ГЛАВА ВТОРАЯ
ИСПЫТАНИЕ ПРОЧНОСТИ
ВЫНУЖДЕННАЯ ПОСАДКА
Сколько бы летчик ни летал, его всегда волнует полет над еще невиданной землей… Подо мной Чукотка. Огромная, бездорожная и почти безлюдная страна. Сейчас она покрыта снегом и закована морозом. Жизнь на ней—островками, и люди на них — как Робинзоны.
Негреющее солнце плывет невысоко над землей на юге. Низенький, иззубренный поясок далеких хребтов охватывает горизонт со всех сторон. Только позади — до самой Америки—холодное и пустынное Берингово море. Впереди, как хлебный мякиш на тарелке, занимая середину огромной равнины, темнеет хребет Рарыткин и Алганские горы. На их дальнем краю цель нашего полета — оленесовхоз «Снежное».
Смотрю на эту землю с особым чувством. Знаю, что над нею летали и до нас. Но то были «залетные» гости. Выполнив срочное задание, они улетали, ничего толком не узнав об этой земле. Мы первые будем обживать Чукотку ради тех, кто живет на ней. Зимой, весной, летом и осенью — круглый год! Кончилась эра экспедиционных налетов, мы — основатели оседлой авиации этой далекой страны. Год назад я читал в газетах о горестях отряда Каманина, летевшего спасать челюскинцев. Мне и в голову не приходило, что доведется увидеть эти исторические места. А вот пришлось! И чувство изумления перед превратностями судьбы заставляет оглядываться, запечатлевать все, что видит глаз. Кем же станет для нас сия «землица» — матерью или мачехой?
Сегодня роскошная погода. Такой видимости на материке не бывает. С высоты полета виден даже Пекульнейский хребет, а до него почти двести километров. Рядом, как на ладони, гора святого Дионисия, у которой в тумане разбил свой самолет каманинский летчик Демиров. А вот под нами тот мыс, где терпел аварию Бастанжиев. Чуть дальше мы увидим останки самолета американца Маттерна, пытавшегося совершить кругосветный перелет.
Аварии, поломки, разбитые надежды… Такой горестный опыт может вогнать в тоску. Не карты, а сплошные «белые пятна». Что ни хребет, то надпись: «Не исследовано», А главное—дьявольский климат. Если верить написанному — сплошные пурги, туманы, обледенения. В Москве казалось, что каждый полет здесь на границе подвига. А мы вот летим в ясном небе, в тишайшую «голубую» погоду, и не верится, что может быть иначе. Нет, ребятам просто не повезло! У нас все получится по–другому. Ведь мы знаем, что пережили они, первые поднявшиеся в это небо…
Примерно таким был ход моих мыслей, когда мы легли на курс от Анадыря. Стоял конец ноября 1935 года, и это был наш первый полет в глубь Чукотки. Мой командир Пухов и я летели парой на самолетах Р–5. Точно на таких же летели к челюскинцам летчики отряда Каманина. Правда, Водопьянов сделал из наших Р–5 мечту для летчиков того времени—первые в стране закрытые, обогреваемые в полете лимузины. Они имели багажники на крыльях, теплые чехлы, дополнительные баки, примусы для подогрева моторов. В общем, это были полярные самолеты, и летать на таком — удовольствие в любую стужу.
Мы вышли из зоны лимана, и глазам открылась реке Анадырь. Какая красавица, какой могучий поток!
Удивительно все же устроен мир! Где–то там, в далеких горных кручах, из недр земных пробился шустренький ручей. Он так мал, что его перешагнет ребенок. А здесь глаз человека, стоящего на земле, едва различает другой берег. Но как пустынна эта река! На ее берегах, сколько видит глаз, ни одного дымка, ни одной тропинки, проложенной ногой человека.
В таких размышлениях, далеких от каких–либо опасений, шло время полета. Еще никогда мотор не внушал мне столь усердно веру в свою безотказность. Его ласкающее слух журчание казалось пределом механической преданности. И настроение было под стать безоблачной погоде и веселой работе мотора. Еще бы — позади не что–нибудь, а Тихий океан. Фигурально выражаясь, я мог бы почесать спину о край Земли. Без горести я расстался с недавней жизнью горожанина. Впереди чудилось что–то необычайное, когда человеку все удается и он чувствует в себе, как говорится, сто сил.
И вдруг — толчок в сердце. Вначале лишь неясное беспокойство: что–то изменилось в обстановке полета! Внимание заостряется, всматриваюсь в окружающую панораму. Вроде бы все по–прежнему. Кругом все тот же незамутненный простор, все так же синеют горные хребты по сторонам горизонта. Только Рарыткин приблизился вплотную. Уже различаются осыпи камней на склонах, заманчиво, как аэродромы, блестят пологие макушки сопок. Небо без единого облачка, правда, солнышко заметно снизилось…
Приходилось слышать, что у моряков и летчиков есть шестое чувство — чувство опасности. И это, пожалуй, верно. Еще ничего особенного не произошло, однако ощущение надвигающейся беды уже закралось.
Но что же меня насторожило. Что? Ага, понял — потерялась река.
— Эх ты, растяпа! Это тебе что? Перочинный ножичек, не заметил, как обронил?! — обругад я самого себя.
На пустынной белой равнине река выделялась лишь узенькой полоской берегового кустарника. На фоне таких крупных ориентиров, как горы, при великолепной видимости во все стороны приметы русла реки ничтожно малы, еле заметны. И вот они исчезли совсем. С напряжением всматриваюсь в белизну под собой.
— Да ты, голубушка, никуда и не пропадала! Но почему тебя так плохо видно?
Как сквозь вуаль, различаю бровку тальника, но теперь это не сплошная пиния, а еле заметный пунктир. Утратили свою резкость береговые обрывы, земля выглядит белым экраном, на котором с трудом просматриваются неровные швы, черточки, пятна…
— Неужели туман?.. Ну да, конечно, он! Но откуда взялся?
Благодушие как ветром сдуло. Впервые за этот час к нарядном белом просторе почувствовалась враждебность.
— Не забывай, где находишься! Со своим самолетом ты здесь, как муха на блюдце!
Переключаю внимание на самолет командира. Тот уверенно срезает петлю реки, обозначенную на карте, и выходит на пересечение горного массива. Не может быть, чтобы командир не заметил тумана, при нем штурман и радио, значит, он знает, что место посадки открыто. Иначе еще не поздно вернуться.
Идем дальше. Под нами хаос сопок. Вскоре река остается далеко в стороне. Солнышко положило подбородок на горизонт, сил у него недостаточно, чтобы просветить каждую складку местности. В распадках уже сумеречно. Имеет ли связь командир? Успеем ли до темноты?
А туман сгущается на глазах. Он поднимается в высоту и закрывает долины. В меня вселяется тревога, сижу как на иголках, верчу головой, хочется заглянуть туда, где должны кончиться горы.
Митя просунул руку в щель перегородки, тронул за плечо — хочет говорить. Прислоняю наушник и, упреждая вопросы, передаю в переговорную трубку:
— Как слышишь, Митя?
— Слышу хорошо, объясни, что происходит?
— Пахнет жареным, Митя, Кругом туман, солнышко садится, возвращаться поздно, что впереди—неясно. — Подумав, добавляю: — Командир «режет» по горам, и я не знаю, от ума или безумия. Ведь карта точна только по фарватеру, все остальное — сон рябой кобылы!
— Я тебя предупреждал, что поздно вылетаем!
— А я что, начальник полярной авиации? Ты же видел, что Пухов даже не сказал нам о погоде по маршруту!
— А нам не легче от его самонадеянности. У нас пассажиры. Чует мое сердце, что летим без связи!
— А у меня вся надежда, что Ваня Кочкуров «держит» «Снежное», потому и ведет по короткому пути, через горы.
— Миша, смотри, смотри, что он делает?!
Поведение командира обнаружило признаки замешательства. Он начал было поворот в сторону реки, вышел из него, тут же стал в вираж. С расстояния тридцати метров, на какие я приблизился, мне видно Пухова, что–то раздраженно говорящего в телефон, и виноватое лицо штурмана Кочкурова. Вот командир снова взял прежний курс через горы. Стало ясно, что на капитанском мостике тревога, если не паника. Но если они не имеют связи и только сейчас заметили туман, тогда наше дело худо. Чувство неуверенности с новой силой сжало сердце. Ведь я не знаю, что за летчик мой командир, это первый полет с ним. Но что же делать?
В прошлой жизни к аэродрому меня всегда приводили связь и штурман. Сейчас доверие к ним стремительно падает. Перед мысленным взором крупными буквами зажглись пугающие слова—вынужденная посадка! Там, на материке, она не столь опасна, везде близко люди и их помощь. Здесь все по–другому. На сотни километров этот мир необитаем. Вынужденная в горах — это гибель. Сейчас мой долг — спасать пассажиров. Они не виноваты, что попали к «липовым» летчикам.
Вот и солнышко скрылось за горами. Говорю в трубку:
— Ну, Митя, как говорится, спасение утопающих их собственное дело! Принимаю решение выходить на реку и действовать самостоятельно. Как там пассажиры?
— Спят вовсю! Делай, как считаешь лучше! Прибавляю газ, обгоняю командира и на его глазах круто разворачиваюсь к реке. В зеркало вижу, что Пухов повернул за мной,
Сопки становятся ниже, уходят назад, приближается кромка гор, возле которой простирается русло Анадыря. От нервного напряжения лоб покрылся испариной.
Тщетно ищу разрывов в туманной белизне, а мозг лихорадочно осмысливает совершившееся. Впервые в жизни я совершаю поступок, который считал преступным. Это надо же — ухожу от ведущего! Верно ли мое решение, предотвратит ли оно катастрофу?
Над туманом идем курсом на запад. Слева—волнистая гряда гор. Справа, до самого горизонта, как выглаженная простыня, — белая равнина. Все более определенным становится, что мы влипли.
Как же так случилось? В последнее время Пухов ни в чем не советовался со мной. Формой отношений стали безапелляционные распоряжения. Накануне вылета за обедом он сказал:
— Завтра полетим в Маркове с посадкой в «Снежном». Вы заберете двух пассажиров — начальника политотдела Щетинина и начальника торговой конторы Янсона и сто пятьдесят килограммов груза. Готовьте свою машину.
День в конце ноября короткий, но мы встали и позавтракали по обычному расписанию. Минут сорок потратили на проработку маршрута. Потом Пухов со штурманом Кочкуровым ушел на рацию и очень долго не возвращался. Появившись, дал знак запускать мотор. Не сообщив, есть ли связь со «Снежным», какая там погода, сел в свой самолет и вырулил. Мне ничего не оставалось, как следовать за ним. Так я и «следовал», пока не понял, что бездумному послушанию есть предел–После выхода к реке прошло минут восемь. Это были самые длинные минуты моей жизни. Наконец горы слева кончились, линия их вершин повернула к югу. Судя по карте, прижимаясь к подножьям гор, повернула и река. Я тоже разворачиваюсь на девяносто градусов.
Ну вот и полная, безнадежная ясность. «Снежное» всего в двадцати километрах от точки поворота, но и здесь все тот же непроницаемый туман. Ни одного разрыва, ни единого потемнения. Сердце тоскливо сжалось, но все мое существо протестовало против обреченности, не верилось, что судьба загнала в угол. Нет, черт возьми, мы еще поборемся! Говорю в трубку:
— Нокаут, Митя, аэродрома нет!
— Кошмар! Что думаешь делать?
— Пока завидую Швейку. Он мог летать без посадки.
Несколько секунд Митя озадаченно дышит в переговорный раструб, потом слышу:
— Ты шутишь, как покойник, Миша. А нам жить надо. Надо пробивать этот чертов туман. Я в тебя верю, ты сможешь, не робей!
Как славно, что в эту минуту со мной не паникер, а друг, единомышленник. На мгновение ослабло, отпустило щемящее чувство опасности, и я ответил с чувством:
— Спасибо, Митя! Может, и правда у земли есть какой–нибудь зазор. Не имеем мы права биться в первом же полете.
