22
Ужасно, но факт: мой дед по материнской линии на старости лет пополнил ряды тех, кто получал выгоды от войны. Всю жизнь он был неудачником, пытаясь прыгнуть выше собственной головы в искусстве тратить больше, чем зарабатывать. Сказать точнее, этим больше грешила его супруга, то и дело позволяя себе жить не по средствам. С первых дней их супружества он мечтал осыпать подарками свою очаровательную супругу и таким веками испытанным способом добиться ее к себе расположения. Увы, все это оказалось ему не по зубам.
Неожиданным образом случай таки подвернулся: кайзер Франц Иосиф объявил своим недругам войну, и Конрад фон Хетцендорф сейчас же распорядился начать мобилизацию мужского населения империи. Для семейства Розенбахов настал момент больших перемен. Сотни тысяч людей стали спешно готовиться к сборам для отправки на фронт. Бесконечные очереди выстраивались у разного рода госучреждений, а также у фотоателье. Многим хотелось поскорее обзавестись семьей, прежде чем быть отправленным в готовящуюся для них мясорубку. Другие просто фотографировались на память, понимая, что дорога на фронт вполне может оказаться улицей с односторонним движением.
В хозяйстве Розенбахов настал час пик. От клиентов не было отбоя, и поток их нарастал. Флоридсдорф был пролетарским районом, который являлся главным источником пополнения воинских рядов, и потому потребность оставить о себе хотя бы недорогой снимок на память была самой высокой в столице.
Испокон веков малоимущих первыми гонят на передовые позиции всех без исключения боен. Те, кто побогаче да к верхам поближе, всегда располагают средствами и способами находить для себя укромные местечки в глубоком тылу, подальше от пуль и снарядов.
Таким образом, в бедняках и беднягах, гонимых на бойню и жаждущих запечатлеть себя напоследок, недостатка не было. Благодаря этому дед мой невольно стал самым крупным в двадцать первом округе Вены оптовым торговцем памятью. Он выпекал пирожки в виде памятных фотографий по три кроны за дюжину, и не было дня, чтобы он не положил себе в карман меньше сотни крон.
Жизнь в достатке ключом забила на Фрейтаггасе, а с ней пришли и новые непредвиденные трудности. Утром первого же дня войны комната ожидания ателье была битком набита солдатами, пожелавшими быть в последний раз запечатленными непременно в присутствии своих близких — матери, подружки или возлюбленной. Поздним вечером Лео, выжатый, как лимон, чуть приоткрыл дверь ателье и спросил, есть ли еще желающие. Отозвался какой-то облезлый прапорщик, прижимавший к себе щуплую барышню, которая от страха тряслась всем телом и не переставая бубнила одно и то же:
— У меня будет от тебя ребенок, Тони. Если ты не вернешься, я удавлюсь.
Мой дед был до мозга костей преданным монархистом, но эта грустная сцена тронула даже его сердце и угрызением совести застряла в самом горле. Сочувствие свое он выразил особенным образом, официально спросив хриплым голосом:
— Ваше имя, пожалуйста?
— Хавличек Антон, — ответил прапорщик.
Подружка его между тем продолжала тихо причитать:
— Я жду ребенка, Тони, ты не должен умереть…
Лео сам готов был вот-вот разрыдаться, но взял себя в руки и спросил прохладным тоном:
— Где проживаете?
— На Шпиц, номер двенадцать. Сто шагов отсюда.
— Сын торговца кониной, если не ошибаюсь?
— Не задавайте столько вопросов, нам нужно спешить…
— Вы отправляетесь на фронт, как я понимаю…
— Куда же еще? Завтра чуть свет, когда вы еще будете пукать в вашу перину, в шесть часов мы отправляемся. Фотографии заберет эта барышня, моя невеста.
Не в силах больше сдерживаться, девушка стала безудержно всхлипывать:
— Если ты не вернешься, Тони, я выброшусь в окно.
Лео потихоньку удалился в другую комнату и позвал туда Хавличека:
— Ваш отец должен гордиться, молодой человек. Он дает кайзеру такого крепкого бойца. Присядьте, юноша, вот сюда. И улыбайтесь!
— Я должен улыбаться, господин Розенбах? Именно я должен улыбаться, тогда как вы остаетесь дома, у теплой печки…
Лео быстренько нырнул под черную накидку, откуда было легче изрекать подобные пошлости:
— Бог мне судья за мои грехи, господин Хавличек, — пробубнил он оттуда, — я произвел на свет единственного ребенка, и та, к сожалению, дочь…
— Не отчаивайтесь, господин Розенбах, вы еще успеете настрогать детишек, которые сложат свои головы за какое-нибудь дерьмо.
— Вы полагаете, юноша, наш кайзер — это какое-то дерь…
— Да пошли вы вместе с вашим кайзером! — перебил его Хавличек. — Он ничуть не лучше вас, вы оба делаете ваши гешефты на солдатах, которых гонят на бойню.
Лео чувствовал, что разговор этот хорошим не кончится. Он спросил неуверенно, действительно ли нынешняя молодежь против Австрии.
— Против Австрии — нет, господин фотограф, — резко ответил прапорщик, — но против евреев — это точно. Они лезут своими вонючими пальцами в наши тарелки и слизывают масло с наших булочек. Когда меня повезут на поле брани, ваша дочурка будет красоваться перед зеркалом и чистить свои холеные перышки.
— Может, такое ничтожество, как я, вообще неподходящий для вас фотограф?
— Когда фотографии эти будут готовы, меня уже не будет в живых! — ответил прапорщик с усталым презрением в голосе.
Лео понял, что дальнейший разговор бессмыслен. Он поднял вспышку, поджег ее и выдал, чтобы уж не остаться перед этим сопляком в долгу:
— С вашими представлениями, господин Хавличек, эту войну мы точно проиграем…
* * *
Через три дня после того, как престарелый кайзер Франц Иосиф объявил войну королю Сербии, через два дня после наделавшей много шума мобилизации в России и на следующий день после объявления немецкой стороной ультиматума Франции в Париже был застрелен известный борец за мир — лидер социалистов Жан Жорес. Многие годы призывал он пролетариев всех стран объединиться и посредством всеобщей международной забастовки предотвратить разжигание мировой войны. Рецепт его был прост, и будь он претворен в жизнь, вся наша планета выглядела бы сегодня совсем по-другому. Но в жизнь он претворен не был. Голос этого миролюбца навсегда умолк. Пролетарии всех стран не сумели противостоять соблазну и предпочли действовать собственным интересам вопреки. Будто в хмельном угаре, шатались они по просторам своих стран, требуя одного и того же: войны до победного конца. Войны против братьев по классу. До полного истребления противника. Было очевидно, что чьи-то «научные расчеты» на деле обернулись полным просчетом.
Теория научного социализма Маркса и Энгельса учит, что рабочий класс всех пяти континентов представляет собой непобедимую силу, которая, если разразится мировая война, дружно повернет оружие против собственных поработителей и возьмет власть в свои руки. Но вместо этого пролетарий стреляет в пролетария и ревностно исполняет приказы своих классовых врагов.
Так что же произошло? И как вообще такое могло случиться?
* * *
На берегу Дунайского канала сидела влюбленная парочка. Над хмурой водой мертвецки зеленого цвета висел удушливый запах мертвой рыбы. Белые цапли кружили в небе, высматривая добычу. По мосту прогрохотал грузовой поезд. Издали доносился гул миллионного города. Над Леопольдсбергом сгрудились грязно-желтые тучи. Чувствовалось приближение грозы, но воздух еще оставался спокойным и только поблескивал, будто наполненный серебристой пылью.
Мужчина обнимал девушку и нежно гладил ее по волосам:
— Это ужасно, Мальва, — сказал он, — ужасно!
— Ты о чем?
— Они застрелили Жореса. Это сигнал.
— Сигнал к чему, Хенрик?
— Ты не поверишь, но это начало катастрофы. Надвигается ураган небывалой силы. Он снесет все на своем пути, все преграды. Но именно из пепла страшной бойни начнется зарождение нового мира…
— Ты все говоришь о какой-то страшной заварухе, Хенрик, но я не знаю, что ты имеешь в виду.
— Рабочий класс всех стран вооружен. Такой шанс представляется раз в тысячу лет.
— Я чувствую, тебя тянет в Россию.
— Со времен восстания рабов в старом Риме у человечества не было подобной ситуации.
— Ты хочешь покинуть меня — говори прямо!
— По-твоему, Мальва, мне следует оставаться в стороне?
— Да, оставаться в стороне и любить меня.
— И ты сможешь положиться на мужчину, который посвятил себя великому делу, а в решительный момент притаился в кустах?
— Смогу, и еще как! Потому что я люблю тебя. Потому что не хочу тебя потерять. Но ты меня не любишь. Тебе подавай героическую смерть. За химерические идеалы, за сомнительное знамя, на которое ты молишься, будто на икону. Ты ничем не лучше тех олухов с восточного вокзала, которые, отправляясь на бойню, вовсю горланят дурацкие патриотические песенки.
— По-твоему, я должен предать самого себя?
— Предательством будет, если ты покинешь меня. Этим ты предашь нас обоих. Мне наплевать на твои «сложившиеся обстоятельства», Хенрик. Твои сложившиеся обстоятельства — это я.
— Но я люблю тебя — как можешь ты сомневаться! Я обожаю твои глаза, твои губы, бутоны твоих грудей… Но пойми, я не могу и не хочу перестать быть мужчиной. В мире и без меня довольно карликов. Бесполых, хладнокровных существ, которые прячутся под листьями салата. Они с головой зарываются в землю и кормятся дождевыми червями. Трясутся за свои шкуры. Всех их презираю! Настал час, я должен исполнить свой долг, чтобы всю дальнейшую жизнь мне не стыдно было заглядывать в зеркало. Сколько себя помню, я всегда плыл против течения. Мне было четырнадцать лет, когда я стрелял в казаков. Не испытывая страха, я ехал на свинцовые рудники Верхоянска. Я стоял под виселицей в Варшавской крепости, и мне не было страшно. А теперь я должен сдаться? В самый решающий момент? Когда мы либо победим, либо на века обречены стенать, скованные цепями? Сейчас каждый честный человек должен подняться на баррикады, чтобы повести за собой людей в последний бой, на священную войну против всех на свете войн. А я в эти решающие часы должен завернуться в голубой плащ трубадура и растекаться патокой слезливых мадригалов? Нет, Мальва, это не для меня…
Мальва поняла, что спорить с ним бесполезно. Ее райская птица намерена улететь, и воспрепятствовать этому не в ее силах. Слезы залили ее лицо. Она осторожно освободилась из его объятий и поднялась с травы. Минуту помедлив, она пошла наугад, уже не сомневаясь больше, что это конец.
Она заблуждалась! По молодости лет она была еще совсем не искушена в тайном пристрастии мужчин к разного рода волшебным приемам, к которым те прибегают, чтобы должным образом обставлять крутые повороты в своей жизни.
Хенрик давно уже для себя решил выбрать в качестве дальнейшего пути что-нибудь полегче, или, точнее сказать, — поразумней. В выборе между абстрактными партийными догмами и страстными поцелуями очаровательной девушки он твердо, ни на миг не сомневаясь, остановился на втором. Но социалистическая совесть его все еще требовала дани. Ему было уже двадцать пять. Половину прожитой им жизни он провел на баррикадах классовой борьбы. Он гордился Красным знаменем, под которым прошел путь своего становления как личности. У него была своя линия, которой он следовал с железным упорством. У него был идеал, и когда Мальва попросила его написать что-нибудь в ее альбоме, он не нашел ничего лучше знаменитого четверостишья из «Зимнего путешествия» Генриха Гейне:
Иную песню запевай,
Всех прежних песен пуще:
Мы на земле построим рай —
Один на всех живущих!
Как этот рай будет выглядеть, Хенрик представлял себе с трудом, но он был уверен в том, что в любом случае фундаментом для него будет гуманизм. Что это будет некий оплот всеобщего взаимопонимания, всеохватной взаимовыручки. Прибежище для свободных и равных, ради которого стоит жить и умереть. Мир, в котором найдут свое реальное воплощение все человеческие мечты и чаяния, и не отдать всего себя этим чаяниям — есть подлейшее предательство.
Высшая логика, так называемого, научного социализма, рассуждал прежде Хенрик, с улыбкой противостоять немилости бытия и без вмешательства высших сил переплывать океан жизни. Почему нет? С равным успехом, как известно, можно с помощью одного лишь закона Архимеда доказать существование привидения. Теперь же лицом к лицу с ним стояла, быть может, сложнейшая из всех житейских альтернатив: революция или любовь. Жизнь ради всего человечества или жизнь ради единственной, но «самой прекрасной на свете девушки». В нем, таким образом, бушевало извечное противоречие между духом и телом, между рассудком и безумием, между идеалами и интересами. Поскольку же Хенрик происходил из семьи чрезвычайно импульсивной, победу одержало земное, и теперь проблема состояла лишь в том, чтобы выбор этот обставить достойно и убедительно, так все подать, чтобы, как говорят в таких случаях, красиво умыть руки.
Мальва между тем, глотая слезы, удалялась от него. Она шла вдоль берега, спотыкаясь, но ничем не выказывая готовности вернуться и понять его точку зрения. Он вскочил и побежал вдогонку.
— Ты хочешь меня потерять! — закричал он, в отчаянии схватив ее за плечи.
— Не я тебя, а ты меня, — ответила Мальва срывающимся голосом.
— Так ты не хочешь со мной оставаться, Мальва?
— Если ты уедешь в Россию, я буду искать для себя смерти.
— Так нужен я тебе или нет?
— Нужен, нужен! Если ты останешься.
— И опять крайности, Мальва! Неужели ты не видишь компромисса?
Слезы вновь потекли по ее щекам. Она была не в силах произнести ни слова.
— Ну хорошо, — сказал Хенрик более мягким тоном, — позволь мне только раз съездить туда. Всего на месяц. Чтобы привести в порядок самые важные дела. Ну, хорошо, на три недели. И я вернусь. Навсегда…
— В цинковом гробу — я знаю это. Нет никаких компромиссов, Хенрик. Или ты остаешься, или я брошусь в воду. Сейчас же!
Хенрик упал перед ней на колени, стал обнимать ее ноги, но Мальва вырвалась и побежала с откоса. Она ловко взобралась на ржавый огрызок канализационной трубы, торчавший из воды. Волосы ее были распущены, девушка тяжело дышала. Еще мгновенье, и она прыгнет в воду. И тут неудержимый на футбольном поле центральный нападающий потерял остатки хладнокровия и закричал изо всей мочи:
— Я люблю тебя, змея! Сейчас же вернись!
— Или ты остаешься, или прощай.
— Ты не оставляешь мне выбора.
— И что же?
— Я остаюсь. Ты выйдешь за меня замуж?
— Поклянись, что останешься!
— Клянусь, но скажи, ты хочешь быть со мной?
— Конечно, хочу, ты, идиот!
Хершеле, он же Хенрик Б. Камин, сложил оружие. Так, по крайней мере, это выглядело. На самом же деле он одержал победу. На всех фронтах. В этот момент он дезертировал из рядов пламенных борцов за торжество мировой революции. Он отказался возвращаться в мрачную Россию и согласился остаться в Вене. Он предпочел следовать не партийным директивам, а собственным чувствам, но при этом он мог говорить самому себе и будущим потомкам своим, что в решении этом он был жертвой оказанного на него давления.
Для его собственной совести это было достаточным утешением.
* * *
Шел пятый месяц мировой войны, которую называют Первой и которая, как известно, была не последней. И уже сотни тысяч матерей на планете оплакивали своих сыновей. Конца этому было не видно, но именно по этой причине дела Лео Розенбаха шли как нельзя лучше. Он стал счастливым обладателем банковского счета, что автоматически сделало его представителем привилегированного класса и позволило совершать такие операции, о существовании которых он в прежней жизни своей даже не подозревал. И он уже ни на миг не сомневался, что нет такой силы, которая могла бы помешать ему вернуть барону Гутману тот, во всех отношениях неприятный заем, который в прошлом году он получил благодаря чарам своей все еще прелестной супруги.
Но, как гласит поговорка, человек предполагает, а Бог располагает. А в каждой поговорке слышится очередной тяжкий вздох многоопытного человечества, и на деле все эти вздохи оказываются гораздо более обоснованными, чем принято о них думать.
Кто бы мог предполагать, что в тот самый день, когда русские войска начнут опустошительный поход на Силезию и Папа Бенедикт выступит со своей знаменитой энцикликой «Мир народам», перед дверью дома моего деда появится полицейский и поинтересуется, не здесь ли проживает личность по имени Лео Розенбах?
— Разумеется, это я, — ответил отворивший ему дверь хозяин дома и побледнел, почувствовав, как что-то екнуло у него под сердцем, — могу я предложить господину обервахмистру пройти в дом и чувствовать себя уютно?
«Обервахмистр» был, на самом деле, унтерефрейтором, что легко можно было понять по его погонам. Столь приятное «повышение в чине» льстило его самолюбию, и он позволил хозяину дома проводить себя в приемную.
— Как давно живете вы в этом доме, господин Розенбах? — начал он свой допрос, не теряя времени.
Лео почувствовал, что лучше говорить все как есть, но, по возможности, — как можно более расплывчато.
— Со дня моего переселения в Вену, господин обервахмистр. Окажите честь, присядьте, пожалуйста. И позвольте предложить вам что-нибудь. Рюмочку сливовицы или коньяку?
Жандарм предпочел сохранять дистанцию и потому остался стоять и лишь многозначительно откашлялся в кулак.
— Хм, но прежде вы проживали в другом месте. Хм… Или мы ошибаемся?
