проделал вовсе не бесполезную работу, собрав все сплетни, кухонные дрязги и пересуды, которыми полна была деревня.

Особенно тяжело досталось семье Акатовых – матери и двум сестрам Наде и Нине; Лене Кабановой – Сашиной сестре и Ирочке – дачнице, которая вместе с матерью в то лето снимала комнату у Акатовых.

И это понятно. Эти свидетели показывают время прихода мальчиков, и противопоставить их показаниям судье нечего. Никто, кроме них, не видел и не знает, когда Алик и Саша пришли в дом Акатовых.

Часами, не минутами, а часами держит их Карева перед судейским столом. И вновь, и вновь задает одни и те же вопросы. Расчет на изнеможение, на то, что не устоят. Надя старше, ей уже больше шестнадцати лет – возраст, с которого наступает уголовная ответственность за ложные показания в суде. Каждый ее ответ прерывается напоминанием об этом. И детально спрашивают, когда купила плащ и на какие деньги.

– Но я ведь уже работаю! Это моя первая зарплата. Почему вы мне не верите? У меня же другого плаща не было. Ведь все в нашей деревне ходят в плащах.

И опять вопрос о времени. И опять напоминают об уголовной ответственности. Надя стоит бледная и только повторяет:

– Но я же говорю правду.

Так прошло все утро. Потом объявили перерыв на обед и Карева сказала:

– После обеда мы продолжим ваш допрос.

А в зале сидит корреспондент «Литературной газеты» Чайковская и все это слушает и пишет. И наш расчет, что присутствие корреспондента как-то свяжет судью, явно не оправдывается.

Пусть не думает мой читатель, что Лев и я принимали это как нечто естественное, обычное.

В книге Владимира Буковского «И возвращается ветер…» есть такие строчки:

В кодексе я вычитал, что имею право делать замечания на действия судьи. Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь с принятия кодекса этим правом пользовался, – конечно, судья эту статью не помнит.

Это напрасные сомнения. Статью 243 Уголовно-процессуального кодекса РСФСР знают и помнят все судьи. Это статья, которая определяет обязанности председательствующего в судебном заседании. Знают они и заключительные строки этого закона:

…в случае возражения кого-либо из лиц, участвующих в судебном разбирательстве, против действий председательствующего эти возражения заносятся в протокол судебного заседания.

В этом процессе такие наши возражения заявлялись неоднократно.

Карева выслушивала их, смотрела на нас холодным взглядом своих светлых глаз, еще сильнее поджимала губы, но не прерывала, не обрывала. На какое-то время ее допрос становился более спокойным, более академичным. А потом все начиналось сначала.

Не лучше обстояло дело и с удовлетворением самых насущных наших ходатайств. Отказали нам и в вызове в суд для допроса должностных лиц милиции, по незаконному распоряжению которых Алик и Саша содержались вместе со взрослыми и при попустительстве которых мальчиков держали в камере предварительного заключения сверх установленного законом срока. А ведь так важно было установить, почему было допущено это нарушение. Уже дважды в этом суде отказали нам в возможности скопировать или хотя бы несколько раз прослушать магнитофонную запись «признания» и очной ставки.

Дважды заявляли мы ходатайство о выезде всем составом суда для осмотра места происшествия. Мы уже знали, какие серьезные доказательства невиновности дадут нам результаты этого выезда.

Еще летом, когда дело было в прокуратуре, мы со Львом выезжали туда. Исходили все берега Самаринско-Измалковских прудов. Спускались с высокого берега – того места, с которого, по обвинению, Алик и Саша бросили тело Марины. И убедились – этого не могло быть. Не могло быть потому, что большая часть пути от совхозного сада к берегу проходит по грязной и мокрой тропинке. Но, главное, потому, что прямо под горкой, с которой якобы бросали тело в воду, оказалась песчаная коса, довольно далеко уходящая в воду. Чтобы добросить тело рослой четырнадцатилетней девочки до того места, где было глубже, где тело Марины могло бы утонуть, были недостаточны усилия и нескольких взрослых. А мальчикам в то время еще не было пятнадцати лет.

Мы увидели, что яблони, под которыми якобы насиловали Марину, расположены почти вплотную к нахоженной пешеходной тропе. И трудно, даже невозможно предположить, что кто-либо мог решиться именно там совершить насилие.

Мы убедились в том, что место, где найдена была кофта Марины, пуговица от ее плавок и пуговица от мужского белья, совершенно закрытое, защищенное кустами и деревьями от всякого постороннего взгляда. Увидели, что прямо от этого места по каменным плитам старой разрушенной плотины можно совершенно незаметно подойти к тому концу пруда, где и был впоследствии обнаружен всплывший труп Марины.

Прокурор Волошина дважды возражала против выезда суда в Измалково:

– Все ясно. Ходатайство адвокатов приведет только к ненужной затяжке процесса.

Дважды Карева, кивнув направо и налево уже новым заседателям, отказывала нам.

Правда, были и такие ходатайства, которые суд удовлетворил. Вызваны и допрошены в судебном заседании солдаты Согрин, Зуев и Базаров. Их показания в суде, на мой взгляд, должны были еще более усилить подозрения, которые возникли против них сразу после гибели Марины.

Они ушли от волейбольной площадки вместе с девочками Акатовыми (то есть в 22 часа 30 минут – 22 часа 40 минут), на 4–5 минут раньше Марины, Алика и Саши. Их путь от главной улицы деревни шел по пешеходной тропе через весь совхозный сад, а потом вдоль забора дачи Руслановой (значит, мимо того места, где была найдена кофта) к даче маршала Буденного.

В своих первых показаниях на следствии в 1965 году солдаты говорили, что сразу, не задерживаясь на даче, они вышли на шоссе, где их ждала машина. Шофер же машины Полещук утверждал, что приехал за солдатами около 23 часов, ждал их 2 часа и только около часа ночи «они подошли к машине все трое». Правда, потом Полещук изменил показания, перенеся время прихода солдат на более раннее, «исключающее возможность совершения преступления» (из приговора Московского городского суда по делу Бурова и Кабанова). Но в распоряжении суда появились новые данные, начисто подрывающие доверие к этому, выгодному для солдат варианту их показаний.

Свидетель Полещук показал в суде, что он ждал солдат не один. Что еще по дороге к даче Буденного он заехал за своей знакомой Галей и она вместе с ним находилась в машине, пока не пришли солдаты. На обратном пути в часть он завез Галю домой. Эта свидетельница по ходатайству защиты была разыскана и допрошена.

День, о котором шла речь, она запомнила очень хорошо, – на следующий день после этого она переезжала на другую квартиру.

С шофером Полещуком вечером я ездила только один раз и спутать этот день с другим не могу. Я хорошо помню, что он заехал за мной в 22 часа и предложил поехать с ним посмотреть дачи генеральского поселка. Я раньше там никогда не бывала. Мы приехали на угол Минского шоссе. Ехали 20–30 минут. Потом посмотрели очень красивую дачу Буденного и еще кого-то рядом с ней. Вернулись к машине в 22 часа 50 минут. Я это время помню, потому что смотрела на часы. Я очень волновалась потому, что пришлось долго ждать, а было уже поздно. Полещук был расстроен, что так подвел меня, извинялся. Они пришли только около часа ночи. Я это хорошо знаю, так как приехала домой в начале второго часа ночи.

Как же допрашивает Карева эту свидетельницу? О чем спрашивает? О том, почему Галя решила поехать так поздно вечером с посторонним мужчиной. И почему пошла с ним вдвоем смотреть чужие дачи.

– Но я ведь думала, что там его товарищи, что мы не будем вдвоем. И мы не делали там ничего плохого. Посмотрели и ушли.

– И часто вы так с незнакомыми мужчинами катаетесь по ночам?

Галя стоит бледная, глаза полны слез.

– Вы ведь сами меня нашли и сами меня вызвали. Сказали, говорить все, что знаю. За что же вы на меня так нападаете? Я сказала все, как было.

– Никто на вас не нападает, свидетель. Вы в суде. Суд не нападает – суд разъясняет вам ваше поведение.

Что-то записывает в свой блокнот Ольга Чайковская. Что-то пишет в свои листки Сара Бабенышева – наш общественный обвинитель.

В первые дни процесса она задавала много вопросов Алику и Саше. Их показания в суде явно поразили ее.

А потом допрашивали Александру Костоправкину. Сара слушала ее показания о том, какой хорошей девочкой была Марина. Сара верила Александре Костоправкиной. Да ведь и в процесс Бабенышева шла с полным убеждением в виновности мальчиков. Шла обвинять.

Но прошло несколько дней, и я услышала, как в перерыве Сара сказала, обращаясь к прокурору:

– Какое страшное и какое странное дело.

– Чего же здесь странного? Все проще простого. Убили, а теперь выкручиваются.

Где-то с этого времени стало меняться отношение к Бабенышевой прокурора, а потом и суда. Им не нравилась необычайная для представителя общественности активность. Не нравилось, что она не запугивает свидетелей, не стыдит их, а спокойно задает вопросы. Они сидели за одним столом – Бабенышева и Волошина, – как живой пример контраста между интеллигентным и безграмотным, но самодовольным человеком. Ее несовместимость с судом была очевидной. И это понимал суд. Он перестал видеть в ней помощника. Он начал подозревать в ней противника.

