В небе Чукотки. Записки полярного летчика

Каминский Михаил

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. ПЛАЧУ ДОЛГИ

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

НАЧАЛО ВТОРОЙ ЗИМОВКИ

АБРАКАДАБРА

Мне и прежде не раз приходилось получать искаженные радиограммы, но этот ребус поставил в тупик:

«АБАЗУ КАМИНСКОМУ

ДВАДЦАТЬ ПЯТОГО ПРХНИЛ СЕРЕЖУ АНАДЫРЬ ПРОИСШЕСТВИЕ УДОВЛЕТВОРИТЕЛЬНОЕ ВЕСЕЛИЛИСЬ ДРПАРТУ НЕТЕРПИМО ЖАРИМ ВСТРЕЧУ ФАНЯ».

Со дня на день я ждал сообщения из Анадыря о приезде Тани с трехлетним Сережкой. Догадался, что «Фаня» — это искаженное «Таня», «Прхнил» может обозначать только одно — «похоронила». От этой мысли во рту стало сухо, а под левой лопаткой кольнуло так, что не сразу мог вздохнуть полной грудью. «Нетерпимо жарим встречу…» Черт знает что!

Всматриваюсь в каждую букву и цифру на бланке. Передала Архипова. Что же вы за человек, Архипова? Как можно отправлять в эфир такую галиматью? Передана 29/9 из Хабаровска. Почему из Хабаровска? Ведь я уже имел сообщение из Владивостока. Нет, надо идти на полярку к радистам, выяснить…

До полярки шесть километров пути по гальке. Тревога подгоняла, и я порой срывался на бег. Порывистый ветер гнал по небу стада рваных облаков. Ложбинки на тундре, на галечных наносах приглажены снежком. Чернеют лишь затылки бугров–и верхушки кочек. Пестрой чередой они уходят в дымчатую даль к горам. За белой оградой прижатых к берегу льдин неумолчно рокочет море. с северного неба исходит тусклый рассеянный свет, окрашивая все окрест в безрадостные тона. Трудно вообразить более унылый пейзаж.

Непонятная радиограмма с каждой минутой приобретала все более зловещий смысл. Бодрость, напряженность последних дней, особенно после проводки каравана Шмидта, уступили место досаде. Кто меня здесь удерживал? Почему не уехал, как другие, к теплу и устроенности материковой жизни? Зачем поднял с насиженного места Таню с сынишкой? Что с ними стряслось? «Похоронила, похоронила…» — стучало в мозгу с каждым приливом крови. Стало жарко. На подходе к полярке все другие звуки вытеснил тревожный гул моря. Волны с разбегу бросались всей своей массой на гряду прибрежных льдов и взрывались белыми каскадами брызг. В бухте между утесами со злобным шипением взад–вперед каталась галька.

На полярную станцию я пришел, подготовленный к самому худшему. Первым встретился парторг зимовки Кульпин.

— Евгений Иванович! Беда у меня, — и я протянул ему злополучную радиограмму.

Мне показалось, что Кульпин читал непереносимо долго. Он повертел радиограмму, заглянул на обратную сторону и сказал недовольно:

— Тут, как говорится, без поллитра не разберешься. Абракадабра какая–то. Пойдем в радиорубку!

Радист Паршин, которого я знал до этого только по фамилии, оказался чудесным парнем, и » готов был расцеловать его за услышанное.

— Эта депеша проходила через мои руки. Задерживать не имел права, отправил вам, а сам принял меры для проверки. Полтора часа назад кончился пробный сеанс с Чукотским трестом в Анадыре. На ключе оказался радист Васильев. Он вас знает, шлет привет и просит передать, чтобы вы не беспокоились. Ваша жена и сын здоровы, они живут в аэропорту, Васильев сам их видел.

Силы покинули меня, и я опустился на скамейку, не сообразив даже поблагодарить Паршина за такие радостные для меня вести.

— А почему радиограмма прислана из Хабаровска?

— Видите ли, короткие волны на близких расстояниях идут плохо, а Хабаровск берет их отлично. Вот и сбывают анадырцы корреспонденцию через Хабаровск. Оттуда ее через Петропавловск–Камчатский передают на Уэлен… Длинная цепочка. И получаются искажения. Сохраните этот уникальный экземпляр для музея или, если хотите, для потехи внуков.

Не успели мы закончить разговор, как из контрольного громкоговорителя посыпались точки–тире.

— Васильев зовет! — Паршин надел наушники, приник к бланку, а я ловил из–за его плеча обращенные ко мне слова:

«АВИАБАЗА КАМИНСКОМУ

ДВАДЦАТЬ ПЯТОГО ПРИЕХАЛА СЕРЕЖЕЙ АНАДЫРЬ ЗПТ ПУТЕШЕСТВИЕ УДИВИТЕЛЬНОЕ ЗПТ ПОСЕЛИЛИСЬ АЭРОПОРТУ ЗПТ НЕТЕРПЕНИЕМ ЖДЕМ ВСТРЕЧИ ТЧК ТАНЯ»

Раз за разом перечитывал я сообщение, сравнивал его с первым, и, хотя тревога моя рассеялась, от пережитого мне стало зябко.

Только тот, кто долго жил в разлуке, знает цену последним часам перед свиданием с любимыми. Мои жена и сын проехали поездом и пароходом без малого пятнадцать тысяч километров, осталось всего шестьсот, но их–то сейчас и не преодолеть.

Возвращался на базу окрыленный. Темнело, все так же ревело море, но настроение переменилось. Ни освещение, ни унылость пейзажа не угнетали, да и ветер дул в спину. Предстоящая зимовка уже не казалась столь тягостной, как три часа назад. Есть у меня, как сам считаю, благая черта в характере — не жалеть о сделанном и не паниковать перед неизбежным.

Наша база еще не готова к зиме. И оставить неокрепший коллектив даже ради любимых я не могу. Если бы и хотел, все равно это сделать невозможно: только через месяц, в начале ноября, замерзнет Анадырский лиман, чтобы принять наши Р–5 на лыжах. А площадок, где можно было бы посадить самолет на колесах, там нет от сотворения мира.