Внутри Лео все задрожало. Он решил, что блюститель порядка намекает на его неудачную карьеру в Станиславе. Скорее всего, на его несостоявшуюся дуэль с высокородными близнецами и на бесславное бегство Розенбахов из Галиции. Что же вдруг нужно этому человеку от него? Неужели и в Вене нельзя чувствовать себя в безопасности? Ведь теперь он человек достаточно имущий, исправный налогоплательщик, вхожий в приличное общество, известный, к тому же, своими монархическими убеждениями.
— Это так, господин обервахмистр, — ответил он уклончиво, — прежде я проживал в другом месте. Двадцать лет я жил в замке Нойшванштайн, а также при мюнхенском дворе…
— При Людвиге Втором, насколько я знаю. Или мы ошибаемся?
— Вы не ошибаетесь, господин обервахмистр, я состоял придворным фотографом при Его Королевском Величестве, известном покровителе искусств и личном друге великого Рихарда Вагнера!
— Нам известно, — продолжал темнить жандарм, — что с Его Величеством вы были достаточно близки.
— Можно сказать, что так, — ответил Лео с тяжелым вздохом, все еще не понимая, что привело к нему этого непроницаемого служаку. — К сожалению, этого выдающегося монарха уже нет.
Очень осторожно, чтобы не сболтнуть лишнего, он коснулся обстоятельств загадочной кончины Людвига Второго, разумеется, ни на йоту глубже, чем объяснены были эти таинственные обстоятельства всенародно, заметив при этом, что разного рода диким домыслам на этот счет доверять нельзя абсолютно…
Терпение унтерефрейтора вскоре иссякло, он решил прервать многословие допрашиваемого и вернуть его к главной теме своего визита:
— Вопреки вашему иудейскому происхождению, господин Розенбах, у вас были связи с высокопоставленными персонами, или мы ошибаемся?
Что это — похвала или упрек? Лео окончательно перестал понимать этого господина.
— Похоже, вы слишком многое хотите обо мне знать, господин обервахмистр, — кокетливо ответил он на последний вопрос и кисло улыбнулся.
— Нам известно все, господин придворный фотограф. У нас на строгом учете и контроле каждый подданный нашего государства.
Моему деду беседа эта нравилась все меньше и меньше.
— Но это же вполне законно, господин обервахмистр. Жизнь становится все опаснее. Вокруг нас — враги. Речь идет о том — быть нашей монархии или не быть. Ты ведь согласна со мной, Яна, не так ли?
Угодливость мужа отклика в Яне не нашла.
— Нет, Лео, — возразила она, — с этим я совершенно не согласна. Горе всем нам, если и вправду каждый подданный находится под строгим учетом и контролем, если всех нас подозревают в подрывной деятельности, если кайзер совсем не доверяет своему народу! При таком раскладе теперешнюю войну мы проиграем.
Высказанную Яной мысль унтерефрейтор до конца не понял, и потому она ему не понравилась. Дама была в высшей степени привлекательна, к тому же явно остроумна, что вывело жандарма из равновесия. Он решил, что в полемику лучше не вдаваться, и только спросил, действительно ли госпожа Розенбах урожденная Вертхаймер из Станислава.
Лео опасался, что строптивая супруга его, дай ей волю вступить в полемику, может еще больше наломать дров. Того и гляди, вместо простого безобидного ответа на вопрос жандарма, она выложит совсем не то, чего от нее ждут. Непременно возражать и высказывать свое суждение — это у нее в крови. Потому он решил опередить супругу с ответом — дескать, господин обервахмистр прав, именно так все и есть.
Полицейский стрельнул в сторону Яны неодобрительным взглядом, исполненным жандармской подозрительности, решив про себя с особым вниманием прислушиваться к ее дальнейшим замечаниям.
И вновь повисла неловкая пауза. Нежданный гость решил перейти непосредственно к цели своего визита.
— У вас должен быть брат… Хеннер, кажется, его зовут — или мы ошибаемся?
От такого неожиданного вопроса даже Яна съежилась. На мгновенье и Лео утратил дар речи. Когда короткий шок отступил, он попытался придать своему голосу тон некоторого смущения, будто речь шла не о родном брате, а, скорее, о каком-нибудь предмете, недостойном внимания.
— Видите ли, — промямлил он, — брат, если можно так выразиться, у меня, в принципе, есть… И зовут его, действительно, Хеннер. Однако мы не общаемся с ним бог весть с каких пор… О чем, впрочем, мы не очень и сожалеем… Я имею в виду себя и мою супругу…
— Отвечай только за себя, Лео, — вновь резко возразила Яна, — что касается меня, то я готова отдать все, чем располагаю, лишь бы знать, где он сейчас и что с ним.
Многозначительная ухмылка прочертила рот жандарма и застряла в самом его уголке.
— Ну что ж, — сказал он, отвесив поклон в сторону Яны, — значит, все, чем вы располагаете, мадам, отныне принадлежит мне, потому как я готов сообщить вам, что родной брат вашего мужа в течение пяти последних лет находился на территории Великобритании. Затем, в связи с преступным деянием, он был выслан оттуда, через Францию перебрался в Италию и теперь…
Лео почувствовал недоброе. Желая еще больше дистанцироваться от непутевого сородича, он прервал повествование жандарма, чтобы лишний раз подчеркнуть, что с этим типом у него и у всей его семьи давно нет ничего общего.
— Видите ли, господин обервахмистр, — промямлил он по своему обыкновению, — наши связи с братом полностью прервались после довольно скандального происшествия…
— Все, что касается вашего брата, это сплошные скандалы, — в свою очередь прервал его полицейский, — он уверяет, например, что является крупным изобретателем…
Кровь ударила Яне в голову. С нее было довольно.
— Что скандального, собственно, находите вы в том, что человек является изобретателем? — спросила она с нескрываемым раздражением. — Эдисон, например, братья Райт, Маркони — все это известные изобретатели. Не будь таких людей, все мы до сих пор сидели бы на деревьях. Разве в наши дни стало предосудительным, когда человек ищет способы улучшить этот мир? Или вы полагаете, что мир наш столь совершенен, что и улучшать в нем больше нечего?
В столь неожиданно горячей защите Яны на фоне явного желания самого Лео дистанцироваться от родного брата жандарм уловил полнейший диссонанс и нескрываемую строптивость дамы по отношению к супругу. Что стоит за этим, полицейскому все еще было неясно. Он решил про себя, что самое время теперь подбросить в эти противоречия хорошенькую бомбочку.
— Хеннер Розенбах, — начал он, — так называемый изобретатель из Станислава, что находится в Галиции, гражданин еврейского происхождения, в настоящее время подозревается в намерении совершить террористический акт, к тому же, против Его Величества Франца Иосифа, кайзера австрийского. Нет никаких сомнений, что арестованный действовал по заданию сербского правительства. — Жандарм поднял глаза и пристально посмотрел на Яну. — Что скажете вы на это, мадам?
— Коротко и ясно, господин обервахмистр, — не мешкая ответила Яна, — тот, кто это утверждает, просто остолоп!
Лео был ошеломлен. Не тем, что против брата были выдвинуты столь страшные обвинения, — отнюдь! Он был ошеломлен вопиющей неуважительностью его супруги по отношению к государственному служащему, облаченному в соответствующую униформу.
— Ты с ума сошла, Яна! — закричал он. — Ты оскорбляешь господина обервахмистра и в его лице — все Австрийское государство, которое, истекая кровью, сражается против врагов. Сейчас же извинись!
— И не подумаю, — спокойно ответила Яна, — я никого не оскорбила. Ни этого полицейского, ни Австрийскую империю. Я только сказала, что лишь полный тупица может обвинять моего деверя в покушении на убийство кайзера, или его наследника, или вообще кого-нибудь. Не спорю, у нашего Хеннера есть множество недостатков, но он не преступник. Ты не согласен с этим, Лео?
Лео призадумался — как ответить на этот вопрос.
— Разумеется, никакой он не террорист, — пробубнил он, опускаясь в кресло и смахивая пот с кончика носа, — в конце концов, мы с ним из одного теста слеплены. Не исключаю, стащить что-нибудь, напридумывать, смошенничать, фальшивые деньги напечатать, наконец, — это еще куда ни шло. Но террористический акт учинить — нет, это совершенно исключено!
Однако унтерефрейтор еще не все свои козыри выложил на стол. Он приготовился к решающему прыжку, но прежде опрокинул стаканчик сливовицы, любезно предложенной ему придворным фотографом.
— Ну что ж, — выдохнул он, — если вы так уверены в невиновности вашего брата, вы должны быть готовыми поручиться за него — или не так?
Лео с сомнением посмотрел на Яну.
— Уверенность, господин обервахмистр, это одно, — ответил он, — а поручительство — совсем другое. Надеюсь, вы понимаете разницу…
— Где мой деверь? — строго спросила Яна, которую подобная «мужская» мелочность окончательно вывела из себя. — Я хочу это знать!
Унтерефрейтор вновь опрокинул стаканчик и, вытирая усы, произнес с эдаким наигранным еврейским акцентом:
— Или вы поручитесь за него, или он будет расстрелян.
От этих слов дрожь пронзила все тело и без того трясущегося от страха Лео. Он посмотрел на Яну умоляющим взглядом, ища у нее помощи.
— На-на-наши де-де-дела, — выдавил он из себя заикаясь, — и-и-идут не-не-неплохо, сла-а-ава богу! У-у-у нас есть не-не-которые сбере-ре-жения. Но до конца э-э-этого года мы до-должны…
— Не виляй хвостом, Лео, — перебила его Яна, гневно сверкнув глазами, — решайся лучше!
— Но у-у-у нас ведь есть долги, ди-ди-дитя мое, — снова залепетал Лео, — на карту по-поставлена на-наша честь — ты же зна-знаешь, о чем я го-говорю… И потом, мы еще не-не-не знаем, каких де-денег стоит наше по-по-ручительство…
Крепкая сливовица, похоже, жандарму понравилась.
— На вашем банковском счету, — ответил он, опрокидывая третий стаканчик, — есть приличная сумма — четырнадцать тысяч крон, господин Розенбах. Нам известно все, как я уже имел честь вам заметить. Итак, вы вносите залог в четырнадцать тысяч крон. Эти деньги будут для вас потеряны, если подозрения наши подтвердятся.
— Когда нужны вам эти деньги, господин обервахмистр? — спросила Яна решительно, не дожидаясь, покуда Лео соберется с мыслями.
— Приведение приговора в исполнение, почтенная госпожа, отложено до середины следующей недели.
Лео схватился за подлокотники кресла. Сердце его стучало так громко, что казалось, еще миг, и оно разлетится вдребезги.
— Этого я не переживу! — еле слышно произнес он.
Но на Яну все это не произвело, казалось, никакого впечатления.
— Если я правильно понимаю, — хладнокровно произнесла она, вплотную подойдя к мужу, — ты предпочел бы, чтобы его расстреляли?
Лео был на пределе сил. Слезы потекли по его щекам.
— Я должен вернуть мои долги, — простонал он в ответ, — я должен выдать замуж мою единственную дочь. Я вынужден надрываться, я… я…
— Прекрати этот театр, Лео! — оборвала его Яна. — Вот тебе перо. Подписывай вексель, и делу конец. Худшее мы уже пережили.
* * *
Наступило тридцатое декабря 1914 военного года. Ровно в полдень истекал срок погашения взятого лично Яной восемнадцатимесячного займа. Его условия исключали всякие компромиссы: деньги обратно или честь. Поскольку же денег не было — все они до последнего гроша вмиг испарились, перейдя в заклад за несчастного Хеннера, эта роскошная женщина не видела иного выхода, кроме как принести в жертву собственную честь, которая, в силу сложившихся обстоятельств, в тот памятный день оценивалась в шесть тысяч крон.
Коренастый секретарь барона Гутмана стоял в своем бюро перед зеркалом в позолоченной раме и подкручивал кверху кончики усов. Он был явно недоволен собственным отражением, ибо хорошо знал, сколь неприятна его внешность, эта лысина, эти испорченные передние зубы. И даже знаменитая Кельнская водичка, которой он освежил себя более обыкновенного, не смогла сделать его скучное, ничем не примечательное лицо хоть сколько-нибудь привлекательным.
В самый разгар этого удручающего самоосмотра с пристрастием вошел слуга и с подчеркнутой многозначительностью доложил о прибытии очаровательной, элегантно одетой посетительницы. Затем он повернулся к входной двери, поправил на себе галстук и объявил противным фальцетом:
— Вы можете войти!
Женская честь обреченной на предстоящую расплату Яны была упакована в черное сатиновое платье с глубоким декольте. Роскошную шею ее обвивала золотая цепочка с таинственным агатом. Перчатки сафьяновой кожи и щегольская шляпка еще больше подчеркивали аристократическую внешность прекрасной дамы. Пальто она предусмотрительно оставила в приемной, чтобы оно не мешало любоваться прелестью ее шеи, плеч и рук.
Она вошла в приемную секретаря с таким видом, будто явилась на заранее обусловленное интимное свидание, что, в принципе, вполне соответствовало действительности.
— Сегодня тридцатое декабря, господин Оппенхайм, — сказала она, остановившись у двери и окинув помещение взглядом, полным нескрываемого высокомерия, — и уже пробило двенадцать. Все, как было между нами оговорено.
— Вам можно доверять, фрау Розенбах, я польщен. Ваш визит — большая честь для меня, — ответил секретарь и после гнетущей паузы продолжил: — И мне не терпится узнать, мадам, с чем явились вы на сей раз.
— Денег, к сожалению, нет, господин Оппенхайм, — как можно спокойнее ответила Яна, медленно стягивая перчатки, — я намеревалась своевременно вернуть долг, но, увы, непредвиденные обстоятельства перечеркнули все мои намерения.
Оппенхайм подошел к двери, запер ее и положил ключ в ящик письменного стола.
— Такой исход был предусмотрен вами с самого начала, прелестная мадам, — проворковал он, явно довольный исходом дела.
— Нет, господин Оппенхайм, — возразила Яна, — это не было предусмотрено. Война поставила все с ног на голову, в том числе и наш счет в банке. И потому я прошу вас ходатайствовать перед бароном Гутманом об отсрочке платежа на шесть месяцев.
Меленький человечек самодовольно опустился на стул с высокой спинкой и, не спеша, раскурил сигарету.
— Я готов немедленно выложить вам всю сумму, мой черный ангел. Господин барон не любит подобные игры при заключении финансовых сделок, и потому разного рода отсрочки не в его правилах.
— И что это означает, господин? — спросила Яна, изменившись в лице.
— Что вам надлежит раздеться, мадам.
Не предвидеть подобного исхода Яна не могла. Более того, она готовилась к нему. Ее наряд, духи, которые незримым шлейфом сопровождали ее, и то, как вошла она в приемную, — все это бросало открытый вызов мужской удали секретаря. Вопрос был лишь в том, действительно ли она была готова во имя чести своего мужа поплатиться собственной честью и лечь под этого мерзкого господина. Я в это не верю. И не поверю никогда! Я не знал ее лично, но мое преклонение перед ней не знает границ. Живы еще свидетели, которые подтверждают, что Яна не позволила этому человеку прикоснуться к ней. Я готов им поверить. Если бы она любила Лео, многое в ее жизни сложилось бы иначе, потому что любовь дает человеку право на какие угодно поступки. Любовь выше всех законов. Она безудержна и в истинном смысле этого слова — аморальна. Любовь выше самой морали или, можно сказать, является квинтэссенцией всякой морали, и потому позволительно все, что служит ей.
Но мужа своего Яна не любила. Просто за деньги она не отдалась бы никому. Хотя бы и за те проклятые шесть тысяч крон. Я готов на чем угодно присягнуть, что моя несравненная бабушка не имела ни малейшего намерения оказаться в постели с омерзительным господином Оппенхаймом. Для чего же тогда был разыгран весь этот ошеломляющий спектакль, этот неотразимый лоск, это великолепие, с которым она смело вступила в логово столь отвратительного ей сластолюбца?
Ответ лежит на поверхности: она чувствовала, что перед ней был лишь жаждущий, а не могущий. Непостижимый женский инстинкт подсказывал ей, что, несмотря ни на что, она выйдет отсюда, не будучи оскорбленной отвратительным ей прикосновением. Даже если она будет провоцировать этого типа самыми рискованными приемами. Даже если она совершенно нелепым образом обратит этого потрепанного лошака в племенного жеребца, вернув ему на мгновенье давно растраченные силы.
С дерзостью прожженной куртизанки, на которой пробу ставить негде, ответила она на предложение секретаря раздеваться, заявив, что готова сделать это, если и он последует ее примеру. И сейчас же медленным движением, исполненным предвкушения предстоящего наслаждения, шепча при этом слова, которые повергли обрюзгшего моллюска в высшую степень смущения, она расстегнула платье.
— Сбрось же одежды твои, ты, таинственный Геркулес! Покажи мне твои сильные руки, твои железные бедра, твой твердый хлыст, который взлетает, подобно языку змеи, когда глаза твои с вожделением ощупывают мое тело, мою шею, холмы моих грудей, мой живот, мои ягодицы. Я хочу разоблачиться перед тобой и вся для тебя раскрыться, как предрассветная кувшинка. Почему же ты все еще так далек от меня? Разве не жаждешь ты погрузиться в мой таинственный Сезам? Или ты боишься моих распахнутых перед тобой раковин, медовой сладости моей крови? Я сгораю от любопытства познать мрамор твоего тела, твою тугую кожу. Смотри, я стою обнаженная перед тобой. Ну — быстрей же, быстрей. Чего ты медлишь?
Яна добилась именно того, чего хотела добиться. Если бы она защищалась, плакала, молила о пощаде, то и в этом самонадеянном бонвиване, до конца себя издержавшем, наверняка проснулся бы мужчина.