Наука летания по приборам знакома мне больше теоретически. Думаю, вспоминаю. А самолет летит. Все так же мирно журчит мотор. Сердце замирает, как перед первым прыжком с парашютом. Медлить больше нельзя. На том месте, где было солнце, медленно остывает красная полоса. Ну, была не была! Оглядываюсь на самолет Пухова. Убираю газ и начинаю снижаться вдоль предполагаемого фарватера реки. Пухов следует рядом, метров на сто позади. Так мы и входим в верхнюю кромку тумана на высоте пятьсот метров…
У меня было самое шапочное знакомство с «пионером», первым тогда прибором для слепого полета. В нем были стрелка и шарик. Они с величайшей поспешностью реагировали на действие центробежных сил, возникающих в полете. Искусство, еще не освоенное большинством летчиков той поры, заключалось в том, чтобы, действуя рулями, держать стрелку и шарик в центре шкалы. Это было не просто. Вернее сказать — чертовски трудно. Поначалу вдруг возникало ложное ощущение виража или крена, хотя самолет шел прямо. Следуя инстинкту, летчик загонял машину в немыслимое положение. Тогда шарик «убегал» в одну сторону, а стрелка в другую, и вернуть их на место не хватало «мозгов». Если полет происходил с инструктором, он отбирал управление, восстанавливал положение, и все начиналось сначала. Легко догадаться, что получалось без инструктора.
Однако, планируя по прямой, мне удалось удержать шарик и стрелку. Думаю, главную роль сыграла Митина регулировка самолета. Он никуда не валился и не заворачивал. Мое дело было не мешать ему в движении по прямой. Но и у меня были «заслуги» — я не потерям скорости и успевал следить за высотомером. Вот и сто метров—земли нет! Ниже нельзя. Перевожу машину;
в набор и вновь выхожу на кромку. Окаменевшие мышцы расслабились, но картина, представшая глазам, рождала самые безрадостные чувства.
Бледно–голубое небо источает рассеянный свет ушедшего светила. На склонах гор и лысинах сопок лежат пепельные отсветы вечерней зари. Северная часть небосклона заметно посинела, из–за гор всплывает багровая от мороза, ущербная луна. А земля спряталась под туманом. Чего греха таить — картина жутковатая. В темнеющем небе над неведомой землей я один. Ни одна живая душа не слышит шума моего мотора, никто не придет мне на помощь. И самолета Пухова нет. Где он, что с ним? Неужто врезался? На минуту стало душно, на лбу и ладонях выступила испарина, я открыл форточку фонаря… Но дело прошлое, при всех переживаниях в моем сердце не было обессиливающего страха, мозг не цепенел от ужаса. Как бы со стороны я оценивал безвыходность создавшегося положения.
До полной темноты остались считанные минуты. Надо решаться на какое–то действие. Только оно дает шанс на спасение. Я видел склоны сопок — можно выбрать любую, но это наверняка бить машину! А если опуститься на пятьдесят метров и поискать реку? Это предел, но в этой ситуации надо рисковать.
Тщательно сопоставляю рисунок видимых сопок с картой, рассчитываю на глаз возможное удаление фарватера, выбираю точку, откуда начну планирование, и решительно убираю газ. Будь что будет!
Опять вхожу в толщу тумана. Второй раз чувствую себя увереннее. Отрегулировал мотор так, чтобы он не переохладился, чтобы скорость сближения с землей оставалась минимальной, а угол пологим. 400… 300… 200… 100… Наступает решающая минута. Все окружающее из сознания исчезло. Осталось лишь то, что нужно сию секунду: сохранить скорость, удержать шарик и стрелку и мгновенно среагировать на любую неожиданность. Ноги замерзли на педалях, левая рука на секторе газа, правая на ручке управления. Руки ждали команды мозга, а тот в величайшей готовности — информации от внешней среды. Все мое существо испытывало напряжение, которого еще не бывало. Из серой мглы обязательно должно появиться что–то темное: земля, лес, гора. Это пересечет линию планирования и может стать последним, что я увижу. Я был готов перевести машину в крутой набор. Если успею…
50 метров. Все та же мгла. Сердце бьется часто и сильно. Что дальше? А ну еще чуть–чуть! Уже не гляжу на приборы. Неизменным положение самолета сохраняет мускульная память рук и ног. Все мое внимание— впереди машины. Жду неотвратимого препятствия, удара, стеклянного звона разрушения самолета и… Происходит совершенно непостижимое, потрясающее меня чудо: сбоку в поле зрения начинает проявляться нечто чернеющее необрывающейся нитью. Через долю секунды соображаю, что это — то единственное, что мне сейчас нужно, — линия берегового кустарника. Жаркая волна радости, восторга, уж не знаю, как и назвать это чувство, обдала меня и понесла. Полностью прибираю газ, вывожу машину параллельно линии кустарника и совсем неслышно, как во сне, приземляюсь на невидимую землю. Вначале только угадываю, что уже не лечу, а скольжу по снегу.
Остановка. Откидываю крышку лимузина. Слева все бело: белое небо, белая земля—границы нет. Справа просвечивается обрыв довольно высокого берега, покрытый лесом. Мотор работает еле слышно, видно неторопливое вращение винта. Из кабины разом вынесло тепло, и обжигающий холод опалил лицо. В хвосте подали голос пассажиры:
— Приехали, что ли?
Было трудно не улыбнуться. У Мити сработал служебный рефлекс механика. Выпрыгнув из кабины, он побежал к мотору, ощупал винт, радиатор, обошел машину кругом. Я тоже хотел сразу вылезти, но вдруг ощутил, что руки и ноги, как ватные, не слушаются.
Впечатление свершившегося чуда еще не прошло. Я еще ощущал в руках хвост волшебной птицы по имени Удача. Отдаю себе отчет, что прошел по границе, отделяющей победу от поражения. Стоило мне только на 15—20 градусов спланировать левее, и я, не рассмотрев заснеженной земли, воткнулся бы в лед. Правее меня поджидал обрыв берега, от которого я не успел бы уклониться.
Поборов минутную слабость, горячий от пережитого возбуждения, я вылез из самолета. Синий столбик градусника на стойке показывал минус 43.
— Ого, Митя! Здесь нам жарко не будет!
— Миша, ущипни, может, это во сне!
На Митином лице блуждала какая–то полурастерянная, полусмущенная улыбка, с которой он не мог справиться. Я понимал, какое нечеловеческое напряжение он пережил вместе со мной. Он великолепно понимал, что таило в себе наше сближение с землей. Но мое напряжение находило разрядку в действии, и мне было многократно легче. А Митя в тесноте кабины чувствовал себя пружиной, сжатой до отказа. И вот пружина распрямилась.
Боже мой! До чего же дорог мне этот парень! Как замечательно, что сегодня он был со мной! Хотелось сказать ему что–то особенное, значительное, на всю жизнь памятное. Но мы не умеем этого делать, когда нужно. Все, что я чувствовал, выразилось в крепком объятии и словах;
— Ну здравствуй, дорогой! Вот мы и снова живем!
МИТЯ
Наибольшую потребность в дружбе человек испытывает в молодости. Потому что еще не уверен в своих силах, не знает, на что способен. Он ищет опору своим дерзаниям, единомышленника—убеждениям. И еще потому, что в начале жизни человек более добр и доверчив. Но через жизнь каждого проходят люди, имевшие особое значение в тот или иной момент биографии. Для меня в ту пору таким был Митя Островенко, бортмеханик.
Волею случая почти одновременно мы оказались в летном отряде при Особом конструкторском бюро Гроховского. Я попал туда из строевой части, а Митя по распределению из авиатехнического училища, которое он окончил с отличием девятнадцати лет от роду. Оказалось, что, несмотря на молодость, Митя был вполне своим в умном мире поршней, шатунов и компрессий, рождавших лошадиные силы. Его увлеченность своей профессией и работоспособность в возрасте, когда мир полон соблазнов, казались мне удивительными. На подготовленных Митей самолетах летали такие асы отряда, как Анисимов и Ширинкин, а временами и Чкалов, иногда испытывавший наши объекты. За три года Митя упрочил за собой авторитет человека, которому можно доверить жизнь.
Матушка–природа не поскупилась: он имел почти два метра роста и полметра в плечах. Эти габариты были оснащены атлетической мускулатурой. Самолет У–2 и Р–5 он запросто мог приподнять, если упирался спиной в крыло.
Его круглое доброе лицо привлекало симпатии не только правильностью черт и прекрасным цветом, но и богатством выражений. Оно бесхитростно и незамедлительно отражало все, что занимало Митины мысли. Все три года совместной службы в Москве мне казалось, что Митя еще не до конца осознал свою взрослость и самостоятельность. Этим я объясняю его болезненное отношение к любым намекам на молодость, Мыслил он возвышенно и всегда был готов броситься в драку за убеждения. Свои суждения высказывал в форме категорической. Говорил быстро, мысли опережали слова, жестикуляция кулаками–кувалдами помогала языку.
Не обладая голосом и слухом, он очень любил петь. Пел в основном украинские песни, то громко, то про себя — вполголоса. Безбожно фальшивил, за что подвергался розыгрышам и насмешкам. Смущался, но не обижался. На самолетных стоянках его было слышно от края до края. Как и большинство крупных и сильных людей, Митя был парень не только добрый, но и отзывчивый. В опасности он мог заслонить собой любого слабого. На все трудное шел без долгих раздумий и расчетов.
Таким был мой Митя. Я любил его, как любят только в молодости, пока не огрубело сердце. Жизнь еще разлучит нас, но тогда мы вместе шли навстречу неизведанному, потому великолепному. Это началось с челюскинской эпопеи…
Но прежде чем мы вернемся к рассказу о вынужденной посадке, еще несколько слов отступления.
В «Северных рассказах» Джека Лондона зримо представлялась огромная страна у Полярного круга — Аляска, великая река Юкон и мужественные люди, добывающие золото на ее притоках. Образы Великого Холода, который замораживает ртуть в термометре, и Великого Безмолвия вылеплены писателем так рельефно, что, казалось, их можно пощупать. Но, читая, я представлял, что это, так же как и невероятные приключения и романах Жюля Верна, где–то за пределами реальной жизни, в минувших веках. И вдруг — событие, потрясшее воображение людей всего мира. В Советской Арктике гибнет раздавленный льдами пароход «Челюскин». В ледяной пустыне возникает лагерь потерпевших крушение — более ста человек! И, как в романе того же Жюля Верна, во главе этого лагеря — ученый, известный у нас в стране и за ее пределами, — академик Отто Юльевич Шмидт. И случилось это не в прошлые века, а 13 февраля 1934 года.
Значит, романтика освоения дальних стран, опасных, полных приключений, путешествий еще существует? И есть не выдуманные герои, а наши сверстники, такие же обыкновенные парни, как и мы с Митей?!
Приходилось слышать в те дни:
— А где это — Чукотка?
— Чукотка? А черт ее знает… где–то за пределами цивилизации!
Потом мы узнали еще более удивительное. В далекую Австралию можно попасть в любое время года, совершив для этого комфортабельное путешествие за две недели. На Чукотку попадали раз в году, в угольных трюмах одиночных грузовых пароходов. Да и эти корабли были сильны не прочностью своих бортов, а лишь энтузиазмом своих капитанов и команд. О чукчах я знал меньше, чем о племенах Центральной Африки.
И вот великая нужда заставляет стремиться к лагерю Шмидта, на неведомую Чукотку.
Добраться до нее могут только самолеты. Могут! Но еще ни один не добирался среди зимы. Им надо преодолеть протянувшиеся на тысячи и тысячи километров необжитые пространства. А о них знали так же мало, как и о самой Чукотке. Многие считали челюскинцев обреченными, ведь полярный лед погубил немало арктических экспедиций. Трудно было представить, как реально помочь бедствующим на краю земли людям.
Страна Советов не оставила своих граждан в беде. Челюскинцев спасли летчики.
В день торжественного прибытия участников челюскинской эпопеи в Москву нам с Митей пришлось дежурить на аэродроме. Из репродукторов на летное пол» доносились музыка и голоса комментаторов с Красной площади. Было оглашено постановление ВЦИК об установлении звания Героя Советского Союза. И это поразило нас.
Герой… С этим словом в нашем сознании неразрывно слились героические дела героической эпохи, в которую мы жили. Нередко говорили: герой революции, герой гражданской войны. Но это определение никогда не отождествлялось с персональным званием, присвоенным тому или иному человеку. Никто не мог сказать о самом себе: я — герой!
