Маленькое служебное здание на разъезде Азарово одиноко жалось к высоким сугробам. В черных окнах дрожали холодные отсветы пожара. Дверь, ведущая к путям, поскрипывала петлями, полуоткрытая…

Гайса, прижимаясь спиной к простенку, тихо-тихо потянул дверь на себя, занес гранату. Из-за палисадничка с заметенными кустами крыжовника целились в дверь и окна еще четверо. Гайса подождал, заглянул в темноту, спокойно вернулся.

— Бежал немец! — доложил он, улыбчиво поблескивая раскосыми глазами. — Вонь остался. Совсем холодный вонь. Давно бежал.

Кирилл вылез из сугроба. Этого он и ждал. Еще там, у семафора, увидев за лесом огонь, он понял, что немцев на разъезде и вблизи нет, что враг сумел оторваться на этом участке от наших войск.

— Проверь халупку, Гайса, — распорядился он, вешая автомат на грудь. — Мин тут небось понатыкано…

Смахнув с бровей ледок, он постоял, осматриваясь и опять выслушивая ночь. Огонь за лесом пылал все так же ярко. Подожжено, конечно, Горенское. В том направлении нет других населенных пунктов. Но раз так, значит, фашисты откатываются еще дальше — на Тихонову Пустынь. Вот уж когда действительно надо пехоте наступать на пятки разведчикам!

— Пчелка, ты как?..

— Ка-ак штык, товарищ лейтенант!.. — стуча зубами, ответил тот.

— Разворачивай рацию.

— Есть!.. Связываться с-с «Р-рекой»?

— И быстрее!

Кирилл поднялся на полотно. Следом, прикрывая командира со спины, беззвучным своим шагом двигался Поддубный. За плечами у него взлетал крылом, хлопал расстегнутый маскхалат.

— Застегнись, — сказал Кирилл.

— Альбатрос любит ветерок…

Поперек рельсов осел на брюхо паровоз. Под откосом лежали разбитые товарные вагоны, станки. Сквозь вьюгу, метрах в двухстах, чернел поселок. Там выла собака. В будке возились Андреев и старшина.

— Усе в порядке, товарищ лейтенант! — успокоенным баском сказал старшина, спрыгивая на землю. — Хлопчики не виноватые…

— На этом нас не объедешь! — засмеялся Андреев и тоже спрыгнул. Нахлестанное ветром мясистое лицо его выглядело совсем черным в полумраке, от недавних огорчений не осталось и следа. — Три годика лечил паровозы, товарищ лейтенант. Что-нибудь понимаем!

— Яснее.

— Своим ходом пришел сюда паровозик! Потом его рванули. Пропустили эшелоны — и фу-ук! Часиков пять-шесть назад.

— Пять-шесть?

— Если не больше. Будьте надежны, товарищ лейтенант! Слесарь Андреев всегда считался на высоте в депо Калинин. Паровозик насквозь мерзлый уже. Паропровод лопнул. А на это нужно, самое малое, пять-шесть часиков при таком морозе.

— Пять часов назад мы еще дрались в Калуге…

— Об чем и речь! — переминаясь с ноги на ногу и постукивая одубелыми валенками, сказал старшина. — Нет нашей вины!

— А главное, стрелочки, товарищ лейтенант, целые! Хоть сами проверьте. Новенькие, как сегодня с завода! Купил нас тот гад! Никакой он, видать, не железнодорожник, а сука первого разряда…

— Чепуха! — рассердился Кирилл. — Нельзя разведчику делать скоропалительных выводов. Говоришь, железнодорожник хотел обмануть нас. Допустим. А кому это надо?

— Врагам! Совсем ясно.

— Совсем? А какой смысл им сообщать нам, что эшелоны застряли перед Азаровом? Ведь они торчали тут какое-то время. Видишь, часть станков пришлось даже бросить!

— Категорически верно… — раздумчиво прогудел Доля.

На Кирилла рухнул с паровоза снег. Он нагнулся, начал трясти капюшон.

— Мишенька! — зашептал Поддубный, надвигая Андрееву шапку на нос. — Сколько раз Альбатрос популярно говорил тебе, что подкручивать гайки в паровозе — одно, а мыслить логически — совсем другое. Логически, понимаешь?.. Инструмент у тебя не тот! Надо верить культурным товарищам.

— Пошел ты… камбала!

Поддубный почти нежно улыбнулся и вдруг намертво схватил сержанта за грудь.

— А вы… заклепка, знаете эту черноморскую рыбку?

Старшина разнял их, как котят.

— Разговорчики!..

— За наши ошибки, Андреев, другие поплатятся жизнью, — все еще нагнувшись, говорил Кирилл.