Он рассчитывал увидеть покоренную рабыню, но вместо нее перед ним была царица, и секретарь сдался. Весь дрожа, поднялся он со своего кресла и едва слышно произнес:
— Оденьтесь, фрау Розенбах!
* * *
С тех пор, как все мы сидели в пещерах и на деревьях, миновало несколько тысяч лет. В сравнении с миллионами лет доисторического развития — это всего лишь краткий миг. Каннибальские инстинкты в нас, однако, все еще значительно сильней этических тормозов, которые Моисей попытался прорастить в нас своими заветами и запретами.
Мы продолжаем оставаться племенем людоедов, и это неистребимо в нас, сколько бы ни льстили мы себе громкими заверениями о том, что как вид мы давно достигли вершины совершенства.
Еще философы позапрошлого столетия торжественно провозгласили наступление эпохи всеобщего просвещения. Ученые следующего века пошли еще дальше: на всех перекрестках трубили они, что стоят на пороге разгадки последних тайн природы. Наконец, мудрецы нашей эпохи торжественно провозгласили зарождение на планете бесклассового общества, открывшего эру мирного сосуществования всех народов на Земле.
Сколь беспочвенны и наивны все эти надежды и чаяния великих умов сегодня понимают самые нерадивые школяры, но это не мешает поборникам всеобщего прогресса возводить собственные фантазии в ранг свершившихся фактов. Чем беспочвенней их иллюзии, тем уверенней провозглашают они их торжество, что, впрочем, совсем не означает, что и самих их втайне не гложут сомнения в собственной правоте. Напротив, их терзают мысли, что они, являясь в большинстве своем умнейшими представителями общества, смиряются с существованием несовместимых противоречий, а порой и пропасти между их теоретическими выкладками и реальностью. Чем язвительней посмеиваются они над Высшей силой и Вечностью, тем сильнее впечатляют их очевидные примеры иррационального. Чем непримиримей насмехаются они над проделками Провидения, над парапсихологией и прочими непостижимыми чудесами, тем доступнее сами они воздействию разного рода заклинаний и пророчеств.
Идолопоклонники образца начала двадцатого века, которые в первые дни января 1915 года праздновали бракосочетание Мальвы Розенбах и Хенрика Б. Камина, изо всех сил старались увидеть в этом событии нечто знаковое, предопределяющее всю дальнейшую жизнь и судьбу. Как рационалистам им следовало бы знать, что будущее не предрешается ни расположением звезд, ни сочетанием неких магических чисел, тем не менее они интерпретировали все происходившие в тот день события как нечто несущее в себе особый, тайный смысл. И что особенно удивительно, несколько событий того дня на самом деле аукнулись впоследствии и тем заслуживают особого внимания.
Таинственным знаком, например, было отмечено самое начало торжественной церемонии. Сильный порыв штормового ветра вдруг настежь распахнул окно в кухне, ворвался внутрь, вихрем пронесся по всему дому и — надо же было такому случиться — разом задул все семь свечей меноры. Это вызвало раздражение у раввина: он прервал молитву и только молча покусывал нижнюю губу. Лица гостей покрылись бледностью. Лео спросил озабоченно, что бы это могло значить. Даже у жениха от неожиданности перехватило дух. Встревоженная Яна спросила его, что видит он в столь зловещем предзнаменовании.
— Вполне естественный зимний сквозняк задул горящие свечи, — ответил он, несколько даже покоробленный этим вопросом, — как марксист и приверженец точных наук, другого объяснения всему этому я просто не вижу.
Свечи зажгли вновь, и свадебное действо мало-помалу продолжилось. Раввин намекнул, что по долгу службы должен благословить молодых, хотя он наверняка знает, что в этом доме Иегову не очень почитают.
Он взглянул на молодоженов: их глаза излучали ослепительное сияние. Но это было, скорее, отражением плотской страсти, чем выражением религиозного благочестия. Из всех высших благ, дарованных нам Всевышним, эта страсть, может быть, и есть самый желанный на свете дар.
И тут случился второй непредвиденный инцидент, забавный и досадный одновременно, который, тем не менее, впечатлил всех присутствующих на торжестве пуще прежнего. В самый разгар молитвы маленький волнистый попугайчик в порыве бешеной страсти стал недвусмысленно запрыгивать на свою подружку, но, к всеобщему удивлению и разочарованию, самочка упорно отказывалась должным образом отвечать на его порыв. Вплоть до сегодняшнего дня она проявляла все признаки беспримерной страсти, с готовностью отвечая на его пылкие ухаживания. Теперь же она неожиданно выказала холодную неприязнь, упорно отвергая его настойчивые домогательства.
Сбитые с толку гости, в том числе многочисленные кузены и тетки Мальвы, шумные беженцы из восточных районов военных действий, вдруг притихли и только обменивались многозначительными взглядами. А Штеффи, гораздая умничать по всякому поводу и без такового, которой по этой причине в семье была отведена роль брюзгливой Кассандры, просто не могла удержаться от мрачного прогноза. Исподлобья наблюдая за разыгравшимся в клетке спектаклем, она произнесла голосом, исполненным трагизма и фатальной безысходности:
— Птицы вцепились друг другу в загривки — это означает, что четыре года подряд у молодоженов не будет детей.
(Весь остаток того памятного дня был отмечен этими двумя странными событиями, а забавная сценка, разыгравшаяся в раскрашенной под золото клетке на пианино, и вовсе была воспринята участниками торжества как происшествие знаковое, сугубо символичное, непременно чреватое бог весть какими последствиями.)
Случайно предсказание ее оказалось пророческим. Четыре весны сменили друг друга, прежде чем я появился на свет…
Раввину очень не понравилось, что кто-то говорит ему под руку. Он твердо придерживался той точки зрения, что деяния Господа непредсказуемы и необсуждаемы, а если кто-то и наделен полномочиями их трактовать, то это он, раввин, и никто кроме.
— В старом Риме, — выговаривал он с еще большим раздражением, чем до того, как птицы в клетке разыграли свое интермеццо, — были идолопоклонники, которых называли харусписами. Они были так дерзки, что осмеливались по поведению птиц предсказывать судьбы людей. Имей они представление об Иегове, они знали бы, что он не желал быть разгаданным. — Раввин сделал паузу и стал пристально рассматривать свои ногти. — Будущее непредсказуемо, — продолжал он, — потому что там, — он поднял на мгновенье глаза к небу, — решается, чему быть и чему не быть. Иегова велик и своенравен. Он выше всех и всяких законов и правил. Он, а не какая-то бездушная пернатая тварь решает, когда и сколько детей произведет на свет эта молодая пара. А кто пытается предсказывать, совершает грех перед Всевышним. Я не берусь пророчествовать. Могу лишь высказать мои пожелания вам. Исполнятся ли они — зависит от Него, — раввин снова поднял глаза к небу, — и от вас самих. Я молюсь нашему Отцу, чтобы он ниспослал вам свою милость, а сердцам вашим — вечную любовь и согласие. На языке предков наших обращаюсь я к вам: шалом алейхем. Да будут радостны ваши дни! Я надеюсь, что…
Резкий звонок в дверь не дал раввину завершить свое выступление. В третий раз прервалась свадебная церемония, но никто не высказал желания мчаться в холодную прихожую. Пришлось хозяину дома взять на себя эту противную обязанность. Как и все другие гости, он уже не сомневался, что на пороге дома стоит третье и, конечно же, самое гадостное происшествие этого будто заговоренного дня.
Случилось же следующее: в дверях возвышался мясник Хавличек, который был вдвое крупнее Лео. Рядом с ним, беспрестанно всхлипывая, стояла безутешная невестка его, облаченная в траурные одежды.
До этого момента свадебное действо совершалось и без того не лучшим образом. Эти двое окончательно переполнили чашу терпения несчастного Лео.
— Что угодно господам от меня? — грубо спросил он непрошеных гостей.
— Фотографию моего Тони, которую вы недавно сделали! — в тон хозяину дома ответил мясник, оставаясь неподвижным, как привидение.
Кровь ударила Лео в голову.
— Какого черта, господин Хавличек, врываетесь вы в столь неурочный час? Суббота, вторая половина дня…
Угрожающих размеров пришелец заговорил в ответ столь тихим голосом, что тела гостей прошиб холодный пот:
— Идет война, а на войне не бывает ни суббот, ни воскресений…
Кровь застучала в висках моего деда:
— Разве вы не видите, что я выдаю замуж дочь? Это не каждый день происходит.
— А я похоронил моего единственного сына, — прохрипел Хавличек, вплотную приблизившись к Лео, — и это тоже происходит не каждый день. Он пал на поле брани, господин Розенбах, за кайзера нашего отдал он жизнь. Ничего не осталось от него, кроме той фотографии, которую вы сделали.
Невестка мясника чуть слышно повизгивала, утирая траурной повязкой горячие слезы.
Настроение гостей было испорчено окончательно. Многие стали собираться. И только Хенрик сохранял спокойствие.
— Ты меня знаешь, — сказал он Мальве, — я не верю ни в бога ни в черта. Но вся эта свадьба мне, признаться, порядком надоела.
* * *
Мой дед Лео Розенбах всю жизнь страдал от недостатка сердечности и умер от сердечной недостаточности. Потому что его жена никогда не любила его. Потому что родной брат разорил его до последней нитки. Потому что единственная дочь его, вступив в брак, была обречена на несчастную жизнь — именно так запало ему в душу в результате всех перипетий, случившихся во время ее свадьбы.
Боже милостивый, да кто же, вступив в брак, тотчас же погружается в сплошное счастье — раз и навсегда? Уж Лео-то следовало бы это знать, и тогда, может, он не терзал бы себя напрасно и не довел бы себя до смерти…
Но он этого не знал.
Когда пробил его час, два человека стояли у его постели. Яна вся дрожала, будто предстала перед своим судьей. Она сжимала в ладонях безвольную руку Лео и шепотом причитала:
— Прости меня! Не оставляй нас!
Жестокое воспаление легких разрывало грудь несчастного Лео, глаза его блестели.
— Я всегда любил тебя, Яна, — отвечал он слабеющим голосом, — с первого и до последнего дня.
— Побудь еще хоть немного с нами, — умоляла его Яна, которая чувствовала себя виноватой, — как же мы будем жить без тебя?
Лео не отвечал. Он посмотрел в сторону Мальвы, которая в отчаянии крутила свое обручальное кольцо, и прошептал:
— Ты должна завершить твою учебу, моя девочка. Это моя последняя воля.
Мальва только всхлипывала. Неоспоримость этих слов была для нее невыносима.
— Я не хочу, чтобы ты так говорил, папа. Ты выздоровеешь. Скажи, что ты хочешь жить. Скажи!
Но Лео уже не слышал этих слов. Невидящим взглядом уставился он куда-то вдаль и прошептал, собрав последние силы:
— Мой крест «За заслуги», Яна, там… На комоде…
В душе Яны теплилась надежда, что муж переживет этот тяжелый кризис, и потому она ответила ему с улыбкой:
— Крест «За заслуги» кладут на грудь покойникам, а ты, Лео, будешь еще долго жить…
— Ты слышишь меня, Яна? — вновь прошептал умирающий. — Крест мне на грудь!
Яна нехотя повиновалась и сделала, что он просил.
— Но я прошу тебя, Лео, — взмолилась она, — еще не время для такого… Для этого…
Собрав остатки сил, Лео поднял указательный палец и направил его в сторону камеры, которая была установлена на штативе в ожидании исторического момента:
— Один снимок, Яна, последний… Рядом с Мальвой…
Яна сделала, что он просил.
— Но здесь слишком темно, — сказала она дрожащим голосом, направляя камеру.
Невесть откуда взявшиеся жизненные силы пробудились в этот миг в умирающем придворном фотографе.
— Диафрагма пять и шесть десятых, выдержка — одна шестнадцатая, — скомандовал он, — сними накидку!
Яна установила камеру и стянула с нее накидку.
— Я не могу! — застонала она. — Не могу! Не могу!
Но последние искры сознания придворного фотографа были целиком сконцентрированы на технических деталях, все другое для него более не существовало.
— Диафрагма пять целых и шесть десятых, — упрямо повторил он, — выдержка — одна шестнадцатая. Мальва должна молиться за меня.
— О чем должна я молиться, папа?
— Чтобы Бог простил меня, — ответил Лео, — за то что я экономил на угле и в нашем доме было холодно…
Было очевидно, что конец уже близок. Женщины заголосили. Яна взяла в руку спусковой механизм и выдавила из себя срывающимся голосом:
— Пусть Бог простит всех нас, Лео.
Придворный фотограф в последний раз приподнял голову и пробормотал уже почти неразборчиво:
— И помолитесь за нашего кайзера… За то, что он… Что эту войну…
Яна щелкнула затвором камеры. Голос Лео оборвался на полуслове. Он упал на подушку. Тусклый огонек, который целую жизнь мерцал вполнакала, окончательно погас.
* * *
«20 ноября 1915 года.
С июля прошлого года я не открывала мой дневник. За это время я стала женщиной и зовусь теперь по-другому. Как и продолжающаяся война, которую теперь называют мировой.
Папы больше нет. Он умер своей смертью, и на том, как говорится, спасибо.
На Западном фронте немецкие части уже применили ядовитый газ. Это так ужасно, что мне совестно смотреться в зеркало. И это — против наших союзников! Жуткую летучую смерть закачали в стальные бочки, и при благоприятном ветре — так без тени смущения называют это варварство — немцы открыли газовые краны. В пять утра, когда поют петухи. Плотное желтое облако поползло из наших окопов. Я говорю „из наших“, потому что и я принадлежу к этим варварам. Значит, есть в этом и моя вина. Я не сделала ровным счетом ничего, чтобы предотвратить это зверство. Смертельный туман, от которого нет спасения, достиг расположения французских частей. Северо-восточный ветер способствовал тому, чтобы этот туман быстро стелился в сторону противника, подобно ковру. Произведенное им действие не поддается описанию: большинство отравленных солдат умирали от удушья на месте. Некоторым удалось спастись бегством, но и они вдохнули от ядовитого облака. В считанные минуты лица их почернели. Кровавый кашель добивал их одного за другим. Мы истребляли французов массово, как опасных паразитов. Потому что мы — нация культурная, а все остальные — варвары. Так выглядит это зверство. И Ремский собор, это величайшее творение человеческих рук, мы без устали поливаем огнем и железом. Именем культуры! Наши прославленные цеппелины бомбами засыпают Париж. Чтобы защитить высокую германскую мораль от порочной безнравственности южан! Само Провидение — на нашей стороне. Правота, разумеется, тоже, поскольку французы проповедуют равенство и братство, а это все несовместимо с принципами монархии и, значит, должно пресекаться со всей беспощадностью. Пушками, зажигательными бомбами, отравляющим газом. Бить без промаха: каждый выстрел — одним русским меньше! Или одним французом. Да здравствует культура!
Хенрик прав: мы все виноваты, потому что прямо и косвенно способствуем этому варварству. Хотя бы и тем, что не противостоим ему.
Сегодня я попыталась еще раз осмыслить те предзнаменования, которые случились на нашей свадьбе. Само небо выказывало нам свою неприязнь, потому что мы слепы. Сам Бог пенял нам за то, что мы устроили праздное веселье, вместо того чтобы исполнять свой гражданский долг.
Мы стоим на вершине Арарата. Вокруг нас неистовствует всемирный потоп. Мир захлебывается в потоках грязи и крови, а мы устроили церемонию бракосочетания. С танцами, с песнями, с добрыми пожеланиями, будто вокруг нас царят мир и благодать.
Война эта проиграна. Всеми проиграна, всем человечеством.
По дунайским мостам тянутся бесконечные потоки транспорта. Они ползут с Восточного фронта. С Вислы, с Мазурских озер, с Буга, где мы одерживаем победу за победой — так, по крайней мере, бодренько докладывают нам наши газеты. В переполненных вагонах лежат, сидят и стоят тысячи изувеченных людей. Их головы забинтованы. Сквозь щели с ненавистью и проклятиями смотрят на нас, не ведающих, что мы творим, их окаменевшие глаза.
А мы жрем, пьянствуем и размножаемся, тогда как клубы ядовитых газов жабьего цвета тысячами, будто вредных насекомых, вытравливают наших сыновей, братьев, возлюбленных…
Нам нет оправдания. Мы будто наблюдаем за всем этим действом из театральной ложи.
На мне лежит особая вина. Это я препятствовала тому, чтобы Хенрик плыл против течения. Когда он хотел по зову своей совести и по мере сил противостоять всей этой жути, я удержала его. Теперь он целиком принадлежит мне, но это уже не тот, кого я избрала. Он растрачивает свои дни в университете, а ночи — со мной в постели. Каждый понедельник он обязан отмечаться в полиции. Он должен быть счастлив, что его не интернировали. Как потенциального шпиона, как представителя враждующей стороны, как подданного русского царя. Он имеет право свободного перемещения, потому что у него есть доказательства, что он революционер и заочно приговорен к смертной казни, что он союзник Австрии в борьбе против петербургской тирании. Какая великая честь — быть союзником кайзеров Франца Иосифа и Вильгельма, султана константинопольского и стальных бочек с ядовитым газом!
Он хотел вновь предаться дремавшей в нем боевой удали, но я пригрозила броситься в воду… Я грубо шантажировала его, и он остался из любви ко мне. Я обожаю его и ненавижу за то, что он поддался на мой шантаж. И теперь он больше не бог, которому я молюсь. Я боготворила в нем несгибаемость Бальтюра, мужество Дашинского, безумство Хеннера. Он был для меня олицетворением всех идеалов, и что осталось от всего этого? Да, я люблю его, как в тот первый день нашего знакомства, когда он появился вдруг перед дверью нашего дома и назвался облаком в штанах. Я люблю его, как в тот летний день, когда он кисточкой разрисовал мой живот и провел меня по райскому саду неведомого дотоле наслаждения. Потом была наша свадьба со всеми ее странностями и предзнаменованиями. Но…
А теперь еще и этот смертоносный желтый газ, и всем нам уже стало вовсе не до улыбок.