Вопросов, которые задавала Бабенышева, не снимали, но всем своим видом Карева показывала, что не только сами эти вопросы, но и вообще ее участие в этом деле суду совершенно не нужно. Как-то после очередного нашего ходатайства о выезде на место преступления и возражения на него прокурора Карева сказала:

– Общественный обвинитель, конечно, поддерживает ходатайство?

– Поддерживаю. И считаю очень важным. Я ведь живу в Переделкино. Я сама много раз бывала в этих местах.

– Товарищ общественный обвинитель, я вам разъясняю, что вы не свидетель. Мы выслушали ваше мнение по заявленному ходатайству. Садитесь.

А через два дня после этого утром к началу заседания появилась в зале учительница – наш первый общественный обвинитель. И прокурор, и Костоправкина просили допустить ее в качестве второго общественного обвинителя. Но суд этого сделать не мог. Ведь ее полномочия относились только к процессу в Московском областном суде, новых она не представила. Суд вынужден был признать наши возражения обоснованными и отказал в допуске второго общественного обвинителя.

Трудно передать, какой травле подвергалась Бабенышева со стороны Костоправкиной. Ее озлобленность усиливалась тем, что ведь это по ее – Костоправкиной – просьбе писательская организация выделила общественного обвинителя. Ведь это она – сама Костоправкина – буквально умолила Сару дать свое согласие на участие в процессе, то есть на полтора месяца ежедневной, абсолютно безвозмездной работы, совершенно ей чужой.

Я помню, как бывало стыдно нам, адвокатам, когда поздним дождливым вечером мы отъезжали от здания суда на Левиной машине, а Бабенышева и Чайковская шли пешком до метро (это не менее 15 минут хода). И мы не могли предложить им довезти их. Боялись одним этим повредить делу и скомпрометировать Ольгу и Сару.

Допросили в Московском городском суде и Назарова – того, кто еще до Алика и Саши признался, что изнасиловал и убил Марину.

Его показания очень интересны. Они важны, как опровержение тезиса: «Раз признался – значит, виноват».

Вот он стоит в зале суда, доставленный в сопровождении конвоя из тюрьмы, и само его присутствие заставляет каждого, доверяющего признанию как неопровержимому доказательству задуматься.

Как же так! Ведь он признался. Раз он признался – значит, виноват. Но тогда не виноваты Алик и Саша. А если виноваты Алик и Саша, то не виноват Назаров. Значит, одного признания мало. Значит, нужны и другие доказательства.

Я много пишу об этом. Я делаю это потому, что абсолютно убеждена, что как ни разработана эта проблема теорией права, как ни декларируется во всех учебниках, что на признание нельзя безоговорочно полагаться, но в подавляющем большинстве случаев эти правильные слова остаются декларацией.

Человеку, не пережившему ужаса незаслуженного ареста, мучений недоверия и пренебрежения к нему, трудно вместить в свое сознание ту силу психологического коллапса, который приводит к самооговору – ложным показаниям на самого себя.

Показания Назарова важны для нас и как ответ на вопрос о возможных причинах самооговора. Назарова допрашивал другой следователь, не Юсов. А причины его признания и признания мальчиков оказались совершенно одинаковыми. Когда Назаров говорил, что не виноват, ему не верили – ведь он уже ранее был судим за изнасилование. Каждую его попытку доказать невиновность следователь отвергал, как не заслуживающую внимания. Назаров долго держался, говорил:

– Не я.

А потом наступил срыв, и он признался в том, чего, очевидно, не совершал. Были и обещания облегчения участи, были и угрозы расстрелом. Но, по его словам, главной причиной была безнадежность. Понимание того, что ему все равно не поверят.

И еще одно важное обстоятельство, которое необходимо было выяснить путем допроса Назарова. Ведь Назаров не просто признал себя виновным. Запись его показаний изобилует конкретными деталями, связанными с обстоятельством гибели Марины.

Он указал день, когда это случилось, время и место изнасилования. Он рассказывал, что изнасиловал девочку 14–15 лет под небольшим деревом в овраге, около забора какой-то дачи. То есть описал то самое место, где уже была найдена кофточка Марины. Рассказывал, как снимал с нее эту самую красную кофточку. Говорил, что после изнасилования убил девочку и бросил ее тело в пруд.

Откуда все это было ему известно, если он не убийца?

Назаров утверждал, что все это, все эти детали стали ему известны от самого следователя. Единственное, что не мог ему сказать следователь, – это как, каким способом была убита девочка. Заключения судебно-медицинской экспертизы тогда еще не было.

И Назаров показал, что он зарезал ее, нанеся несколько ножевых ранений. А потом пришло к следователю заключение экспертов-медиков, и узнали, что никаких следов ножевых ранений на трупе не было.

Показания Назарова в Московском городском суде поразительно совпали с показаниями мальчиков. Ведь оба они утверждали, что описание нижней одежды Марины они узнали от Юсова. Юсов не только рассказывал им об этом, но и показывал фотографии всех этих вещей. Единственное упущение Юсова – это то, что он показывал фотографии в присутствии понятых. И только благодаря этому рассказ мальчиков нашел подтверждение в суде.

Наконец наступил момент, когда суд решил удовлетворить наше ходатайство и дал нам возможность получить стенографические записи всех допросов и очной ставки, которые были записаны на магнитофонную пленку. Нам не доверили самим провести эту работу. Ее поручили прокуратуре Московской области.

Работники прокуратуры подготовили стенограмму магнитофонной записи, а нам предоставили необходимое время, чтобы сопоставить ее с рукописным текстом допроса, составленного Юсовым.

Изучая стенограмму, мы установили 26 случаев несоответствия. И каждый из них представлял собой приписку тех самых фактов и деталей, по поводу которых в обвинительном заключении написано:

Вина Бурова и Кабанова в предъявленном им обвинении подтверждается тем, что, признавая себя виновными в изнасиловании и убийстве Марины Костоправкиной, они сообщили следствию о таких деталях, которые могли стать им известны только в связи с совершением преступления. Их вина доказывается также и тем, что, допрошенные отдельно, они сообщили следствию одни и те же детали, относящиеся к месту и способу изнасилования и убийства.

Теперь нам предстояло добиться, чтобы результаты нашей проверки были официально признаны судом, приобщены к делу. Только после этого мы получим право говорить о них в защитительных речах и, если понадобится, писать об этом в кассационных жалобах. У нас был только один путь. Заставить, именно заставить суд в судебном заседании проверить наши утверждения пункт за пунктом. И по каждому пункту отдельно записать в протоколе судебного заседания: «Суд удовлетворяет следующие несоответствия» – и далее кавычки и полный текст выявленной приписки.

Мы предвидели, что это наше ходатайство вызовет решительное сопротивление суда. Поэтому необходимо было заявить его так, чтобы суд поначалу даже не подозревал его подлинной цели и смысла.

На следующий день Юдович принес в суд большой разграфленный лист бумаги. Первая графа – текст стенограммы по каждому из 26 пунктов. Вторая графа – текст протокола по этим же пунктам. Третья – фиксация выявленных расхождений.

Лев сам предложил, чтобы ходатайство об удостоверении судом расхождений заявляла я.

Как только открылось судебное заседание, я попросила о приобщении к делу стенограммы магнитофонных записей. Прокурор мое ходатайство поддержал, и без всяких осложнений оно было удовлетворено. С этого момента стенограмма стала «материалами дела» и я получила право удостоверять любые имеющиеся в ней формулировки.

Рассмотрели еще какие-то незначительные вопросы судебной процедуры, и вот суд объявил:

– Переходим к дополнениям к судебному следствию.

Какой-то дополнительный вопрос задала Волошина. Спокойно провел дополнение и Юдович – все то, что он просил, суд удостоверил.

Наконец наступила моя очередь. Я начала с того, что задала один и тот же вопрос Бурову и Кабанову:

– Не задавал ли следователь Юсов каких-либо дополнительных вопросов уже после того, как была прекращена запись показаний на магнитофон?

И оба мальчика ответили:

– Нет.

Карева и Волошина охотно выслушали такие ответы. Они видели в них свидетельство того, что закон соблюден. Все, что говорилось, записано на пленку, ничего не упущено. А мне была важна фиксация этого обстоятельства, чтобы предупредить возможность объяснения, дописок, то есть фальсификаций, чисто техническим нарушением правил звукозаписи. Мол, допрос был закончен, следователь не успел все записать и потому вновь уточнял какие-то второстепенные детали.

Как договорились, начала уточнять отдельные формулировки из заключений экспертиз, даты некоторых документов. То есть все то, что определяется формальным требованием, – в речи можно ссылаться только на то, что проверено и удостоверено судом.

И вот:

Я: В протоколе очной ставки между Буровым и Кабановым в томе третьем на листе дела 129 имеется следующая запись: «…»

Карева: Товарищ секретарь, запишите: «Суд удостоверяет наличие следующей записи в протоколе очной ставки в томе третьем на листе дела 129.»

Я: В стенограмме этой же очной ставки по этому же вопросу имеется следующая запись: «…» (опять цитата).

Я привожу запись, в которой никаких существенных расхождений нет. Оба текста почти дословно совпадают.

Карева: Товарищ секретарь, запишите: «Суд удостоверяет…»

Так еще две цитаты с очень небольшими расхождениями. А потом:

Прошу удостоверить. В томе третьем на листе дела 86 в протоколе допроса Бурова записано: «Марина вырвала левую руку, и я сильнее стал держать ее. У Марины были еще плавки. Плавки с нее снял Сашка».

Карева: Суд удостоверяет.