Выдержал полтора года, выдержу еще месяц. Важно, что Таня и Сережа живы и здоровы…

О НАШЕЙ БАЗЕ

Тундра и вечная мерзлота под ней заполнили огромные пространства к северу от Полярного круга. В летнее время по тундре ни пройти, ни проехать. Только кочевники пасут здесь своих полудиких оленей. Да и то не везде. На низменных местах не растет даже олений мох. Берег полярного моря — это либо скалы, либо заболоченные равнины. Лишь кое–где море отвоевало у топкой тундры и выстлало галькой узкие полоски у мелководных лагун.

Морю понадобились миллионы лет усердной работы, чтобы между коренной тундрой и водой намыть из гальки относительно ровную и достаточно большую площадку. Тысячи веков творила природа аэродром для самолетов XX века. Впрочем, между этой галечной площадкой и аэродромом сходства не больше, чем между чукотской ярангой и Большим театром в Москве, И все же это не бугристая тундра, а твердый грунт. На всем протяжении от Берингова пролива до устья реки Лены это единственное ровное место.

На заре авиации существовал предрассудок, что такие хрупкие создания, как самолеты, не могут ночевать под открытым небом, что им, как и людям, нужен свой дом — ангар.

Сооружение ангара обходится дорого, даже если неподалеку есть лес. На Чукотке он стоил безумных денег. Лишь такое событие, как спасение челюскинцев, поколебало скаредность Наркомфина, и средства были выделены.

Строители вложили в ангар всю свою энергию и старание. Его построили из бруса великолепной сибирской сосны. В оставшееся время соорудили дом и баню для летчиков. Дом чудной; жилые помещения — восемь комнат — вознесли на второй этаж, а пустоту первого обнесли стеной метровой толщины из дикого камня и обложили ее «тундрой». В будущем здесь будут кухня, столовая, кладовка.

Каменная стена просвечивалась насквозь. Не отличались герметичностью и стены жилых комнат, на их отделку у строителей не оставалось времени и материалов: вся привезенная пакля ушла в стены ангара.

Зато непроницаемый для пурги ангар возвышался как гордый символ могущества человека, преодолевшего земное тяготение. Правда, построили его не в «розе ветров». Пурга нагромождала сугробы у ворот до самого конька крыши, и до наступления лета пользоваться этим убежищем для самолетов не представлялось возможным. Да и теплой мастерской при ангаре не было. Когда возникала надобность разобрать карбюратор или выполнить какую–нибудь поделку, бортмеханик и мотористы бежали в жилой дом, до которого от ангара было 400 метров, и там в тепле, кое–как примостившись, копались в своей технике. При этом они тащили грязь, авиационные и неавиационные запахи.

Мастерская была нужна позарез. Но от строительства не осталось ни единой доски: все сгорело в ненасытных печах предыдущей зимовки. Вот когда мы узнали цену каждой дощечки! Пришлось бережно разбирать освобождавшиеся ящики и таким путем накапливать строительный материал. Труднее всего оказалось найти что–либо подходящее для столбов, балок, стропил. Осмотрев ангар, нашли возможным изъять некоторые «излишества». Так мы построили некое подобие совсем маленькой мастерской и радовались ей как величайшему благу.

Я уже рассказывал о молодых ребятах, работавших плотниками на строительстве ангара, — Мише Кислицине, Андрее Дендерюке и Сереже Меринове, которых Конкин соблазнил остаться мотористами. Наши механики не жалели усилий для их обучения. Постепенно, шаг за шагом эти ребята накапливали опыт и знания, тем более прочные, оттого что добывались они в трудных условиях собственными руками и головой. Чукотская авиабаза многим обязана этой троице.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

МЕРТВЫЕ СЛУЖАТ ЖИВЫМ

«СЕЙЧАС МЫ НЕ КРОЛИКИ!»

Мы в воздухе.

Саша Мохов тронул меня за плечо. Пристроив под шапку наушники, я взял трубку переговорного аппарата:

— Товарищ командир, Анадырь закрыло туманом, нас не принимают. В заливе пока ясно.

— Отлично, идем в залив!

Я оглянулся на ведомого. Он шел рядом. Мы давно не летали, и Сургучеву доставляло удовольствие держать крыло своего самолета у хвоста моего. Надобности в столь близком соседстве не было, но я тоже любил эту волнующую тренировку глазомера и точной реакции, которых требовал полет в тесном строю. Сур–гучев и летевший с ним Митя заметили мои переговоры с радистом, и, чтобы они не беспокоились, я показал им большой палец: все в порядке!

Было начало ноября. Полтора часа назад, еще в глубоких сумерках, мы вылетели в паре с Сургучевым с базы. Дойдя морским побережьем до устья Амгуэмы, я повернул вдоль нее на юг. Позади осталось небо, усыпанное звездами. Отраженный свет тускло освещал долину застывшей реки. В этом призрачном освещении, как часовые на посту, замерли по сторонам сумеречные сопки, а берега еле угадывались по черточкам обрывов и щетинистому пунктиру кустарника.

В такое время года по этому маршруту самолеты через хребет еще никогда не летали. Единственная попытка, предпринятая Волобуевым, закончилась трагически. Я не мог не думать об этом. Невольно сравнивал свои ощущения с теми, которые, как мне казалось, должен был испытывать тогда летчик Буторин. Ни день, ни ночь — короткие сумерки. На карте «белое пятно», маршрут незнакомый, впереди хребет, а радиосвязи и штурмана нет. Буторин летел в тревожную для себя неизвестность один и трепетал. Мы идем вдвоем, и я чувствую себя уверенно, так как знаю каждый поворот виднеющейся внизу реки. Но все равно безлюдная горная долина, скудно освещенная оранжевым небом, как затаившаяся опасность, держала нервы в напряжении.

Подходим к северным склонам хребта. Здесь Ам–гуэма поворачивает на запад, как бы приглашая следовать за собой, туда, где горы ниже и положе. Этот–то поворот и обманул Буторина. Но я знаю: надо сделать насилие над своей психикой и почти сто километров лететь над запутанными лабиринтами горных круч. На фоне неба пасти ущелий не просматриваются до дна и кажутся провалами в преисподнюю. Стремясь уйти от них, набираю высоту. Вот показалась синева Берингова моря, и солнце ударило в глаза всей своей мощью. Я зажмурился и рассмеялся. Вот оно, солнце! Как долго мы не видели его!