Я должна что-то предпринять, иначе вся страсть наша очень скоро иссякнет…
Но что же — что? Что?»
* * *
Летом 1916 года генерал-фельдмаршал Франц Конрад фон Хётцендорф, начальник генерального штаба австро-венгерских войск, оказался в весьма затруднительном положении. Не имея достаточных резервов для сдерживания активного наступления в районах Волыни и Галиции русских соединений под командованием известного московского рубаки генерала Алексея Брусилова, он затребовал дополнительные немецкие части. Австрия находилась, по сути, на краю неизбежной катастрофы. Италия и Румыния вероломно — так характеризовалось это в официальных сообщениях — нарушили нейтралитет, которого придерживались дотоле, и выступили на стороне западных союзников.
Германия — до гробовой доски верный соратник — поспешила на выручку, потребовав, однако, в качестве ответной услуги безоговорочного подчинения немецкому командованию всего Восточного фронта.
«Этому свинству с австрияками, кажется, не будет конца, — разглагольствовал в те дни генерал Людендорф в одном из своих многочисленных откровений, адресованных будущим исследователям его патриотического опыта служения отечеству, — противник крошит их разобщенные боевые части почем зря, как это подтверждают печально известные события последних дней. И тут, — продолжает генерал, — я невольно обращаю мой взор на Польшу. Поляк — хороший солдат. И если не получится с Австрией, мы вынуждены будем искать другие силы. Создадим „Великое княжество польское“ — иная государственная система тут не годится, а затем и польскую армию под немецким командованием!»
Это была потрясающая концепция прусского вояки: польское пушечное мясо для пополнения поредевших рядов немецко-австрийской коалиции. Образование польского государства в обмен на кровь самих поляков. «Великое княжество польское» — не больше и не меньше, но главное — непременно под немецким командованием.
Более ста лет Польшу как топоним вытравливали из сознания современников. Будто пирог, делили ее между Пруссией, Австрией и Россией. Не существовало такой страны на географических картах, не было такого термина в официальном словоупотреблении. Поляков, как любезно называют населяющий эту страну народ, принудительно германизировали, русифицировали и, как говорится, — к ноге!
И вдруг Польша была удостоена доброго взгляда Верховного правителя Пруссии, и он изволил обнаружить в поляке отличного солдата. При этом умалчивалось, что в 1915 году одна только Германия потеряла на Западном фронте 881 922 человека. Не помогло ей ни зверство с газовыми атаками, ни варварское разрушение Ремского собора, ни методичные бомбардировки Парижа. Так что, «этому свинству» с немецкими солдатами тоже не было видно конца. Самым наглым образом они умирали под огнем французских и английских контратак, и потому их доблестным полководцам срочно понадобилось вливание свежей крови. Полякам великодушно пообещали прусской милостью Великое княжество — маленькую свободу, как это называли в Варшаве. А в благодарность за нее поляки должны были дружными толпами идти на смерть. За Людендорфа, за Хётцендорфа и других голубокровых сверхчеловеков из Берлина и Вены, которые так и не научились в жизни ничему другому, кроме как ошибаться в расчетах и упускать из виду решающие обстоятельства. Немецкое командование хотя и знало, что поляк — хороший воин, забыло, однако, что воин этот просто так в пекло не полезет. Для подобной жертвы он должен быть достаточно мотивирован, и это немаловажное обстоятельство нельзя не учитывать, выстраивая стратегические планы. Шесть революций устроили они за последние сто лет, шесть раз теряли они десятки тысяч голов — на виселицах, у расстрельных стен, и это вовсе не потому, что им по нраву подобное жертвоприношение. Напротив, им по нраву нормальная жизнь. Им по нраву быть поляками — свободными гражданами свободного отечества.
Именно поэтому некоторые из польских политиков собрались в Вене — тайно, разумеется, чтобы поразмыслить над тем, как поломать планы Людендорфа и его сообщников.
Так случилось, что холодным осенним утром Мальва случайно столкнулась на Рингштрассе с человеком, который показался ей очень знакомым. Похоже, и он сейчас же узнал ее. Оба, будто окаменев, застыли в смущении. Ни один не решался заговорить первым. Наконец мужчина вышел из оцепенения:
— Кажется, мы знакомы с вами, — прошептал он, — я не ошибаюсь?
— Если я не ошибаюсь, — в тон ему шепотом ответила Мальва, — у моей мамы до сих пор хранится ваш залог… Амулет…
— Мадемуазель Розенбах! Это вы?
— Я теперь замужем, и у меня другая фамилия. Я никогда не переставала думать о вас…
Неловкая пауза повисла в воздухе.
— А ваша мама, — неожиданно спросил Дашинский, — она вспоминает меня?
— Бедная мама, — с двусмысленной улыбкой ответила Мальва, — она постарела и овдовела. Мой папа умер, я из дому ушла, и мама теперь совсем одна…
Мужчина осмотрелся, будто опасался кого-то.
— Через три часа я уезжаю, — снова прошептал он, — позвольте пригласить вас на чашку чая?
* * *
Со дня свадьбы Мальва и Хенрик снимали меблированную комнату недалеко от университета. Она была пропитана запахами кислой капусты и нафталина и не годилась ни для чего другого, кроме любовных утех.
Дни напролет Мальва работала в аптеке «Морен» на Випплингерштрассе в качестве практикантки. Хенрик учился в университете и подрабатывал уроками английского языка.
Однажды, вернувшись домой, он застал свою жену в необычном состоянии, ее будто подменили. Сбиваясь и отводя взгляд в сторону, она сообщила ему, что в конце месяца ей необходимо съездить в Галицию. На замечание мужа, что только ненормальный решится пересекать линию фронта и что вообще потеряла она в Галиции, она заявила таинственно, что ей необходимо выполнить некоторое задание и что через пару дней она вернется обратно.
Хенрик заявил, что не совсем ее понимает и хотел бы знать, о каком задании идет речь и, что самое главное, кто за этим стоит. Вначале Мальва не хотела отвечать ему, потом, взяв с него слово, что разговор останется между ними, сообщила: некий господин по имени Дашинский попросил ее доставить в район Тарнова, в деревню под названием Ивонич, двадцать тысяч листовок и там передать их с рук на руки одному доверенному господину.
Хенрик не поверил своим ушам:
— Кто он такой, этот Дашинский? — спросил он, не скрывая раздражения.
— Один из социалистических лидеров из Станислава.
— Это понятно, — ответил Хенрик, — но ты откуда знаешь его?
— Знаю, — резко ответила Мальва, — знаю — и все тут!
— У тебя есть общие дела с ним?
— Не задавай слишком много вопросов. В этом нет смысла.
— Когда я хотел уехать, — прошипел Хенрик, почувствовав опасность, — и тоже по важному заданию, ты пригрозила мне, что бросишься в реку!
Несмотря на возникшую напряженность Мальва наслаждалась сложившейся ситуацией. Довольная, она продолжала вести свою игру, в которой ее возлюбленный впервые проявил неуверенность и страх за нее.
— С тех пор прошло два года, — ответила она, сверкнув таинственным взглядом от сознания, что стоит на правильном пути, — мы оба изменились за это время. В особенности — ты…
Это был удар ниже пояса — коварный и расчетливый. У Хенрика было такое чувство, будто всего его просматривают насквозь. Более того, в ответе ее он услышал прямую угрозу.
— Я хочу знать, — сухо заявил он, желая перевести всю эту разборку на другую колею, — кто он такой, этот Дашинский.
— Я уже ответила тебе — один из польских социалистов.
— Это известно, — резко ответил Хенрик, — один из совратителей народа. Из группы Пилсудского. Националист, для которого интересы отечества важнее, чем освобождение трудящихся.
— Лично для меня, — спокойно ответила Мальва, — важно и то и другое.
— Ложными лозунгами об отечестве подстрекают народ. Телами двух миллионов усеяны поля сражений Европы. В мазурских болотах, под Верденом, под руинами бельгийских городов, на берегах Изонцо.
— Ты выступаешь против свободной Польши, Хенрик?
— Я выступаю за свободный мир — как ты не поймешь этого? Я верю в интернационализм рабочего класса. Я ненавижу эти проклятые знамена, за которые люди всех стран складывают свои глупые головы.
— И что тебе дороже — свободный поляк или порабощенный?
— Ты болтаешь, как этот Дашинский. Да что он значит в твоей жизни? Ты что — спала с ним?
— А сам ты о чем болтаешь? Ты будто бы жаждешь освободить весь мир. Отлично! И что конкретно делаешь для этого лично ты?
— Слишком мало, потому что я сижу теперь в твоей клетке. Потому что я пляшу под твою дудку, подобно обезьяне. Когда я захотел что-то конкретное сделать, ты стала шантажировать меня.
— Похоже, Хенрик, ты был совсем не против того шантажа. И это ничуть не задело твоего самолюбия. Тебе не кажется, дорогой? Беззубый тигр — вот ты кто…
Это была первая размолвка влюбленных. На первый взгляд поводом для нее был Дашинский, на самом же деле причина лежала гораздо глубже, и Хенрик чувствовал это. Мальва попала в десятку. Самолюбие Хенрика было ощутимо задето тем, что под сомнение была поставлена искренность его убеждений. К тому же, она зашла слишком далеко. Последние слова ее были уже не столько критикой, сколько прямым унижением. Хенрик отреагировал на них, как раненый зверь. Его зрачки угрожающе сузились и пожелтели, губы туго сошлись в кривую линию. Он еще пытался сдержаться, но хрип и сопение выдавали окончательную потерю самообладания. Он сжал кулаки, скрипнул зубами, с шумом втянул в себя воздух и вдруг набросился на Мальву, словно дикая кошка. Левой рукой он вцепился ей в волосы и резко откинул ее голову назад. Правой стал бить ее по лицу. Еще и еще, покуда она не обмякла и без чувств не повалилась на пол. Падая, она ударилась виском об эмалированный кувшин. Струйка крови потекла по ее лбу, и это вывело Хенрика из помешательства. Будто с глаз его мигом слетела пелена, и он с ужасом увидел, что натворил. Он упал на колени, положил руку на голову Мальвы и стал плакать. Вначале он лишь жалобно скулил, но вдруг судорога сотрясла всю его грудь. Этот несгибаемый большевик, выкованный из прочной стали, этот атлетического телосложения центральный нападающий, этот непримиримый рыцарь классовой борьбы, не знающий бога и отечества, разразился бурным потоком слез. Он склонился над мраморным лицом своей супруги и стал покрывать его жаркими поцелуями.
— Прости меня, прости меня, — шептал он без остановки, — прошу тебя, Мальва, прости меня!
Он поднял к небу глаза, и из вздымающейся груди его стали вырываться слова, которые восходили к далекому детству:
— Гот, грейсер Гот, ло мир давенен!
На идише, языке своего детства, обращался он к Богу, которого высмеивал всю свою жизнь:
— Боже, великий Боже, услышь молитву мою!
И чудо свершилось: Мальва открыла глаза, и следом приоткрылись, будто в едва заметной улыбке, ее губы.
Давно забытым возгласом возблагодарил Хенрик Всевышнего:
— Адонай, ху хоелехим!
* * *
«20 октября 1917 года.
Он бил меня. Кулаком по лицу. Я должна его бросить, потому что я поклялась: не потреплю никаких унижений — никогда и ни от кого! Я поклялась себе, что ни один мужчина в мире не поднимет на меня руку.
Именно это теперь произошло, и я должна от него уйти.
Должна, но не могу…
Я сама спровоцировала его на этот поступок, заявив ему, что он превратился в безобидного беззубого тигра. Выходит, я сама напросилась.
Когда-то я удержала его, пригрозив наложить на себя руки, если он отправится в Россию. А теперь я, видите ли, разочарована в нем — не герой он, дескать, не Бальтюр, не Богров, расстрелянный на рассвете.
То были девичьи мечты, а жизнь — это нечто совсем другое. Она состоит из компромиссов. Даже если они ведут прямиком в преисподнюю.
Будь я принципиальней, мне следовало бы немедленно собрать мои чемоданы и убираться от него вон…
Но я люблю его.
Он мне дороже всех моих принципов».
* * *
Мальва была одной из первых студенток Венского университета и, пожалуй, первой в Австрии фармацевт-практиканткой. Война способствовала тому, что по причине нехватки мужчин женщины были допущены к академическому образованию и связанным с этим работам.
Не думаю, что доктор Корвилл был поклонником женской эмансипации. Отнюдь, но он был дельцом и просчитал: хорошенькая женщина может быть неплохой приманкой для клиентов, что, собственно, очень скоро и подтвердилось. Только за третий год войны доходы Морен-аптеки на Випплингерштрассе возросли впятеро. Конкуренты кипели от зависти. В деловых газетах все чаще стали появляться объявления о том, что та или иная аптека готова принять на работу девушку-фармацевта. Это было почти невозможно: в те времена еще сильны были предубеждения, дескать, в силу недостаточности интеллекта барышне более присуще быть матерью, кухаркой, в лучшем случае — куртизанкой, поскольку, согласно неким исследованиям, женский мозг в среднем на двадцать процентов легче мужского. Высшие школы всячески избегали принимать на учебу студенток, долгое время оставаясь оплотом мужского тщеславия. Отсутствие женщин способствовало тому, что в академических аудиториях царил бравый казарменный дух. Студенты и даже профессора нередко допускали в разговорах сальные двусмысленности и откровенные непристойности на грани похабщины. Характерно, однако, что отпетые женоненавистники на людях демонстрировали образцы исключительной галантности. Какой-нибудь завзятый волокита, записной бабник, находясь в присутствии, демократично расточал изысканные комплименты в адрес женщины, а в узком кругу своих собратьев — в столовой или в туалете — выставлял себя непримиримым антифеминистом. За всей этой примитивной двойной игрой стоял такой же примитивный страх мужчин перед тем, что иная представительница слабого пола на деле может оказаться во всех отношениях способнее своего коллеги в брюках. Подобная неуверенность в себе как раз и определяла двойные стандарты в поведении представителей сильной половины человечества.
Доктор Корвилл принял к себе на практику очаровательную Мальву, руководствуясь исключительно финансовыми соображениями. Однако он, как говорится, постоянно дышал ей в затылок, не упуская возможности отпускать по ее адресу всякого рода двусмысленности.
Однажды после полудня Мальва стояла у рецептурного стола. Она готовила лекарство и не заметила, как шеф приблизился к ней сзади. Внезапно она почувствовала на затылке его горячие дыхание.
— Для кого готовите вы это лекарство, фройляйн Розенбах? — прошептал шеф у самого ее уха.
— Вы хорошо знаете, доктор, что я замужем и ношу фамилию моего мужа, — ответила Мальва, обернувшись.
— Если не ошибаюсь, — продолжал он, пропустив мимо ушей ее замечание, — лекарство это прописано нашему господину придворному советнику?
— Вашему господину придворному советнику, — ответила Мальва, — вашему, а не моему.
— Адонис верналис, как всегда, — не так ли?
— Господин придворный советник имеет проблему не с головой, а несколько ниже, — ответила Мальва с пренебрежительной улыбкой.
— То есть?
— Gortex Franguale, господин доктор, — ответила Мальва, — кора крушины. У него хронический запор.
— Мне показалось, он раздражает вас чем-то?
— Я готовлю прописанное ему лекарство, и это все, что я могу для него сделать.
— А он, между прочим, жалуется, что вы слишком холодны с ним.
— Все, что ему нужно, это хорошее слабительное. Антрахинондериват, например.
— Господин придворный советник желает, чтобы его обслуживали соответственно его общественному положению.
— Тогда и вести себя он должен соответственно его общественному положению, — без тени смущения ответила Мальва, — а у него вульгарная привычка распускать руки.
— Но фройляйн Розенбах, вы ведь не монахиня!
— Называйте меня фрау Камински. И потом, я не желаю, чтобы господин придворный советник лапал меня. Мне это не нравится. — Мальва строго посмотрела в глаза шефа и добавила: — Он годится мне в дедушки.
Доктор Корвилл намек понял. Он мельком взглянул в висящее на стене зеркало и лихо подкрутил кончики усов.
— Вы находите, — прощебетал он голосом завзятого обольстителя, — что я выгляжу на мои годы?
— Ваш возраст, господин доктор, мне абсолютно безразличен, — холодно ответила Мальва, продолжая свою работу.
— Эти ваши слова, — не унимался аптекарь, — можно понимать так, что вы находите меня привлекательным. Это не так?
— Только что здесь был ваш сын, — ответила Мальва, оставив без внимания вопрос шефа, — он просил передать вам, что зайдет к портному.
Уклончивый ответ девушки мог быть понят двояко. Ей не нравится, что придворный советник норовит облапать ее. Это может означать, размышлял аптекарь, что она совсем не против, чтобы кто-то другой проявил себя в той же манере. И еще она сказала, что возраст шефа ей абсолютно безразличен. А это может означать, что его годы — не помеха вовсе. Будь что будет! Доктор Корвилл трактовал слова практикантки так, как ему того хотелось. Он подошел к ней так близко, что ускользнуть от контакта было просто невозможно.
— Я надеюсь, — прошептал он в самое ее ухо, — сегодняшний вечер мы проведем вместе…
Мальва хладнокровно продолжала свою работу и с неизменной осторожностью налила в колбу две жидкости.
— Итак, сегодняшний вечер вы проведете вместе, — сказала она с явной насмешкой в голосе, — и куда же вы намерены сходить?