Я: Прошу удостоверить, что в стенограмме эта запись отсутствует. Никакого упоминания о плавках и о том, кто их снимал, в ней нет.

И пауза. Та самая, которая так невыразительно выглядит в книге и которая почти как взрыв там, в суде.

Карева: Товарищ адвокат, что вы хотите этим сказать?

Я: Я хочу сказать, товарищ председательствующий, что в томе третьем на листе дела 86 имеется запись, которую вы уже удостоверили. Я также хочу сказать, что в стенограмме такая запись отсутствует. Прошу вас проверить и в соответствии с законом удостоверить правильность моего утверждения.

И опять пауза. А потом Карева медленно произносит:

Товарищ секретарь, суд удостоверяет, что такая запись в стенограмме отсутствует.

Я: Прошу удостоверить, что в рукописном протоколе допроса подсудимого Кабанова в томе третьем на листе дела 96 записано: «Я бросил кофту Марины недалеко от забора руслановской дачи».

В магнитофонной записи эти его показания зафиксированы: «Кто из нас прятал кофту Марины и где – не помню».

Хорошо помню, как вскочила Волошина с криком: – Этого не может быть! Наверное, есть уточнение в конце протокола!

Но я спокойна. Ни в начале, ни в конце представленной самим прокурором расшифровки этого нет.

И опять:

Карева: Товарищ секретарь, суд удостоверяет.

Еще одно такое сопоставление, и взрывается Карева:

Товарищ адвокат, суд вновь предлагает вам аргументировать ваше ходатайство. Объясните, для чего вы заставляете нас делать эту работу?

Я: Пожалуйста, товарищ председатель. Основанием моего ходатайства является статья 294 Уголовно-процессуального кодекса РСФСР. Она обязывает меня просить вас об удостоверении тех материалов дела, которые имеют значение для защиты. Поскольку протоколы допросов моего подзащитного и его очных ставок несомненно являются доказательством по делу, а стенограмма вами уже приобщена, я и прошу вас об удостоверении отдельных выдержек из них.

Карева: Это все, что вы можете сказать в обоснование вашей просьбы?

Я впервые вижу Кареву такой. Все ее лицо покрыто красными пятнами. Она с трудом сдерживает не волнение даже, а бешенство. Бешенство от впервые ощущаемого ею собственного бессилия – у нее нет возможности отказать мне. Она вынуждена каждый раз произносить:

– Удостоверяю.

Говорю спокойно, каким-то, как мне казалось, даже скучным голосом. Только почему-то не могу остановить дрожь в коленях, скрытых от всех адвокатской трибуной. Но это не потому, что боюсь и волнуюсь. Это от необходимости сдерживать презрение к ней, судье – «объективному и беспристрастному избраннику народа».

Уже потом, в перерыве, Юдович и Чайковская сказали, что ни разу в процессе не видели у меня такого лица. Лица, полностью лишенного всякого выражения.

Так продолжалось около часа. А потом Карева сделала еще одну попытку остановить меня:

– Товарищ адвокат, по плану работы суда мы должны сегодня закончить судебное следствие. Мы слушаем вас достаточно долго. У суда нет времени целый день тратить на такую работу.

– Вы ошибаетесь, товарищ председательствующий. У суда всегда есть время, чтобы проверить материалы дела так, как этого требует закон. Вы знаете, что не можете отказать мне в осуществлении моего права на защиту из-за отсутствия на то времени.

И так было до конца. Пока все 26 пунктов нашего списка не были внесены в протокол.

Так закончилось судебное следствие в Московском городском суде.

Прения сторон – заключительная часть судебного процесса. После речей обвинителя и защиты только последние слова подсудимых и. приговор.

Подсудимые ждут этого дня почти с таким же волнением, как дня приговора. Большинство из них твердо уверено – как скажет прокурор, так и будет. Может быть, только год или два суд сбросит.

В том, что Волошина будет просить признать мальчиков виновными, сомнений ни у кого из нас не было. Понимали это Алик и Саша. Понимали это и их родители.

И все же мы не только предполагали, мы были почти уверены, что нас ожидает во время прений сторон нечто необычное. И что это необычное прозвучит с трибуны обвинения. Так это и случилось.

Первый раз слова «вина не доказана» и «прошу оправдать» в деле мальчиков произнесли не мы, адвокаты. Этими словами закончила свою речь общественный обвинитель Сара Бабенышева.

Передо мной и сейчас лицо Сары, ее смущенная улыбка, когда прозвучало: «Слово для поддержания обвинения предоставляется общественному обвинителю товарищу Бабенышевой».

Ее первый, чуть растерянный, даже испуганный взгляд. Помню, как медленно она встала, слышу ее негромкий голос. Кажется, она начала так: «Я шла в суд с чувством глубокого сочувствия горю матери, трагически потерявшей своего ребенка. Я шла с чувством ужаса перед совершенным преступлением и негодованием против тех, кто виновен в гибели Марины. Я сохранила эти чувства и сейчас. Так же, как и тогда, я готова просить суд наказать убийц Марины. Но сегодня я не знаю, кто они».

Сара рассказывала (именно рассказывала) в своей речи, как она постепенно, слушая показания Саши и Алика, теряла ту непоколебимую уверенность, с которой шла в суд, согласившись быть обвинителем. Как зарождались у нее сомнения в правдивости показаний мальчиков.

То, что произошло у нас в процессе, было просто уникально. Такой самостоятельности и независимости, думаю, не продемонстрировал ни один из общественных обвинителей.

Но помимо этого общего значения речь Сары Бабенышевой была очень интересна и самим анализом доказательств. Особенно в той ее части, которая относилась к показаниям свидетельницы Марченковой.

Много раз, думая о том, как родились эти показания, впервые прозвучавшие на кладбище над могилой, я ощущала их истеричность. Про себя я называла Марченкову кликушей, не находя для нее более точного определения. Бабенышева назвала ее «плакальщицей». Читая показания этой свидетельницы, записанные следователем, Бабенышева сумела ощутить в них традиционный народный ритуал обрядного «плача» над могилой усопшего. И, произнося свою речь, цитируя эти показания, произнося их чуть нараспев, Сара заставила всех нас увидеть и почувствовать это. Она сумела показать, что само построение показаний Марченковой точно укладывается в законы фольклорного жанра. Сначала сожаление о погибшей, неутешность горя о ней. Потом восхваление ее достоинств: «умница», «красавица». Вина живых в том, что недоглядели, не уберегли: «Прости, Мариночка, деточка, прости меня, старую. Отпусти меня. Зачем снишься мне каждую ноченьку. Не уберегла тебя, не спасла тебя» и т. д.

Сара говорила, что содержание посмертного оплакивания, в котором единственное достоверное – смерть оплакиваемого, следствие сделало краеугольным камнем обвинения. Придало силу свидетельского показания литературному вымыслу.

Я хорошо помню, что Юдович произнес в тот день блестящую защитительную речь. Но вспомнить сейчас, через многие годы, отдельные куски его речи, строй его аргументов я не могу. Я помню сейчас свою речь только потому, что привезла с собой ее стенограмму. Я помню куски из речи прокурора Волошиной, но именно те куски, которые цитирую или на которые отвечаю в своей речи.

Это не потому, что мы, адвокаты, произнесли плохие, неинтересные речи. Отнюдь нет. Стенографические записи наших речей были предметом специального изучения и обсуждения на заседании криминалистического общества Московской коллегии адвокатов.

Обсуждались и изучались наши речи и на специально посвященных этому производственных совещаниях в юридических консультациях.

Но эти речи, при всей непохожести стиля, манеры изложения, все же оставались традиционными судебными речами. Это не слабость? Это закон профессии. Речь Бабенышевой так запомнилась именно в силу ее абсолютной нетрадиционности, необычности для суда. В этом была особая сила эмоционального ее воздействия.

Речь прокурора Волошиной, как мы и ожидали, была дословным повторением того, что записано в обвинительном заключении. И хотя прокурор вынуждена была признать, что следователь Юсов допустил нарушения закона при производстве расследования, закончила она свою речь так: «Я не могу не признать, что Буров и Кабанов были хорошими мальчиками. Ничто в их поведении не свидетельствует о том, что у них были преступные наклонности. Если бы они не отказались от признания своей вины, они могли бы прийти в суд с гордо поднятой головой. Но они от этого признания отказались. Я считаю их вину доказанной и прошу суд приговорить их по статье 102 Уголовного кодекса РСФСР к 10 годам лишения свободы каждого».

Мне казалось тогда, да и сейчас я придерживаюсь этого мнения, что ничто лучше не выражает психологическое пристрастие к «признанию», его гипнотическую силу, чем эти слова: «Они могли бы прийти в суд с гордо поднятой головой».

Слова, произнесенные в отношении тех, кого сама прокурор считала виновными в совершении одного из самых тяжких и самых безнравственных преступлений.

Прения сторон по делу мальчиков длились два дня. Я произносила речь на второй день. После моей речи был объявлен обеденный перерыв.

Мы стояли в длинной очереди в столовой Городского суда между судьями, прокурорами, адвокатами. Некоторые из них слушали наши речи. Левину – вчера, мою – сегодня. Нам обоим довелось тогда выслушать много лестных слов в наш адрес. И то, что это говорили судьи и прокуроры, было не только приятно. Это вселяло и некоторую надежду. Нам казалось, что если они, судьи, так безоговорочно признают убедительность наших доводов, если они соглашаются с тем, что мы опровергли достоверность признания, то ведь и Карева такая же судья, как и они. Может быть, и она, несмотря на свою предубежденность, спокойно оценит все «за» и «против».