Когда разлепил глаза, не сразу понял, почему море белое. В наушниках раздался голос радиста:

— Залив закрывает туман.

Теперь я увидел своими глазами узкий язык морского тумана, вползающий в залив. Его верховья еще открыты, и на черной глади играют солнечные зайчики.

Ну и ну! Мы у самой цели, и ее на глазах закрывает! Возвращаться поздно. Да и обидно, не каждый раз .хребет открыт, как сегодня. Мною овладело строптивое чувство: опять эти чукоткины штучки! Опять она экзаменует меня!

Но, уважаемый профессор, не иначе, как вы забыли, что однажды уже приняли у меня зачет по этому предмету. Воля ваша, если хотите, отвечу еще раз!

Примерно так я определил бы свое внутреннее состояние, ощутив холодок, защекотавший спину. Некоторое время лечу, не меняя курса, размышляя и вглядываясь в окружающее. Слева туман уже лижет подножия гор, но справа все, что южнее хребта, открыто. Это хорошо. Значит, место для посадки найдется, не надо будет позвращаться в темноту…

Покачав с крыла на крыло — знак ведомому; делай, как я! — круто, со снижением разворачиваюсь вправо. Сургучев отдалился: идет за мной. Мы следуем к западу от залива вдоль южных склонов Анадырского хребта.

Перед нами расстилалась холмистая тундра предгорий, и, вероятно. Сургучев недоумевал, почему я веду его в эти буераки. Но я знал, что туман закроет равнину, а сюда может не дойти. Полгода назад поиски Волобуева дали мне общее представление об этой местности. Я был уверен, что найду где приземлиться. И еще подумал: так мертвые служат живым!

Вот озерко, но оно мало. Вот ровный участок тундры, но время есть, поищу что–нибудь надежнее. Минут через сорок наконец обнаружил.

В седловине между двух сопок притаилось почти круглое озеро, метров 800 в диаметре. Большая часть его поверхности покрыта матерыми застругами, но у берега, под склоном сопки, идеально ровная полоска. Все! Лучшего места не придумаешь! Говорю Мохову:

— Передай Анадырю, что садимся на озере, приблизительно в шестидесяти километрах к западу от верховьев залива Креста. Пусть не беспокоятся, место хорошее.

Прикинув время рассвета на этой широте, добавил:

— Завтра с девяти утра пусть ежечасно дают в эфир свою погоду.

…Вынужденная посадка… Год назад меня, аэродромного летчика, эти слова пугали скрытой в них угрозой. Но Чукотка еще не знала, что такое аэродром. Она приучила нас видеть его везде, где мог приземлиться самолет, — даже в горах. Особого волнения перед этой посадкой я не испытывал. Однако не был и спокоен. Пытаюсь понять — почему? Может быть, это чувство ответственности командира? Ведь Сургучев не попадал в такие передряги. Нет, не это главная причина… Ага, понял…

Чувство, унаследованное от пещерных предков, когда те отрывались от человечьей стаи. Для жителя XX века все же неестественно решаться на ночевку под открытым небом в столь неуютной обстановке. Кто знает, сколько придется здесь просидеть, а чукотская зима шутить не умеет.

Низкое, красноватое солнце расстилало свои лучи параллельно земле. Все, чего они касались, окрашивалось в розовато–желтый цвет. Стена хребта в отдалении чернела осыпями, теневые стороны бугров мертвенно синели. От пустынного пейзажа и сочетания таких красок возникало представление о Великом холоде, ждущем нас на земле. Подавив свое томление, подумал о самочувствии ребят.

Сургучеву только двадцать шесть, возраст впечатлительный, вероятно, переживает. Саня Мохов и вовсе впервые знакомится с зимней Арктикой. Мне надо держаться так, будто ничего особенного не произошло. Издержки нашего полярного ремесла, не больше того. Пусть закаляются!

Учтя безветрие, захожу на посадку так, чтобы солнце подсвечивало сзади. Лыжи нежно прикасаются к шероховатой поверхности снега, и машина замедляет бег. Выскакиваю из кабины и ложусь, раскинув руки, изображая посадочное «Т». Сургучев садится и подруливает к моей машине, крыло в крыло. Скрещиваю руки — знак выключить моторы. Тишина оглушает. Лишь потрескивают остывающие моторы и скрипит снег под ногами идущих ко мне товарищей.

Митя возбужден, как студент после удачного зачета. Разобрал его последнюю фразу, обращенную к Сургучеву:

— Это что, вот в прошлом году нам досталась по–садочка — дай боже! А сейчас мы не кролики, не пропадем!

Правильно говорит Митя, но подошедший Володя Сургучев, вытирая пот со лба, смотрит вопросительно.

Мохов тоже серьезен. Их можно понять. На эту посадку они смотрят как на постигшее их стихийное бедствие, преследуемое авиационными инструкциями. Чтобы они летали здесь безбоязненно, их психологию надо заставить принять как реальную действительность возможность таких посадок в случае нужды. Буторин потому и погиб, что пробивался к людям в плохих для полета условиях. А на Чукотке этого делать нельзя.

— Посадка отличная, Владимир Михайлович! Поздравляю с крещением. Как видите, законы природы извинений не просят.

Ограничив этими словами всю сферу переживаний, перевожу разговор в деловое русло:

— Обратите внимание, как лежат остриями заструги. Самолеты сели и стоят точно в плоскости пургового ветра. Переруливать нет надобности, будем закрепляться на месте. Быстренько слить воду, пока не прихватило крыльчатку водяной помпы. Потом ставить палатки и якорить машины. Если не запуржит, завтра будем в Анадыре.

Знаю по себе благотворное действие уверенной распорядительности старшего. Польщенный похвалой за посадку, ободренный моим спокойствием, Сургучев заулыбался.

— Такое, знаете, трудно проглотить сразу. Думал, вернемся на базу, потом гляжу — вы пошли сюда. Митя сказал, что будем садиться. Где, думаю, сядем среди таких бугров? А оказалось, место — лучше и не надо. Только, наверное, в эту ночь нам на жару обижаться не придется?

— Ты, Володечка, пока ездил в Москву, отстал от жизни, — вмешался в наш разговор Митя. — В моей палатке переночуешь, как на даче!