— Вы меня неверно поняли, фройляйн Розенбах, — проворковал он, кладя руку ей на талию, — я хотел сказать, мы проведем этот вечер с вами.
— Я очень в этом сомневаюсь, господин доктор.
— Но почему же, прелестное дитя?
— Потому что ваша госпожа супруга не одобрит этот шаг.
Чаша терпения аптекаря переполнилась, и он перешел к открытому штурму. Он обнял Мальву и попытался притянуть ее к себе. Это ему не удалось, потому что Мальва знала, как следует укротить не в меру разгорячившегося шефа. В миг наибольшей опасности она нарочно уронила на пол стакан с препаратом, и он с шумом разлетелся на тысячи осколков. Желтая жидкость расползлась по паркету, распространяя едкий запах. Личное имущество было аптекарю дороже неудовлетворенной страсти.
— Пощадите мой инвентарь, — произнес он притворно-сладким голосом, убирая прочь руки, — и будьте полюбезней с вашим шефом!
— Фрау Корвилл будет против, — возразила Мальва язвительно.
— Далась вам эта фрау Корвилл, — не сдержался аптекарь, — черт бы ее побрал совсем!
— Могу я ей так и передать? — с озорством спросила Мальва, снимая трубку телефона.
Аптекарь ни на миг не сомневался в том, что Мальва не решится на подобный шаг.
— Разумеется, — ответил он хладнокровно, — хоть прямо сейчас звоните ей!
Мальва не заставила просить себя дважды. Она спокойно набрала нужный номер и дождалась ответа.
— Мальва Камински у аппарата, — представилась она, медленно и четко выговаривая слова, — я разговариваю с фрау Корвилл? Да? Так вот, ваш супруг просил меня передать вам…
Терпению аптекаря пришел конец. Он вырвал из рук практикантки телефонную трубку и торопливо повесил ее на рычаг.
— Вы можете быть свободны, фройляйн Розенбах, — прохрипел он. Затем решительно подошел к шкафу, взял свое пальто и направился к выходу.
— А как быть с моей зарплатой? — спросила Мальва, когда он был уже в дверях. — Вы задолжали мне за три месяца!
— С этим вы и останетесь, — ответил аптекарь, не оборачиваясь, — вы уволены. Прощайте!
* * *
«15 ноября 1917 года.
Говорят, у лжи короткие ноги. Это неправда. Ложь живуча и даже очень. Мифы — и того более. Чем они дремучей, тем длиннее их ноги и тем вероятней, что в историю они войдут неоспоримыми фактами.
Наша поездка в Ивониц и есть такой миф. Все, вроде бы, знают, как было на самом деле, но никто не считает нужным назвать вещи своими именами. Хенрик говорит, что это было партийное поручение. Он без промедления согласился ехать, хотя знал, чем мы рискуем. Это было самоубийством, заявляет он. В самый разгар войны отправляться в Галицию, в эпицентр боевых действий — безрассудство! Ивониц, говорит он, расположен в двенадцати милях от линии фронта, хотя на самом деле — между ними все тридцать миль. Туда доносился грохот орудий, и горизонт то и дело вспыхивал огненным заревом. Мы проезжали сквозь океан разрушенных деревень, выжженных хуторов, ехали мимо разлагающихся трупов. Сколько видит глаз, сплошные болота и снежное месиво. В этой части рассказов Хенрика все соответствует истине. В какой-то подводе, съежившись, фактически на корточках, парализованные от холода и промокшие до костей, тряслись мы по бесконечному бездорожью, будто бог весть куда пробирались через преисподнюю до основания разрушенного мира. В лесу выли волки. Над обугленными руинами кружили стаи ворон.
Хенрик утверждает, будто без всякого поручения партии нам надлежало доставить в Ивониц пятьдесят тысяч экземпляров листовок и вернуться обратно в Вену.
На самом деле листовок было не пятьдесят, а двадцать тысяч, кроме того, мы преследовали свои, сугубо личные цели.
Словом, тут немало вымысла. Это, впрочем, ничуть его не смущает, и он фантазирует дальше, не боясь быть уличенным в, мягко говоря, неточности излагаемых фактов. Мы, дескать, с нашим смертельно опасным грузом пробирались непосредственно по линии фронта, преодолевая дюжины полицейских постов. На самом деле было всего три полицейских поста, на которых ровным счетом ничего с нами не происходило.
Хенрик преувеличивает. Ни он, ни я листовки на себе не прятали. Кучер тоже ничего не подозревал. Выходит, мы тайно рисковали чужой жизнью. По сути, это было подло, но Хенрика это ничуть не трогало. Он любит рассказывать, каким отчаянным рубакой был этот кучер, который, смеясь, рассказывал о своей самоубийственной поездке через линию фронта. Это был, дескать, типичный поляк, которому смерть нипочем и сам черт не брат. Безымянный герой, сущий святой, с которым весь мир перевернуть можно.
Ничего такого мужик этот собой не представлял. Это был отвратительный пьяница, грязный и вшивый донельзя. Беспросветный идиот, который никогда не бывает трезв, но Хенрику этот тип импонировал, потому что он по-пролетарски сквернословил и от него за версту несло перегаром. По этим признакам мой фантазер заключил, что конюх был настоящим социалистом. Умора, ей богу! Круглым ничтожеством был он, к тому же продажным, как все поляки. За бутылку спиртного вез он нас по минным полям немецко-русского фронта. У нас было с собой десять литров спирта, потому что в Галиции все виды денег потеряли свое достоинство и больше не годились для расчетов. Когда там были русские, в ход шли рубли. Когда пришли немцы, хождение получили рейхсмарки. Потом обстановка менялась так часто, что единственным средством оплаты стал алкоголь. Из спирта можно было приготовить водку, а за нее поляк готов отдать все на свете, но факт этот Хенрик отрицает. А сам между тем велел мне выпросить у старика Корвилла десять литров спирта в счет зарплаты. Лишь после этого мы отправились в путь. Всю дорогу Хенрик был полон подозрений, полагая, что в Галиции у меня есть любовник. Смешно, мне не нужен никакой любовник. Мне хватает мужа.
Он порядком привирает, приукрашивает нашу историю, из ничего создавая эдакий героический эпос. По сути же, то злосчастное путешествие в Ивовиц являло собой обыкновенную поездку за дефицитными продуктами. Доставка туда листовок — акция попутная, но главной нашей целью, если быть откровенными, был вояж на черный рынок. Ничего плохого в этом нет — такие уж нелегкие времена были тогда, но нужно иметь мужество говорить так, как было, и не героизировать обыкновенное житейское дело. В конце концов, и в Вене мы голодали. Сто пятьдесят граммов мяса и сто граммов затхлого жира в неделю — это все, на что можно было рассчитывать, да и то, если достанется, что случалось тоже не всегда. Часами приходилось простаивать в очереди, чтобы получить эту малость. Не поработаешь локтями, уйдешь ни с чем, и каждому приходилось изворачиваться, чтобы только выжить. Каждый должен был найти кого-то, кто услугой ответит на услугу. Чтобы выжить, нужно было научиться подмазывать, выкручиваться и плутовать на каждом шагу. Весь народ поголовно постигал искусство выталкивать соседа, чтобы занять его место, и кому это не удавалось, тот был обречен быть раздавленным.
Итак, мы отправились в Ивониц с десятью литрами спирта и вернулись домой с половиной свиньи. От этой акции выиграли мы все, наевшись наконец досыта. Целый месяц мы наслаждались ветчиной, колбасами, солониной и паштетами. И даже бабушка, которая за всю предыдущую жизнь не поднесла ко рту ни кусочка свинины, с наслаждением прикладывалась ко всей этой снеди, запретной для благочестивого еврея.
Так выглядел наш вояж на самом деле, но Хенрик настаивает на своем видении. Он рассказывает о нем столь красочно и с такими подробностями, что я порой ловлю себя на том, что сама начинаю верить в эту благородную сказку. Все-таки с немалым риском мы доставили по назначению двадцать тысяч листовок. Нельзя отрицать и того, что в этом состояло партийное поручение и мы с ним справились. Но правда и то, что социалист Дашинский и большевик Хенрик Б. Камин разнятся между собой, как день и ночь. Для меня лично большого значения все это не имеет, потому что политические нюансы интересуют меня слишком мало. Главное, у нас появилась еда, тем более что снабжение с каждым днем становилось все хуже».
* * *
15 декабря 1917 года дядя Хеннер и его сын Натан вышли из железных ворот крепости Виллах.
— Хвала господу нашему! — с благоговением прошептал дядя, вознеся к небу благодарный взор.
Счастливое освобождение свое и сына от неминуемой гибели он приписывал Божественному провидению наряду с великодушной поддержкой со стороны брата Лео.
Впрочем, был еще и некто третий, кто опосредованно приложил к этому руку. Фамилия его — Ульянов. Тот самый, который под именем Владимир Ильич Ленин взял в свои руки всю власть в Петербурге. Об этом, впрочем, дядя Хеннер даже не догадывался, поскольку, как известно, газет он не читал. Не знал он и о том, что Лео ради его освобождения выложил на стол все свое состояние. Разумеется — и нам это хорошо известно — с большой неохотой расстался он со своими деньгами, чтобы поручиться за несчастного брата и тем вызволить его из беды.
Ленин между тем заключил мир с военными противниками России, в том числе и с Австрией, чей монарх от радости приказал открыть тюрьмы и сейчас же выпустить всех заключенных. Одним из первых, кто получил свободу, благодаря столь неожиданному порыву монарха, был как раз дядя Хеннер. Совершенных преступлений за ним не числилось, к тому же немаловажную роль сыграл приличный залог, внесенный за него братом. Словом, его выпустили, и он в числе многих других счастливчиков на собственной шкуре познал всю благодать монаршей милости. При этом с залогом пришлось распрощаться, потому как он прямиком перешел в собственность двойной монархии. В итоге все остались довольными: дядя Хеннер обрел свободу, кайзер — деньги несчастного Лео, а Ленин — полнейшую власть на необъятных просторах России. Мировая история продолжила свой привычный ход, а вместе с ней и Хеннер после трехлетнего перерыва возобновил свое паломничество с того самого места, где оно в первый день мировой войны было прервано столь драматическим образом. Двое странников продолжили свой путь в Вену. Все, что было у них в руках, это неизменная скрипка и черный деревянный крест, а в душе — непоколебимая вера в покровительство Пресвятой Девы.
* * *
18 декабря около полудня оба странника свернули наконец на Фрейтаггасе. Минутой позже они позвонили в дверь, на которой значилось: «Яна Розенбах, вдова придворного фотографа Лео Розенбаха».
Выйдя на звонок, Яна не поверила собственным глазам:
— У меня галлюцинации! — воскликнула она.
— Ты все так же прекрасна, Яна, как десять лет назад, — произнес Хеннер звучным баритоном, низко склонив голову, — и ты совсем не изменилась!
— Господи, да откуда же вы взялись, и почему только теперь?
— Три года подряд томились мы в страшной темнице. Тысячу дней и ночей! Все, что осталось от нас, это наши души, а тела наши — разрушены, раздавлены.
— Да что же произошло? Не хотите ли вы войти в дом?
— Тысячу дней и ночей все мои мысли были обращены к тебе, Яна, я думал о твоих глазах. Я боялся единственного, что они утратят свой блеск…
Странники вошли в дом и смущенно огляделись, не проронив ни слова. Здесь все было не так, как в прежнем жилище.
— Как видите, я уже совсем старушка, — кокетливо сказала Яна грустным голосом, прерывая неловкое молчание.
— Я боялся, что твои губы увянут, — ответил Хеннер.
— Твоего брата больше нет, Хеннер, — продолжала Яна. — Лео покинул нас навсегда, потому что я была недостаточно добра с ним.
— Но ты осталась такой же молодой, Яна. И ты по-прежнему женщина моей мечты.
— Мальва вышла замуж, — сказала Яна, пропуская мимо ушей слова Хеннера, — теперь и она ушла от меня и живет в городе. Наш дом опустел.
— Я знаю, — продолжал Хеннер, — что ты веришь в меня. Ты всегда верила в меня. Я не виновен, Яна…
— Давай не будем об этом, Хеннер!
— Они хотели сделать из меня шпиона, эти идиоты. А мы молились за нашу Австрию. Каждое утро, когда просыпались, и каждый вечер, отправляясь ко сну.
— Ты ходишь босиком, Хеннер, почему ты не в обуви? И что означает крест, который ты держишь в руках?
— Я стоял под виселицей, дитя мое. Они уже накинули петлю мне на шею. Я даже попрощался с сыном и мысленно обратился к нашему Отцу. Но этот крест спас меня. В самую последнюю минуту моей жизни.
— Лео поручился за тебя, Хеннер. Ты знаешь об этом? Впервые после нашей свадьбы в доме появились деньги. И все их до последнего гроша он отдал. За тебя. Потому что мы в тебя верим.
— Ты веришь в меня, Яна, только ты. Я это знаю. Я это чувствую. На виселице стоя, я чувствовал это. Ты, но не Лео. Он презирал меня. Всегда. К тому же он был ревнив, потому что не его ты любила, а меня…
— Молчи, Хеннер, мертвые слышат нас.
— И пусть, я говорю правду.
— Почему на тебе эти мерзкие тряпки, Хеннер?
Изобретатель поднял крест над головой, и слезы ручьем побежали по его щекам.
— Я совершаю акт покаяния, Яна. Я должен каяться, потому что великий грех тяжким грузом лежит на моем сердце… Я был у Его Святейшества Папы Римского. Теперь я прибыл в Вену, чтобы встретиться с кайзером.
Задорный лучик промелькнул в глазах Яны:
— Ах так? С самим кайзером хочешь ты встретиться. Отлично! Тогда скажи ему, что все мы по горло сыты его войной. Она тянется уже четыре года, и конца ей не видать. Если он сам не положит ей конец, это сделают без него, и в Австрии случится то же самое, что в России.
— Мои переговоры с Его Величеством касаются совсем иных проблем.
— Иных проблем не существует. Весь мир захлебывается в крови. Это не может продолжаться дольше!
— Мое открытие, — настаивал Хеннер, — гораздо важнее для нашей общей стратегии. Можно сказать, оно имеет решающее значение для всех. Цветная фотография поможет нам распознать каждого навозного жука за вражеской линией. Если кайзер даст мне концессию и необходимые средства, война эта будет победоносно завершена всего за пару недель.
— Скажи мне правду, Хеннер, единственный раз в твоей жизни: ты действительно так продвинулся или по-прежнему дурачишь всех нас своими фантазиями?
— Я не дурачу, душа моя, и никогда не делал этого. Единственное, чего мне не хватает, это денег. И больше ничего. Мы вырвались из душегубки под названием Виллах. У нас было достаточно возможностей заработать кусок хлеба… Мы не ели трое суток.
— Мои дела тоже не лучше. Что от меня ожидаешь ты, Хеннер?
— Ровным счетом ничего. Мне нужна лишь концессия от кайзера. Все остальное готово. В моей голове.
— Ты собираешься идти во дворец Шёнбрунн в таком облачении?
— Я — один из величайших изобретателей нынешнего столетия.
— Кроме тебя, Хеннер, этого не знает никто. В том числе и кайзер. Если ты появишься в таком виде в Шёнбрунне, тебя немедленно арестуют.
— Глупости! Я нужен кайзеру больше, чем он мне. Кроме того, я жертва судебного произвола. Безо всякой вины у меня отняли тысячу дней моей жизни. За это мне положена компенсация.
— И где же вы сейчас квартируете?
— Пока я не получу концессию, — на Западном вокзале, в зале ожидания третьего класса.
Сердце Яны зашлось от сострадания. Давно остывшее увлечение вновь шевельнулось в ее сердце.
— Так оставайтесь уж здесь, ради бога. Какую-нибудь еду я раздобуду. Что же касается вещей — гардероб Лео стоит нетронутым. В конце концов, он был твоим братом. Все, что принадлежало ему, теперь твое — не так ли?
Хеннер бросился к невестке и обнял ее.
— Ты никогда не пожалеешь об этом, мой ангел, — горячо шептал он прямо ей в ухо, дрожа всем телом, — я нахожусь всего в одном шаге от полного завершения моей работы. Теперь это вопрос дней. Нет, что я такое говорю? Это вопрос часов! С нами Сын Божий, клянусь тебе. Мы будем богаты, как никогда.
— Дай бог, чтобы это было правдой, Хеннер! Но я верю в тебя — все равно, правда это или нет. Я всегда в тебя верила. Пусть не в силу благоразумия, зато из любви к тебе…
* * *
С той самой поездки в Ивониц Хенрик уверился, что он опять находится в центре мировой истории. И опять он вообразил, как это было прежде, будто вокруг головы его светится нимб несгибаемого борца за свободу человечества. И он вновь стал разыгрывать из себя бескомпромиссного вояку, чья жизнь целиком и полностью принадлежит идеям социализма. И роль эту он разыгрывал так искусно, что даже Мальва стала в это верить, хотя она-то должна была замечать, что муж ее всего лишь умело жонглировал цветастыми фразами, уклоняясь от настоящей борьбы. Эти решительные перемены в нем были ей очевидны, но она старалась ничем не показывать ему, что все его бойцовские порывы были бы более уместны до революции, а не после нее, ибо это последнее дело — энергично размахивать кулаками после драки.
Когда в России уже вовсю хозяйничали рабочие и солдатские Советы и стали очевидными обнадеживающие перспективы вскочить на подножку уходящего поезда, Хенрик вспомнил свое большевистское прошлое — и подумывал о том, как бы не упустить возможности приобщиться к одержавшей победу фракции.
Такие мысли роились в голове Мальвы, они терзали ее, но высказать их вслух она не осмеливалась. Лишь молча наблюдала, как Хенрик то и дело затевал какие-то студенческие волнения, будто собирал свидетельства своего бесстрашия и революционной активности. Он строил свои собственные баррикады, на которых единолично сражался с им же назначенными представителями уходящего мира. И в этой шутовской игре он проявлял свойственное его натуре искреннее усердие.