Не сразу мы поняли великий смысл установления
персонального звания героя. Ведь впервые в истории человечества так возвеличен человек не за знатность происхождения, не за богатство, а за подвиг на общее благо.
Стоял солнечный и теплый день начала лета. Мы дожали на травке под крылом самолета, обсуждая Д< бытия в Арктике, завершившиеся сегодняшним торжеством. Наши сердца переполняла гордость оттого, »ч о герои–челюскинцы наши соотечественники. Как профессионалы мы восторгались тем, что довелось преодолеть Ляпидевскому, Водопьянову и другим летчикам.
И тут Митя сказал со вздохом:
— Везет же людям! Плавают в Арктике, летают на Чукотку, а мы как привязанные. Может, за всю жизнь, Д кроме московского асфальта, и не увидим ничего?
— Не гневи бога, Митя! Мы с тобой на переднем крае освоения небывалой техники. Сколько летчиков завидует нам! И, кроме того, такова уж доля военного человека — служить там, где требует долг.
— Понимаю, но завидно…
— Наверное, сегодня всем завидно, не только нам с тобой, а впрочем…
Пораженный тем, что пришло в голову, я умолк, а Митя встрепенулся и выжидающе уставился на меня.
— А что, если разведать, как это летчики попадают
в Арктику? Ты поехал бы? — Хоть сегодня! Митя обладал способностью мгновенно загораться
и с того дня неотступно возвращался к этой мысли, зажигая и меня.
За лето мы узнали дорогу в Управление полярной авиации, увидели в лицо почти всех первых героев–летчиков и убедились, что это не «сверхчеловеки», а такие же парни, как и мы.
Нашей мечте повезло. К зиме тридцать четвертого года военное КБ Гроховского было преобразовано в гражданский институт. Личный состав нашего отряда остался при этом институте, но был передан в резерв армии, попросту говоря, демобилизован. Теперь мы оказались свободны в выборе места работы. Весенняя мечта не остыла, и наши усилия завершились тем, что в начале тридцать пятого нас зачислили в ряды полярных авиаторов.
В отряде нас оказалось всего двое таких мечтателей. Помнится, наш общий друг, командир отряда Костя Холобаев ругал меня;
— Ну, какого черта тебе надо в этой Арктике? Амундсеном все равно не станешь — не та эпоха. А здесь все при тебе — почет, уважение, интересная работа, хорошие товарищи! Брось дурить, не уезжай!
Мы не остались. Но когда до отъезда на Чукотку осталось три недели — произошла катастрофа. Только так я воспринял то, что случилось с Митей. Он влюбился. И, больше того, недолго думая, женился. Ну, решил я — все! С этого крючка еще никто не срывался. И, в самом деле, многие ли при таком зигзаге личной жизни сохранили бы верность слову? Но Митя совершил этот подвиг, не проявив и тени колебаний. В моих глазах это было вершиной преданности дружбе и идеалам жизни.
ТОПОР
— Честно говоря, когда мы планировали, я уж не думал, что смогу «в собранном виде» вот так бегать! — Митя помахал руками, изображая бег.
— Нам просто повезло, Митя!
— А как ты думаешь, куда мы «упали»?
— Кажется, я перетянул за «Снежное», в сторону Маркова. Давай, пока что–то видно, порулим обратно. Совхоз где–то рядом.
— Согласен. Я встану на лыжу, а ты рули потихоньку. Если увижу препятствие — подниму руку.
Идет! Только держись крепче и не обморозь лицо.
Наскоро объясняем ничего не понявшим пассажирам, что произвели вынужденную посадку в тумане и сейчас порулим к совхозу. Развернувшись на 180 градусов, начинаю рулить, придерживаясь чернеющего берега. Поворот, еще поворот, прямой участок плеса. Снег пушист и глубок, никаких толчков. Скорость незаметно нарастает. Ого! Уже шестьдесят! Как Митя терпит? Одной рукой он держится за узел расчалок, другой до глаз прикрыл лицо, но против наращивания скорости не протестует.
Так прошло минут десять–двенадцать. Различать что–либо стало невозможным. Останавливаю себя:
— Что же ты делаешь? Попадет под лыжи какая–нибудь коряга или, не дай бог, промоина — и все! Как–нибудь перебьемся до утра. Страшнее того, что миновало, не будет.
Подрулив к пологому берегу с кустарником, выключаю мотор. Из кабины с трудом вылезают пассажиры. Разминаются, с недоумением оглядываются. Щетинин спрашивает:
— Миша! А где же Пухов и где мы сами?
— Пухов, Николай Денисыч, сел раньше нас, думаю, тоже на реке. А мы где–то рядом с совхозом, но видишь сам, как темно, — побоялся я рулить.
— Ну и хорошо сделал, — спокойно согласился Щетинин. — Переночуем у костра, ничего с нами не случится. Говори, командир, что делать надо?
— Ждать утра, Николай Денисыч! Разводите пока костер, а мы с Митей займемся самолетом.
— Может, помочь чем?
— Нет, спасибо. Вот только придется просить у товарища Янсона немного спирта, чтобы разбавить воду в моторе. И еще немного продуктов, а то у нас ничего нет.
Янсон до сих пор не выразил никаких эмоций по поводу вынужденной. Ни волнения, ни участия — одно бесстрастное ожидание.
— А сколько потребуется вам спирта? — спросил он ровным голосом.
— Да по такому морозу, пожалуй, литров сорок! Янсон помрачнел, чуть призадумался, потом, как показалось, неприязненно, желчным голосом сказал:
— Ну, раз нужно так нужно! Берите!
Я понимал настроение Янсона. Начинался сезон охоты. Почти год не завозили товаров марковским охотникам. Товары прибыли, когда путь по реке уже закрылся, а санный, на собаках, еще не был проложен. Впервые на Чукотке самолет использовался для снабжения жителей отдаленных мест. Мы везли капканы, боеприпасы, мануфактуру, табак, медные чайники, шоколад, печенье, какао, сгущенное молоко. В этом перечне спирт был на самом важном месте. Список большой, но всего понемногу, наши самолеты не могли поднять больше.
— Митя, доставай топор, будем рубить дрова! — нарочитой бодростью Щетинин хотел смягчить для нас недружелюбную интонацию Янсона.
Это естественное в лесу предложение застало врасплох: топора у нас не было.
— Николай Денисович, — виновато ответил я Щетинину, — придется хворост ломать руками, топор мы забыли на базе.
— Не много ли вы забыли, товарищ командир! — в голосе Янсона, мне кажется, презрение. — Забыли одеться, как надлежит в Арктике, забыли «погоду», забыли топор. Я не удивлюсь, если обнаружится еще немало забытого!
С этими словами, не ожидая ответа, он направился к кустам. Черт возьми! Обидно слушать, но он же прав, этот суровый человек. С какой стороны ни посмотри — несерьезные, безответственные мы люди в его глазах…
В прошлом мы были аэродромными летчиками. Привыкли к тому, что нас обеспечивают всем необходимым. Везде для нас были готовы и стол, и кров. Конечно, мы знали, что здесь этого не будет, но вся наша психология была настроена для полетов от жилья до жилья. А у людей найдется все, что может потребоваться. Если это не оправдывает, то объясняет, почему у нас не оказалось топора. Да и только ли топора?..
К тому времени в полярной авиации уже был табель обязательного снаряжения самолета в Арктике. Табель предусматривал все основное, необходимое для обслуживания самолета, для подогрева и запуска мотора. Для экипажа полагалось иметь две запаянные банки с продовольственным НЗ. Чтобы взять больше груза, с общего согласия Пухов предложил оставить эти банки на базе. Охотно согласился и я, потому что в груз входили и продукты.
Воспитанники армейской школы полетов, мы больше всего боялись перегрузки самолета и скрупулезно учитывали каждый килограмм груза. О вынужденной мы имели представление чисто теоретическое. У нас отсутствовал собственный и не был известен чужой опыт полетов над необжитыми территориями.
В наличии имелся спальный мешок из собачьего меха, но спать в нем не предполагалось. Он служил Мите подушкой на металлическом сиденье. Только карабин не вызывал сомнений. Это явилось данью традиции, обычной для–новичков. Считалось, что Арктика кишит дикими зверями. И одеты мы отнюдь не для ночевки под открытым небом. Щегольские, но плохо греющие «чесанки», кожаные, на байке брюки, полушерстяной свитер, морской китель, короткая цигейковая куртка, шарф, шапка–ушанка с кожаным верхом. Комплект личного обмундирования завершали кожаные рукавички на байке. Сравнительно с нашими спутниками мы были раздеты.
Возмущение Янсона как–то пригасило радость от удачной посадки. Почти без слов мы с Митей разобрали вещи в багажниках, достали из груза Янсона два чайника и часть продуктов. Взяли и спирт, которым на 50 процентов разбавили воду в системе охлаждения мотора. Потом накрыли, как обычно, чехлами мотор и кабину, после чего принялись помогать старикам разводить костер и готовить пищу. В одном из чайников сварили хлебово из сгущенки, какао и печенья. Несмотря на попытки Щетинина шутками снять возникшее напряжение, поели молча. Я объявил, что для поддержания костра и охраны лагеря будем дежурить по два часа и что первую вахту я беру на себя. Щетинин и Янсон в своих мехах улеглись прямо на снег, лицом к огню, и быстро, совсем по–домашнему, стали посапывать. Митя забрался в спальный мешок, а я уселся у костра, протянув руки к огню.
Теперь я остался один на один со своими мыслями и мог не торопясь обдумать происшедшее.
Всего шесть часов отделяли меня от ясного утра в Анадыре. Сейчас это утро казалось чем–то бесконечно далеким, а я сам выглядел наивным юношей, черт знает почему возомнившим себя опытным и зрелым. Всего шесть часов, а как много я понял и пережил.
Вскоре я почувствовал, как мороз забирается под одежду, щиплет и жжет мое плохо защищенное тело, но я не шевелился, говоря про себя: «Так тебе и надо! Терпи, что заслужил!»
Еще в школе пришлось слышать, что корень учения горек. Всеми клеточками мерзнущего тела испытывая эту горечь, я размышлял:
— Сотни лет люди стремятся покорить Арктику. Сколько же моих предшественников, таких же самонадеянных, вот так же сидели у костра и думали о том же? Безвестные, безымянные, они оставили здесь свои кости на игрушки песцам и медведям. Неужто и нас ждет их участь?
ЩЕТИНИН И ЯНСОН
За два месяца жизни в Анадыре ближе всех мне пришлось познакомиться с Николаем Денисовичем Щетининым — начальником политотдела при Чукотском тресте.
Несмотря на свое высокое положение, Денисыч оказался человеком простым и доступным. Своей властью не кичился, к нам с Митей относился как к сыновьям, звал по именам. На его крупном лице самой запоминающейся деталью были мохнатые, длинные, как усы, брови. Они прикрывали глубоко посаженные глаза, и казалось, что Щетинину надо делать усилие, чтобы смотреть на собеседника. Но это впечатление проходило, как только поднимались эти занавески и открывались его светлые глаза. Они смотрели, вопреки ожиданию, доверчиво и расположенно. Сутулый, крупный, длиннорукий, он начинал представляться добрым и сильным медведем.
Ранее я рассказал об изобретателе Гроховском. И прежде и теперь я считаю, что на таких одержимых стоит мир, что партия коммунистов тем и сильна, что таких людей в ней много. И вот на другом конце земли встречаю коммуниста, олицетворившего в моих глазах силу и ум партии совсем с другой стороны. Если Гро–ховский имел дело с непознанными состояниями природы, создавая новую технику, то Щетинин общался с самым нежным творением природы —• с душой человека. И добивался успеха.
Помнится разговор, свидетелем которого стал случайно, явившись в политотдел, чтобы определиться на партийный учет. При мне к Щетинину пришел камчадал Артамон Шитиков из Усть–Белой.
— Насяльник, я к тебе присел.
— Здравствуй, Артамон, рад тебя видеть! Как живешь?
— Ой, плохо, насяльник. Омманул Артамоску плохой селовек. Совсем омманул.
— Да как же так! А ну–ка говори, что за человек, мы ему тоже плохо сделаем.
— Три боськи кеты веял, боську икры, а дал два литра спирта. Мало, однако!
— Ай–яй–яй! Да кто же это?
— Витька Саломасин, вот кто. Однако, он уедет завтра, догонять нельзя будет, сегодня надо!