Именно в этот момент, когда мы со Львом обменивались этими словами, вошла Карева и, обращаясь ко мне, громко сказала:

– Товарищ Каминская, я не могу удержаться, чтобы не сказать вам, что вы сегодня произнесли замечательную речь.

А я стояла подавленная, понимая, что надеяться не на что. Что Карева никогда не сказала бы так в присутствии своих и моих коллег, если бы не решила безоговорочно, что мальчиков она осудит.

А через три дня – 23 ноября 1967 года – мы, стоя в зале Московского городского суда, слушали приговор. С волнением, когда кажется, что сердце замирает, ждали, когда же услышим те главные слова, ради которых работали столько месяцев. Ради которых действительно не спали ночами. Ради которых вкладывали в эту работу не просто умение и добросовестность, но и кусок своей жизни.

И вот они звучат, эти слова.

Именем Российской Социалистической Федеративной Республики. Судебная коллегия по уголовным делам Московского городского суда приговорила: признать Бурова и Кабанова виновными в предъявленном им обвинении по статье 102 Уголовного кодекса. И определить им наказание в виде 10 лет лишения свободы каждому.

Как мы ни были к этому готовы, каким тяжким, как будто непредвиденным грузом ложатся эти слова. И так всегда. Во всех делах, где уверен в своей правоте. Как бы ни понимала умом, что осудят, все равно абсолютно иррационально надежда продолжает жить до этой последней минуты.

Я, как, наверное, и все адвокаты мира, немного волнуюсь перед речью. Мне, как и всем, хочется сказать ее хорошо. Здесь и чувство профессиональной чести, наверное, и немного тщеславия. Кому неприятно услышать после речи похвалу?.. Но я никогда не сравню интенсивность этого волнения с той, которую испытываю в день вынесения приговора. И когда меня товарищи спрашивали: «Когда ты больше волнуешься – перед речью или после нее?» – я всегда отвечала:

– Больше всего, несравнимо больше волнуюсь, ожидая приговор и во время его чтения.

Суд очень утомляет. Часто, приходя домой вечером, я от усталости не хотела и не могла ни с кем разговаривать. Молча ела обед, молча, не читая, не глядя на телевизор, сидела потом у себя в кабинете.

После обвинительного приговора это была уже не просто усталость, а изнеможение. Ощущение такой слабости, когда трудно и лень протянуть руку, сделать лишний шаг.

В день вынесения приговора Саше и Алику, бессонной ночью, я думала: «Проклятая работа. Я ненавижу эту профессию. Лучше стать дворником, прислугой – кем угодно, но не участвовать в этой гнусной комедии».

И я действительно в эти часы ненавидела свою профессию – ту, которую называю профессией моей жизни.

Карева вынесла не только обвинительный приговор. Она вынесла еще частное определение, утверждая, что Саша отказался от тех показаний, где признавал себя виновным, под влиянием адвоката Козополянской. Карева не нашла ничего предосудительного во всех тех беззакониях, которые творил Юсов. Она не только не вынесла частного определения в его адрес, но и в самих формулировках приговора обошла все то, что бесспорно было установлено в суде. И незаконный арест, и незаконное – сверх срока – содержание в камере предварительного заключения, да еще вместе со взрослыми.

Ни слова не было сказано в приговоре о приписках к протоколу допроса, которые она сама же удостоверила.

Карева вынесла определение против Козополянской не потому, что было доказано в суде, что под ее влиянием Саша изменил свои показания. Осуждая мальчиков, она была обязана указать причину изменения ими показаний. Определение против Козополянской работало на обвинительный приговор.

Карева обошла молчанием все нарушения, совершенные Юсовым, не потому, что не понимала их серьезности. Но определение против Юсова работало бы против обвинительного приговора.

 

Кассация

Самое трудное в том состоянии подавленности, в которое меня привел этот чудовищно несправедливый приговор, было не поддаться отчаянию, не потерять активности в борьбе. Не дать овладеть собою ощущению безнадежности от сознания – все, что делали, все, чего добились в Областном суде, было впустую. Заставить себя надеяться – ведь впереди Верховный суд.

На следующий день после приговора, вечером, у меня была назначена встреча с родителями Саши.

На эту встречу с Сашиным отцом Георгием и с Клавдией Кабановыми я шла с чувством глубокой вины и стыда перед ними. И никакие самоуспокоения – я ведь сделала все, что могла, – не снимали этого чувства.

Клавдия и Георгий пришли в консультацию с огромным букетом роз. И опять я поразилась врожденному чувству благородства и чуткости этой простой женщины. После такого приговора, на следующий день после того, как ее сын, в невиновности которого она была уверена, получил 10 лет, Клавдия пришла ко мне только для того, чтобы сказать:

– Я благодарю вас. Я никогда не забуду того, что вы для нас делаете.

Не я успокаивала ее, а она говорила мне все те слова, которые собиралась сказать ей я.

– Ведь это не конец, Дина Исааковна, – говорила она. – Не может быть, чтобы Верховный суд оставил приговор в силе. Мы верим, что вы и Юдович добьетесь правды.

А на следующий день в следственном кабинете тюрьмы № 1 почти те же слова повторил мне Саша. И слова благодарности, и слова непоколебимой уверенности, что все будет хорошо.

Их вера в советское правосудие была больше моей – ведь они его меньше знали. В отличие от них я никогда не могла сказать: «Не может быть…» У меня было право только на слово «Надеюсь…».

Наступил новый, 1968 год. С момента ареста Алика и Саши прошло 16 месяцев. За это время они имели одно свидание с родителями – после вынесения приговора. Теперь же дело направлено в Верховный суд, и права на свидание нет и у нас – адвокатов. Алик и Саша будут сидеть в тюрьме в полном неведении о том, что происходит с их делом, до тех пор пока Верховный суд республики не рассмотрит его. А тогда – либо лагерь, если приговор останется в силе, либо опять тюрьма, если приговор отменят с направлением на новое дополнительное расследование. Поэтому хотелось, чтобы этот срок особенно строгой изоляции был как можно короче. Чтобы дело в Верховном суде назначили как можно скорее. Но помочь этому никакой адвокат не может. Это та рутина, изменить которую невозможно.

Наконец нам сообщили – 9 апреля 1968 года в 10 часов утра дело слушается в Верховном суде.

Состав коллегии нам хорошо известен – эти судьи рассматривают все жалобы на приговоры Московского городского суда. Председательствовал в тот день один из лучших судей Верховного суда Романов. Докладчик – член суда Карасев.

Народу собралось очень много. Пришли наши товарищи адвокаты. Все уже были наслышаны о том, какое это спорное и интересное дело.

Карасев докладывал больше часа. Изложил доводы приговора, положенные в обоснование осуждения мальчиков. Очень подробно изложил аргументацию наших кассационных жалоб. Левина жалоба очень большая, обстоятельная, почти 50 страниц. Моя несколько короче, но тоже 30 страниц. В ней пять основных разделов. Вот их заголовки.

I. В материалах дела нет объективных доказательств вины Кабанова.

II. Ни один из допрошенных свидетелей не изобличает Кабанова в изнасиловании и убийстве Марины.

III. Обвинительный приговор основывается на самооговоре Бурова и Кабанова.

IV. Признавая себя виновными, Буров и Кабанов дали противоречивые показания.

V. В материалах дела имеются бесспорные доказательства невиновности Кабанова.

Жалоба заканчивалась так:

На основании изложенного, считая, что Кабанов осужден Московским городским судом за преступление, которого он не совершал, что материалы дела не только не подтверждают обвинительной версии, но и полностью опровергают ее, прошу Судебную Коллегию по уголовным делам Верховного суда РСФСР приговор Московского городского суда в отношении Кабанова отменить и дело производством прекратить.

После докладчика давали объяснения мы, адвокаты. Слушали нас внимательно, с интересом, который, мне казалось, не ослабевал.

По установленному порядку адвокат в кассационной инстанции лишь дополняет жалобу, более подробно, детально аргументирует отдельные ее тезисы. Несмотря на то что мы подали очень подробные жалобы, таких дополнений к ним было много.

С не меньшим интересом выслушал суд и объяснения Бабенышевой.

А потом встал прокурор-представитель высшей прокурорской инстанции Республики. Его заключение сводилось к следующему.

Дело расследовано достаточно полно. Вина подсудимых бесспорно доказана их собственным признанием на предварительном следствии. Их вина также доказана показаниями свидетельницы Марченковой и других многочисленных свидетелей, утверждающих, что Буров и Кабанов отсутствовали не менее 35–40 минут. Этого времени было совершенно достаточно, чтобы изнасиловать и убить Марину.

И суд его слушал так же внимательно и так же благожелательно, как и нас.

И уже третий раз мы стоим, встречая выходящий из совещательной комнаты суд.

В руках у Романова два небольших листа. Это слишком мало для определения об отмене приговора. И мы – я и Лев – смотрим друг на друга с таким отчаянием. Ведь это почти конец. Почти безнадежность.

Оглашается резолютивная часть определения.

Мы переглядываемся – опять надежда. Для того чтобы отказать нам, не надо много времени. Не надо писать только заключительные строки.

И вот:

Руководствуясь статьей 339 Уголовно-процессуального кодекса, Судебная Коллегия постановила:

Приговор Московского городского суда от 23 ноября 1967 г. в отношении Бурова и Кабанова отменить. Дело о них направить в тот же суд на новое рассмотрение со стадии предварительного рассмотрения. Меру пресечения Бурова и Кабанова не изменять.