Однажды холодным февральским утром он появился в Морен-аптеке на Випплингерштрассе и заявил дежурному провизору, что хочет немедленно говорить с доктором Корвиллом. Хозяин аптеки тут же вышел и спросил, чем он может быть полезен господину.
— Пожалуйста, мне нужен строфантин, — ответил Хенрик, изобразив на лице страдание.
— Вам известно, надеюсь, — ответил аптекарь с подчеркнутым сочувствием в голосе, — что препарат этот весьма токсичен и может вызвать нежелательные побочные действия. Поэтому вам необходим рецепт от врача.
— Я сам медик, — возразил Хенрик с улыбкой усталости на лице, — и мне это известно. Речь идет о том, однако…
— Я понимаю, — не дал ему договорить аптекарь, заговорщически подмигнув посетителю, — мы с вами коллеги.
— Это лекарство необходимо лично мне, — ответил Хенрик, несколько театрально потирая себя в области груди, — я из России.
— Херрьемин! — позвал аптекарь. — Есть у нас это в готовом виде?
Хенрик присел в углу на кушетку и устремил взгляд вдаль, словно пытался что-то вспомнить:
— Я мог бы скрыться. С опасностью для жизни, разумеется, но я в Вене и с ужасом вижу, что и Австрия заодно с Лениным.
— Австрия сражается до победного конца, — буркнул в ответ доктор Корвилл, — каждый капитулянт будет расстрелян!
— Эта страна кишит капитулянтами, — возразил Хенрик.
— Мы выиграем войну — точка! — заявил аптекарь.
— Цивилизованный мир уже проиграл ее, — возразил Хенрик.
— Я сам являюсь австрийским офицером, — не унимался аптекарь, — попридержите язычок, господин!
— Вы в курсе последних новостей? — спросил Хенрик.
— Новости вполне хорошие, — ответил доктор Корвилл.
— И вам известно, что произошло в России?
— Россия далеко. Меня это не касается.
— Имейте в виду, господин доктор, — угрожающе заявил Хенрик, — Австрию постигнет та же участь.
— Вы полагаете?
— Я не полагаю, а знаю твердо: большевизм — это такая зараза, от которой спасения нет.
Хозяин аптеки стал выходить из себя.
— Строфантина вы не получите — и точка! — сказал он раздраженно.
— Он национализировал фабрики, — не унимался Хенрик.
— Кто?
— Ленин. И землю разделил между чернью. Церкви полетели на воздух. А вы говорите, что новости вполне хорошие.
— Мы уничтожим всех врагов, — ответил аптекарь, — большевиков — в том числе.
— Или они вас, — возразил Хенрик, — если вы не примите во внимание происходящее.
— Еще пару дней, и они захлебнутся в собственном дерьме, — пригрозил аптекарь.
— Между прочим, — не унимался Хенрик, — вы их поддерживаете, насколько мне известно.
— Что вам угодно, господин? — не выдержал аптекарь, у которого глаза вылезали из орбит и кровь ударила в виски. — Немедленно замолчите или я вышвырну вас отсюда!
Хенрик встал и направился к выходу.
— Кто поддерживает этих бандитов? — вслед ему крикнул аптекарь.
— Австрия и Германия. Официально, ничуть не стесняясь. Вы продолжаете воевать против Англии и Франции, а с этими разбойниками, с этими отбросами общества вы заключили мир.
— А на скольких же фронтах должны мы воевать? Мы рады, что хоть на востоке нас оставят теперь в покое.
— Таким образом вы хотите обрести покой? У вас все национализируют, отнимут всю вашу собственность — все, что можно отобрать. Все станет общим — все: железные дороги, женщины, бани… Что с вами, доктор?
Владелец аптеки стал смертельно бледным. Он с трудом доковылял до прилавка и выдавил из себя едва слышно:
— Аптеки тоже?
— Разумеется, — ответил Хенрик.
— Никогда! — прохрипел в ответ аптекарь голосом простуженной сипухи. — Слышите — ни-ког-да! У нас подобное — не-воз-мож-но!
— Ну что ж, — ответил Хенрик, — берегитесь, доктор, ваших сотрудников. Они только и ждут подходящего момента, чтобы взять реванш. И ваша аптека будет национализирована. Вот увидите.
— Нечто похожее у меня уже было, — ответил аптекарь, — бабенка одна, но я ее выгнал.
— Тем хуже, господин доктор, — продолжал Хенрик нагонять страху, — она вернется, чтобы отомстить.
— Что вам от меня нужно, вы, изверг? — прохрипел аптекарь, с трудом глотая воздух.
— Один порошок строфантина для моего сердца.
— Похоже, мне самому уже пора принять это лекарство, — тяжело вздохнул доктор Корвилл и поплелся в рецептурную. Он прилег там на кушетку, свернувшись калачиком.
Хенрик поспешил за ним, бегло осмотрел его и констатировал собравшимся сослуживцам:
— Коронарный склероз, господа, с образованием тромба в одном из сердечных сосудов…
* * *
Однажды апрельским вечером 1918 года дядя Хеннер не нашел ничего лучшего, как устроить сеанс парапсихологической связи с покойным братом Лео. Дела шли — хуже некуда. Натан все еще играл «Аве Мария» на Западном вокзале, однако теперь ему почти ничего не подавали: денег у людей просто не было. Вена голодала. Вся система снабжения столицы было разрушена. Продовольственных запасов в стране оставалось максимум на три недели.
У кайзера Карла решительно не было времени принимать в Шёнбрунне изобретателя цветной фотографии, и Розенбахам попросту не оставалось ничего другого, кроме как попытаться искать спасение в потустороннем мире.
Собралась вся семья: Мальва и Хенрик, которые снимали теперь меблированную комнатку на Флориангассе, обе кузины — Хелли и Штеффи, бабушка и, разумеется, Яна, которая стояла рядом с Хеннером, готовая в любую минуту прийти ему на помощь в его подготовке к сеансу.
Вся обстановка и общий настрой должны были в полной мере соответствовать духу предстоящего общения. И хотя большинство участников этого таинства относились к нему скорее скептически, ни у кого не вызывало сомнений, что для спиритического сеанса подходит лишь черное одеяние. Разумеется, и сама комната, в которой вызывался дух усопшего, была убрана соответствующим образом. Из нее, к примеру, было вынесено все, что могло иметь хоть какое-то отношение к предметам развлекательного свойства, включая книги неподобающего содержания. Привезенный из Рима крест Хеннер прикрепил к стене. Для этого он вбил в нее два стальных крючка, тщательно выверив горизонтальность их взаимного расположения с помощью ватерпаса.
Все это способствовало созданию атмосферы особенной взволнованности, абсолютно необходимой для успешного проведения подобных ритуалов. Никто не проронил ни звука. И только Мальва вдруг нарушила эту таинственную тишину.
— А крест-то для чего, дядя Хеннер? — прошептала она. — Папа же был евреем?
— Иисус Христос тоже был евреем, — ответил изобретатель с сарказмом в голосе, — но Он дал распять себя на кресте.
Ответ этот был столь дерзким, что все присутствующие остолбенели. Лишь Хелли молча поглаживала свою черную шелковую блузу, Штефи с совершенно потерянным лицом стала зачем-то шнуровать свои ботинки, боясь взглянуть на Хеннера.
Главное же действующее лицо между тем продолжало священнодействовать, пытаясь приладить крест к подготовленному для него месту. А Яна со свойственной ей придирчивостью рассматривала себя в зеркале, стараясь придать себе подобающий вид, когда Лео появится в комнате. В успехе всей этой затеи она очень сомневалась, однако это не мешало ей непрерывно нашептывать слова молитвы:
— Матерь Божья, смилуйся над нами!
Почему в этот момент она обращалась именно к Пресвятой Деве, к тому же еще и по-польски, остается загадкой. Но вдруг она разразилась истерическим криком:
— Что вы тут себе вообразили, будто сможете перепрыгнуть через собственные тени? Да вы же все евреи — нравится вам это или нет. Иегова дал нам жизнь, и он возьмет ее обратно, когда придет время.
Слова эти адресовались прежде всего самому Хеннеру, но он, будто не слыша их, продолжал свое дело.
— Этот крест, — произнес он, сделав несколько шагов назад и плотно зажмурившись, — ионизирует воздух, которым мы дышим, но лишь в том случае, если он висит правильно. Он должен правильно висеть — это непременное условие!
Будто за экзотическим развлечением молча наблюдал Хенрик за всей этой возней. Вдруг словно шлея попала ему под хвост, и он спросил у Штеффи, с чего это у нее такое скверное настроение. Известно ведь, что духи сторонятся сердитых женщин.
— Злых женщин и глупых марксистов! — язвительно отпарировала Штеффи.
— А что следует нам говорить, если он появится? — неожиданно спросила Хелли, продолжая нервно поглаживать свою блузу.
— Не мы будем общаться с ним, а Хеннер, — ответила Яна, припудривая нос, — это его затея, и он знает, как поступать дальше. Речь идет о том, быть или не быть его великому изобретению. Если вы будете молоть всякий вздор, наш папа обидится и сразу исчезнет.
— Непросто будет ему исчезнуть, — заметил Хенрик, — поскольку он еще даже не появился.
— А еще трудней ему будет появиться, — парировала его замечание Яна, — если кто-то будет отпускать дурацкие шуточки…
— Если он появится, — заметила Хелли, которая будто вовсе не слышала всей этой перепалки, — я спрошу его, когда наконец кончится эта война.
— Если он появится, — возразила ей Яна, — ты будешь молчать, а не задавать ему твои вопросы.
— Я буду делать, что считаю нужным, — дерзко настаивала Хелли, — война важнее всего другого. И уж во всяком случае — важнее этой никому не нужной цветной фотографии, которая всем нам давно уже поперек горла!
— Замолчи, Хелли, или вообще выйди отсюда! — прикрикнула на нее Яна, шумно бросив косметическую кисточку на туалетный столик.
— А как это, дядя Хеннер, — спросила Мальва, желая разрядить накалившуюся обстановку, — крест ионизирует воздух?
— Он излучает запах опиума, — ехидно пошутил Хенрик, — опиума для народа.
— Нет, моя дорогая Мальва, — возразил Хеннер, который был занят теперь омовением рук после завершения всех приготовлений, — этот крест обладает в высшей степени таинственным свойством: он излучает магнитное поле — тебе это понятно? Некое сосредоточение статической энергии, благодаря которому он материализует дух нашего Лео. Это же так просто! Но, как было сказано, он должен правильно висеть, иначе все наши усилия напрасны.
Слушая всю эту болтовню, Хенрик пожал плечами.
— Почему вы уверены, — спросил он с саркастической улыбкой, — что наш уважаемый фантом даст правильные ответы на поставленные вами вопросы? Он ведь понятия не имеет о цветной фотографии. Откуда ему знать, может она вообще давно уже изобретена.
— Наш фантом, — возразил Хеннер, тщательно вытирая каждый палец, — то есть мой дорогой брат, находится сейчас на небе. И в отличие от вас, господин Камин, он не сомневается, а знает наверняка. Он знает все, потому как приписан теперь к небесной рати. Мы вызовем его, и он явится. Мы спросим его, и он ответит.
— Ну а если он все же осрамится, — не унимался Хенрик, — ведь и духи ошибаться могут — не так ли? Тогда это станет еще одним крахом вашей жизни…
— Мертвые никогда не ошибаются! — заявила бабушка, бросив на пол свое неизменное вязанье. До сих пор она не вмешивалась в разговор, но тут старушка решила, что пора и ей проявить себя. — Лео был серьезным человеком, — проворчала она, — и вам не следовало бы его беспокоить вовсе. Это грех! Но если уж вы это делаете, то хотя бы ведите себя прилично, чтобы не накликать какую беду…
— Что значит — вести себя прилично? — набросилась Штеффи на бабушку, почувствовав себя задетой. — Вы хотите спросить у моего покойного дяди, что надлежит дальше делать Хеннеру, чтобы наконец разбогатеть? Именно дядю Лео, который очковтирательством никогда не занимался, всю жизнь вкалывал и во всем нуждался. Он что — на небе научился гешефты делать? Там золото никому не нужно.
Вступать со Штеффи в философские дебаты в планы Хеннера не входило. Он взял с комода свечку и зажег ее. Потом выключил электрический свет и торжественно произнес:
— Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа…
В комнате повисла тревожная тишина.
— Кажется, я что-то чувствую! — прошептала Яна.
— И что же? — спросила Мальва.
— Воздух ионизируется, и я стою в центре магнитного поля. Сядьте к столу и приготовьтесь. Мы должны сосредоточиться — очень, очень сосредоточиться! Мы видим свечение. Над столом мерцает бледный свет…
Мурашки пробежали по телу Яны. Ее волнение передалось другим и даже Хенрику.
— Мне зябко, — пролепетала Хелли, — и страшно…
— Закрываем глаза и кончиками пальцев прикасаемся к верхнему краю стола, — зашептал Хеннер, перекрестившись и беря на себя управление таинством, — сияние светлеет. Мы отчетливо слышим биение наших сердец. Мы поднимаем все пальцы, кроме больших…
В тайной надежде хоть на миг заглянуть в потусторонний мир, участники действа, вопреки всем своим сомнениям, дружно повиновались.
— Вот увидите, — внезапно проворчала бабушка, ставшая невольной участницей этого безбожного действа, — Лео обидится на нас из-за этого креста. Я вас предупреждаю!
— Этот обидится! — возразила Штеффи недовольным голосом. — Да он сам был наполовину язычником!
— Святым он не был, — возразила ей Яна, — но в общем он придерживался заветов.
Хеннер почувствовал, что если эта перебранка немедленно не прекратится, контакт с потусторонним миром будет потерян.
— Всем надлежит касаться кончиками больших пальцев края стола, — потребовал он, повысив голос, — и должна быть тишина, как в вечности микрокосмоса! Мы проносимся по бесконечности галактики. А сейчас… Пусть покойный Лео Розенбах предстанет перед нами… Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа…
В ответ не произошло ровным счетом ничего. И только пауза, бесконечно длинная и неловкая, плетью повисла в воздухе.
— Лео, единственный брат мой, — позвал Хеннер вновь, на этот раз слегка повысив голос, — прости мне все мои грехи, которые я совершил по отношению к тебе. Я обманул тебя, ограбил! Но мы с тобой — одной плоти и крови. Ты только подай мне знак — слышишь ли ты меня?..
Раздался страшный грохот, который разом вывел всех присутствующих из благоговейного состояния. Что-то свалилось на пол. Хенрик вскочил первым и включил свет, который разом всех ослепил.
— Крест свалился, — закричала Хелли, — смотрите, он развалился на три части!
— Это знак! — произнесла Яна торжественным голосом, стоя с театрально распростертыми руками. — Вот видишь, мой дорогой Хеннер, Лео зол на тебя!
Хенрик тоже был ошеломлен неожиданной ситуацией, но быстро взял себя в руки.
— Разумеется, он зол, — ответил марксист, — но на вас всех, потому что вы верите в эту чепуху!
Хеннер опустил глаза.
— Лео всегда был зол на меня, — ответил он чуть слышно на язвительное замечание Хенрика. — Он злился и завидовал мне, потому что я умею видеть невидимое, а он никогда этого не умел. Я слышу голоса ангелов, а он был глух к ним. Он вечно ревновал ко мне. До смертного часа своего.
Яна подошла к Хеннеру и положила руки ему на плечи. От былого высокомерия ее не осталось и следа.
— Он зол и даже больше, — тихо сказала она. — Лео пребывает в глубокой печали, потому что ты отрекся от еврейства.
— Никто меня не слушал, — сердито прокряхтела бабушка, вставая из-за стола и направляясь к двери, — а ведь я вас предупреждала!
* * *
Газеты Австро-Венгерской империи правились цензурой до неузнаваемости. Узнать хоть самую малость об истинном положении дел на фронтах было совершенно невозможно. С самого начала боевых действий на газетные полосы не допускалось ничего, кроме победных реляций. Читателей информировали исключительно о наступательных действиях австрийской армии, об отступлении войск не сообщалось ни слова. Теоретически кайзеровские части стояли уже в Полинезии. Если бы хоть кто-то, руководствуясь исключительно официальными сводками австрийского генштаба, потрудился подсчитать общее число жертв со стороны противника, он сделал бы для себя удивительное открытие: Россия, Сербия, Италия и Румыния давно уже полностью лишились своего населения и могут быть стерты с географических карт. Поэтому люди серьезные давно отказались верить сообщениям отечественной прессы, предпочитая узнавать новости из иностранных газет нейтральных стран. Разумеется, все они были под запретом, но на черном рынке можно было достать такую газету, заплатив за нее стоимость пары кожаных сапог.
Однажды Хенрику удалось раздобыть свежий номер «Новой цюрихской газеты». Он принес ее домой и за один присест буквально проглотил от первой до последней буквы. Кроме всего прочего, он узнал из нее, что при посредничестве Швейцарии австрийское правительство зондирует почву на предмет возможности вступления в сепаратные переговоры о перемирии. Он вычитал также, что в Вене, в Нойштадте, прошла массовая забастовка, которая докатилась до Берлина, Будапешта, Граца и Праги. Бастующие требуют немедленного перемирия без всяких аннексий. Там же сообщалось, что только за последний год войны погибли один миллион пятьсот восемьдесят тысяч четыреста шестьдесят семь немецких солдат… И что известный доктор Хаблютцель, фармацевт из Цюриха, ищет помощника для своей приграничной аптеки.