Как выяснилось из дальнейшего разговора, прораб строителей, работавших по нарядам Чукоттреста в совхозе «Снежное», Саломахин, возвращаясь в Анадырь, подпоил камчадала и увез значительную часть его летней добычи. Литр спирта тогда стоил (на руках) двести рублей, а килограмм кеты рубль. Проспавшись после пьяной ночи, Артамон бросился вдогонку на своей лодке. От Усть–Белой до Анадыря по реке более трехсот километров, и я подумал, что действительно здесь сто верст не расстояние.
Щетинин немедленно разыскал Саломахина, устыдил его и добился расчета с камчадалом по государственным ценам. Артамон не хотел денег и добивался еще спирта, но тут уже Щетинин воспротивился. Он дал возможность Артамону отовариться на анадырской фактории, куда только что завезли новые товары. Артамон уехал, довольный и гордый знакомством с хорошим «насяльником».
Народы Чукотки беспощадно угнетались из поколения в поколение. Царский чиновник, американский торговец, русский перекупщик… Любой из них мог отнять за бесценок охотничью добычу, даже жену или дочь, и управу найти было невозможно.
Аборигены стоически относились к нашествию на их землю несправедливости. Они убедились на опыте, что жаловаться некому и что, кроме новых унижений, это ни к чему не приводит. Только при Советской власти эта безропотность стала давать трещины. Медленно, но верно просыпалось в людях долго подавляемое чувство человеческого достоинства. Интересно отметить, что ощущение справедливости новой власти олицетворялось чукчами и камчадалами вначале в отдельных лицах. Одним из них в ту пору и стал Щетинин.
Как–то при мне к Щетинину пришла женщина, врач местной больницы.
— Николай Денисович! Посоветуйте, что делать? — взволнованно проговорила она.
— А что случилось? Да вы садитесь, садитесь!
— Лежит у меня Настя Соломенцева, жена моториста плавбазы. У нее случился выкидыш, ей надо хотя бы две недели побыть у нас, она слабенькая. А ее муж, Никита, третий день приходит пьяный и требует выписки. В больнице находится старшина Сергеев — так он, дурень, ревнует.
— А что, Сергееву действительно необходим больничный режим?
— Да, пожалуй, я уже могу перевести его на амбулаторный прием.
— Ну вот выпишите Сергеева, а с Никитой я сам поговорю.
— Батюшки, как же просто! И как я сама не додумалась! Спасибо вам большое, Николай Денисович! И еще одна просьба. Привезли свежий лук и картошку, а Масюта (заведующий торговой базой) еще не скоро выпустит все это из своих рук. Нельзя ли для больных вне очереди?
— Ну, конечно же! Вот вам записка Масюте и берите не только картошку, а все, что есть свежего,
Женщина ушла просветленная. Уверен, не столько оттого, что решились ее вопросы, сколько оттого, как они были решены. И я подумал: сколько же больших и малых людских конфликтов предотвращается в этой комнате!
Однако Щетинин не считал возможным вмешиваться во все дела. Когда, незадолго до нашего полета, я не то, чтобы пожаловался, а просто рассказал ему о заносчивости Пухова, об унижениях, каким он подвергал нашего парторга и старшего механика Мажелиса, завхоза Прудникова, то Щетинин ответил;
— Не знаю я специфики авиации, и трудно мне судить о ваших делах. Но я сообщу о твоих замечаниях Волобуеву, Думаю, он разберется лучше меня.
Узнав, что Щетинин полетит с нами, я обрадовался. Теперь он увидит нас в работе и будет судить о каждом по его делам.
В день вылета, когда самолеты были готовы, а Пухов ушел на рацию «выбивать» сводку погоды, Щетинин приехал на стоянку со свитой провожающих. Снаряжен как на полюс; камусовые торбаса выше колен, неблюевые {8} брюки, меховая рубашка, кухлянка с капюшоном, на голове малахай с оторочкой из волчьего меха, на руках добротные рукавицы тоже из камусовых шкурок. В этой одежде он казался незнакомым великаном из чукотской сказки.
Щетинин подошел к самолету с каким–то человеком и, поздоровавшись, сказал:
— Вот, Миша, твой второй пассажир, товарищ Янсон!
— Приветствую вас, товарищ Янсон! Я уже стал воображать вас вроде Саваофа. Только и слышишь:
«Это у Янсона! Янсон не разрешает! Это как Янсон скажет!» Человек, от которого столько зависит, вряд ли должен рисковать жизнью в полете!
Но Янсон не принял такого развязного тона. Для этого края, где, кроме мяса и рыбы, ничего не производится, где все важное для жизни раз в году завозится с материка, а распоряжается этим один человек, — он становится крупной и влиятельной фигурой. По слухам, латыш Янсон был из когорты железных героев гражданской войны. Таких в мирное время партия направляла на посты, требующие неподкупности и твердого характера. Он ответил мне сдержанно:
— А вы считаете, что рискуете?
— Это моя профессия, но многие смотрят на нее как на рисковую.
— Смотреть не всегда означает — видеть! А я прежде всего вижу революцию, какую совершат здесь ваши самолеты. А для революционного дела и рискнуть не беда. Кстати, известно ли вам, что здешние люди не знают, что такое колесо?
Своим вопросом Янсон предлагал тему для серьезного разговора о транспортных проблемах края. Но во мне подсознательно проявился самонадеянный эгоизм молодых, полагающих, что самое важное в истории начинается с них. Во всяком случае, я не оказал уважения собеседнику и перебил его:
— Как новичок, я еще мало знаю о здешней жизни, но и я могу сообщить вам нечто интересное.
— Любопытно!
Уже по началу разговора можно было сообразить, что я взял неверный тон и в глазах человека быстрых суждений выгляжу несерьезно. В его «любопытно» звучала уже ирония. Но меня понесло, и остановиться я не мог.
— Наш полет знаменует окончание эры аварийных экспедиций на Чукотке. Вы и Щетинин войдете в историю ее авиации как первые платные пассажиры. Хочу поздравить вас как обладателей первых билетов. Рекомендую их сохранить на память.
Для трезвого ума Янсона, видимо, эта тирада прозвучала не к месту высокопарно. Он посмотрел на меня «скучными» глазами, осмотрел с ног до головы и ответил насмешливо:
— Благодарю! А вы что же, не в этом ли одеянии намерены покорять Арктику?
Уже чувствуя себя дураком, я тем не менее ответил запальчиво, даже с вызовом:
— В комнатной температуре моего лимузина ваше одеяние — отрыжка психологии путешественника на собачьей упряжке. Что касается меня, то мне всего тридцать лет, а моему механику и вовсе двадцать три.
Теперь вспоминать эту сцену мне было мучительно стыдно.
Бывают лица, как бы созданные природой из материала особой прочности. Кажется, они совсем не меняются от времени и не дают представления о возрасте. Может, тридцать, а может, и за пятьдесят. Не крупное, во всех деталях пропорциональное: открытый лоб, прямой нос, четко очерченные губы, крепкий подбородок, Глаза светлые, смотрят неулыбчиво. Под их взглядом ежишься: кажется, они проникают в тебя глубже, чем хочется. Глядя на такое лицо, чувствуешь, что его обладатель всегда знает, чего хочет, ему чужда сентиментальность и нерешительность. Он может быть и жестоким. Таким было лицо Янсона.
«ЛОПУХИ.
Как быстро, что называется, с первого взгляда Янсоп определил, что мне недостает уважения к Арктике, cepьезного к ней отношения. Ведь она осталась такой же какой была и двести лет назад, в эпоху Семена Дежнева и Витуса Беринга. А мы хотели взять ее кавалерийским наскоком.
Строго говоря, что такое сегодня мой самолет перед грозной значительностью сил природы? Усовершенствованная дубинка дикаря — не больше. Он сбивая ею плоды, растущие на деревьях, брал готовое. Я могу летать только в хорошую погоду, если природа соблаговолит ее приготовить. А чуть прижало — кричи «караул!». Ведь и до тебя здесь побывало немало мечтателей. Они не улучшили этого зверского климата, не построили дорог с гостиницами для путников. Даже не нарисовали карт, по которым нельзя заблудиться.
Скажешь, было другое время? А что может сегодняшнее? И сейчас ты должен приспосабливаться к природе, как это делают более умные. Вот спят в своих мехах Щетинин и Янсон. Они приспособились, они учли вековой опыт местных жителей. И тебе, прежде всего, надо научиться здесь жить. И без паники! Надо доказать этому Янсону, что в тридцать лет достаточно сил для борьбы… А в общем, день прошел не зря — урок получен памятный!
Примерно такие мысли владели мною в тот час. Мороз без труда проникал под мою одежду. Охлажденные тела сокращаются! Сию истину пришлось познавать на собственной шкуре. Казалось, дальше мое тело сокращаться не может. Бегая, я протоптал кругом костра дорожку, когда сидел, непрерывно шевелил плечами, ежился, засовывал руки в рукава до кончиков пальцев и мечтал о минуте, когда разбужу Митю и заберусь в нагретый им спальный мешок. К моему удивлению, Митя не лежал спокойно, а ворочался, стремясь подкатиться к костру. Я отодвигал от него уголь и горящие ветки, чтобы под ним оказалась горячая зола. Но, не дождавшись побудки, клацая зубами, Митя выскочил из мешка как ошпаренный. Его голос дрожал и прерывался.
— Черт знает что! В нем не то, что согреться, а и вовсе сосулькой станешь! Давай, Миша, сделаем ковер побольше, заодно и погреемся в работе.
Мы двинулись в заснеженную чащу, но без топора изготовлять топливо совсем не просто. Промороженное дерево тверже кости. Рукам поддавались только прутья, по они быстро сгорали. Вскоре хворост на опушке оказался выломанным, и за ним надо было забираться все дальше в чащу леса. А чем дальше, тем глубже снег. Не чувствуя рук и ног, обсыпанные инеем, удрученные, мы возвращались к костру.
Но вот настала долгожданная минута. Залез в мешок и я. Однако через несколько минут, и так и этак пытаясь согреться, я почувствовал себя в положении карася на раскаленной сковородке. Только не огонь, а жгучий холод вынудил и меня покинуть это адское убежище. Просто удивительно, что Митя выдержал почти час.
— Ну! Убедился? — с угрюмой иронией спросил Митя. — Вот смотрю я на Денисыча и завидую его храпу. Какие же мы лопухи — в чем полетели… — Надо же быть такими идиотами — полететь без топора! Срамота! Банки со сгущенкой открывали отверткой и плоскогубцами. Даже ножа не оказалось!
Митя смешно, как–то по–детски морщил нос, углы его рта опускались. По своему обыкновению он «рубил» руками, и замерзшая куртка топорщилась на его плечах. Темные круги под глазами, такие неестественные на его юном лице, делали Митю старше. Страшно хотелось спать, усталость валила с ног, но холод не позволял сидеть неподвижно даже у огня. Митя вскочил первым и, с силой хлопая себя крест–накрест, побежал вокруг костра, высоко вскидывая коленки. Я за ним. Потом мы стали толкаться плечами, разгоняя стынущую кровь. Немного согревшись, снова сели, вытянув руки над костром.
— Миша! А в Москве сейчас еще день не кончился. Люди собираются по домам, к теплу, идут в театры. Что–то наши женушки поделывают?
— Моя сейчас, наверное, бежит из института, ее ждет Сережка. Славный малый, я тебе скажу. Ему еще трех нет, а он уже отверткой и плоскогубцами орудует.
— Да, твоей Татьяне сейчас трудно. Когда она кончает?
— Да, наверное, принялась за диплом. Она у меня нефтяник. Как–то я ей говорю: «Как же мы с тобой друг за другом угонимся? Нефть на Кавказе, а я в Арктике?» — «А я, — говорит, — из переработчиков переключусь в экономисты. Горючее и самолеты всегда рядом!»
— Это она правильно придумала. А моя мечта стать филологом.
Задумались каждый о своем. Неожиданно Митя переменил тему:
— Вот так–то, друже! О приключениях в Арктике хорошо читать в теплой комнате, а не испытывать и на себе. Нас бросили сюда, как щенков в воду, выплывешь — твое счастье, будешь жить!.. Хотя бы лекции прочитали, что здесь недостаточно только летать, но еще и жить надо умеючи. Что нельзя летать без топора и палатки. Нам повезло, еще что лес рядом. Сели бы в тундре…
Митя умолк, не закончив фразы. На его отрешенном лице играли скользкие блики огня. Он, как и я, непрерывно ежился и, попеременно держа ноги над костром, шевелил пальцами в валенках. Я видел, как при этом двигались его коленки.