Сургучев недоверчиво пожал плечами, а я спросил Мохова, намекая на его любимую поговорку:

— Вам у Зингера не пришлось тренироваться на вынужденных?

— Чего не было — того не было! — в тон, чуть улыбнувшись, ответил Саша.

— Ну не будем терять времени, прения сторон состоятся во время ужина. Замечайте, чего не будет хватать для жизни в палатке. В Анадыре пополнимся.

Через два часа мы уже лежали в спальных мешках, переживая прошедший день. В соседней палатке бурчал Митя, изредка слышался голос Володи Сургучева. Рядом ворочался и вздыхал Саша Мохов. Я не забывал, что в Анадыре меня ждет Таня. Предстоящее свидание волновало. Но это не мешало мне трезво осмысливать свои поступки.

Впервые в полете я отвечал не только за себя. Мой опыт созрел для принятого решения. И вновь, как на мысе Биллингса, после радиограммы Шмидта, я спросил себя, что заставляет меня поступать так, а не иначе? Куда девались прежние материковые представления о том, как надо летать? Сегодня я сознательно пренебрег основным законом авиации, гласящим, что для посадок самолетов существуют аэродромы. И уверен, что поступил правильно.

Не впервые здесь, на Чукотке, я пришел к выводу, что хорошо летать — не значит делать красивый взлет и трехточечную посадку. В этом смысле Буторин был лучшим среди нас,

Но стремление во что бы то ни стало пробиться на аэродром оказалось для него гибельным. Самое правильное соблюдение инструкций не гарантирует экипаж от несчастья. Ни одна из инструкций не может предусмотреть всего, что случается в жизни. Сто раз прав старик Конкин, предлагая в каждом случае советоваться со здравым смыслом. Творческое осмысление обстановки в воздухе, способность к самостоятельным решениям — вот что главное в летчике! Этому же учат, строго говоря, и правила полетов.

Вдумчивого человека проигранное сражение учит больше, чем выигранное. Урок, полученный мной и Митей у совхоза «Снежное» в ноябре тридцать пятого, мог испугать до смерти. Но он пошел на благо.

Первая заповедь для вынужденной посадки, которую мы усвоили, была сформулирована так; сохранить самолет — значит, сохранить и жизнь. Поэтому важнейшей нашей задачей стало научиться крепить самолет на стоянке так, чтобы никакой ураган не мог сорвать и поломать его.

Не менее важным средством жизнеобеспечения стала палатка. В нашем распоряжении имелась летняя палатка армейского образца — тяжелая, громоздкая для тесных Р–5 и совсем непригодная для арктических условий. Много дней мы конструировали и сами шили герметичную, легкую и удобную палатку. В такой палатке пурга нам уже не страшна.

Неприкосновенный запас в запаянной банке, приготовленный чужими руками, не удовлетворял нас ни количеством, ни ассортиментом. Если не хочешь бедствовать, не поленись приготовить НЗ сам и рассчитывай его не на двадцать дней, как на материке, а минимум на сорок; по килограмму сухого продукта на сутки. Мы отдавали предпочтение мясным консервам. Банками можно было заполнять многие пустоты между баками и даже в моторной гондоле. От такого соседства консервы не портятся.

Много внимания было уделено нами походному и лагерному снаряжению. Примусы, посуду, спальные мешки, кирку, лопату, топор, снежную пилу, якоря и тросы для крепления самолета — все, вплоть до примусных иголок, каждый экипаж подбирал и комплектовал для себя сам. Мы твердо придерживались принципа;

все уложенное в самолет должно легко извлекаться даже при аварии и всегда быть готово к немедленному употреблению. Примусы отрегулированы под бензин и заправлены. Две иголки подвязаны к ножке… Как будто бы мелочи, но каждая из них существенна, когда идет борьба за жизнь. Да, действительно инструкции не могли предусмотреть всего того, чему научил собственный опыт.

Взвесив все таборное хозяйство, мы ужаснулись: больше 200 килограммов. Куда разместить? На наше счастье, на базе обнаружились подвесные (под крыло) кассеты Гроховского; в них Каманин и Молоков перевозили челюскинцев из ледового лагеря. Что не вошло в кассеты, разместили под мотором, между баками, и только самое легкое, вроде оленьих шкур, нашло место в хвосте.

Автономия! Так мы назвали все, что должно было обеспечить нам жизнь при вынужденной посадке, а затем и самостоятельный взлет. Мы гордились своей предусмотрительностью, она делала нас смелыми.

Оставалась одна проблема: трудный запуск мотора. Его решил Саня Мохов. Оказалось, инженер группы Волобуева Прокоп Антонович Аникин привез с собой редкостные в те годы специальные движки–компрессоры для запуска моторов сжатым воздухом. Механики Румянцев и Банин не смогли одолеть их капризов и предпочитали обходиться методом каманинцев, которые натягивали надетые на лопасть пропеллера амортизаторы и тем самым давали ему раскрутку на несколько оборотов. Но такой метод требовал, как минимум, шести человек. У Мохова эти движки заработали…

Я уже задремал, как вдруг раздался гулкий выстрел. Лед под палаткой заколебался. Саша приподнялся в мешке; «Что такое?» Наспех натянув унты и набросив куртку, я выскочил наружу. Кромешная тьма, мертвая тишина и кусачий холод. Ежусь под натиском мороза, присматриваюсь и прислушиваюсь. Вот еще выстрел. Понятно: трескается лед на озере. Подошел к своему самолету! Ого! Синий столбик спирта в термометре перевалил за минус тридцать пять.

У палаток трое моих товарищей ожидали разъяснений.

— Ложитесь спокойно, это мороз работает!