Это сообщение воодушевило и Хенрика, и Мальву. Наконец-то промелькнул робкий лучик света в конце туннеля, слабая тень реального шанса или, как минимум, проблеск надежды спастись от наседающего конца света и хоть как-то поправить дела. Жаль только, что перспектива эта светила не обоим, а лишь красавице Мальве, да и то, если повезет.
Они вдвоем сочинили довольно искусное резюме, не преминув приложить к нему фотографию очаровательной соискательницы, которая выгодно отражала самые обворожительные черты ее лица. О том, что Мальва ждет ребенка, они, конечно, умолчали. Во-первых, сами еще не совсем были уверены, а во-вторых, обоим страстно хотелось во что бы то ни стало не упустить это место.
Фотография сотворила чудо. Спустя шесть недель молодые супруги прощались на перроне Западного вокзала Вены. Они смеялись и дурачились, чтобы не разразиться слезами.
— В Швейцарии, — шутил Хенрик, протирая очки, — коров больше, чем людей.
— Я буду тебе писать, — успокаивала его Мальва, — каждый день ты будешь получать весточку от меня.
— И на каждую корову, — продолжал Хенрик, — говорят, приходится чуть не тысяча пчел. Ты едешь в рай, Мальва!
— Но как в том раю я буду без тебя, дорогой?
— К этому ты привыкнешь. Там в каждую кухню проведены две трубы: из одной течет молоко, из другой — мед.
— Что будет с нашим ребенком, Хенрик?
— Из него, конечно же, выйдет трубач. У нас будет сын. Трубач — это мужская профессия.
— Не сын, а дочь, Хенрик. В моей семье по женской линии рождаются только девочки.
— Мой отец произвел на свет одиннадцать сыновей.
— Ты сам еще совсем ребенок, Хенрик. Почему, собственно, наш сын должен стать трубачом?
— Он будет стоять на вершине Эвереста и ждать, когда на земле свершится мировая революция.
— А потом?
— Он заиграет «Интернационал».
— А если она не свершится?
— Тогда он возьмет в руки другой инструмент…
— Чем он будет жить?
— Воздухом и любовью — как его родители. Разве это так плохо?
Мальва взглянула на вокзальные часы. Оставались считанные минуты до отправления поезда.
— Мы не будем видеться с тобой очень долго, — всхлипнула она, — может, мне лучше остаться?
Хенрик почувствовал противную сухость во рту.
— Если ты меня обманешь, тебе несдобровать!
— Я никогда не обману тебя.
— Берегись, если обманешь! Я убью тебя!
— Мы оба сумасшедшие, Хенрик: сегодня я уезжаю в Цюрих, а завтра ты — в Варшаву. Разве это правильно?
— Тридцать миллионов поляков ждут моего приезда.
— Я знаю. В их числе — пятнадцать миллионов женщин. Ты только скажи, что я должна остаться…
— На Варшавской цитадели, где меня собирались повесить, я водружу красное знамя.
— Ты уверен, что тебя там ждут? Может, они давно забыли тебя. Или ты вообще им не нужен.
— Ты очень красивая Мальва. Ты такая красивая, что, когда я смотрю на тебя, у меня дрожат колени.
Он стал целовать ее шею, лоб, губы.
— Но летать — тебе не дано, — сухо сказал он.
— Я была с тобой в Ивониц, Хенрик, я видела там нескольких из этих тридцати миллионов поляков. Как ты думаешь, чего они хотят?
— Они хотят летать, чтобы оторваться от земли и построить целые города воздушных замков…
— И упиться за счет пролетарской революции, — грубо дополнила Мальва. — Ты наслушался небылиц…
— Война близится к концу, — возразил Хенрик, — расцветет новая Польша, и вы приедете ко мне в Варшаву.
— Или ты к нам — в Цюрих.
— Вас встретит военный духовой оркестр. Тебя и твоего сына.
— У меня будет дочь.
— У нас будет сын, и он будет летать, как его отец.
— Носом вниз! Совсем как его отец, который плетет всякие фантазии. И без которого я не могу жить…
В это время раздался голос — бесцветный и казенный, который обоих резанул по сердцу: «Займите ваши места в вагонах, господа. Скорый поезд на Зальцбург, Инсбрук, Фельдкирх и Цюрих отправляется».
Пора! Хенрик с трудом выдавил из себя последние слова. Они должны были принести утешение, но прозвучали как-то неуклюже:
— Если родится наш сын, войны не будет!
Если родится… А если нет? Для Мальвы это было уже слишком. Комедия чересчур затянулась. Много дней кряду старались они вдвоем унять ее страхи, быть мужественными, уговорить самих себя, что там, на другом берегу, растет та самая соломинка, за которую они вдвоем ухватятся, чтобы выплыть. Но теперь им приходится расставаться, и один Бог знает, доведется ли им когда-нибудь заключить друг друга в объятия.
Сердце Мальвы рвалось на части. Она рыдала отчаянно и не стесняясь. Всеми десятью ногтями впилась она в плечи любимого, и впервые вырвались из ее горла слова, которым она до сих пор не давала воли.
— Я не хочу уезжать от тебя, Хенрик! Лучше я здесь умру от голода. Почему ты не удерживаешь меня?
А, собственно, почему? Он хотел этой разлуки с ней? Ему нужны были новые приключения? Революция? Таинственные женщины? Или обратно в Америку захотелось?
Доподлинно известно только, что, сотрясаемая рыданиями и сомнениями, ничего не видящая от слез, Мальва наконец поднялась в вагон. Она еще раз осмотрелась, стараясь в подробностях запечатлеть эту тягостную минуту.
Там, внизу, на перроне, стоял он. Дрожащими губами пытался улыбаться. В глазах его блестели слезы.
Поезд тронулся. Хенрик не выдержал и спрятал лицо в ладони.
Почему? Разве это грех — плакать?
Да, это грех. Тем более — плакать прилюдно. Не подобает большевику слезы лить, ибо это проявление слабости, а большевик должен быть сильным. Так предписывает кодекс чести пролетарской революции. Плачет — значит, испытывает чувства, а тот, кто способен испытывать чувства, подобен тормозной колодке колеса классовой борьбы. Для партии — это обуза. И даже опасность. Идеальный боец — существо безмозглое и бессердечное, с каменным лицом и стальными глазами. С помощью марксизма-ленинизма будет сотворен новый тип человека: губы его плотно сжаты, взгляд устремлен в будущее. Герой труда — яростный и решительный, он остается хладнокровным, даже если вокруг него рушится весь мир. Высокие чувства и прочие переживания ему незнакомы, и смотрит он на все так же безучастно, как памятник павшим воинам. Понятия симпатии или антипатии неприменимы к нему, потому что кровь в его жилах необратимо застыла. И весь он — ископаемая окаменелость вымирающего вида. Истукан из надвигающегося на нас нового ледникового периода…
Такой приблизительно истукан стоял теперь на перроне венского вокзала, неловко прятал неуемные слезы и тщетно пытался сделать вид, будто расставание для него — сущий пустяк. Сквозь окно медленно отъезжавшего поезда Мальва жадно всматривалась в любимое лицо, стараясь запечатлеть в памяти дорогие черты мужа. Но тот быстро уменьшался в размерах, и только слезы в его глазах отчетливо блестели в лучах утреннего солнца. И эти сверкающие чистотой слезы были последним для нее утешением, потому что плакал сейчас не большевик, а обыкновенный, нормальный человек.
* * *
Теперь у несчастного дяди Хеннера оставался только один-единственный выход. С тяжелым сердцем принял он решение отыскать Главного раввина Вены. По прихоти судьбы звали его Шрекман, и от самого имени этого людям становилось не по себе. Этот человек по имени Ужас ютился в полупустой каморке под самой крышей густонаселенного дома, насквозь пропахшего кошачьим духом и нафталином. Когда Хеннер, с трудом переводя дух, хватаясь за голые железные перила, карабкался по крутой лестнице на самую верхотуру, сердце его сжималось от предчувствия, будто винтовая лестница эта ведет в другой мир, откуда обратной дороги уже не будет. Перед его глазами то и дело бесшумно сновали какие-то бледные фигуры, похожие на серые тени пугливых привидений. Словно блуждающие ночные огни в густой топи болота, они невесть откуда появлялись и тотчас исчезали прочь. То тут то там внезапно со скрипом приоткрывались двери, из которых высовывались мертвецки бледные рожи, исполненные досужего любопытства. С придирчивой подозрительностью они ощупывали глазами несчастного старика с ног до головы, и от жуткой, леденящей душу неловкости Хеннер не раз порывался немедленно бежать отсюда, но куда? Куда бежать, если все пути к отступлению уже отрезаны? Он сам сжег за собой все мосты. Намеренно? Нечаянно? Ответов на эти вопросы он не знал. Одно бесспорно: некуда ему отступать. Некуда…
Наконец он добрался до самого верха и остановился. Дышал тяжело и прерывисто. В страхе и нерешительности потянул шнурок звонка. До тех пор, пока за дверью не послышались шаркающие шаги и она нехотя отворилась, прошла целая вечность. На пороге стоял человек с восковым лицом, суровым и отталкивающим, надменным, как устрашающий лик Торквемады, великого инквизитора Кастилии. Сам ангел смерти с длинными паучьими пальцами и тонкими губами. С бородой грязно-желтого цвета.
— Итак, друг мой, что дальше? — спросил он глухим голосом так, будто продолжил только что прерванный разговор.
Эти двое никогда не видели друг друга прежде. Ни разу в жизни не пересекались их дороги, но казалось, этот восковой сухарь, поросший ржавым мхом, хорошо знает, какие страсти привели к нему стоящего перед ним совершенно потерянного старика. Что он буквально раздавлен гнетущим положением, выхода из которого нет. Что этот жалкий старец лишился последней надежды, и уже никто на этом свете, включая его самого, не верит ему ни на грош.
Главный раввин лишь скользнул по Хеннеру беглым взглядом и сейчас же все понял.
— Итак, друг мой, что же дальше? — хрипло и глухо выдохнул он из себя не то вопрос, не то упрек.
Что дальше! Именно этот горький вопрос и был как раз главным источником страданий несчастного Хеннера. Ибо он понятия не имел — что дальше.
Шрекман жестом предложил ему войти в свое жилище, в котором, кроме двух стульев и стойки для носильных вещей, не было ничего.
Хеннер повиновался.
— Садись, друг мой, — сухо приказал отшельник, — садись и говори мне правду!
Откуда ему было знать, что перед ним — отпетый враль? Что за всю свою жизнь он не проронил ни единого слова правды?
Шрекман опустился на стул напротив. Он насквозь сверлил Хеннера колючим взглядом, и от этого спина неожиданного посетителя покрылась гусиной кожей.
— Что носишь ты в своей утробе — говори, несчастный!
— Ничего особенного, — засуетился Хеннер, — собственно, ничего…
— Не смей мне лгать, жалкий безумец!
— Мне очень стыдно, — потупился Хеннер.
— Хвала Господу! Если ты стыдишься, значит, ты еще не совсем пропащий. Итак, с чем пожаловал ты ко мне? Выкладывай все начистоту!
— Пережитки моего греха…
— Не юли, прямо называй свой грех. Как это делали наши предки!
— Это… Я не в силах произнести… Это крест…
Ангел смерти стал еще бледней:
— И ты посмел с крестом явиться к Главному раввину Вены? Как это понимать?
— Я вызвал дух моего покойного брата. И тут крест падает со стены и разлетается на части.
— Как ты его вызывал — какими словами?
— Просто… Как обыкновенно вызывают умерших…
— Я спрашиваю, какими словами ты звал его!
— Я… Я не могу вспомнить, господин Шрекман.
— Еще одна ложь, и я вышвырну тебя отсюда. Немедленно говори — какими словами звал ты его!
— Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Это все.
— Это все! Такая малость! И что же ищешь ты в моем доме?
— Милости Господа, если это возможно. Я хочу обратно, господин Шрекман. Обратно.
— Что подразумеваешь ты под этим, друг мой? Обратно к нам или к тем, другим?
— Обратно к Иегове, господин Главный раввин. К живому господу, который даст мне новое сердце и чистый разум…
Шрекман резко поднялся и прошел к окну. Решительным и твердым шагом.
— Все возможно, — процедил он, не оборачиваясь, — в том числе — и возвращение к Всемогущему. Но я не советую тебе. Ты совершил девяносто девять ошибок. Не делай сотой!
— И это говорите вы — Главный раввин Вены?
— Глупец, да сам Господь отсоветовал бы тебе делать это, потому что Он любит тебя. Он любит всех своих детей, а неудачников — особенно.
— Именно поэтому у меня к Нему такое стремление, господин Шрекман.
— Знаешь ли ты, мой друг, какая это миссия? Чего стоит это — принадлежать к избранному народу?
— Я не хочу этого знать. Я хочу вернуться к еврейскому Богу. Большего мне не нужно.
При этих словах Шрекман резко повернулся, и из горящих глаз его на Хеннера, уже совершенно раздавленного, градом посыпались раскаленные стрелы гнева.
— Это особая награда — быть причисленным к служителям Иеговы! — заорал раввин, вздымая к небу иссохшие плети рук. — Не каждому такое дано — быть его слугой. Но Бог отметил нас всех, потому что Он наказывает нас.
— Я готов, господин Шрекман.
— В книге Иова сказано: блажен отмеченный Божьей карой. Не отвергай наказания Всемогущего, ибо Он и ранит, и врачует. Он бичует и исцеляет. В голодной нужде Он спасет тебя от смерти, а в лютой схватке — от смертельных ран, и ты не будешь знать страха опустошения, если в недобрый час оно постигнет тебя.
— У меня нет страха, господин Главный раввин.
— Это делает тебе честь, друг мой, но если ты — разумный еврей, оставайся христианином. Для твоего здоровья это полезнее.
— Но крест упал со стены — это ведь знак! Богу угодно, чтобы я вернулся к своей вере.
— Бог не вмешивается в такие дела, — язвительно проворчал Шрекман, — и вообще — Он ничего не хочет. Если бы ты покрепче вбил гвоздь в стену, этот крест и сейчас висел бы на своем месте.
Хеннер почувствовал себя обиженным.
— Видите ли, — попытался он оправдаться и осторожно перехватить инициативу в разговоре, — я — как это говорят — изобретатель. Я стою на пороге исторического перелома.
— Однако гвоздь как следует вбить в стену ты не умеешь, — осадил его Шрекман.
— Мой успех, — продолжал Хеннер, пропуская мимо ушей язвительное замечание раввина, — я хочу положить на алтарь Иеговы!
— Выстави его лучше на рынок, друг мой, — вновь остудил его пыл неуемный раввин, — платят там больше, а риску — меньше.
— Почему насмехаетесь вы надо мной, господин Главный раввин?! — завопил Хеннер, падая перед ним на колени и эффектно заламывая руки. — Я ведь не требую чего-то дурного! Я жажду лишь крыши над моей головой, которая защитит меня. Я хочу вернуться в лоно моего народа!
— То, что ты требуешь, — безрассудно, — холодно ответил раввин, — ибо ты не знаешь, что ждет тебя.
— Все надежды безрассудны, господин Шрекман, — не унимался Хеннер, — безрассудством был сам исход из Египта, потому как никто не мог знать, чем все это кончится. Но по другую сторону пустыни лежала земля обетованная…
Только теперь раввин почувствовал, что слова стоящего перед ним на коленях старика искренни и что исходят они из самой глубины его страстями измученного сердца. Он положил ладони на его голову, закрыл глаза и произнес сухим скрипучим голосом:
— Я повергну вас в ужас, сказал евреям Иегова, чахотку и лихорадку нагоню я на вас!
— Пусть, — с жаром ответил Хеннер, — меня радует это!
— Глаза ваши померкнут, — продолжал раввин нагонять страху, — а души будут изнемогать от томления!
— Я заслужил все это! — в такт ему шептал Хеннер.
— Напрасно будете вы бросать в землю ваши зерна, потому что плоды достанутся врагам вашим.
— Я грешил, — шептал в ответ Хеннер, — и должен расплачиваться за это.
— Пытки и истязания будут вашим уделом, — продолжал вещать раввин с еще большим жаром, — вы будете гонимы и попираемы злейшими врагами вашими, и вы будете бежать в вечном страхе даже тогда, когда никто не будет преследовать вас.
— Я — неверный сын иудеев, — отвечал Хеннер, — пусть отрекшийся, но — плоть от плоти своего народа. И я хочу разделить его участь.
Шрекман окончательно поверил в искренность просителя. Он сел и предложил посетителю сделать то же самое. С непроницаемого лица раввина сошло наконец жуткое напряжение, и едва заметная улыбка смягчила его губы.
— Если уж этому суждено случиться, я не имею ничего против, мой друг, — сказал он уже совсем другим голосом, — но обрезать тебя я не могу, потому что ты уже обрезан. И евреем тебя объявить не могу, потому что евреем ты пришел в этот мир. Единственное, что в моих силах, — предупредить тебя, и это я сделал.
* * *
Осенью 1918 года поездка из Вены в Варшаву пассажирским поездом занимала около пяти дней и столько же ночей. К тому же не было никакой уверенности, будет ли вообще достигнута конечная цель цель маршрута. Окна вагонов были наглухо заколочены досками, все купе, проходы и тамбуры — забиты австрийскими солдатами и польскими торгашами. Времена, когда путешествие по железной дороге сулило приятные переживания, канули в вечность. Голодающие пассажиры молча восседали на своем жалком скарбе. Неистребимая вонь карболки, мочи, потных ног и махорки превращала поездку в адскую пытку. Пассажиры чурались друг друга, избегая даже встречаться взглядами, а если кто-то и озирался по сторонам, то исключительно затем, чтобы удостовериться, все ли пожитки его еще на месте. Время от времени поезд надолго застывал в открытом поле, а после, чуть продвинувшись, вновь зависал на каком-то богом забытом полустанке. Но это давало хоть какую-то возможность опорожниться, набрать флягу воды, а заодно и попытаться выяснить, на каком свете находишься вообще.