— Эшелоны-то ушли, товарищ лейтенант…

— Так надо узнать, хоть как они ушли, раз уж мы тут, а не сочинять догадки. А то еще и в штабе заподозрят человека. А ведь он наш, русский…

— Позвольте наведаться до хаток, товарищ лейтенант, — попросился старшина. — Мне вот… с Альбатросом… этим. Там-то есть живые, расскажут.

— И живые, и мертвые есть, — выпрямляясь, сказал Кирилл и предостерегающе поднял руку. — Слышите, как воет собака?

— Подозрительная симфония, — кашлянув, хрипло сказал Поддубный. — Один и тот же песик грустит, а слышно с разных мест. Какой-то ненормальный псих гоняет его, похоже…

— В поселок пойдет Андреев… со мной, — сказал Кирилл.

…Два-три часа назад это действительно был поселок. Хороший рабочий поселок на седьмом километре от Калуги. Кирпичные домики в два порядка, яблоневые садики, школа, клуб. Все уничтожено жестоко и тупо… В черных печных трубах, воющих в низкое, куда-то несущееся небо, разведчикам еще чудился вороний голос врага. Ветер вздымал душный, тяжелый пепел, мешал со снегом, кружил. «А люди, что жили тут, где они? — сурово, как виноватого, спрашивал себя Кирилл, пробираясь от развалины к развалине. — Ни звука живого! Даже собака перестала выть. Почему бы?.. Пепел, только жирный пепел!.. Вот кроватка, бутылка с соской, одеяльце из разноцветных лоскутов… Не богата она, эта железная кроватка, пощаженная огнем! Чтобы иметь ее для своего ребенка, рабочему с разъезда Азарово не потребовалось чужое добро… Нет, никогда не зарились мы на чужое! И путь нам в жизни указывали не пожарища войн, а мирная звезда над серпом и молотом. Так почему же эти Керзоны и Чемберлены, Вильсоны и Гитлеры, — почему все эти пауки уже который раз пытаются и следы наши на земле замести пеплом?! Где люди, что жили тут?»

Метель гнула черные сучья, чесала ими свои косы…

Вдруг Андреев, перебегавший впереди, замер, подался к стене.

Они были теперь на дальнем конце поселка, почти у леса. Долетал тревожный гул вершин.

— Человек! — шепнул Андреев. — Бежит сюда…

Щелкнул предохранитель. Поток снега пронесло. Под ветром клонился одинокий куст…

— Черт знает что мерещится! — передернул плечами разведчик. — Хоть бы стреляли… Муторно.

Кирилл плотнее прижал его локтем к стене. Сейчас уже ему казалось, что на опушке от ствола к стволу движутся, медленно удаляясь, люди.

— Видишь, двое?

— Не вижу…

— Вон, к сухой сосне… Несут что-то.

Но то, что казалось силуэтами людей, на глазах расплывалось, принимало загадочные, фантастические очертания, уносилось с ветром.

Разведчики продвинулись еще вперед.

Между соснами в гудящей тьме клубился снег. За спиной, в мертвых стенах, что-то падало, дышало близко, подкрадывалось…

— Ни живых тут, ни мертвых! — звенящим голосом сказал Андреев. — Хуже, чем на кладбище!..

Кирилл помолчал, первым пошел назад, ступая в свои следы, еще кое-где заметные.

Когда поравнялись с развалинами клуба, он вдруг остановил сержанта и глазами, в которых сверкнули огоньки далекого пожара, указал на уцелевшую арку. С высокого полудужья свисали, плавая по ветру, две веревки.

— Виселица?..

Сержант невольно качнулся к Атласову. Тот потеснил его с открытого места за квадратный столб арки, присел.

— Тут вот люди были. Недавно! — Голос его, всегда глуховатый, низкий, зазвучал резко. — Видишь, как утоптан снег?.. А стул вон?..

— Вижу.

— Разведчику надо видеть все с одного раза!

Андреев рукавицей вытер большегубый рот.

— Тех, значит, — он не решился снова глянуть вверх, — сняли?

— Да, и унесли. Потому и собака перестала тут выть. Ушла за мертвым хозяином. А вот куда?..

Кирилл выпрямился, рукой провел по лицу сверху вниз, словно вытирая что-то, глубоко передохнул.

— Нервишки у нас, что у барышни, меньшой Андреев, а? — Он скупо улыбнулся. — Не замечал!

— Виноват, товарищ лейтенант. Одни мы тут… Хуже, чем в бою.

— Разведчик всюду в бою. Ладно, доложу обстановку и вернемся, если время будет.

К разъезду пошли прямиком — через поле, задымленное метелью.

В той стороне, где осталась Калуга, небо внизу тоже отсвечивало пожаром.

Еще на пороге Кирилла встретил ненавистный чужой запах. Пахло одновременно трупом, холодной баней, какими-то мазями и чем-то еще приторным, стыдным. В блиндажах, в траншеях, в домах — всюду, где хоть недолго жил враг, стойко держался этот гнусный запах. Казалось, им пропитывалось и железо.