— В прошлом году, Митя, мне пришлось прочитать биографию Амундсена. Вот, я тебе скажу, глыба, а но человек! Там приводятся его слова, что исследователь не стремится к приключениям. Они являются результатом незнания или просчетов…
— Незнание — это верно, но в нашем случае больше всего легкомыслия. Да и какие мы исследователи! — перебил меня Митя.
— А кто же?
— Иждивенцы мы, вот кто! Ты только вспомни, какими аристократами мы были! Нас одевали, кормили, регламентировали каждый шаг, чтобы, не дай бог, не перетрудились, не ушиблись. Тьфу! А вот думать учили плохо! — Митя загорячился, даже привстал. — Вот я сказал тебе, что бросили, как щенят, а ведь это тоже рефлекс иждивенчества. Видишь ли, меня не научили, что в Арктике надо тепло одеваться, что надо летать с топором и палаткой. А кто твоего Амундсена учил? Кто инструктировал его, как брать Южный полюс? — Митя воспламенился, и теперь его самокритика не скоро превратится. Он встал надо мной в позу оратора к махал кулаками в угрожающей близости к моему носу.
— Переведи дух, Дмитрий Филимонович! Я сдаюсь. И костер гаснет. Хочешь не хочешь, а надо лезть в гробы.
«ЮБКА»
Митя сник, зябко поежился, молча постоял надо мной и направился к лесу. Там, с остервенением ломая неподдающиеся ветки, со злостью приговаривал:
— Так тебе, идиоту, и надо. Будешь знать цену палатке!
Вдруг он остановился и ударил себя кулаком по лбу. Обернувшись ко мне, взволнованно, будто нашел клад, осевшим голос просипел:
— Слушай, у нас же есть палатка!
Уж не начинает ли заговариваться? Но к Мите возвратился голос, и он заорал так, что с ближайших кустов посыпался иней.
— Юбка!
Меня словно током ударило. На мгновение даже жарко стало. В самом деле, как мы раньше не сообразили?
От одной мысли о тепле лес показался не таким угрюмым и мороз не таким зверским. С новой энергией мы обломали кустарник и снесли ветки к костру, Я принялся экономно укладывать их, чтобы только поддержать огонь, а Митя принялся разводить примус.
«Юбкой» у нас именовалась придуманная Водопьяновым надшивка к нижней части моторного чехла. Брезентовое полотно в виде кольца, опущенное до земли, предназначалось для защиты примуса от задувания ветром при подогреве мотора.
Но на практике Митина идея оказалась не очень–то плодотворной. «Юбка» прикрывала пространство около квадратного метра. Середину занимал горящий примус. Лежать не хватало длины, стоять — не было высоты. Можно было только дремать, сидя на ящике со сгущенкой. Но нас одолевал сон, и мы падали на примус. Один раз я даже погасил его, схватившись за горелку. Наконец додумались: сняли нижний капот мотора, к открывшимся лонжеронам привязали веревочные лямки. Пропустив их под мышки, мы могли дремать, ни падая.
Однако примус быстро сжигал кислород в этом тес ном пространстве, и воздух становился угарным. Кроме того, ноги все равно не отходили, так как плюсован температура держалась лишь на высоте пояса.
Так, бесконечно долго, в угарном полузабытьи, вы бегая на мороз, чтобы размять коченеющие ноги и подышать свежим воздухом, коротали мы эту первую ночь. Разбуженный нами на вахту Денисыч, подложив один раз хворосту, уснул, и костер погас. Пришлось разводить его из тлеющих угольков.
Когда в очередной раз я вылез из–под «юбки», одурманенный угаром, то увидел, что туман рассеялся, в сереющем небе тают звезды.
«Наконец–то снова приходит день!» — подумал я обрадованно и огляделся. Белый, мохнатый от инея лес, первобытный костер на снегу, лежащие возле фигуры людей в мехах, морозная тишина — все это на мгновение представилось чем–то фантастическим. Но свирепая стужа быстро прояснила сознание. В отблесках костра тусклым серебром мерцал силуэт обындевевшего самолета. «Я летчик. У меня вынужденная посадка. Надо действовать, а то пропадем!»
Я подбросил для яркости топлива в костер и крикнул:
— Эй, Робинзоны, вставайте! Новый день начинается, улетать надо.
Под телами «Робинзонов» образовались удобные для лежания выемки, полярная одежда спасала от холода, терзавшего нас, и, как видно, они неплохо выспались.
За ночь примус хорошо прогрел мотор. Когда достаточно развиднелось, мы ликвидировали лагерь, и я дал команду к запуску. Благодаря Водопьянову наши самолеты имели бортовые баллоны сжатого воздуха. В нашем баллоне осталось атмосфер двадцать, и этого хватало, чтобы завести мотор. Чтобы не рисковать, я прибегнул к обычному в те времена способу запуска с компрессии. Это делалось так; механик провертывал винт на несколько оборотов для засасывания горючей смеси и брался за конец лопасти. На другой ее конец надевали брезентовый чехол с двумя длинными концами шнурового амортизатора. Люди, обычно не меньше шести человек, тянули амортизатор, насколько хватало сил. Когда летчик, сидящий в кабине, видел, что амортизатор натянут до предела, он включал зажигание и давал команду: «Контакт!» Механик, отвечая: «Есть контакт!», — отпускал лопасть и отбегал в сторону. Сокращаясь, амортизаторы давали винту несколько оборотов, л люди, тянувшие амортизаторы, кубарем падали в ту сторону, куда тянули. Так запускали моторы каманинцы. Такое приспособление имелось и у нас. Но мы не располагали шестью человеками — амортизаторы натяги–пали Щетинин и Янсон. Тем не менее хорошо прогретый мотор, сжатый воздух и рывок амортизатора свое сделали; мотор запустился с первой попытки, хотя к утру было минус сорок пять.
На душе, если можно так сказать, запели соловьи: еще пять–десять минут, и мы будем в воздухе. Через пятнадцать минут найдем совхоз, ориентируясь по которому я стану искать самолет Пухова.
Температура мотора поднялась до нормы и необычно быстро пошла выше. Жестом даю понятную Мите команду снять чехол с радиатора, но температура растет. Выпускаю радиатор до конца и не могу понять, почему стрелка термометра начинает биться у верхнего предела.
— Митя! Скорей сюда! Смотри, что делается! Митя хлопнул себя по лбу и заорал:
— Спирт! Выключай скорее!
Но было уже поздно, стрелка термометра прыгала и билась об ограничитель шкалы, а мотор при выключенном зажигании не желал останавливаться. Обычно, преодолев одну–две компрессии, мотор останавливался мягко. А сейчас он делал судорожные рывки от самовспышки. Наконец со стеклянным звоном замер, будто уперся во что–то. Сердце сжалось, и сразу стало жарко: «Заклинился!..»
Странная это вещь — человеческая психика. Я не испытывал такого перед посадкой в тумане, когда казалось — все! Тогда я был достаточно собран, чтобы использовать малейший шанс для спасения. А сейчас, когда мне лично, по крайней мере, в данный момент ничто не грозило, чувство ужаса перед непоправимостью случившегося буквально парализовало меня.
— Что же я наделал! Недодумался, что спирт сразу выкипит. Идиот! Балда стоеросовая! Тебе не в Арктике летать, а нужники чистить!
Не было сил выбраться из кабины, встретить взгляд Янсона, услышать презрительное: «Опять забыл, товарищ Каминский! Забыл, что заливал спирт, забыл, что он имеет свойство испаряться? Ай–яй–яй!»
Как много простых вещей я не знал! Сколько лишний перенес по невежеству! Мы бы не мерзли так дико у костра, если бы знали о придуманном охотниками способе обогревания: за костром, на палках, натягивавается полотно, которое отражает тепло на спину. A coн в спальном мешке? Надо только помнить, что мешок не грелка, а термос. Он сохраняет как тепло, так и холод. А мы, идиоты со средним образованием, залезали в промороженный мешок в заснеженной одежде и рас считывали согреться. Мешок должен быть в снегу. Спать, закопавшись в снег? Такое не могло прийти в голову.
Видя мое отчаяние, Митя, открыв краник радиатора, поднялся на ступеньку борта и зашептал укоризненно:
— Возьми себя в руки! Мало ли что бывает! Это и я виноват. Беда большая, но от этого не умирают. Мы же знали, что легко не будет. Что же ты раскис! Нельзя нам сдаваться, нельзя!
Интересно, как проявляются свойства характера при подобных испытаниях. Митя был готов по–братски делить ответственность. Моя слабость делала его сильным и собранным. Щетинин суетился возле нас, как добрый дядюшка. Он заглядывал в глаза, всячески показывая готовность помочь чем может. Для него были важны не дальние следствия нашей оплошности, а привычная необходимость вот сию минуту ободрить, утешить, облегчить тяжесть товарищей по несчастью. Только Янсон, когда понял, что произошло, что полета не состоится, молча, не задав ни одного вопроса, ушел от самолета в сторону. Походив вдалеке минут десять, вошел в лес, и я слышал треск ломаемых сучьев для костра. Этот человек знал тщету слов и благо действий.
Митя открыл мотор, а я пошел на разведку местности. В моем состоянии было необходимо чем–то заняться, найти разрядку горестным переживаниям. Самолет без мотора мертв. Теперь все надежды на то, что мы найдем совхоз и получим необходимую помощь от его людей. Надо найти приметный ориентир на местности, совпадающий с картой, и от него начинать поиски. Попробую сориентироваться по месту посадки, решил я и направился по лыжному следу.
По лыжне шагалось легко. Вскоре я согрелся, и только онемевшие руки требовали непрерывного шевеления пальцами. Я шел и поглядывал по сторонам. Река, укрытая снегом девственной белизны, лежала широко и привольно. Ее ложе ограждал седой от инея лес. В отдалении, как сфинксы, высились выбеленные сопки. Тишина невероятная. Голубая чаша накрыла этот безмолвный и безлюдный мир. Солнце не грело, но щедро расплескало себя в снежных кристаллах мириадами слепящих лучиков. Мороз пощипывал лицо, белый пар от дыхания оседал на бровях, ресницах и проступающей бороде. Лишь скрип моих шагов, шум дыхания да извилистый лыжный след говорили о присутствии жизни в этой звенящей тишине. Я еще был способен воспринимать окружающее великолепие, и оно постепенно вывело меня из круга горестных раздумий.
Со мной был охотничий карабин. С патронами в нем — не меньше четырех килограммов. Рука в кожаной перчатке онемела, совершенно потеряв чувствительность. Положив ружье на лыжный след, я сделал несколько упражнений, чтобы восстановить кровообращение. И подумал я, когда почувствовал в пальцах «иголки»: «А на черта я таскаю эту игрушку? Нет же никаких признаков дикого зверья. Только руки зря морожу. Оставлю ее здесь, захвачу на обратном пути!.. А вдруг увижу зайца? Вон сколько следов!»
Решив так, пошел дальше, всматриваясь в местность, перекладывая ружье из руки в руку. И действительно, в одном месте, за бугром, усмотрел заячью мордочку с черной пуговкой носа. Почувствовав во рту вкус жареной зайчатины, стараясь не делать резких, пугающих движений, я тщательно прицелился. Щелчок — выстрела нет. Заяц стоит, только уши дрогнули. Еще щелчок — опять осечка. Что за дьявольщина?! Переменил патрон, взвожу затвор, щелкаю раз за разом. Нет, выстрела не будет! Догадался, что карабин законсервирован смазкой, потому и не стреляет. А зайцу, видно, надоело стоять бесполезной мишенью. Он нахально, не спеша удалился.
Подосадовав, я рассмеялся, представив картину: нахальный заяц и незадачливый охотник. Но в сознании уже отложился нужный вывод: в полете каждая вещь должна быть готовой к немедленному действию. Поставив карабин вертикально в снег, чтобы не пропустить на обратном пути, пошел дальше налегке.