Хенрик пребывал в полузабытьи, когда поезд внезапно остановился. В вагон стали набиваться поляки, это было понятно по говору. Значит, они уже на территории Польши, где бедность — страшней, чем где бы то ни было в Европе. Единственное что утешало его, это осознание того, что он возвращается в Варшаву, не рискуя при этом угодить на виселицу или в ссылку.
Варшава, Варшава, Варшава, — выстукивали колеса, гулко спотыкаясь на раздолбанных стыках. Варшава — арена его первых приключений, бравурных юношеских спектаклей и сумасбродных выходок…
Теперь, по прошествии многих лет, вновь слушая родную речь, он испытывал волнение. Будто неведомая сила влекла его в отчий дом, в семью, к старым товарищам, к неисчерпаемому роднику немыслимого счастья, давным-давно затерянному в непроходимой сутолоке житейской суеты…
Всякие проявления тоски по родине всегда были чужды Хенрику. Но тут он вдруг почувствовал, как под самым сердцем скребется неведомый прежде голодный зверек ностальгии. Он стал вспоминать прошлое, как он любил прогуливаться от площади Трех крестов через Новы Свет прямиком к пригороду Кракауера. Он отчетливо видел себя на Дворцовой площади, у знаменитой колонны короля Сигизмунда. Он мысленно взирал на зеленый берег Вислы и видел, как там, на противоположном берегу, чернеют трубы Праги.
Как там было в той песне — уже и название ее забылось: пули градом пролетали мимо, их визг сливался с топотом обезумевших коней. Кровь струилась по мостовой, а он высоко нес знамя над крышами Пивнагассе — «bo na nim robotnicza krew».
«Нас в бой ведет наш красный флаг — он цвета нашей крови…»
А вон там стоит зеленоглазая девчонка, худая, как тростинка. Она бьет в барабан, извещая начало атаки. Где ты теперь, Ванда, с соломенными волосами девушка из рабочего квартала Вола? Я тоскую по тебе. Дай мне руку, и мы вместе пойдем дальше. К собору Святого Йоганнеса, в самое сердце города, где когда-то была пивнушка под названием «У Фуггера». Она наверняка и теперь так зовется, если, конечно, ей посчастливилось уцелеть.
«У Фуггера» я встречусь с Анкой. 15 октября, в полдень. Эта встреча — сущее безумие! Как можно было назначать ее в такое время и в таком месте? Весь мир рушится на глазах. На Востоке бушует гражданская война. Троцкий захватил Казань. Эсерка Каплан стреляла в Ленина, ее товарищи по партии поднялись на борьбу против советской власти. На Западе полностью обрушен немецкий фронт. Кайзер бомбит Париж. Американцы овладевают городом Ипр. И при всем при этом Хенрик договаривается со своей младшей сестрой о встрече в пивной «У Фуггера» за чашечкой кофе с кусочком пирога… Анка — любимая сестра. Доверенное лицо всех одиннадцати братьев, прервавшая все отношения с одуревшим на старости лет отцом. Потому что этот старый скряга не пожелал выкупить своих сыновей и тем обрек их на верную гибель. Он допустил, чтобы их отправили в Сибирь, на свинцовые рудники Верхоянска, откуда живыми не возвращаются. Хенрик содрогался от одной мысли об этом, и потому не отцу телеграфировал он, а сестре Анке: «Встречаемся в понедельник, в полдень, у Фуггера. Обнимаю. Хершеле».
Хенрик много думал, в мечтах рисовал себе живописные картины предстоящей встречи.
В вагоне стоял сплошной мрак. Внезапно дверь вагона распахнулась и в проникшем из тамбура луче света показался проводник.
— Если вы хотите попасть в Варшаву, господин барон, — сказал он с сильным венским акцентом, обращаясь к Хенрику, — вам придется сделать пересадку в Катовице.
— В Катовице, говорите вы? — спросил Хенрик, очнувшись от тяжелого полусна-полузабытья. — Но расписанием это не предусмотрено.
— Война, господин барон, тоже не предусмотрена расписанием, — парировал проводник, не к месту рассмеявшись, — однако она идет. Если бы вы знали, господин барон, чего только ни происходит на свете, что никакими расписаниями не предусмотрено, вы лопнули бы от злости!
Тут в разговор вмешался человек, который дотоле оставался никем незамеченным. На нем была зеленая офицерская шинель, на носу его сидели очки с темными круглыми стеклами, какие носят слепые люди и которые придавали всему его облику особенное высокомерие.
— Вы еще юны и глупы, — безапелляционно заявил он, — на вашем месте я лучше бы на Луну отправился, в созвездие Плеяды, если угодно, только не в Варшаву!
Хенрик даже растерялся от этих слов, потому что слепой высказал вслух его собственные опасения.
— Много лет мечтал я о возвращении в освобожденную Польшу, — ответил он с неуверенностью в голосе, — почему же я не могу ехать в Варшаву?
— Потому что вы не найдете там того, что ищете, — ответил незнакомец с улыбкой усталости на лице, — у вас ошибочные представления, молодой человек.
— Откуда известны вам мои представления? — недовольно произнес Хенрик.
— Послушайтесь моего совета, — продолжал слепой, не обращая внимания на слова Хенрика, — и уезжайте лучше в Палестину!
— А сами вы почему туда не едете? — спросил Хенрик с раздражением.
Слепой неумело набил табаком трубку.
— Я не еду туда, — ответил он после паузы, — потому что я не еврей. Но будь я им, я непременно отправился бы туда, и к тому же — немедленно!
В вагоне повисла неловкая тишина: этот таинственный слепой четко определил принадлежность Хенрика к евреям, притом что тот говорит на безукоризненном немецком языке. Не будь он даже слеп, это трудно было бы сделать, потому что внешне Хенрик был похож скорее на американца.
— Поляки, будь их воля, — прервал молчание проводник, — уничтожили бы всех евреев до одного. Разве не так?
— Вы точно знаете, чего хотят все поляки? — взорвался Хенрик. — И вы, конечно, причисляете себя к тем, кто жаждет именно этого?
— Я поляк, — вместо проводника ответил парень, который молча сидел возле двери с полузакрытыми глазами. На нем были кожаная куртка и добротные кулацкие сапоги, которые доставали до самых его колен. — И я готов подтвердить слова кондуктора. Если что-то и объединяет всех нас сегодня, так это ненависть к евреям.
— Наверное, есть такие поляки, — попытался слепой немного смягчить неловкость трудного разговора, — но есть и другие. Разве же не так?
— Есть такие поляки и есть другие, говорите вы? — Хенрик, перешел в наступление. — Все это вздор! Есть спекулянты и есть неимущие. Есть зажравшиеся и есть голодающие. И не важно — евреи они или христиане. А прежде всего, есть мошенники, которые натравливают неимущих и слабых друг на друга, чтобы легче управлять ими.
— Ого, да вы прямо-таки ленинист, как я посмотрю. — Человек в синих очках весь подался в сторону Хенрика. — Нынче это в моде — молиться на него. Только поостерегитесь, молодой человек, потому что и Ленин вынужден заигрывать с народными массами. Значит, в один прекрасный день и он начнет расправляться с евреями.
— С чего вы взяли, что я ленинист? — спросил Хенрик, стараясь держать себя в руках. — Вы тут изображаете из себя эдакого провидца.
— В этой священной войне за веру, за кайзера и за отечество я потерял зрение под Изонцо, — неторопливо ответил слепой, раскуривая трубку и эффектно пуская перед собой кольца дыма. — Никакой, конечно, я не провидец, но теперь я вижу этот мир отчетливей, чем прежде.
Хенрику стало неловко за свой бестактный вопрос. Он достал из кармана куртки флягу со шнапсом, открутил пробку и наполнил стакан.
— Извините меня, господин, — сказал он, протягивая стакан слепому, — глотните-ка лучше, и забудем все, что я вам тут наговорил.
Слепой одним глотком опрокинул в себя спиртное.
— Я на вас не в обиде, — ответил он, возвращая Хенрику стакан, — я лишь посоветовал вам, молодой человек, вернуться туда, откуда вы едете. Здесь никто вас не ждет. И не раздумывайте долго! И вообще, ищите себе другое пристанище, где вас ждут.
Хенрик хотел что-то ответить слепому, но парень в кулацких сапогах опередил его:
— Wierzysz w Lenina, prawda? Ты веришь Ленину и всей его еврейской шайке? Скажи наконец, ты — еврей? Если это так, то забейся лучше так, чтобы тебя не было слышно, иначе мы вышвырнем тебя отсюда вон!
— Если вам еще не доводилось в жизни получать тумаков от еврея, — парировал Хенрик, которому кровь ударила в голову, — то я готов исправить это упущение. Иных я уже ставил на место и не раз.
Парень, который был на голову выше Хенрика, даже испугался: прежде он не встречал еврея, который так бесстрашно бросался бы в драку.
— Меня одного ты, может, и побьешь, ты, кошерная свинья. Но попробуй одолеть всех нас!
— Всех вас? — Голос Хенрика даже сорвался на крик. — Вы говорите от имени всех пассажиров этого вагона?
— Не только, — ответил верзила, — я говорю от имени тридцати миллионов поляков. От имени всех католиков, если ты вообще слышал о таких.
Хенрику не оставалось ничего другого, как полагаться на свою веру в торжество разума, на свое понимание миропорядка, на свои юношеские представления о людских достоинствах.
— Я полагаю, — ответил он парню, но так громко, чтобы слышно было всем, — что тут вы один придерживаетесь этих идиотских принципов, или я все-таки ошибаюсь?
Гнетущая тишина повисла в вагоне. Был слышен лишь перестук колес. Никто — ни поляки, ни австрийцы — не хотел встревать в их спор. И Хенрик понял, что все его идеалы — сплошные мыльные пузыри. Что ни на кого не может он рассчитывать. Он — один против воинствующего националиста.
Затянувшееся было гнетущее молчание прервал проводник:
— До Катовице еще час езды. Но если вы, господин барон, дорожите жизнью, вам, пожалуй, лучше спрыгнуть прямо сейчас.
Хмурые взгляды попутчиков, исподлобья глядевших на него, тоже ничего хорошего не предвещали, лишь подтверждая только что сказанное: другого выбора у Хенрика нет. Он поднялся, взял свой багаж и в сопровождении проводника вышел в тамбур. Отперев дверь вагона, он распахнул ее и прошептал слова, которые со времен далекого детства не слетали сего губ: «Owinu sche beschamaim!». Он взывал к Богу. Не от страха, а лишь от отчаяния.
Он спрыгнул на полном ходу, ударился о землю, несколько раз перевернулся и остался лежать посреди пустого поля. «Owinu sche beschamaim!» Он чувствовал каждую косточку в своем теле. Собрав последние силы, он со стоном поднялся и пошел наугад. К вечеру оказался в каком-то населенном пункте. Там нашел почтовое отделение и отправил в Варшаву короткую телеграмму: «Встреча откладывается на неопределенное время. Подробности письмом. Хершеле».
* * *
«1 Ноября 1918 года.
Я в Швейцарии. Будь Хенрик со мной, я была бы счастлива, но он теперь на другом краю света. Я сижу на скамейке, делаю записи в моем дневнике и тоскую по нему.
Здесь кругом такая неописуемая красота, что у меня замирает сердце. Над озером висит щемящая душу дымка, за которой едва просматриваются серебристые заснеженные вершины Альп. Над водой склоняются плакучие ивы. Вдоль берега величественно проплывают лебеди жемчужной белизны. Неподалеку пожилой мужчина кормит голубей.
Я даже не знаю, живу я еще или меня уже нет. Здесь сущий райский сад! Тихий потусторонний мир покоя и благодати.
Мой поезд прибыл на цюрихский вокзал точно по расписанию. Я сошла на перрон и загадала: первое, что бросится мне в глаза, будет пророческим. Это оказался парень, который продавал булочки и сосиски с горчицей. В его торговой колясочке теснились также шоколадки и апельсины. Мне показалось, что я сплю: подобных лакомств давно ведь не существует в природе!
Я направилась в сторону гостиницы. Это была „Виктория“ — жуткое название! — и располагалась она как раз против вокзала. Здание, похожее на громадный малиновый торт.
Швейцар у входа церемонно приветствовал меня со всеми почестями, достойными знатного гостя, а хозяин отеля называл меня сударыней. Меня провели в элегантный номер с шелковыми обоями, на столе стояли цветы и ваза, в которой аппетитно пестрели разнообразные фрукты. Двуспальная кровать была аккуратно застелена свежайшим бельем. Слезы подступили к горлу, потому что на этой дивной постели мне придется спать одной.
Господи, если бы он только знал, как тяжело мне без него!
Когда я пересекала границу в Буксе, я почувствовала, как что-то шевельнулось в моем животе. Впервые и так четко… Наш ребенок, который странствует по миру вместе со своей мамой…
Деревья уже пожелтели, а некоторые — стали совсем красными. Где он теперь, мой любимый, мой единственный? Я могу иметь здесь все, что пожелает мое сердце, но это не радует меня.
Помывшись, я вышла из гостиницы и в сильном возбуждении пошла по привокзальной улице, главной артерии Цюриха. На ней расположены все банки, ювелирные и другие роскошные магазины города. Все это казалось мне неправдоподобным. Богатые витрины сверкали великолепием, о котором прежде я знала лишь понаслышке. И это при том, что далеко не из провинции прибыла я сюда, а из Вены — города с мировым именем. Но Вена теперь в полном упадке. Война опустошила города, страны и целые народы. Единственный нетронутый ею остров — Швейцария. Мировой музей для переживших конец света. Они будут совершать сюда паломничество, опираясь на деревянные крючья и громыхая протезами. Чтобы подивиться тому, что было когда-то на этой земле, которую они выжгли и залили кровью. Всем этим чудесам, по собственной вине потерянным для них навсегда. Эти солдаты стояли друг против друга насмерть. А здесь, тесно зажатый между заклятыми врагами, в мире и согласии живет крохотный народ. Люди разговаривают здесь на четырех языках и при этом не убивают друг друга.
Сегодня воскресенье. Все магазины закрыты. К работе приступаю завтра утром. Вся дрожу от страха перед неизвестностью. И еще оттого, что уже заметно: я жду ребенка.
В гостинице я разделась догола и встала перед зеркалом. Если ничего не знать, все выглядит вполне нормально. Но я вижу, что мой таз стал шире и груди сделались более упругими. И мне важно быть уверенной, что этот аптекарь, мой будущий работодатель, ни о чем не догадается. Или он такой же бесцветный, как стиль его письма? И такой вычурный, как его почерк?
Я уже побывала на улице Реннвег и внимательно осмотрела эту аптечную лавку. Пока только снаружи, потому что сегодня она закрыта. Кое-что меня даже удивило: на двери значится совсем другое имя — Обермюллер. Ничего не слышала о нем прежде. Что бы это значило? Бог весть… Впрочем, увидим. В конце концов, все это не так важно. В моей жизни есть только одна ценность — это он. И только он. Интересно, он еще в Варшаве или уже вернулся в Вену? И что происходит у этих тридцати миллионов поляков, которые, как он говорит, ждут его приезда? Как приняли они его? У меня такое предчувствие, что не слишком гостеприимно…
Я молюсь всем богам, чтобы он как можно скорее избавился от своих иллюзий и вернулся ко мне. Или, вернее сказать, к нам, потому что все чаще я чувствую движения под самым сердцем…
Вновь и вновь спрашиваю себя — где я нахожусь? В некоем лесу, где обитают одни кролики? Кругом все так буднично. У этих швейцарцев хороший нюх и вечно удивленные глаза. Могу поспорить: ни один из них не пойдет умирать за идею. Хенрика это раздражало бы, а мне нравится. Люди живут своей недолгой жизнью и кормят голубей на набережной. Спрашивается, оправданно ли подобное состояние как цель существования? Или, может, гораздо привлекательней стремление вскарабкаться на небо и создавать новую жизнь? Все чаще и чаще задаю я себе вопрос: существует ли вообще более высокая цель, чем просто жить? Ах, будь я хотя бы по-настоящему верующей, но — увы! Это не для меня. Господь Бог потерпел кораблекрушение, иначе он не допустил бы нынешнего светопреставления, при котором люди, что есть мочи, истребляют друг друга.
Все „великие цели“ обречены на провал. Одна за другой. Не будь их, ни один солдат на земле не взял бы в руки оружие. А теперь они тысячами томятся за колючей проволокой — французы, англичане, немцы, русские, итальянцы. Тлеют под руинами, а вместе с ними — „высокие идеалы“, ради которых они погибли.
Ненавижу высокие цели! Хенрик, конечно, возразил бы мне: дескать, его идеалы правильнее моих. Потому что они являются квинтэссенцией человеческой мечты и выражают вековую мечту всех народов. Потому что теперь это не просто идеалы, а реальность, получившая воплощение на одной шестой части земного шара. В России, где преодолена сила гравитации и невозможное стало возможным.
Ах, Хенрик, мой неистовый Роланд! Я хотела бы верить ему, но мой внутренний голос подсказывает мне, что и в России деревья не достают до небес…
Что будет со всеми нами, мой любимый, мой единственный? Я и представить себе не могу, что он сидит где-нибудь на берегу прекрасного озера и кормит голубей…
Существует же наконец и что-то среднее между высокими идеалами и жизнью слепого крота. Для меня, например, есть вполне достижимая мечта: моя любовь.
Я постоянно чувствую Хенрика рядом с собой. В моих объятиях. Душа в душу. Кожа — к коже. Глубоко во мне. Неужели это так мало для него?
Я устала. Продолжу завтра…»