Как мы счастливы! Как тогда, в Областном суде, год тому назад, когда Кириллов тоже признал доказательства вины недостаточными и направил дело на доследование. Мы были счастливы тогда, хотя понимали, что для Алика и Саши впереди еще месяцы тюрьмы. Понимаем мы это и сейчас. Но ведь все-таки отменили. Все же признали, что суд осудил мальчиков неправильно.

Через три дня я сижу в Верховном суде и читаю полный текст определения. Все наши доводы, именно в наших формулировках вошли в текст этого определения как обоснование отмены приговора. Тут и то, что приговор суда основывается только на самооговоре подсудимых, и то, что в деле отсутствуют объективные доказательства вины, что заключения экспертиз не дают оснований для утверждения, что «убийство М. Костоправкиной было совершено именно подсудимыми».

И так по всем пунктам.

Специально фиксируются в определении все те нарушения закона, которые допустил Юсов во время расследования дела, – на четырех страницах определения полностью цитируются разделы наших жалоб, посвященные этому вопросу.

Это была победа. Это была серьезная награда за наш труд. А Саша и Алик ничего об этом не знают и еще не скоро узнают. Ведь права на свидание с ними опять не имеют ни родители, ни мы, адвокаты.

Наконец 29 мая узнаю, что дело отправлено в прокуратуру. И в тот же день мы с Юдовичем направляем прокурору Московской области Гусеву заявление. Мы пишем, что Буров и Кабанов содержатся под стражей сверх установленного законом предельного срока, и просим немедленно их освободить.

Никакого ответа.

Какая-то стена молчания окружала «Дело мальчиков». От родителей Саши и Алика знаем, что никого из измалковских свидетелей в прокуратуру не вызывают. Впечатление такое, что делом вообще никто не занимается.

Так прошло три месяца, и нам ничего не удавалось добиться, ничего узнать о деле.

17 августа мне и Льву были переданы телефонограммы: на следующий день в 10 часов утра прокурор Московской области Гусев может принять нас.

И вот мы у него в кабинете.

Высокий мужчина сидел за огромным старинным письменным столом. Увидев нас, даже не приподнялся, только кивнул головой, что должно было означать или «здравствуйте», или «садитесь». Я решила расценить это как и то и другое и, не ожидая приглашения, села в стоящее прямо у стола кресло. Рядом со мной Лев. Гусев не дал нам выговорить ни единого слова.

– Я решил удовлетворить вашу просьбу. Дело для расследования передано следователю прокуратуры товарищу Горбачеву. Я также принял решение удовлетворить вашу просьбу и освободить Бурова и Кабанова из-под стражи. В ближайшие дни они будут дома. Можете сообщить это родителям.

Как прекрасно это неожиданное известие! Скорее вниз по лестнице на улицу, через дорогу, на любимый всеми москвичами Пушкинский бульвар. Где старые липы, а на скамейках всегда пенсионеры и влюбленные.

И где сейчас стоим мы – сияющие и смеющиеся. Ведь у нас такая радость – наших мальчиков выпускают, наши мальчики уходят из тюрьмы.

В такой день невозможно заниматься никакими делами. У нас праздник. Только одно дело мы не можем отложить. Надо скорее сообщить об этом родителям. Донести этот праздник, эту радость до них.

Позвонить в Измалково мы не можем – ни у одного из ее жителей телефона нет. Поехать туда мы тоже не можем. Если увидят в деревне нас, входящих в дом Буровых или Кабановых, будет скандал. Встречаться с родителями мы можем только в консультации.

Решаем заехать ко мне домой, взять моего сына, довести его до ближайшего к деревне места на шоссе и там ждать, пока он пешком пойдет в дом Кабановых.

Через два часа мы вернулись ко мне домой. Все было прекрасно, Лев поднял наш традиционный тост:

– За нашу профессию!

Как мы любили ее – нашу профессию – в этот день!

А тут раздался телефонный звонок. И когда я подняла трубку, там только рыдания. Ни одного слова. Только рыдания, которые невозможно сдержать. И я тоже начинаю плакать вместе с ней – с Сашиной мамой.

20 августа 1968 года, через 23 месяца и 20 дней, мальчики вернулись домой. С этого же дня возобновилось следствие по их делу. Оно длилось семь месяцев. И мы опять не знали ничего о том, что происходит там, уже в другом следственном кабинете, у другого следователя, но в той же прокуратуре Московской области.

Через несколько дней после отмены приговора в Верховном суде, когда я переписывала определение, ко мне подошел Карасев, который был докладчиком по нашему делу.

– Что, товарищ Каминская, продолжаете свою работу над делом? – полушутя спросил он, увидев, как я, почти дословно, переписываю весь текст.

– Не могу отказать себе в удовольствии иметь полный текст этого определения.

– А я им недоволен. – И в ответ на мой вопросительный взгляд добавил: – Дело нужно было прекращать. Здесь нечего доследовать.

Но потом решили предоставить эту возможность прокуратуре. Пусть они сами тихо прекратят это дело. Так будет меньше жалоб, меньше шума.

Мы с Юдовичем мало верили, что прокуратура прекратит дело. Слишком много нарушений было допущено не только Юсовым, но и начальником следственного управления прокуратуры и самим Гусевым, санкционировавшим незаконный арест Саши и Алика и незаконное их содержание под стражей.

Уже не только защита Юсова, – им бы пожертвовали легко, – но и защита чести мундира всей прокуратуры области определяла их настойчивость – добиться осуждения мальчиков и этим самым списать допущенные нарушения закона.

Наступил 1969 год.

В середине марта следователь Горбачев вызвал мальчиков, Юдовича и меня, чтобы объявить, что расследование по делу закончено. Нам предоставлена возможность вновь знакомиться с делом… после чего оно будет направлено в суд. Сейчас это уже 10 толстых томов от 300 до 500 страниц в каждом.

Начинаем с девятого тома, с документов, идущих после определения Верховного суда.

И сразу неожиданность.

В то время как мы посылали жалобы с просьбой освободить Алика и Сашу, в то время, когда мы тщетно ждали ответов на эти жалобы, дело вновь рассматривалось в Верховном суде РСФСР. В его Президиуме, с участием самого Льва Смирнова – в то время председателя Верховного суда РСФСР, а ныне председателя Верховного суда Союза ССР. Только теперь – в марте 1969 года – нам, защитникам, делается известным, что еще в июне 1968 года заместитель прокурора РСФСР принес протест на определение Верховного суда. Просил отменить его и оставить в силе приговор Московского городского суда.

По закону адвокатов не извещают о дне слушания протеста. Но ведь нас не просто не известили, от нас скрыли сам факт, что такой протест принесен.

К счастью, в этом нашем случае Президиум Верховного суда РСФСР протест прокурора отклонил. Более того, в постановлении, которое он вынес, еще более резко отмечались нарушения закона и низкое качество расследования. А если бы было принято другое, противоположное решение? Разве не чудовищна сама возможность полного лишения права на защиту в такой высокой судебной инстанции?

Лишение адвокатов права не только дать объяснения при рассмотрении дела (это предусмотрено законом), но даже написать и подать свои возражения на протест.

Вторая, не менее поразительная неожиданность, – это то, что прокуратура разыскала и допросила взрослых, которые содержались в камерах предварительного заключения с Буровым и Кабановым.

Разыскать их оказалось совсем не трудно. Все это время они безвыездно проживали в самом Одинцове. Но самое поразительное – это то, что Кузнецов оказался вовсе не Кузнецовым, а Скворцовым. И именно под этой фамилией та же одинцовская милиция его задержала. А Ермолаев оказался совсем не Ермолаевым, а Дементьевым.

Во имя чего начальник милиции Одинцовского района подписал справку в суд, в которой все было неправдой – и фамилии задержанных, и их возраст, и то, что им было предложено милицией выехать из Москвы и из Московской области? Скрывать подлинные имена этих взрослых было нужно и выгодно только в одном случае – если эти взрослые были посажены в камеры предварительного заключения со специальной целью, специальным заданием. И выгодно это было не руководству милиции, а следователю Юсову и тем работникам уголовного розыска, которые по его заданию такую оперативную разработку проводили.

Скворцов и Дементьев давали показания очень скупо. За что их задержали, не знают. Сказали, какая-то проверка. Почему держали целую неделю, тоже не знают. Выпустили их в один день – 7 сентября 1966 года (на следующий день после того, как Саша и Алик признались). Никаких подписок о выезде из Московской области с них не брали. Действительно, оба они содержались в одной камере с мальчиками. Сейчас уже смутно помнят и самих мальчиков, и о чем разговаривали. Но никто им не поручал уговаривать мальчиков признаться.

Третья неожиданность.

Следователь Горбачев вновь выезжал с понятыми на место происшествия, в совхозный сад. Отдельно с каждым из тех шести понятых, которые уже раньше выезжали туда вместе с Юсовым и Буровым и Кабановым. Каждый понятой указал в совхозном саду место под яблоней, на которое в 1966 году показывали Буров и Кабанов, как на место изнасилования Марины. Тут же при выезде были проведены все необходимые замеры. Результаты замеров во всех шести случаях были абсолютно одинаковыми. Утверждения Алика и Саши о том, что они показывали на разные места, на вторую по счету яблоню от противоположных концов сада, результатами этих измерений опровергались.

Это было тем более удивительно, что двух из этих понятых допрашивали в Московском областном суде и тогда они полностью подтвердили показания Саши по этому вопросу.