Некоторое время шел, сосредоточившись на отогревании немеющих рук. Хлопал себя по плечам, по бедрам, играл «в ладушки». А мысль о мужестве, ставшая для меня как бы опорой для предстоящих испытаний, вдруг повернулась новой гранью.
Вот Джек Лондон показал нам сильных людей. Его герои тоже боролись с холодом, голодом и страдали от своей неопытности. Но ведь, преодолевая великие трудности, они не думали об освоении той же Аляски. Они думали о золоте лично для себя. Их вдохновлял дух наживы и обогащения. А вот, например, Янсон. Как выяснилось у костра, в гражданскую войну командовал полком, а сейчас занимается торговлей на Чукотке. Или учителя — совсем юные комсомольцы, мальчики и девочки Большой земли, — зачем они приехали сюда? Разве их золото вдохновляет? Нет, у нас, советских, совсем другой смысл жизни и преодолений. И мы с Митей приехали не ради обогащения. Всегда были и будут люди высокой цели!..
«Помните, Каминский, что это очень нужно нашей армии, и вам не будет страшно в минуту опасности!» — вспомнились слова Гроховского, Подумал и о нем. Он сейчас не испытывает ни холода, ни голода и живет в Москве. Но все время продирается через дебри неведомого, и тоже нередко рискует самым драгоценным— жизнью! Значит, не надо искать примеров у Джека Лондона. Они у меня перед глазами в тех людях, каких я лично знаю.
По лыжне я дошел до места посадки и вновь подивился своему везению. Спланируй я на пятьсот метров дальше, не миновать бы мне встречи с высоким берегом, где река делает крутой поворот. Не дотяни я пятисот метров, лес не позволил бы совершить посадку и пришлось бы садиться на склон сопки. Оба варианта исключали тот благополучный конец, который богиня удачи подсунула мне в туманной мгле. Явное ее покровительство еще более ободрило меня. Оказалось, что мы отрулили по направлению к совхозу километров десять. К темноте я вернулся в лагерь.
К этому времени Митя успел тщательно осмотреть мотор. Оказалось, что подгорели резиновые кольца между цилиндрами, явно пригорели клапана. Они не двигались свободно в своих направляющих. Часть цилиндров приобрела «цвета побежалости», а это наводило на мысль, что поршни ни к черту не годятся. По заключению Мити после приработки клапанов с керосином перелететь в совхоз мы сможем, а там надо будет «лечить» мотор.
К моему удивлению, утреннее крушение иллюзий не вызвало бунта «стариков». Денисыч сохранил свое добродушие, и даже Янсон как–то отмяк сердцем. Видно, оценил, что мы не только совершаем ошибки, но и что, как говорится, не «пускаем слюни». Видя нас измученными холодом и бессонницей, они по собственной инициативе весь день заготавливали хворост на следующую ночь.
«НА ЛЕЗВИИ БРИТВЫ»
Вторая ночь прошла примерно так же, как и первая, Пытаясь согреть ноги, я совал их прямо в костер, валенки прогорели, появились дыры. Пришлось мастерить «калоши» из брезента и проволоки. Кожаные рукавички при заготовке хвороста размокали, а при сушке над огнем пересохли и в конце концов развалились на кусочки. Руки пришлось обертывать мануфактурой. Митя, когда копался в моторе, подморозил руки. Но мы как–то обтерпелись и психологически подготовились к долгому житью в этой обстановке.
На третье утро, оставив Митю заниматься мотором, я пошел по течению реки на север. Вчерашняя разведка убедила, что совхоз там. Стояла такая же тихая и ясная погода, а спиртовой столбик термометра не сдвигался с отметки минус сорок пять. На этот раз не было лыжного следа, пришлось идти по целине. Рыхлый снег и самодельные калоши на валенках затрудняли движение, выматывая силы. Усталость от предыдущих дней висела на плечах тяжелым грузом, однако я шел и шел вперед, влекомый надеждой, что, может, вот за этим поворотом откроется поселок и сразу кончатся все муки. Но пришел момент, когда я понял: если немедленно не поверну — до лагеря не доберусь.
Уверенность, что совхоз рядом, что до него ближе, чем до лагеря, заставила меня колебаться. Однако осторожность, а точнее — выработавшаяся на испытательной работе привычка полагаться на достоверное, взяла верх, и с тяжелым сердцем я тронулся в обратный путь.
Какая это великая, окрыляющая сила — Надежда! Она осталась на точке поворота, и с первых же шагов я почувствовал, как изломано мое тело, как непослушны ноги и руки. Решил, что буду отдыхать через тысячу шагов. Голова отупела, в сонливом безразличии я считал шаги, уже не разглядывая красот природы. Больше всего хотелось лечь и не двигаться. Так я и сделал, честно отсчитав первую тысячу шагов. Потная спина ощутила, будто к ней, под белье, засунули лист раскаленного железа. Но тело уже не реагировало даже на это — оно замерло, противясь малейшему движению.
Сколько пролежал я в забытьи, не помню. Вероятно, долго. Очнувшись, ощутил себя в тепле и не сразу сообразил, где я, что со мной.
Мысль шевелилась лениво: «Вот так и замерзают! Надо встать, надо идти! Сейчас. Еще чуть–чуть полежу. Тряпка ты! Подняться не можешь, а еще о мужестве рассуждал!»
Этот укор возымел действие, и я встал. В висках стучали молоточки, в глазах плыли радужные круги. После нескольких шагов раскаленные иголки вонзились в руки и ноги. Но прояснившееся сознание ужаснуло меня не болью, а пониманием того, какую опасную грань я миновал.
Солнце уже скрылось за горами на юге. Закатное небо полыхало малиновым цветом, заснеженный лес стал дымчато–сиреневым, утратив свою рельефность. Теперь я шел, не считая шагов, лишь останавливаясь для отдыха, зная, что ложиться нельзя.
Иногда ноги цеплялись одна за другую, и я падал. Казалось уже, не встать, но вставал, снова падал и опять вставал.
Были минуты, когда я не отдавал себе отчета в происходящем, потом вдруг — яркая вспышка полного сознания, и я обнаружил, что иду, стараясь ступать по проложенному следу.
Наконец в темноте показался костер. Я не спускал с него глаз… Он притягивал как магнит. Падая, я ощущал инстинктивный ужас, что теряю свой маяк. Прежде чем подняться самому, подымал над снегом голову.
Позднее, вспоминая это бесконечное движение к огню костра, я пришел к выводу, что не сознательная воля к жизни, а инстинктивное упрямство, много ранее укоренившееся чувство долга, который надо выполнить, и привело меня к желанной цели.
Обеспокоенные товарищи сдвинули горящие ветки в сторону, на горячую золу постелили моторный чехол (как мы раньше не догадались?), стащили с меня валенки, обернули ноги шарфами, на руки надели свои камусовые рукавицы и силком напоили горячим шоколадом со спиртом. Укрыли чехлом от кабины, и я уснул как убитый.
Снилось что–то кошмарное, но явственнее всего запомнилось, что вижу себя замерзшим, с лицом, покрытым инеем. Митя тормошит мое безжизненное тело и плачет. Его слезы, как капли горячего воска, падают мне на лицо, обжигая его. Порываюсь сказать: «Что ты плачешь, Митя, я еще не совсем замерз!» И просыпаюсь от острой жалости к горю друга. Первым ощущением было тепло. Во мне и кругом меня. На мгновение охватил испуг. Ведь вчера, очнувшись на снегу, я чувствовал такое же тепло, ясно сознавая ложность этого ощущения. Я рванулся встать, но, сдернув с головы чехол, увидел звезды и стал приходить в себя.
Митя спал рядом, укрывшись тем же чехлом. Временами он вздрагивал и бормотал непонятное. Тепло шло от Мити, от теплой золы внизу, от ватного чехла, прикрывавшего нас. Даже запах масла и бензина, исходивший от чехла, подтверждал подлинность ощущения. Впервые за трое суток наша одежда прогрелась и удерживала телесное тепло. Я пошевелил руками, ногами, потянулся — все действует. Распрямившись на спине, вновь сознавая себя сильным и здоровым, я замер в блаженстве.
Как только начало светлеть небо, я тихонечно поднялся, бережно укрыл Митю чехлом, принес хворосту, поставил на рогульки чайник и стал готовить завтрак для всех.
ПОСЛЕДНЯЯ МИЛОСТЬ ФОРТУНЫ
Наступил четвертый день. Митя сделал с мотором все что мог, и мы пошли с ним искать совхоз вдвоем. Мы прошли тот путь, который я одолел накануне. С окрепшими силами, по проложенному следу мы прошли достаточно легко. Убедились, что половина этого пути крадется изгибами реки. Решили вернуться, чтобы завтра пойти напрямую, через заросли проток: труднее, но много короче.
Назавтра, прошагав километра четыре по реке, мы вошли в чащу тальника и сразу же провалились в снег по пояс.
Спотыкаясь о стволы упавших деревьев и пригнутые снегом к земле ветки, мы одолели что–то около трех километров, не больше. Поняли, что так мы далеко не уйдем, и решили вернуться.
Теперь можно признаться, что поодиночке ни я, ни Митя не вышли бы к лагерю. Был момент, когда, споткнувшись, я упал на снег. Наступило забытье. Сколько оно продолжалось, не знаю. Очнулся у Мити на коленях. Он обнимал меня за плечи, растирал нос и щеки и шептал:
— Мишуня! Дорогой мой! Ну очнись же! Возьми себя в руки, надо идти, надо подняться и идти… Боже мой, мы же погибнем здесь, если ты не подымешься…
Его слова я воспринимал как через вату. Они доходили до сознания откуда–то издалека и не сразу. Я поднялся. Колени дрожали, в ушах стоял шум. Держась за Митин пояс, побрел дальше.
Спотыкаясь о коряги под снегом, мы падали и поднимались, помогая друг другу. Но вот мы упали оба сразу — мое тело больше не двигалось и замерло на теплой Митиной спине. Через несколько минут или секунд меня, как удар тока, пронзил испуг: ведь это Митя лежит подо мной лицом в снег! Как же он может так лежать?
Мысль сработала, а тело на сигнал тревоги не среагировало.
«Ну, что же ты не встаешь? — говорю сам себе. — Может, Митя уже умер, а ты лежишь!»
Я сполз с Митиной спины на колени, и мне стоило труда повернуть его обмякшее тело на бок. Глаза закрыты, лицо белое.
Прислонил щеку к губам — дышит. Стал растирать ему лицо снегом, не чувствуя собственных рук. Наконец Митя открыл глаза и произнес неестественно–нормальным голосом:
— Я сейчас, Миша. Я сейчас, только отдохну чуть… — и опять впал в беспамятство.
Стыдно признаться, но нервы мои сдали, и слезы брызнули из глаз.
Интересно, что даже в этом, совсем обессиленном состоянии каждый из нас понимал, что друг тратит последние крохи жизненной энергии, чтобы поднять тебя, что он не уйдет и тоже погибнет, если не подымешься ты.
Митя поднялся, а я пошел впереди. Вскоре в просветах показалась равнина реки. Теперь оставалось одолеть последние четыре километра. Целых четыре! Как это было много! Я совершенно уверен, что мы не одолели бы их, но судьба вновь смилостивилась к нам в последний момент.
Выходя из зарослей, я остановился, не веря глазам. В таких случаях вполне уместно выражение: «Как пораженный громом!» Может, галлюцинация?!
— Митя! Ты что–нибудь видишь? — закричал я. (Потом он сказал, что еле расслышал мой хрип.) Митя рванулся вперед, а я, освобождая тропу, упал на бок.
Перед нами, как сказочное видение, стояла избушка! С неожиданной резвостью Митя обежал ее кругом, потрогал бревна и, заорав что–то нечленораздельное, вновь повалил меня в попытке обнять. Откуда–то появились новые силы, и прояснилось сознание.
Это была «поварня». Так на Анадыре именуются избушки, построенные в стародавние времена. Они служили каюрам и лодочникам для отдыха и располагались через промежутки, равные дневной норме езды. Одна из них и оказалась на нашем пути.
Устремившись к обнаруженному чуду, а иначе эту находку нельзя было назвать, мы одновременно толкнулись в дверь. А она не поддается! Охватил испуг — не откроем и замерзнем около дома! Но тут же я рассмотрел рукоятку внутренней щеколды, повернул ее, и дверь открылась сама.