Засыпая, я стал думать о Тане. Я знал ее еще пятилетней девочкой, так как наши семьи были дружны. Потом на долгие годы судьба разлучила нас. Когда я ее встретил вновь, Таня была уже девушкой. Толстенная коса ниже пояса, голубые глаза, соболиные брови, яркие губы, чуть вздернутый носик на типично русском лице, осиная талия… Было от чего потерять голову. Но завоевать ее оказалось делом нелегким: конкуренты–обожатели ходили за Таней толпами. Однако пришел день, когда Таня стала моей женой. С ранних лет она работала и училась. Это выработало в ней независимость и самостоятельность. Мой труд она уважала по–настоящему, не охая и ье причитая, когда я отправлялся в полет. Моему стремлению в Арктику сопротивлялась, однако вскоре смирилась. Три года назад, когда я еще служил испытателем в КБ Грохов–ского, Таня родила мне Сережку. Сережка — малыП отменный, буквально с пеленок тянется к технике, теша мое отцовское сердце. Однажды, когда его, двухлетнего, переводили через улицу, он увидел оторвавшуюся от трамвая тормозную буксу. Уцепился в нее ручонками и потребовал; «Мама, неси домой!» Перед самым моим отъездом ему досталось от Тани за то, что отверткой вывернул все винты из швейной машины. Сейчас ему три с половиной. Какой он стал, мой Сережка?

Таню я оставил на последнем курсе нефтяного института. Она едет сюда уже с дипломом инженера. Не затоскует ли? Нет, что ни говори, в самом важном для мужчины — в выборе профессии и жены — я не промахнулся. Кому везет, так везет во всем!

И я заснул с приятными мыслями о завтрашней встрече с любимой.

О ТОВАРИЩАХ

Морозное утро встретило нас ясно;, погодой. Солнце уже взошло — все небо над головой светилось голубизной. Мы уже отвыкли от такого зрелища, и оно радовало глаз. Первыми поднялись механики, под моторами журчали примусы подогрева.

Подошел Сургучев. Пожелав доброго утра, поинтересовался, можно ли убирать палатку и укладываться.

— Подождем, Владимир Михайлович! Налаживать табор дольше, чем разбирать. А вдруг погоды нет и лететь некуда? А как вам спалось? Не пришлось дрожжами торговать? — пошутил я.

— Как ни странно, спал как младенец. Утром Митя развел примус, и я встал в тепле, как буржуй. Просто удивительно, что на вынужденной можно жить, не бедствуя!

— Ходит, Володя, среди летчиков поговорка; «Лучше быть пять минут трусом, чем всю жизнь покойником!» Сомнительная поговорка, но оказавшиеся в нашем положении могут найти в ней некоторый смысл. Когда прижмет непогода, лезть на рожон, пробиваться во что бы то ни стало — это уже не смелость, а отчаяние. А вы убедились, что разумный выход есть.

— Не выход, а целые ворота, — Сургучев рассмеялся. — Но смотрите, что–то Саша там машет…

— В Оловянной туман, а в Анадыре ясно, нас ждут! — доложил, улыбаясь, Мохов, когда мы подошли к нему.

— Ну вот, теперь можно и укладываться! Мы принялись разбирать палатки. Работая, я думал о новых моих товарищах.

Володя Сургучев оказался уживчивым и компанейским парнем. Пока что я не заметил в нем инициативности, свойственной Катюхову, однако его способность подчиняться разумным решениям и выполнять порученное не за страх, а за совесть располагала к доверию. Как летчика я наблюдал его впервые.

Умение взлетать, садиться, держаться в строю — само собой разумелось и теперь уже не представлялось мне главным в летчике. А вот как он переносит осложнения обстановки в полете? Боится, нервничает, теряется или сохраняет выдержку? Как принимает решения — своевременно, до наступления опасности, или начинает метаться, когда уже нет выхода? Этот наш полет не мог дать исчерпывающего ответа на подобные вопросы, но кое–что прояснил, Митя успел шепнуть, что не заметил в своем летчике «нервоза». Он не возмущался, спокойно следовал за ведущим. Это признак уравновешенности. После посадки Сургучев безо всякого гонора подчинился опыту Мити. При креплении машины и разбивке лагеря он не командовал, а спрашивал, что и как делать. Это признак готовности учиться тому, чего не знаешь, — качество весьма важное для полярника. Все ранее подмеченное и свежие наблюдения дополняли общее впечатление о Сургучеве как о добром и сильном человеке. Мой Митя был гренадером, а Володя еще массивнее. Все в нем было крупным и вызывало симпатию с первого взгляда: медведь, да и только!

Мохова вся зимовка звала Сашей или Саней. Однако отнюдь не потому, что он казался или был рубахой–парнем. В этой фамильярности было что–то от заискивания. Мохов был мастеровит, и каждый хотел иметь его другом. Он окончил всего семь классов, рано начал своими руками зарабатывать на жизнь. Эта необходимость в сочетании с природной одаренностью, видимо, и сотворили из него мастера, способного найти выход из любой технической трудности. Когда его спрашивали: «Сделаешь?», «Сумеешь?», он неизменно отвечал: «Шестнадцать лет по этому делу у Зингера работал». Теперь это забыто, но в те времена имя главы фирмы швейных машин Зингера пользовалось большой известностью. Еще я заметил в Мохове неимоверную выдержку. Однажды, копаясь в моторе, он сильно обморозил руки. Целую неделю кожа с его пальцев слезала лоскутами. Но мы не услышали ни единой жалобы. Самостоятельно кое–как перевязав руки, он каждый день продолжал работать вместе со всеми. Своей стойкостью гордился, на похвалы не напрашивался, но принимал их со сдержанным удовлетворением. И внешне — длиннорукий, чуть сутуловатый, с мощной статью партерного борца — Мохов казался эталоном человеческой прочности. Такой не расслюнявится, какая бы напасть ни свалилась на голову.

В общем, для полярной зимовки, и для нашего отряда в особенности, он оказался сущим кладом. Кроме специальности бортмеханика, Мохов владел радиотехникой и мог работать радистом. Ввиду такого ценного сочетания профессий мне пришлось пожертвовать Митей и в перелетах брать с собой Мохова, чтобы иметь связь на своем борту.

Каждый хочет иметь верных товарищей. Тому, кто хоть за что–нибудь отвечает, по душе надежные соратники. Думая об испытании, которое довелось перенести этим ребятам, я понимал, что они доверяли мне. И от макушки до пяток ощущал признательность, какую–то неизъяснимую теплоту…

Тем временем становилось все светлее. Сопки закрывали от нас солнце, но небо стало большим и словно просвеченным изнутри. Боже мой! До чего же хорошо жить с солнцем, каждый день встречать и провожать его, видеть эти нежные изменчивые краски на просторном небе! Впервые Чукотка показалась мне приветливой, несмотря на мороз, пощипывавший лицо и руки.