Обсуждая со Львом эти новые данные, я прочла ему выписки из протоколов всех шести выездов на место происшествия. На каждом из этих протоколов стояла дата выезда – одна и та же на всех шести. На каждом из них проставлено время, когда начался выезд и когда он закончился. Одно и то же время на всех протоколах. Значит, ясно было, что было сделано не шесть выездов отдельно с каждым понятым, не шесть замеров, которые все совпали сантиметр в сантиметр, а один выезд и один замер. Это еще не свидетельство того, что мы получим при допросе этих понятых правдивые ответы. Это только первая ниточка, потянув за которую мы можем рассчитывать добиться правды.

Оба согласованно решаем – о вызове и вторичном допросе понятых просить сейчас не будем. Об установленной нами новой фальсификации, кроме нас двоих, никто не должен знать. Весь расчет – на полную неожиданность при допросе понятых в суде.

Было и еще одно немаловажное изменение – свидетель Марченкова на допросе у следователя Горбачева показала, что ранее давала неправдивые показания, так как боялась мести со стороны родителей Бурова. Что она не только слышала голос Марины, но и видела Марину и мальчиков. Явная неправдоподобность этих показаний была очевидна для каждого, кто видел, как Марченкова, несмотря на сильные стекла очков, ощупывает палкой дорогу перед собой. И это в освещенном помещении суда. Как же могла она увидеть из окна своей комнаты лица тех, кто находился от нее на расстоянии 15 метров, да еще при условии, что люди эти были в темноте?

Повторяем вновь то ходатайство, которое заявляли еще в Московском областном суде, – истребовать из поликлиники, где Марченкова состоит на учете, подлинную историю ее болезни.

28 марта 1968 года все мы – Юдович, я, Саша и Алик – подписали необходимый протокол в том, что с материалами дела мы полностью ознакомились. Теперь надо ждать того дня, когда оно вновь, уже в третий раз, начнет слушаться в суде.

Как долго придется ждать, никто предсказать не может. Один-два, а может, и четыре месяца. Счастье, что мальчики теперь на свободе, дома, что это многомесячное испытание будет не таким тягостным и мучительным.

Ровно через два месяца – 28 апреля Сашу и Алика опять арестовали.

Это сделал прокурор Московской области, впоследствии заместитель Генерального прокурора СССР, а ныне заместитель председателя Верховного суда СССР Гусев, который так «великодушно» решил отпустить Алика и Сашу всего только шесть месяцев назад.

Зачем это было сделано? Расследованию дела мальчики помешать не могли хотя бы потому, что следствие уже было закончено. Опасаться того, что они скроются от суда, никаких оснований не было. Находясь эти шесть месяцев на свободе, они вели себя безупречно.

Я могу найти этому только одно объяснение. Это был психологический шантаж, и шантажировал Гусев тот суд, который должен был рассматривать дело. Арестовав мальчиков, он тем самым говорил: «Мы тверды в своей позиции и не отступимся от нее. И будем бороться за нее со всей той мощью и полнотой власти, которую имеем».

Наверное, Гусеву было безразлично, на свободе эти самые Алик и Саша или в тюрьме. Он это сделал не против них. И арест просто оказался орудием давления на суд. И Гусев использовал это орудие безо всякого сожаления.

И опять шли месяцы. И мы опять не имели права поехать в тюрьму к своим мальчикам, которые уже повзрослели, которых уже и мальчиками назвать неправильно. Там, в тюрьме № 1, они отпраздновали свое гражданское совершеннолетие.

Учитывая необычайную сложность этого дела, Верховный суд РСФСР по нашей с Юдовичем просьбе принял его к своему производству.

 

Третий процесс. Верховный суд Российской Республики

В сентябре 1969 года началось третье судебное рассмотрение дела по обвинению Бурова и Кабанова.

Мы шли в этот суд с сознанием предельной, на последней черте, личной ответственности. Для нас это был действительно последний судебный бой по этому делу: «Приговор Верховного суда окончателен и кассационному обжалованию не подлежит».

Опять за нашей спиной деревянный барьер, по бокам которого конвойные. А за барьером – «мальчики». Сашу я уже видела до суда несколько раз. Видела, как он похудел, побледнел после этого второго ареста. Встретил меня, когда пришла к нему со словами:

– Вот и опять тюрьма. Видно, из этого не вырваться.

Саша понимает, что надежда есть, она не потеряна. Но этот второй арест после счастья свободы сломил его. Поэтому я ездила к нему на свидание несколько раз, хотя по делу говорить уже нечего. За эти два с половиной года все достаточно выяснялось, проверялось и согласовывалось.

Петухова, члена Верховного суда РСФСР, председательствующего по делу мальчиков, я увидела впервые, когда он в сопровождении двух заседателей вышел в судебный зал, чтобы открыть заседание. Впервые в этот же день увидела заместителя прокурора Московской области Кошкина. Он новый обвинитель в нашем деле вместо Волошиной. Гусев и тут решил продемонстрировать свою решимость бороться, поручив поддерживать обвинение своему первому заместителю.

Не сидит за прокурорским столом и Сара Бабенышева. Общественного обвинителя вообще нет. Оглядываю зал – только родители Алика и Саши да Александра Костоправкина. И мы: Лев Юдович и я.

Если, рассказывая о стиле работы судьи Кириллова (Московский областной суд), я больше всего писала о его грубости, а стилем работы Каревой в нашем деле была нескрываемая и неподавляемая необъективность, то отличительной чертой работы Петухова было спокойствие.

Спокойно выслушивал наши многочисленные ходатайства, спокойно выслушивал и возражения на них прокурора. А потом таким же спокойным, даже излишне тихим голосом оглашал определение: «Удовлетворить» или «Отказать».

Правда, почти все наши основные ходатайства были удовлетворены. Вызван начальник Одинцовского отделения милиции, начальник уголовного розыска того же района. Истребована копия истории болезни свидетельницы Марченковой. Истребована по нашему ходатайству и книга регистрации задержаний в камере предварительного заключения за август-сентябрь 1966 года. Нам важно было проверить по документам, под какими фамилиями были задержаны Кузнецов (он же Скворцов) и Ермолаев (он же Дементьев).

Но отказано в ходатайстве о выезде составом суда на место происшествия «за нецелесообразностью».

Невозмутимость и спокойствие Петухова передалось и всем участникам процесса. Абсолютно корректен был прокурор Кошкин. Не кричал, не возмущался, когда Алик и Саша говорили, что невиновны. Не кричал и не возмущался, когда свидетели давали показания, идущие вразрез с версией обвинения.

Сдерживала свою ненависть и Александра Костоправкина. Но это не произошло само собой. В один из первых дней, когда Юдович начал задавать ей вопросы, Александра, не поворачивая к нему головы, не глядя на него, решительно заявила:

– Этим адвокатам – Юдовичу и Каминской – я вообще отвечать не буду. Они за деньги выгораживают истинных убийц. Они не советские защитники. Так советские защитники себя не ведут.

Костоправкина стояла подбоченившись, в той, уже привычной для нас позе, которой выражала презрение к нам.

– Прежде всего, Александра Тимофеевна, опустите руки. Вы разговариваете с Верховным судом. Так в суде стоять нельзя. А теперь выслушайте меня внимательно. Если вы хотите, чтобы мы вас слушали, если хотите рассказать нам о том, что вам известно, вы должны отвечать на вопросы всем участникам процесса. Товарищи адвокаты добросовестно выполняют свою обязанность – они защищают своих подзащитных. Именно для этого они и пришли сюда. Их помощь нам нужна так же, как и помощь товарища прокурора. Мы очень уважаем ваше горе. Мы помним, как погибла ваша дочь. Но просим и вас помнить, что для того, чтобы правильно разобраться в этом деле, мы должны работать, и работать спокойно.

И Костоправкина приняла это условие. Она поняла, что нарушать его ей не позволят.

За те почти два месяца, в течение которых слушалось это дело, я два раза заметила на лице Петухова признаки раздражения. Но и то только потому, что специально наблюдала за ним в эти важные для нас, адвокатов, минуты. А голос его и тогда оставался таким же тихим и невозмутимым.

Первый раз это было связано с допросом шести понятых.

Еще утром, до начала судебного заседания, Петухов, встретив меня в коридоре, сказал:

– У вас сегодня тяжелый день. Ведь показания понятых прокуратура расценивает как очень важное доказательство.

Я ничего ему не ответила. Ведь мы с Юдовичем твердо решили, что обнаруженная нами фальсификация должна быть полной неожиданностью для всех, в том числе и для суда.

И вот допрос понятого, который первый раз выезжал с Аликом Буровым.

Очень кратко рассказывает, как следователь Горбачев предложил ему поехать вместе с ним в Измалково. Следователь просил его показать место – яблоню, на которую Алик показывал 7 сентября 1966 года.

– Я сразу ее узнал и показал следователю. Мы замерили расстояние и записали в протокол.

У суда к свидетелю вопросов нет. У прокурора – тоже все ясно.

– Скажите, свидетель, с кем вместе вы ехали в Измалково? – Это я задаю вопрос.

– Я ехал вместе со следователем Горбачевым.

– На чем вы туда ехали?

– Мы ехали на автомашине.

– Вы не припомните марку автомашины и ее цвет?

– Помню. Это был голубой микроавтобус.

– Кроме вас и следователя, больше никого в этой машине не было?

– Только мы и шофер.