Эта избушка была построена из плавника и имела размер три на три. В середине помещался очаг из камней для костра, в крыше виднелась дыра для дыма. Окон не было, но были дверь и даже крыльцо, а в избушке нары. Мы переводили взгляды с нар на крыльцо, затем на остатки древесного мусора по углам и видели во всем этом спасительное тепло. Надо только развести огонь.
Но я едва шевелил пальцами и уже не мог удерживать спичку. Мускульное ощущение пространства утратилось начисто. Чтобы взять спичку, пришлось высыпать содержимое коробки на пол. Двумя руками я держал щепотку спичек, а Митя чиркал коробком. Спички загорались — это были добротные довоенные спички, но собранный на очаг мусор не воспламенялся. Два коробка израсходованы, оставался последний. В отчаянии я опустил непослушные руки и стал обводить взглядом все кругом, соображая, что же сделать?
У меня не вызывают восторга такие понятия, как «судьба», «удача», «везение». Употребляю их за неимением других. И вообще сколько же может «везти» человеку на коротком отрезке времени? И все–таки нам действительно повезло, как никогда раньше.
На ремешке, перекинутом через шею, у меня висел самолетный компас. Он был взят, чтобы выдерживать направление при походе через заросли. Мой взгляд остановился на компасе, и я невольно воскликнул про себя: «Балда! Это же спирт!»
Почему я не сбросил этот тяжелый предмет, когда даже собственные ноги казались слишком тяжелыми, чтобы их поднимать, не понимаю. Если бы ремешок оборвался, я даже не вспомнил бы о потере. Но он не оборвался, и в этом тоже было везение. Я разбил о камень стекло и смочил щепки драгоценной влагой. Огонь вспыхнул от первой же спички, и его голубое пламя вызвало ликование. Удивительно, как мало надо человеку, чтобы почувствовать себя счастливым.
Эту ночь мы спали, по выражению Мити, как короли. Впервые блаженное тепло было кругом нас. Пара плиток шоколада пополнила истраченную энергию. Утром мы вернулись к стоянке самолета, к обеспокоенным спутникам.
— По лицам вижу, что нашли! — встретил нас Денисыч обрадованно.
— Нашли, Денисыч, нашли! Не то, что искали, но очень важное — поварню.
— Ну и это ладно, а то душа изболелась смотреть, как вы мерзнете.
— Это им полезно! — вставил Янсон. — Будут уважительнее!
— Товарищ Янсон! Неблагородно бить лежачих! Если хотите знать, я проникся полным уважением к школе, в которую попал, И уроки эти не забуду!
— Ну вот, это уже речь не мальчика, а мужа. Рад за вас!
У него потеплели глаза, и, сказав: «Не сердитесь на меня!», он первым протянул мне руку. Я ощутил ее силу.
В радостном оживлении, наскоро собрав продукты, чехлы, кое–какой инструмент, мы двинулись к поварне. Когда пришли, жестом гостеприимного хозяина Митя распахнул дверь и произнес:
— Ну вот, располагайтесь как дома!
Оставив в избушке спутников, мы с Митей вернулись к самолету, чтобы как–то укрепить его на случай ветра и посмотреть, что еще прихватить с собой.
Когда вернулись, нас встретил сияющий Щетинин:
— Ну, хлопцы, пляшите! Свет не без добрых людей. Нарты приехали.
Оказалось, что каюры–камчадалы из совхоза, напав на наши следы, приехали к поварне. Они привезли с собой хлеб, юколу, мясо. Наши желудки, казалось, присохли к спине от шоколада и сгущенки — калорий вроде бы достаточно, а все время ощущаешь пустоту в животе. Мы увидели целую вязанку дров, дымящийся котелок с оленьим мясом, а возле очага — Янсона и двух мужчин, оживленно беседующих. Нас не надо было уговаривать присоединиться к этой компании. По сравнению с изможденными, грязными, заросшими щетиной лицами моих спутников, каюры казались воплощением силы и здоровья. И действительно, это были мужчины в расцвете сил. Младшему, Иннокентию, около тридцати, а Анисиму за сорок. Эти люди великолепно приспособились к здешней жизни. На них не было ни одной вещи фабричного происхождения. Вся одежда из оленьего меха. Даже пуговицы на брюках и те самодельные, из каких–то костей. Каюры смотрели на нас доброжелательно, наперебой угощали тем, что у них было, и чувствовалось, что это люди открытой, доверчивой души.
От каюров мы узнали, что «Снежное» в сорока километрах от нашей стоянки, что только вчера состоялся первый сеанс связи с Анадырем после недельного перерыва. Анадырь запросил; «Ну как там наши летчики?» Естественно, в совхозе не имели об этом никакого представления. И вот сегодня затемно нас поехали разыскивать. Мы были обнаружены первыми. О Пухове ничего не известно.
Из нашего рассказа каюров больше всего порази» тот факт, что мы вылили на снег из мотора спирт, которым разбавили воду на пятьдесят процентов. В ходе разговора они все время возвращались к этой нашей ошибке, качали головами и мечтательно причмокивали губами.
Сообща решили, что одного из каюров отправив дальше по реке искать Пухова, другого в совхоз — за керосином и котлом для подогрева воды. Нельзя думай об отдыхе, пока не окажутся найденными товарищи.
На следующее утро Анисим и Иннокентий вернулись, Никаких признаков второго самолета Анисиму обнаружить не удалось. А Иннокентий привез керосин и котел, Мы тут же направились к самолету. Нагрели воду и пытались запустить мотор. Но не удалось, хотя для рывка амортизатора подпрягали даже собак. Неужели мы так «подожгли» мотор, что потребуется его переборка на месте? А может, не запускается от низкой температуры?
Поняв, что лететь на поиски Пухова не придется, решили ехать в совхоз. Надо восстановить силы, а главное, дождаться некоторого потепления.
Двойственное чувство я испытывал, возвращаясь и людям. Конечно, радостно освобождение от мук холод! и других лишений. Возвращалась свобода поступков я простое счастье жить как все. Но в этих радостях была ложка дегтя — неудача с запуском мотора. Она усугубляла мою моральную ответственность за судьбу экипажа Пухова. Может, ребята сейчас на пределе сил? Вряд ли им тоже встретилась избушка, и, может, они теряют последние калории тепла, поддерживающие жизнь. Каждый час имеет решающее значение, а я еду отдыхать? Сознание бессилия отравляло радость.
И еще одно странное и тогда смутное ощущение не оставляло меня. Разобрался в нем много позднее, когда познал не только горечь неудач, но и счастье побед. Это ощущение символически связывалось с топором.
Человек не рождается с психологией иждивенца. Иждивенчество воспитывают условия жизни. По своей природе человек — борец и созидатель. Он всегда хочет чувствовать, что «не слабак», что может противостоять невзгодам, а не подчиняться им. Обстоятельства, освобождающие от борьбы, не всегда покажутся благом. ;
Вынужденная посадка возвратила меня из эпохи цивилизации в каменный век. Я вполне прочувствовал беззащитность первобытного человека и даже представил тебя в его роли. Я живу в лесу, и меня подстерегают тысячи опасностей. Боюсь диких зверей и мучаюсь от холода. И вот нахожу пещеру. Ее стены защищают меня от зверья, а огонь спасает от холода. О чем теперь могу мечтать? О вещах, которые помогут мне стать все сильнее перед лицом безжалостной природы. Такой вещью мог стать топор.
Найдя избушку, я стал многократно сильнее. Привыкшие к городскому комфорту слетали, как шелуха. В своей психологии, в физических силах я обнаружил возможности приспособиться к жизни в первобытных условиях. Для моего «я» становилось даже необходимым самому себе доказать, что я не неженка, не слюнтяй.
И вот топор, так необходимый все эти дни, теперь есть, но он уже не нужен. И ничего не надо доказывать.
Для городского читателя предложу другой пример. Допустим, вы учитесь в институте и через год–два закончите его. Но вам предлагают инженерную должность и все прочие хорошие условия. Вы испытываете радость освобождения от напряжения учебы, зачетов, сессий, экзаменов. Одним ударом отрубается период бедного студенчества. И все же вас угнетает незавершенность усилий, короче говоря — отсутствие диплома.
Я тоже попал в «институт». Несмотря на тяготы учебы, меня «заело». Хотелось доказать себе и тому же Янсону, что уроки пошли впрок, что я могу выдержать и больше. Но мне сказали; «Кончай учиться!» А я ведь еще не все узнал. И прежде всего не узнал, где предел моим силам. Меня пожалели, а жалость совсем не вдохновляющая сила…
ПУХОВ И БЕРЕНДЕЕВ
Поздно ночью мы приехали в совхоз.
Приняли нас с истинно русским хлебосольством. Это было приятно: мы ощутили иллюзию возвращения на Большую землю. Забывалось, что мы — на суровом, малопонятном и еще чужом «краю света». На всю жизнь запомнились оленьи почки, мозги и языки. После многодневной шоколадной диеты эти блюда казались царским угощением. После обеда мы проспали почти сутки.
А еще через день, как по заказу, потеплело. На небе стали появляться предвестники циклона — облака температура поднялась до минус двадцати. Мы с Мит отлично восстановили силы и вернулись к самолету еще до рассвета. Щетинин и Янсон остались в совхозе, и помочь нам запустить мотор должны были каюры. Мотор удалось запустить сразу, и через пятнадцать мину» после взлета в пятидесяти километрах от нашего приземления был обнаружен самолет Пухова.
Он был цел и, к моему удивлению, возле самолета стояла палатка. Когда мы сели неподалеку и подрулили к лагерю Пухова, увидели под моторной «юбкой» его самолета примус. Пухов готовился к вылету. Удивило, что нам не только не показали место посадки, как принято в таких случаях, но никто из троих членов пуховского экипажа не подошел к нашему самолету, когда я выключил мотор.
Обрадованный, что и здесь все благополучно, я не придал этому значения и с распростертыми объятиями побежал к Пухову;
— Николай Иванович! Ты не представляешь, какой камень свалился с души, когда увидел вас в добром здоровье!..
Но командир встретил меня не только сухо, но почти враждебно:
— Завел! Посадил! И радуешься! — В его голосе слышались обида и угроза.
— Но ведь ты даже не предупредил, что летим вслепую, без погоды.
— Митинговать было некогда, и так опаздывали! Я растерялся: настолько этот прием не соответствовал моему настроению. Но последние слова вынудили меня перейти в наступление.
— Во всяком случае, оставлять меня в неведении ты не имел права!
— А твое дело маленькое! Я отвечаю за все! Ты ведомый и не должен был уходить от меня. Ишь, какой прыткий, проявил инициативу! Завел в туман, а сам даже не соизволил сесть рядом.
Я понял, что он хочет свою вину переложить на меня, и возмутился той ролью, которую он отвел мне во всей этой истории.
— Ну, знаешь, Николай Иванович! Я тебе не пешка, которую ты можешь ставить на любую клетку. И то, что мы здесь должны делать, не игра!..
Он перебил меня:
— А ты мне мораль не читай, я тебе сам разъясню, что ты не у Гроховского, а на Чукотке!
— Я понимаю одно, что не нахожусь в услужении у купца Пухова, и пугать меня не нужно. По твоей мило-»ги я уже пуганый; вынужденная посадка серьезнее твоих угроз. Ты даже не спросил об этом.
— И так ясно: жив, здоров! Только гонору, вижу, прибавилось!
— Ну вот что, Николай Иванович! Отложим этот разговор до политотдела, а еще лучше до Волобуева. Я думаю, ему будет интересно узнать, почему наш отряд начинает полеты с вынужденных!
Пухов понял, что на испуг меня не взять, и сразу сменил тон:
— Ну вот, нельзя и слова сказать. Сами натворили, сами и разберемся. — И совсем миролюбивым тоном попросил: — Лучше помоги запустить мотор.
— Нет, ты мне скажи сначала, откуда у вас палатка! Ведь по твоему же предложению решили палаток не брать, чтобы облегчить вес самолетов.
— Это Берендеев спрятал. Я и сам не знал.
— Ну, похоже, Берендеев был умнее нас с тобой. Как вы здесь жили?
— Да ничего особенного. Правда, голодновато было. Продукты я выдавал осторожно. За них платить придется.
— А чего же вы не вылетали? Ведь сразу же установилась погода.
Тут Пухов вновь рассвирепел.
