Летят снежные хлопья, летят, и волкам нечего есть. Накрывают снежные хлопья толстым и легким покрывалом равнину и поля. Кто не дома, дрожит; дрожит и, дрожа, мечтает о домашнем тепле. Огромные дымящиеся кони, запряженные в сани, тащатся, хлюпая, по снегу, завалившему дороги. Летят снежные хлопья, летят. Ночные и утренние поезда высаживают в Сан-Грегорио бесконечную процессию лыжников в цветных свитерах, лыжниц в ярких костюмах, с румяными лицами, в шерстяных шапочках; вот они идут гуськом, с лыжами на плече, они направляются в горы среди мелкого ослепительного сверкания, окутывающего, как мельчайшая пыль, белые вершины, ели, шалаши, деревянные будки фотографов. Снег покрывает ступеньки перед домами и почти заваливает входные двери, покрывает мостовую, площадь, смотровую площадку, балконы. Все гостиницы заняты; переоборудованы в кровати ванные и бильярд; запоздалые туристы, стремящиеся поучаствовать в снежной оргии, должны размещаться теперь в домах горцев.

Летят снежные хлопья, летят.

* * *

Мертвые мучительно прекрасны на своем траурном одре: бледные, как бы уменьшившиеся, беззащитные, печальные, насмешливые – и ничего не чувствуют; среди цветов и свечей, окруженные оторопелыми и лоснящимися лицами бдящих и приходящих, с открытыми ночью окнами, они выглядят по-весеннему, они добры, потому что им больше ничего не надо и они умиротворены; все выглядит так, будто они могут замолвить на небе словечко за нас. Они бесконечно безмятежны, у них беспредельное терпение, как и молчание, которое выражают их губы. Вокруг них царит величавая и торжественная размеренность, в ней слышатся легкие шаги тех, кто ходит на цыпочках. Потом это их молчание мало-помалу становится почти враждебным для нас, живых, и наконец, они принимают такой вид, как будто хотят сказать: я знаю все.

* * *

Рассвело, рассвело! Настал светлый, серый день, весь заснеженный, и празднично зазвонили все колокола в долине, в соседних деревнях, в горах. Дин-дон, дин-дон, дин-дон. Может быть, это Рождество? Нет. Все колокола аккомпанируют появлению спортсменов на ледовом стадионе, но какой-то траурной мелодией, а военные оркестры играют гимн, не обращая внимания на знаки, подаваемые организаторами, даже когда они должны бы молчать, потому что окоченевшие власти произносят речи. Вот входит на стадион колонна атлетов: они рискуют упасть на льду; толпа рукоплещет, звенят колокола, оркестры продолжают играть медленный и торжественный студенческий гимн, тем более торжественный, что мелодия его как будто говорит задорной молодости: помни, что все равно умрешь.

* * *

Ты лежишь бледная, неподвижная, как бы ставшая меньше. И что еще больше огорчает – так это твоя беззащитность, твоя отрешенность от всего, потеря всего в одно мгновение. Еще вчера ты была с нами, была одной из нас, частью нашего народа, жительницей нашей земли, а сегодня нас разделяет пропасть, между нами огромное различие, потому что вдруг ты перестала отвечать на вопросы, перестала слушать, ты больше никого не знаешь, не слышишь, не видишь, не спрашиваешь; как видно, ты уже принадлежишь миру иному! Тебе больше ничего не нужно от нас, и мы больше ничего не можем сделать для тебя. Внезапно ты приобрела над нами огромную власть, мы преисполнились безграничного уважения и благоговения. Ты обрела покой и разрешила проблему. После стольких споров, волнений, ты вдруг лежишь неподвижно, и именно это нас так пугает – твоя ужасная неподвижность. Ты не была красавицей; теперь ты ею стала. И делаешься все красивее. Но все же ты такая бледная и изможденная! И дальше будет хуже. Твоя кожа вся иссохнет, твоя красота быстро увянет. Ты сгниешь и истлеешь. Сейчас совсем рассвело, и все в суматохе; а ты не двигаешься; ты не видишь, не слышишь, не говоришь; сегодня ты не сможешь выйти на прогулку и не сможешь подышать свежим воздухом; и так будет впервые в последующие тысячи дней, первый день твоей новой жизни, которая никогда не кончится и будет такой все время. А все остальное будет продолжаться по-прежнему, как будто ничего и не было.