– А на месте, в Измалкове, когда вы показывали на яблоню и производили замеры, были еще какие-либо люди?

– Нет. Только я и следователь.

– Не можете ли вы вспомнить число и время этого выезда?

– Число помню очень хорошо – это было 2 марта 1969 года. А время я сам сказал следователю. Он его по показаниям моих часов и внес в протокол. Там оно записано точно.

– У меня к свидетелю вопросов больше нет. Прошу суд меня проверить. В томе десятом на листе дела 52 имеется протокол этого выезда. На нем дата – 2 марта, время выезда 10 часов 15 минут, время возвращения в Одинцово – 12 часов.

И хотя Петухов смотрит на меня тем же ничего не выражающим взглядом, я уверена, что он разочарован. Зачем эти вопросы? Что я выяснила? Чего добилась?

Но вот второй свидетель. Тоже понятой, выезжавший с Буровым. Тот же рассказ. Ни у суда, ни у прокурора вопросов нет. Я повторяю все свои вопросы. Ответы этих свидетелей абсолютно совпадают.

– Никаких противоречий. – Это реплика прокурора.

– Действительно, никаких противоречий. Я прошу суд запомнить, что эту оценку первым дал прокурор. А теперь прошу проверить дату и время, указанные в протоколе этого выезда – том 10, лист дела 53.

И Петухов читает: «2 марта. Время выезда 10 часов 15 минут, время возвращения в Одинцово – 12 часов».

Когда начал давать показания третий свидетель, я увидела, что Петухов сам перевернул следующий лист дела. И вот тут-то я и заметила, что его всегда бледное лицо покраснело.

Но уже через минуту он сам своим тихим голосом задавал свидетелю мои вопросы и спокойно выслушивал ответы.

– Да, ехали только я и следователь. Больше никого с нами не было. Ехали на голубом микроавтобусе.

Так прошел допрос и оставшихся трех свидетелей. И уже не нужно было объяснять Петухову, что все шесть протоколов – это фальсификация. И что все шесть свидетелей лгут.

Когда закончился допрос последнего свидетеля, Петухов сказал:

– Свидетели, я мог бы напомнить вам, что за дачу ложных показаний вы несете уголовную ответственность. Я не угрожаю вам. Я призываю вас дать добросовестные показания суду. Я прошу вас сказать правду.

И тогда они рассказали, как было на самом деле. Как всех их 2 марта собрали в Одинцовском отделении милиции. Как следователь Горбачев объяснил, что произошла техническая ошибка в оформлении старых протоколов выездов. Поэтому сейчас всем необходимо поехать туда, вместе постараться найти место, которое показывали Буров и Кабанов. Рассказали, что там, в Измалкове, они спорили, показывали разные места. И тогда следователь сказал, что надо решать большинством голосов. Так победу одержало мнение четырех понятых, которые выезжали с Буровым. Двое, выезжавшие ранее с Кабановым, оказались в меньшинстве, но протокол подписали все. Вчера их всех опять собрали в Одинцовском отделении милиции и сказали: «Раз каждый подписал отдельный протокол, то и в суде нужно говорить, что был один со следователем, что больше никого не было».

– Мы так и поступили.

Так совпадение времени в шести протоколах помогло защите опровергнуть серьезное доказательство, выдвинутое прокуратурой.

Но вот в зал судебного заседания входит свидетельница Бродская. Бродская просит разрешения давать показания сидя – она плохо себя чувствует. Суд делает для нее исключение. И вот между столом защиты и столом обвинения поставлен специально для нее принесенный стул. Она сидит на нем плотно и уверенно, «сильная духом», не знающая колебаний.

Громким голосом, чеканя каждое слово, Бродская произносит знакомый нам текст:

– Мне известно, что они убийцы. Я в этом уверена, и никто не может в этом сомневаться. Бесчестные люди (взгляд в нашу сторону) подучили их отказаться от признания. Как старая коммунистка, я обращаюсь к вам – советскому суду – с требованием беспощадно наказать их!

Так она закончила свои показания. И опять тихий голос Петухова:

– Свидетельница Бродская, мы вас слушаем, мы ждем ваших свидетельских показаний. Расскажите суду, что вам известно по делу.

– Но я же вам сказала, мне известно, что они убийцы. Мне известно, что они терзали и мучили Марину. Они сами в этом признались. Что же еще вам нужно? Каждый советский человек понимает, что у нас в стране могут признаться только виновные!

И Бродская, как-то забыв, что она больна, что просила разрешения давать показания сидя, встает и уже вновь требует у суда не только от своего имени, но и от имени всех честных советских людей – осудить и сурово наказать. И тут опять покрывается краской около скул всегда бледное лицо Петухова, как-то особенно плотно сжимаются его губы.

Но через долю минуты, когда пауза почти незаметна, его голос тих и спокоен:

– У суда к вам, свидетель, вопросов больше нет. Товарищ прокурор, вы имеете вопросы к этому свидетелю?..

Как будто слово «свидетель» произнесено несколько иронично. А может, мне это только кажется?..

Пожалуй, самым сенсационным днем в нашем процессе был день допроса заместителя начальника уголовного розыска Московской области.

Весь этот допрос от начала до конца провел Юдович, и провел так, что никому уже не было нужды задавать вопросы.

Как ни старался свидетель уйти от прямых ответов, как ни ссылался на невозможность раскрыть тайну оперативной работы, он вынужден был признать, что взрослые Скворцов и Дементьев были помещены в камеры Алика и Саши со специальным заданием, что именно поэтому скрывались их подлинные фамилии. И что проводил он эту оперативную разработку по поручению следователя Юсова.

Трудно переоценить важность тех сведений, которые сообщил тот свидетель, отвечая Юдовичу.

В тот же день допрашивали Скворцова и Дементьева. Свидетели подтвердили, что сидели в одной камере один с Аликом, другой – с Сашей. Узнали их сразу, как только вошли в зал. Оба категорически отрицали, что оказывали какое-либо воздействие на мальчиков.

Спрашиваем, рассказывали ли они об условиях содержания в лагере, о том, какая обстановка в тюрьме на Петровке, 38 – тюрьме Московского уголовного розыска.

Оба свидетеля отрицают и это.

Но тот, кого Саша называет «дядя Ваня», вынужден признать, что был судим за нанесение тяжких повреждений в драке. Что во время следствия содержался в той самой тюрьме на Петровке, 38, что отбывал наказание в лагере строгого режима.

И тогда Петухов обращается к свидетелю:

– У суда к вам просьба. Расстегните рубаху и поднимите майку.

Юдович и я с напряжением ждем того, что нам сейчас придется увидеть.

«Дядя Ваня» растерянно смотрит на судью, а потом расстегивается, поднимает майку, и перед судом – широкая, вся покрытая татуировкой грудь, пересеченная наискосок большим багровым шрамом.

Именно о таком шраме еще в первом суде рассказывал Саша. Именно таким шрамом пугал его «дядя Ваня», рассказывая о зверствах, которые ожидают Сашу в лагере.

Этот день стал для нас днем надежды, которая имела вполне реальную почву.

Судебное следствие подходило к концу. Уже истребована и приобщена к делу копия истории болезни Марченковой. И мы читаем данные за 1965 год – год гибели Марины: «Правый глаз – практически слепа. Левый глаз – зрение сохранено на 20 % при развивающейся катаракте обоих глаз. Слух снижен против нормы: левое ухо на 60 %, правое ухо – на 85 %».

Оглашена справка-выписка из табеля рабочих дней Марченковой.

17 июня 1965 года был ее рабочим днем. А ведь она утверждала, что слышала разговор и видела Марину в тот день, когда не работала, была выходная.

Допрошены все свидетели. Ни один из них мальчиков не уличал. Все шло хорошо, но тревога и неуверенность не пропадали. Слишком много разочарований принесло нам это дело.

И вновь прения сторон.

И вновь прокурор, уже Кошкин, а не Волошина, просит признать мальчиков виновными и приговорить их к 10 годам лишения свободы. И говорит, что они виновны не только в гибели Марины. Что сейчас по их вине гибнет другой человек – следователь Юсов. Что после отмены приговора Московского городского суда он тяжело заболел. У него инсульт. Он парализован, лишился речи. Что Юсов ждет – этот приговор реабилитирует его честь, последнее, что у него осталось.

Мне было жаль Юсова. Он должен был поплатиться за все преступное зло, которое причинил мальчикам, за то зло, которое причинил правосудию. Я считала, что ему не место в прокуратуре, что его должны судить по законам о преступлениях против правосудия. Я не считала бы справедливым, чтобы то, что он сделал, осталось безнаказанным. Но такого наказания – неподвижности и немоты – я не могла бы пожелать никому.

Но, слушая эту часть речи прокурора, я одновременно думала о тех двух людях, о тех двух «мальчиках», которые самые лучшие, самые безоблачные, самые беззаботные и радостные годы в жизни каждого человека провели в тюрьме. И виновником этого был Юсов. Я думала о Клавдии и Георгии Кабановых, родителях Саши; о родителях Алика, которые 3 года жили с ежечасным чувством несправедливости и незаслуженности горя, свалившегося на их семьи. Я думала, что возраст от 16 до 19 лет у меня, у всех моих сверстников был возрастом наибольшего накопления знаний, формирования вкусов, взглядов на жизнь, нравственных принципов. Для Саши и Алика эти 3 года тоже были годами накоплений знаний и опыта. Они узнали, что такое коварство и ложь. Их опытом юности стала тюрьма, их друзьями стали сокамерники. Их нравственные принципы формировали тюремные надзиратели. Нелегко им будет в жизни, если даже теперь, через 3 года, они вернутся домой. Нелегко будет вернуть доверие к людям. А если не вернутся сейчас? Если 10 лет лишения свободы, которые нужно отбывать с сознанием, что это ни за что, что их осудили неправильно?..