Через час после взлета мы уже совершали двойной «круг почета» над Анадырем.

Невооруженным глазом видно, что мы подняли на ноги всех обитателей «столицы» и ее окрестностей. Появление самолета для них — событие первостепенной важности.

Около дома, который мы именовали аэропортом и к которому подрулили, нас окружила толпа встречающих: собралось едва ли не все население поселка.

Но я видел только сияющие глаза моей Тани и Сережку, который держался за подол ее кухлянки. Едва мы успели обменяться торопливыми поцелуями, как со всех сторон меня атаковали анадырцы: кто поздравлял с благополучным полетом, кто приглашал в гости, а некоторые спешили изложить свои просьбы…

МЕНЯ СПАСАЕТ ВОЛЧЬЯ СТАЯ

Ни в одной книге нельзя пересказать жизнь человека день по дню. Поэтому опускаю все, что дорого лично мне и не существенно для читателя. Остановлюсь только на анадырском периоде работы в тридцать шестом году.

В начале этих записок я упоминал, что история полетов в небе Чукотки начинается с облета острова Врангеля О. А. Кальвицей в 1926 году. Над Анадырем первый самолет появился только в 1932 году. Это был гидросамолет летчика Г. А. Страубе, прилетевший с экспедицией С. В. Обручева, о чем было подробно рассказано ранее.

В тридцать четвертом году во время челюскинской эпопеи Анадырь стал транзитным пунктом для всех самолетов, летевших в лагерь Шмидта. В марте тридцать пятого из Хабаровска на Чукотку в паре с летчиком Линделем совершил перелет М. В. Водопьянов. Все эти посещения Анадыря авиаторами имели экспедиционный характер, и сделать что–либо полезное непосредственно для окружного центра они не могли. Но вот осенью тридцать пятого здесь обосновался отдельный отряд из двух самолетов Чукотской авиагруппы. Наконец–то! — радостно вздохнули анадырцы. Однако радость оказалась преждевременной, ибо окружные организации вместо помощи себе очутились перед необходимостью помогать в розысках то одного, то другого пропавшего летчика.

Прошел еще год. Самолеты северного отряда работали в геологической экспедиции, на ледовой разведке, обслуживали зимовки, а окружные организации по–прежнему рассылали своих работников на собачьих упряжках зимой и на байдарках летом. И вот в Анадырь летят два самолета, чтобы сделать что–либо реальное. И вновь садятся на вынужденную. Слава богу, что хоть не просят помощи, сами выбираются из беды и все у них в исправности, Я ожидал встретить у руководителей округа холодок недоверия, но, видно, людям свойственно не терять надежды на лучшее. Вопреки ожиданиям нас встретили с ликованием и, как говорится, не знали, где посадить.

Интересно рассказывать о волнующих происшествиях, требующих находчивости и других качеств, от которых зависит жизнь. Трудно описывать простую, хотя и удачливую работу. День за днем'мы летали с Сургу–чевым без всяких осечек. Стояла хорошая погода, моторы запускались вовремя, ничего не ломалось, и каждую ночь мы ночевали под крышей.

Впервые от сотворения мира специальная экспедиция обследовала реку Анадырь на судоходность. Оказывается, это вовсе не простое дело — видишь воду и плыви себе! Всю реку надо промерить, выявить фарватер, составить карту и лоцию, сделать положенное число астропунктов и поставить навигационные знаки. Для этой цели и прибыла гидрографическая экспедиция Главсевморпути под руководством Подгородецкого. В ее составе было человек сорок. Для округа работа экспедиции имела жизненно важное значение, и председатель окрисполкома Тевлянто просил меня в первую очередь помочь ей. Нам пришлось развозить отряды партии с их снаряжением по всей реке, до Усть–Белой включительно. Пользуясь отличной погодой, за неделю мы решили задачу, представлявшуюся Тевлянто и Подго–родецкому неимоверно трудной. Потом нам поручили перевозку грузов торговой конторы в Усть–Белую, «Снежное» и Маркове. И с этим справились быстро. И стали развозить командированных в различные пункты южного побережья Чукотки. Судья, прокурор, учителя, врачи, советские и партийные работники доставлялись туда, куда им требовалось. В свою очередь, появились пассажиры, у которых были дела в окружном центре.

Короче говоря, два наших самолета за короткий срок полностью удовлетворили нужды Анадыря и восстановили авторитет авиации. Ограничиваю себя этой краткой справкой, чтобы рассказать об одном эпизоде, которому я бы не поверил, не случись он со мной.

К декабрю, осмелев от удачных полетов, когда стало казаться, что между Анадырем и Усть–Белой нами все изучено, мы стали летать и порознь. Однажды я послал Сургучева с Моховым к устью реки Великой с инструментом для астрономического отряда Карандашова, а сам с Митей повез в Усть–Белую старшего прораба Ивана Суярова и его жену, техника Марию Суярову. Обратно вылетели с грузом пушнины.

Половина пути была пройдена безмятежно. До Анадыря оставалось лететь минут сорок, как вдруг атмосфера непонятно почему замутилась, стала мглистой. Хотя небо по–прежнему голубело в просветах, но видимость горизонта сужалась, вынуждая меня снижаться. Надо бы развернуться обратно, на хорошую погоду, но я промедлил, полагая, что ухудшение видимости—местное явление. Бровка берега четко обозначалась непрерывной линией кустарника, и я шел по ней, как баран на зе–ревочке.

— Ах черт, какая досада! Надо было вернуться! — с нарастающей тоской повторял я про себя, опуская крыло к земле и выжидая появления более широкой плоскости кустарника, чтобы по ней совершить разворот. Я крутил «восьмерки» на десяти метрах высоты, цепко держась за путеводную нить берега.

Сколько раз пролетал этим берегом, и он казался прямым как стрела. Откуда только берутся сейчас все эти мысы, изгибы, повороты? Как привязанный держу крыло вровень с чернеющей полоской и извиваюсь вместе с береговой чертой. А туман все гуще и плотнее. Всей кожей начинаю чувствовать безнадежность своего положения: сию минуту самолет заденет за землю, стремительно развернется и со страшной силой ударится мотором. Оборвутся бензиновые трубки, бензин вспыхнет, и много спустя люди станут гадать; кому же принадлежат эти изуродованные, обгоревшие тела?..