Ты была полна жизни и изящества, а теперь – на́ тебе, кажешься марионеткой. Какая у тебя печальная молодость и какая ужасная старость! Мы мечтали, как ты будешь идти в гору и блистать, так нет же – все свое время ты теперь останешься запертой в тесном ящике; год, два, десять, тридцать, все время запертой в этом ящике. Кто бы мог подумать? В тридцать шесть лет, в сорок лет, в пятьдесят, в шестьдесят, ты все будешь лежать в этом ящике. Мы мечтали, что у тебя будет спокойная и безоблачная старость, среди любящих детей и улыбок внуков, в светлом и теплом доме, а так ты проведешь свою старость в этом тесном ящике, когда больше всего будешь нуждаться в комфорте и тепле. И даже когда почти все уже забудут, что ты лежишь в своем тесном ящике, ты все равно там будешь лежать накрепко запечатанной. Такая подлянка!

* * *

Проходит немецкая команда, которая открывает парад; проходят норвежцы, австрийцы, бельгийцы, венгры, шведы, англичане, швейцарцы, французы, чехословаки. Вот итальянская команда в голубой форме; флаги склоняются в окружении гор; фанфары играют свой марш, полный жутковатой торжественности. Вот американцы в причудливых костюмах; канадцы кажутся краснокожими, кто-то похож на дикаря, другой выглядит жрецом какой-то таинственной религии; некоторые похожи на попугаев; вот идут команды военных, а вот, под барабанную дробь, проходят итальянские егери. Команды выстраиваются полукругом перед почетной трибуной, и пятьдесят знаменосцев опускают знамена. Поднимается самый старый чемпион и кричит:

– Клянемся участвовать в играх как честные конкуренты, соблюдая правила и рыцарский дух, за честь наших стран и во славу спорта.

Тысяча спортсменов поднимают руку в приветствии. Продолжают звонить колокола, а фанфары все играют свой мрачный марш.

Летят снежные хлопья, летят.

* * *

Участники охоты на волка вернулись ни с чем. Зверю удалось избежать засады. Уже миновал полдень, и в селении начинают расходиться. Те, на ком элегантный костюм, идут пить чай, кто-то уходит проявлять фотографии в деревянной будке. Вот под глухое звяканье колокольчиков возвращается в селение стадо заляпанных грязью овец в сопровождении собак. Но кто это плетется в хвосте стада? Люди смотрят и вздрагивают. Ну да, это волк. Несчастный волк, в каком он виде; он пробежал много километров в поисках добычи и теперь весь покрыт снегом. Он ничего не нашел. Он устал, голоден, закоченел. Он покрыт грязью, а морда почти касается земли. Шерсть вылезла, весь съежился. Он пристроился в хвост стада, потому что нет больше мочи бежать. Он останавливается посреди площади, у него нет сил даже оглядеться. Ему стыдно.

– Волк, волк!

И пока женщины убегают, а дети кричат, шесть или семь смельчаков бегут в дом за ружьями. Возвращаются на площадь. Кто оттуда, кто отсюда, берут на мушку обессиленного волка.

Бах-бах!

Залп из шести или семи ружей укладывает волка наповал.

Бедный волк!