После Кошкина слово для защиты было предоставлено Юдовичу.

Слушать нас в этот раз пришло много народу. Помимо обычных посетителей пришли наши коллеги. Пришли стажеры и молодые начинающие адвокаты. Пришли друзья Льва. Впервые за годы моей работы я разрешила прийти и своим друзьям.

Речь Льва произвела на всех огромное впечатление. Его поздравляли все, и поздравляли заслуженно. Я помню, как мой друг жал Льву руку и говорил:

– Это замечательно! Это блестящая речь.

Подошла ко Льву и я.

– Ты бандит, разбойник с большой дороги, – сказала я ему.

– Прости меня, Диночка, я виноват. Я это сделал не нарочно. Я просто увлекся.

Конечно, это было именно так. Лев увлекся и забыл о том распределении материала, которое существовало с самого начала. Он не только захватил «мои» темы. Он говорил о них в моих формулировках, которые осели в его памяти и перестали для него быть чужими.

Я была не просто в растерянности, я была в отчаянии. Но потом – как я была благодарна Льву за то, что он лишил меня права повторять самое себя. Благодаря ему моя речь получила нужное внутреннее напряжение, когда мысли и слова приходят сами. Когда продуманная речь приобретает достоинства экспромта. То, как мы говорили, я написать не умею. Да через 15 лет это и невозможно. Мне кажется, что это была лучшая из произнесенных мною речей.

После коротких последних слов Алика и Саши, в которых они сказали, что ни в чем не виноваты, и просили их оправдать, суд ушел на вынесение приговора. И вот через три дня опять большой зал Московского областного суда. Я сижу за тем же столом, что и тогда, зимой 1967 года, когда впервые увидела большую, во весь лист, фотографию – смеющееся лицо Марины. Я сижу одна, еще никто не пришел. И я рада, что я одна, что есть время справиться с волнением.

9 часов утра. Ввели Алика и Сашу. Опять по бокам барьера солдаты с винтовками. Только сегодня их больше, чем обычно. В день вынесения приговора всегда усиленный конвой.

Пришел Юдович. Уже впустили публику и родителей.

И наконец:

– Прошу встать. Суд идет.

– Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики. – Это звучит тихий, спокойный голос Петухова. – Проверив материалы дела, выслушав показания свидетелей, речь прокурора, полагавшего обвинение доказанным, и речи защитников, просивших об оправдании обвиняемых, Судебная коллегия по уголовным делам Верховного суда РСФСР находит.

Мне кажется, что я стою совершенно спокойно. Только руки, опущенные вниз, крепко сжаты в кулаки.

– Судебная коллегия находит.

Как-то очень торжественно вдруг зазвучали эти слова, необычайно громок голос судьи Петухова. Быстро смотрю на Льва. Какое бледное, напряженное у него лицо.

А судья продолжает:

– …обвинение, предъявленное Бурову и Кабанову, недоказанным.

И дальше какие-то слова, которые уже не слышу. Впервые смотрю назад, в зал. Первым замечаю лицо писателя Сергея Смирнова. Лицо, залитое слезами, которые он даже не пытается скрыть. А потом какой-то вскрик. И из дальнего конца зала с протянутыми вперед руками бежит прямо к арестованным Леночка – сестра Саши.

Помню, как начальник конвоя преградил ей дорогу:

– К арестованным подходить не положено.

Как Петухов, на минуту прервав чтение, сказал:

– Пустите ее.

И как они – Саша и Леночка, – крепко обнявшись, не разжимая рук, не отпускали друг друга ни на мгновение, слушали всю остальную, очень длинную часть приговора.

И, наконец, последние слова приговора.

Торжественные слова.

– На основании изложенного и руководствуясь статьями 303, 310, 316, 317, 319 Уголовно-процессуального кодекса РСФСР, Судебная коллегия по уголовным делам Верховного суда РСФСР приговорила: Бурова Олега и Кабанова Александра по суду считать оправданными.

Меру пресечения, избранную Бурову и Кабанову, отменить и из-под стражи освободить немедленно в зале судебного заседания.

Команда начальнику конвоя:

– Освободить оправданных.

И открывается дверь деревянного барьера, который три года отгораживал Алика (Олега) и Сашу (Александра) от жизни.

А мы с Левой здесь же, на глазах у всех, что-то кричащих, плачущих и смеющихся, целуемся. И я чувствую слезы у него на лице и говорю:

– Лева, это неприлично – ты плачешь.

– А ты знаешь, как ты слушала приговор? Хочешь, я тебе покажу? – Он быстро произносит: Предъявленное Бурову и Кабанову обвинение находит недоказанным. – И вдруг всплескивает руками и хватается за голову: Думаешь, это прилично адвокату хвататься за голову во время чтения приговора?

И мы опять смеемся, и нас целуют уже родители, и Леночка, и Саша, и Алик.

Милый Саша, может, он был и не лучше многих других мальчиков его возраста. Но для меня он стал любимым. Как, наверное, становятся любимыми выхоженные и вынянченные твоим уходом безнадежные больные. Даже покидая свою страну и беря с собой самые любимые книги и самые любимые фотографии, я взяла с собой фотографию Саши. Фотографию, которую он мне прислал много лет спустя. Там он взрослый, в военной форме и со значком отличника боевой подготовки, которым награждают старательных солдат, с трогательной и смешной надписью: «Дорогая Дина Исааковна! Желаю вам большого счастья в личной жизни, труде и учебе. Ваш Саша».

Кто же, пережив все это, может назвать работу адвоката мучительной? Я уверена, что это – самая счастливая работа на свете.

 

Послесловие

Шло время… Новые дела, новые подзащитные. Новые поражения и победы. А значит, и новые разочарования и радости.

Но «Дело мальчиков» я не забывала, как, уверена, не забывали о нем и другие участники этого трудного судебного процесса. В двух номерах «Литературной газеты» была напечатана огромная статья Ольги Чайковской. Как и эта часть моих воспоминаний, статья называлась «Признание».

Как-то раз, это было через два или три месяца после вынесения приговора, я встретила в коридоре Верховного суда Петухова. Мы обрадовались друг другу, как радуются друг другу люди, совместно участвовавшие в чем-то хорошем, имеющие общее воспоминание, которое дорого обоим.

Петухов пригласил меня в свой кабинет, и мы сидели и вспоминали, как все это происходило. Я рассказала, что мальчики учатся, стараются наверстать упущенное и закончить десять классов школы.

А потом я спросила у Петухова:

– Почему вы отказали нам в таком важном ходатайстве, как выезд на место в Измалково? Ведь это было так важно для вас самому все увидеть.

– Вы правы, это действительно очень важно. – И тут Петухов улыбнулся. – Это так важно, что я сразу, как только начал знакомиться с делом, понял это. И тут же поехал туда. Один. Пока меня никто из свидетелей не знал. И все это видел. Совхозный сад, и берег пруда, и песчаную косу, уходящую далеко в воду, и поляну, спрятанную сзади кустов, где нашли кофту Марины. Так что я имел основание отказать вам в ходатайстве за нецелесообразностью.

Я слушала это и думала: «Какое это счастье, когда правосудие вершит такой судья! Спокойный, с трезвым умом и подлинным стремлением разобраться в деле».

А потом опять прошли годы. Саша отслужил военную службу, женился. У него родился сын. Он продолжал жить в том же Измалкове. И многие из тех, кто кричал ему: «Убийца! Негодяй!», приходили к нему в гости и поражались тому, как они могли поверить, что именно он – Саша – изнасиловал и убил Марину.

Как-то раз московский корреспондент «Вашингтон пост» Питер Оснос попросил меня рассказать ему о каком-нибудь интересном уголовном деле, потому что он задумал написать серию статей о советском суде. И, конечно же, я ему рассказала о «Деле мальчиков». Показала ему и статью Чайковской об этом деле.

А потом мне позвонил сын, который за несколько лет до этого эмигрировал и жил в Вашингтоне. Он позвонил и сказал:

– Как приятно было читать в нашей газете о деле, которое я так хорошо помню.

Так мне стало известно, что и американский читатель познакомился с Сашей и Аликом и узнал о страшной гибели Марины.

Прошло еще несколько лет. И вот я сижу в кабинете следователя прокуратуры Москвы Пантюхина. Он вызвал меня не как адвоката. Я – подозреваемая. И его интересует, кому я рассказывала о «Деле мальчиков». И зачем я рассказывала о нем иностранному корреспонденту, и какую цель преследовала я, делая это достоянием прессы империалистической страны. И, наконец, понимаю ли я, что подобные мои действия могут быть расценены как направленные на подрыв авторитета Советского Союза.

Я искренне ответила, что нет, не понимаю. Плохие следователи, прокуроры, судьи есть всюду. Я уверена, что мой читатель поймет, что это сложное дело является гордостью советского правосудия. Правосудия, которое сумело отрешиться от плена признания, пробиться через толщу общественного негодования, забыть о том, что дело находится на специальном контроле ЦК КПСС.

Так я и сказала следователю Пантюхину. И добавила, что горжусь тем, что участвовала в деле, в котором правосудие восторжествовало.

И я действительно этим горжусь.