И когда отчаяние дошло до предела—совершилось чудо. Внезапно из белой мглы прорезалась россыпь черных точек прямо по курсу. Эти точки обозначили плоскость земной поверхности. Не раздумывая, что это за точки, только каждой своей клеточкой ощущая их спасительность, убираю газ и выравниваю по ним машину. И вот она уже стоит как вкопанная на земной тверди, мое сердце замедляет темп и колотится не так бешено. А точки—то была волчья стая—бросаются в разные стороны и скрываются во мгле.

Митя вопреки вулканическому темпераменту на этот раз не «катапультировался» из своей кабины, а медленно, «по слогам», покинул ее. Он сошел, не оглядываясь, и растаял в тумане.

Обалдевший, я сидел в кабине, не имея сил и желания двигаться. Скверно! На мякине попался, старый воробей! Мотора я не выключал, чтобы Митя вернулся на его звук. Он возвратился минут через пятнадцать, когда я и не знал, что думать о его уходе, вернулся совсем с другой стороны.

— Куда ты ходил, Митя? — в моем голосе не было ничего от командирской твердости, вопрос прозвучал неуверенно и льстиво.

— Смотрел, куда мы устряпались! — без заметного раздражения, но холодно ответил Митя,

— Ну и что?

— А ничего! В который раз убеждаюсь, что кому–то из нас кошмарно везет!

— Наверное тебе, Митя!

— Тогда ты пропадешь без меня, командир! Выключай мотор!

Я выключил мотор, Митя накрыл его чехлом, затем вытащил из самолета палатку и стал устраивать лагерь. Я решил обойти наш «аэродром». Осмотрел место, на которое, по Митиному выражению, мы «устряпались», и меня охватил стыд. В нашей жизни было немало всякого, но еще ни разу мы не подвергались опасности так глупо.

Берег реки образовал здесь длинный уступ, повернутый в глубь тундры. Тальник кончался там, где высокий берег снижался до уреза воды. В тундру вклинивалась довольно ровная, покрытая снегом болотистая низменность. Летом в нее нес свои тощие воды ручей, сбегавший с окрестных возвышенностей. Образовавшийся рукав с трех сторон окружали бугры — наш самолет не добежал до них метров тридцать. Позади, чуть дальше точки приземления, осенний ледостав прижал к берегу такие глыбы торосов, на которые и смотреть–то было неприятно. Выполненная вслепую посадка пришлась на естественную площадку, как будто специально отмеренную для моего Р–5. Отклонение в любую сторону хотя бы на пятнадцать метров—и в лучшем случае битая машина… «Да! — подумал я про себя. — Ничего не скажешь, действительно дурацкое счастье!»

Митя не донимал меня попреками, молча вскипятил на примусе воду, заварил чай, разогрел консервы и, поев, демонстративно завалился спать, Митино молчание я воспринимал как поджаривание на медленном огне и долго в одиночестве бродил по «аэродрому», пока усталость не кинула в сон и меня.

Наутро туман рассеялся, и мы благополучно вернулись в Анадырь. Здесь никто не беспокоился, считая, что мы заночевали в Усть–Белой. Но это–то и обеспокоило меня. «Хорошо, что мы не нуждались в помощи, — размышлял я, — а если бы все сложилось иначе? Ведь нас хватились бы в лучшем случае через сутки». Рассказав Сургучеву и Мохову об этом происшествии, я установил за правило: летчику не ложиться спать до тех пор, пока с места ночлега не уйдет сообщение о местопребывании. Если же такие сведения на базу не поступят, оставшемуся экипажу с утра начать поиски пропавшего.

КАК ПОЧТИТЬ ОТВАГУ ПОГИБШИХ!

Добрые вести имеют длинные ноги. Какими–то неведомыми путями Чукотка узнала, что «летают самолеты». И люди, привыкшие к оседлой неторопливой жизни, вдруг почувствовали тягу к воздушным путешествиям. В окружком, окрисполком, Анадырский политотдел и на мое имя посыпались запросы. Райкомы, райисполкомы, начальники экспедиций и зимовок просили прилететь, перебросить в Анадырь, доставить обратно. Все, на что прежде до прибытия пароходов просто махнули бы рукой, неожиданно стало неотложным, приобрело небывалую остроту. Еще бы! В Анадыре можно решить «больной» вопрос, добыть дефицитное и даже выточить какую–то сломавшуюся деталь: единственный на всю Чукотку токарный станок и сварочный аппарат имелись только здесь, В свою очередь, и окружным организациям оказалось до зарезу необходимым послать то в один, то в другой пункт своего инспектора или вызвать местного работника для доклада. Полное отсутствие удобств в полетах возмещалось энтузиазмом наших пассажиров.

Короче говоря, объем работы возрастал, и я вызвал на подмогу третьего и последнего нашего летчика Георгия Катюхова. С ним летели бортмеханик Берендеев и радист Миша Малов. Катюхов должен был пройти тем Же маршрутом, каким летели мы с Сургучовым… За прошедшие три недели сумеречное время за хребтом сократилось еще больше, приближалась середина полярной ночи. Памятуя о трагическом перелете Волобуева, я принял меры предосторожности». В день полета Катюхова мы с Сургучовым дежурили на базе геологов в бухте Оловянной, а моторы наших Р–5 были разогреты. С раннего утра я сидел в рубке радиста Володи Высотского. Убедился в наличии двухсторонней связи, сам передавал погоду Оловянной и следил за полетом. Всегда легче лететь в трудных условиях самому, нежели ждать товарища. Но перелет завершился благополучной посадкой в пункте ожидания.

Итак, вся авиация Чукотки в сборе, в боевой готовности. И вновь, не впервые, моя мысль вернулась к тем, кто добывал нам опыт. Я думал о Волобуеве, дорогой ценой оплатившем его. Приближается годовщина его гибели, как отметить ее?

Не раз я удивлялся, как тонко чувствовал мои переживания Митя. На этот раз он подошел ко мне с вопросом, в котором теплилась сочувственная зависть:

— Ну что, гордишься, поди?