* * *

В лыжах, нацепленных на ноги, хорошо одетые люди, приехавшие из далеких городов, падают и лежат без чувств. Руки окоченели – но ощущение полета. И они летят, летят, вниз по склону, пока не грохаются на снег со страшной силой и остаются так лежать несколько минут, с желанием заснуть. Прекрасные дамы сидят на снегу на вершине склона и – пошел! – отчаянно устремляются вниз, зная, что удариться о снег не больно. То здесь, то там скользят сани, молодые люди и девушки занимают тележку и устремляются вниз, крепко ухватившись за талию другого, а на дороге группа лыжников, обвязавшись веревкой, прицепилась к лошади. Кто встал на лыжи в первый раз, удивляется, что уже умеет это делать; но катание на лыжах не бывает без падений. Некоторые прыгают с большой высоты, другие катаются на коварном льду, а в небе гудят аэропланы.

* * *

Баттиста относит дона Танкреди в сторону, чтобы немного его подбодрить. Он подносит его к окну, чтобы тот подышал свежим воздухом, для отвлечения внимания показывает ему серое небо и аэропланы.

Наши далекие потомки могут потешаться сколь угодно над смешными сторонами нашего времени, но в одном они не могут не воздать нам должное: нашему величайшему презрению к смерти, особенно у молодых.

Нам смерть не страшна. И это правильно. Бояться смерти смешно. Мы живы временно. Быть живым – состояние исключительное и преходящее, химики назвали бы его аллотропным, а наше нормальное состояние – состояние смерти. Достаточно сравнить продолжительность времени в живом состоянии со сроком, в течение которого мы мертвы, чтобы понять, что жизнь – лишь один момент, когда мертвый забылся. Жизнь – одна минута, а смерть – вечность. Посреди живого и найдешь мертвого. Раздень его до костей и обнаружишь уже готовый скелет. Посмотри на тех, кто идет по улицам. Странные мертвые, которые определенное число лет утром встают с постели, сами занимаются своим туалетом, берут трость и выходят из дома. Некоторые зажигают сигарету и курят весьма непринужденно. Присмотритесь к ним, пока они идут вам навстречу по тротуару, одетые священнослужителями, военными, штатскими, служанками, аристократами, оборванцами, профессорами, к этим мертвецам в канотье, в гетрах, перчатках, очках, с зонтиком; с завязанным узлом галстуком и пуговицами в петлицах. Некоторые даже в цилиндрах.

Они страшно далеки от мысли, что мертвы. Посмотришь, как они шагают – такие серьезные, надутые, будто все время были живыми и будут жить вечно, – так смех душит.

Смотрите, как они приветствуют друг друга, как говорят друг другу «простите», «нет, только после вас», сосут напитки через соломинку, говорят «плачу́ я», «да что́ вы!», «я этого никогда не допущу!», «не за что», «пожалуйста»; смотрите, в каких экипажах разъезжают, как щедро раздают друг другу поклоны и приветствуют снятой шляпой, и угрожают обратиться к кому следует; как они танцуют в толпе, как они идут в свадебной процессии, как они дерутся на дуэли, как купаются в море, как идут на войну; смотрите на них в театре, когда все эти мертвецы раскрывают рот и вместе смеются, долго, в полумраке лож, партера и галерки. И смотрите на площадь, заполненную демонстрантами: там одни мертвецы. Сколько-то лет они ходят, волнуются, кричат, плачут, влюбляются, делают зверские лица, а через семьдесят, самое большее – через сто лет возвращаются в свое нормальное состояние. Ни одного не останется стоять. Все без движения – поразительно, насколько неподвижны мертвые, – и все молчат.

Мертвая тишина.

Звезды продолжат свой ход точно по расписанию. Будут дни страшной духоты, поездки к морю, крики на пляже, будут дождливые дни, лужи на дорогах; будут зажигаться фонари по вечерам, будут листья на деревьях, заполненные народом трактиры, трамваи, трезвонящие на ходу, или что-то подобное. Но тем, кто заполнил площадь, о возвращении к живым можно забыть.

А раз так, чего же нам бояться смерти? Правильнее было бы бояться того странного явления, волшебного и призрачного, которое заключается во временности пребывания в живых. Но мы не боимся даже этого. Мы большие смельчаки.