— Спешка, Михаил Николаич, нужна при ловле блох. По такому морозу хозяин собаку не выгонит! — И, прекращая разговор, направился от меня к самолету.
Стало ясно, что мы по–разному учились в этом «институте»…
Мы помогли запустить подогретый мотор, и через сорок минут оба самолета благополучно приземлились на реке против «Снежного».
В дальнейшем выяснилось, что Пухов произвел посадку с первой попытки. Случайно он вышел на ровную поляну сбоку от реки. Поляна была покрыта низким кустарником, кусты позволили увидеть землю и благополучно приземлиться. Было порвано лишь полотно в нижних крыльях.
Но в положении экипажей Пухова и нашем была существенная разница. Эту разницу определил опыт бортмеханика Берендеева, Он был постарше нас годами с авиационным стажем и, к его чести будет сказано, отличался большим здравым смыслом.
Так вот, Николай Михайлович Берендеев, послушав Анадыре наши рассуждения, что палатка, дескать, ни чему, так как, «если один сядет на вынужденную, другой окажет ему помощь», ничего не сказал, однако палаточку припрятал. Так же втихую он запрятал мешочек сухарей и пшена. И это выручило экипаж в тяжелые дни. Они не страдали от холода, как мы, в палатке в' время горела паяльная лампа, и люди нормально спали и ели.
Берендеев не стал разбавлять воду спиртом, а снял с самолета дополнительный бензобак, прорезал в нем люк и заранее приготовил из снега воду. Заплаты на порванные крылья он приклеивал сгущенным молоком, и они отлично выдержали перелет.
Но зато, когда потеплело, у него все было исправно и готово к запуску. К моменту нашей посадки мотор был нагрет, и мы помогли лишь залить воду и дернуть винт.
Берендеев дал нам с Митей памятный урок находчивости и предусмотрительности.
ЕЩЕ ОДИН «УЧИТЕЛЬ»
Казалось бы, история с вынужденной на этом должна была закончиться. Но в наш «университет» пришел еще один учитель. Мы были наслышаны о нем, но лично не знакомы.
Этим учителем оказалась чукотская пурга. Среди дня небо покрылось сплошной облачностью и подул несильный ветер. Наши самолеты были укреплены по методу каманинцев: под крылом на расчищенный от снега лед укладывались концы троса, на которые сверху набрасывался снег и пропитывался затем водой. Образовывался снежно–ледовый якорь. Мы с Митей решили перестраховаться. Я вырубил во льду лунки глубиной в сорок сантиметров и заложил в них поленья, обвязанные тросом.
Потом этот якорь заморозил и привязал его к крепежным кольцам самолета. Придя после работы на обед, мы детали в столовой весь экипаж Пухова. Николай Иванович был под хмельком и наигрывал на гитаре. Я доложил ему о своем решении усилить крепление самолета. Не поворачивая головы, он, как показалось, презрительно ответил; «Обжегся на молоке — дуешь на воду!» — и опять забренчал на гитаре, считая вопрос исчерпанным. Мы молча пообедали и ушли в свои комнаты.
Ночью поднялась пурга. Ветер шутя перекатывал бочки с бензином, разметал поленницу дров и сорвал крышу со склада. А с рассветом совхозный сторож, приставленный для охраны к самолетам, поднял тревогу: на стоянке не оказалось самолета Пухова.
Не сговариваясь, я и Митя кинулись вместе с Берендеевым искать самолет. Обнаружили его на той стороне реки, за семьсот метров от стоянки. Концы нижних крыльев, рули хвостового оперения и стойка хвостовой лыжи были поломаны. Картина была печальной, и нам оставалось радоваться, что пострадал лишь один самолет. Мы укрепили самолет Пухова на месте и были вынуждены ждать, пока кончится пурга.
У Пухова, как ни странно, хватило выдержки сидеть дома в ожидании нашего доклада. Выслушав его, он назначил меня председателем аварийной комиссии. Через два часа я вручил ему акт на аварию, при этом произошел такой диалог:
— Что ты здесь написал?
— Акт на поломку самолета.
— Что за чепуха! Разве так пишут акты? Надо написать, что пурга была такой сильной, что крепежные кольца самолета вырвало из лонжеронов, поэтому самолет был сорван со стоянки и потерпел аварию. Ясно? — в его голосе появилась обманчивая теплота.
— Это же неправда!
— А ты что, дал клятву бороться за правду? — спросил Пухов раздраженно. — Здесь вся правда в нас самих. Что напишем, то и будет правдой!
— Довольно странное понятие о правде, — возразил я. — При всем желании помочь тебе другого написать не могу,
— Не учи меня жить! Проживу без твоих нотаций! Скажи Островенко, чтобы перегрузил все с моего самолета на твой. Я поведу его до Маркова.
— Воля твоя. Ты командир. Но в Анадырь я попаду на своем самолете сам.
— Ну это мы еще посмотрим! — И он со злость бросил на стол аварийный акт.
УРОК МУДРОПИ
Я понял, что этого мне Пухов не простит! Разыскав Щетинина, я пересказал ему происшедший разговор, Николай Денисович долго молчал, разглаживая ладонью щетину на подбородке. Не любил он конфликтных ситуаций в незнакомом ему деле. Ответил так:
— Сегодня же я направлю радиограмму Волобуеву Пусть прилетает и разбирается в ваших делах. Я ни черта не смыслю в авиации, ты уж не взыщи с меня, но и кое–что соображаю в людях. Мне не нравится поведение Николая Ивановича. Высокомерие и заносчивого никогда не украшали коммунистов. Но ему оказала доверие Москва, и не в моих силах лишать его прав. Ты правильно поступил, что не стал спорить из–за полета Маркове, И по–своему прав, желая вернуться на базу на своем самолете. Ты его сохранил, и это твое моральное право. Но не забывай, что Пухов командир и ты обязан ему подчиниться, даже если он не прав. Его поправят те, кто стоит выше.
Видя, что огорчил меня своим ответом, он дружелюбно положил руку на плечо, как бы усаживая на место, и продолжал:
— Ты подожди, не горячись! Я еще не кончил. Там вот что я скажу о тебе и Мите. Вас застала внезапность. Это могучая сила, она ломает и не таких. Но вы не испугались. В основном вы справились со сложившейся обстановкой. А ведь вы городские люди и попали в переплет, где и более опытные могли сдрейфить. По существу, это было испытание вашей моральной и гражданской прочности. И вы его выдержали. Это глазное, а остальное образуется, ты уж мне поверь. Иди и не переживай. И не давай Пухову повода для нападок.
Не скажу, что речь Щетинина меня ободрила. Я ушел от него расстроенный.
Через день пурга стихла, как будто ее и не было.
Опять стало тихо, над головой синело небо, мороз не превышал 35 градусов. С грустью я смотрел с высокого берега, как готовили мой самолет для полета в Маркого. Было невыразимо обидно, что все так нескладно началось у меня на Чукотке. Я не заметил, как подошел ко мне сзади Янсон и, опустив руку на плечо, с несвойственной ему мягкостью в голосе сказал:
— Грустите, товарищ Каминский! — Он так и не смог перейти на другую, менее официальную форму обращения. — Сейчас я улетаю, и мы не скоро встретимся. Несколько слов на прощанье. Не скрою, вначале я думал, что вы из породы романтиков. У них хорошие побуждения, но, как правило, мало средств для их реализации. По крайней мере, я чаще встречал таких и привык им не доверять в серьезном деле. Я изменил свое мнение о вас. В серьезном деле вы, как это у вас, русских, говорят, — выдюжили. В моих глазах это самое важное. Эта страна, — он сделал широкий жест, как бы показывая страну, — как чистый лист бумаги. Никто не знает, что на нем будет написано. Я убежден, что сегодняшним Колумбам необходимы самолеты. Без них эту страну не завоюешь. Верю, что вы будете полезны Чукотке. Желаю вам успехов.
Он пожал мне руку и, казалось, хотел отойти, но вновь вернулся и добавил:
— Ваш Пухов пустозвон. Не переживайте из–за его нападок. А вот Митя мне нравится, на него вы можете положиться. Ну, до свидания. Еще раз желаю вам всего доброго!
В совхозе Янсон занимался своими делами, встречались мы с ним за эти дни два раза, в столовой. Он держался сухо и официально. Потому его слова удивили своей неожиданностью и, не скрою, растрогали.
По существу, Янсон продолжил сказанное Щетининым. Они как бы подвели итоги нашей вынужденной посадки. Слова Щетинина: «Испытание прочности» — выразили эти итоги кратко и в то же время глубоко. Все пережитое они высветили с неожиданной стороны. Я только горевал о нескладицах, которые одна за другой преследовали нас со дня вылета из Анадыря. Мы с Митей самокритично признали их результатом не только неопытности, но и легкомыслия. Чем больше я размышлял, тем больше соглашался с мудрой справедливостью старших товарищей. Ведь они могли бы усмотреть только лишения, какие претерпели из–за нас. Но они не обиду высказали, а надежду, что мы окажемся не гастролерами и сделаем на Чукотке то, ради чего приехали.
Упреждая все последующее, скажу, что этот урок сыграл свою роль менее чем через год. Кончилась наша смена, все авиаторы уезжали на материк, и нам с Митей пришлось решать этот вопрос для себя. Мы не уехали только потому, что не сочли свою задачу выполненной.
Пухов вернулся из Маркова на следующий день. Мы с Берендеевым к этому времени исследовали состояние аварийной машины и пришли к выводу, что на ней можно дорулить до места ремонта, то есть до Анадыря. Надо лишь укрепить хвостовое оперение, у которого сломалась стойка заднего лыжёнка. Запустили мотор и потихонечку подогнали самолет к совхозу.
Мне было разрешено отвезти Щетинина в Анадырь, а Пухов с механиком Берендеевым и штурманом Кочкуровым начал руление. Однако по прилете на базу меня уже ждала радиограмма Пухова с требованием вернуться в Усть–Белую. Задуманный эксперимент не удался, и вот почему.
Главная река Чукотки — Анадырь имеет протяженность 1500 километров, а ее бассейн охватывает территорию, приближенно равную такому, среднему по величине европейскому государству, как Румыния, — более 200 тысяч квадратных километров. На этой территории разместились всего три района: Анадырский, выходящий на побережье Берингова моря, Усть–Бельский, в 300 километрах вверх по течению от поселка Анадырь, и Марковский, до которого по реке от Анадыря считалось 750 километров. Прямая линия авиатрассы, первый полет по которой мы делали, сокращала путь до Маркова почти на 300 километров.
Не считая окружного центра—Анадыря, от устья до верховьев реки, имелось только три оседлых человеческих поселения: райцентры Усть–Белая и Маркове да организованный в 1934 году оленесовхоз «Снежное». На многие сотни километров к северу, западу и югу можно было обнаружить лишь нечастые стойбища оленеводов.
Поселок Усть–Белая представлял собою десятка полтора рубленных из плавника домиков. Они тесно сгрудились на подошве сопки, которую река обтекала, круто поворачивая к востоку. Поселок был обращен на устье быстрой, широкой и исключительно прозрачной реки, текущей с гор Пекульнейского хребта. Не случайно она называлась Белой.
Против поселка хвостовая часть самолета сломалась настолько, что руление стало невозможным. Пухову еще повезло, потому что случись это даже в десяти километрах дальше поселка, — самолет пришлось бы бросать. Пухов приуныл, а Берендеев стал искать выход. Он осмотрел и измерил габариты всех местных зданий и установил, что в школе, если разобрать часть стены и одну внутреннюю перегородку, крылья лягут во всю длину. У него хватило мужества взяться за ремонт, который, по нашим представлениям, требовал заводских условий и не одной пары искусных рук. Получив согласие местных властей (к сожалению, не помню фамилий секретаря райкома и председателя исполкома), мы разобрали стену школы между двумя оконными проемами и в эти «ворота» внесли крылья, а также поврежденные части хвостового оперения. Стену заделали снова. С этого дня школа на полтора месяца превратилась в столярную мастерскую.
Пухов и Кочкуров пассажирами моего самолета прибыли на базу, а я сделал еще рейс для завоза Берендееву необходимых ему материалов.
Дальше пойдет описание событий еще более драматических, но прежде я хочу дополнить рассказ о совхозе, где мне открылся новый мир, показавшийся удивительным.