— Так ведь есть чем, Митя!

— А знаешь, когда я решил остаться с тобой на вторую зимовку, то, честно говоря, считал это жортвой. А сейчас не жалею — рад. Еще год разлуки с Машей вытерплю, зато сколько мы с тобой сделали из того, о чем мечтали! А ведь это главное в жизни, как думаешь?

— Я думаю, Митя, что без тебя я не смог бы выдержать всех невзгод, какие выдержал. Спасибо тебе!

— Ну, это ты брось. Не во мне дело. — Митя покраснел, засмущался. — Я о другом думаю. Вот двух лет не прошло, как мы, встречая челюскинцев, только еще мечтали об Арктике. Думали — молодые, сильные, Арктика перед нами на колени бросится. А первый же полет бросил нас самих, как слепых котят, в прорубь. Барахтались и не верили, что выживем. Просто обязаны были утонуть. — Митя нахмурил брови, помолчал. — А когда погиб Волобуев, мы окончательно убедились, как мало стоят благие намерения. И еще думаю о нашем Н–68, оставленном в заливе Св. Лаврентия. Сломали лонжерон и испугались: ничего, мол, сделать нельзя! Веришь ли, эта машина мне по ночам снится, словно не ее, а ребенка бросил на произвол судьбы. Аж зубами скриплю. Сейчас запросто починили бы то крыло. Ну а в общем–то мы этот год прожили не зря. Научились кое–чему и даже других учим. Теперь бы вот Ардамацкому помочь. Он тут у Одинца снега зимой не допросится. У тебя сейчас авторитет—вмешайся!

Митя имел в виду перемены, какие произошли в составе зимовщиков бухты Оловянной. Начальника первой геологической экспедиции М. Ф. Зяблова сменил геолог Ю. А. Одинец, человек иного склада характера. Одновременно со сменой Одинца на берег бухты выгрузился персонал полярной станции «Перевальной». Ее начальнику И. Л. Ардамацкому предстояло построить свою станцию за хребтом, в долине Амгуэмы. Для переброски всего имущества по распоряжению из Москвы геологи должны были передать оба имеющихся у них вездехода Но Одинец добился разрешения передать только один вездеход и отдавал тот, который требовал ремонта, в условиях Оловянной без нужных запчастей неосуществимого. Таким образом, постройка «Перевальной» откладывалась на неопределенное время, что привело в уныние Ардамацкого и его товарищей. Я уже раздумывал, как помочь Ардамацкому, и ответил так:

— Есть у меня, Митя, мечта, но не додумал, как ее осуществить. Но если бы это удалось, то мы не только Ардамацкому, но и себе поможем.

— Коли начал—договаривай.

— Не выходит из головы, как Волобуев и Буторин целый месяц ждали помощи, а отчаявшись, ушли от самолета. Как Богдашевский со сломанной ногой остался в холодной палатке с парой плиток шоколада. Ты представь, какую силу воли надо иметь, чтобы, отломав одну дольку, ждать целые сутки, пока можно будет отломать другую. Помнишь, что рассказывал Кремчуков? У Бог–дашевского был наган, и он мог застрелиться, чтобы прекратить мучения. А он записывает в своем дневнике:

«Так поступают только трусы. Человек обязан жить и бороться до последнего дыхания!» Когда его нашли, в нем оказалось всего тридцать шесть килограммов весу, один скелет. И пока карандаш не выпал из рук, он вел дневник, однако ни слова сожаления о том, что поехал в гибельную для него Арктику. А ведь этому городскому мальчику не исполнилось еще и двадцати пяти. Откуда у него это мужество? Кто научил его так мыслить?

— Комсомол, Миша, как и нас с тобой, — убежденно откликнулся Митя, — А еще имеет значение, что мы люди советские. Если не упадем духом — все выдержим! Но ты договаривай про мечту, не отвлекайся…

— Мечтаю, Митя, погасить наш долг перед ними. Их гибель учила нас жить. Вот и хочется всем им памятник поставить. В день рокового перелета, девятнадцатого декабря, высадить «Перевальную» Ардамацкого нашими самолетами за хребтом. Символически это будет обозначать, что мы научились тому, во имя чего они погибли, а практически «Перевальная» станет важной опорой для безопасности наших полетов.

— Так это же будет самый настоящий десант! — загорелся Митя.

— Вот именно! Нам это понятие знакомо, и учиться было у кого. Гроховский делал и более рискованное. Подумать только, что одна такая голова заставила работать на свои идеи сотни, даже тысячи людей! Помнишь, в прошлом году мы читали с тобой о десанте Красной Армии под Киевом! Даже не верится, что и мы над этим работали. Так вот, наш десант будет не парашютным, а посадочным.

— А что! Сделаем! Теперь мы это сможем, — уверенно пробасил Митя. — Пора быть мужчинами!

— Не рано ли? Ведь всего три года назад Обручев писал, что полеты здесь—лотерея, в которой выигрывает счастливый.

— Старо, командир! Зрелость не определяется годами. Летали бы мы на материке, и за десять лет не научились бы тому, что умеем сейчас.

— Но садиться в горах, зимой, полярной ночью мы не пробовали.

— Всегда что–нибудь делается первый раз.

— Страшновато, Митя! Так недешево достался на»А авторитет, что подумаешь, прежде чем рискнуть им. Но ты прав, в нашем деле самая большая опасность в боязни риска.

— Вот, вот! Кто не рискует, то не проиграет, но наверняка и не выиграет! Мы знаем, где и чем рискуем, и в этом наша сила. Я за то, чтобы сделать этот полет, и именно девятнадцатого!

— Ну что ж, убедил! В самом деле, пора выяснить, что мы можем и чего стоим. Впереди три дня. Подготавливай ребят, чтобы не взроптали, когда я распоряжусь как командир. В такой полет должны идти добровольцы!

Мы сделали этот полет, и он ознаменовал переход нашей полярной зрелости на новую ступень. До сих пор я благодарен судьбе, что в минуты сомнений рядом со мной был единомышленник, человек смелой и благородной души. Об этом полете и многом другом, что ждало на; во второй и третьей зимовках, расскажет другая книга. Поэтому, дорогой читатель, я говорю до свидания, а не прощай…