У потолка горел кондукторский фонарь, где-то раздобытый разведчиками. Окна были занавешены мешками из морской травы (в таких мешках гитлеровцы хоронили своих убитых.) Пчелкин вместе с Мироном возился у рации. Это обстоятельство Кирилл отметил сразу.

Не так давно этот гигант с широким кротким лицом подходил на цыпочках к железной попискивающей коробке и разглядывал ее, словно лукошко с цыплятами, явно сомневаясь в полезности такой хрупкой штуки на войне. Теперь же при всякой возможности Мирон был неотлучно возле радиста и помогал, чем умел. А в походах непременно сам таскал рацию, против чего щупленький, добродушно лукавый и сам услужливый Пчелкин нисколько не возражал.

Тут же у рации полулежал Поддубный в обычной своей позе весьма утомленного человека и курил. На его бледном лице с черными усиками застыло выражение абсолютного равнодушия к окружающему.

Старшина и Гайса осматривали помещение.

Дощатая переборка, отделявшая крошечный зал от служебной комнаты, была сломана, и вдоль всей стены, обращенной к платформе, белели нары из березы. Кирилл невольно отвел глаза. Береза!.. Так можно и возненавидеть ее, любимицу русской песни. Там, на родных опушках, в белом платьице, солнечная, лепечущая небу ласковые слова, она прекрасна! Она всегда манила его к себе и, озорная, убегала на дальний пригорок, шепталась там с ветром, зовуще распуская густые косы, или вдруг встречала на тропке у реки и ждала, задумчиво потупясь в кроткое серебро воды. Там хорошо было с нею — своей, нежной, песенной — идти по звонкому простору! А тут она — чужая. Тут кладбищенской белизной она говорит только о врагах и смерти…

Почему эти нахальные, жадные иноземцы так упорно тащат ее к себе, от любви или от ненависти к жизни? Вопрос не суть важный, но он всегда возникал у Кирилла при виде окопа или могилы врага: окоп обшивался березой, могилу венчал березовый крест…

На полу, покрытом толстым слоем захламленной соломы, валялись чужие противогазы, похожие на собачьи намордники, ребристые цилиндрические коробки для них, как правило, всегда набитые ворованным тряпьем, пестрые пачки из-под турецкого табака и французских сигарет, короткие металлические пулеметные ленты с выпавшими местами патронами, словно челюсти с выбитыми зубами. За круглой печкой, обитой черной жестью, виднелся канцелярский столик. На нем вокруг недоеденного окорока стояли, как пивные бутылки, гранаты с длинными деревянными ручками.

Окинув все это медленным, ничего не упускающим взглядом хмурых, запавших глаз, Кирилл молча прошел к рации, положил на пол автомат, швырнул на него рукавицы. Пчелкин покосился на командира выпуклым, сразу насторожившимся глазом, усерднее закричал в микрофон:

— «Река», «Река»! Ты слышишь меня? Я — «Чайка». Прием.

Мирон встал с колен, вытер ладонь о ладонь:

— Молчат, товарищ лейтенант…

Сунул руки в карманы халата и загремел там гранатами, словно грецкими орехами.

— Мироша, — сказал в пространство Поддубный, — переживать можно, не играя на нервах общества…

Мирон послушно вынул руки.

— «Река», «Река»! — звал Пчелкин.

— Хлопчики!.. — вдруг охнул в дальнем углу старшина и расхохотался. В его басе, отмеренном на степную ширь, пропал, как сосулька в реке, ломкий тенорок радиста. — Что я покажу вам, хлопцы!.. — Старшина с шумом выбрался из-за нар. — Категорический каюк Адольфу!

Поддубный посмотрел вдоль горбатого носа на цигарку в зубах, далеко сплюнул сквозь зубы.

— Мальчику из Анапы уже заливали такое… — И тут же хищно поднял сухое тело. — О-о, это новое!..

В круг жидковатого света под фонарем старшина поставил соломенный валенок… размером едва ли не с детскую коляску.

Все, даже радист, притихли.

— Ты, значит, чув про такое? — почему-то шепотом спросил у Поддубного старшина, и его белые, с подпалинкой понизу, усики на круглом, налитом жаркой кровью лице, дернулись. — Може, и видел, а?..

По железной крыше ударила буря. В щель под дверью со свистом ворвался снег.

— А нам не попадалась такая морока! — выкрикнул старшина, неожиданно закипая. — Это ж срам, а не солдатская справа! Як заспивав бы ты, Поддубный, получив от меня такие гарные валенки, а?.. Нет, вы, хлопци, без смеху… вы категорически гляньте на эту срамоту. Мы, значит, только починаем воевать как надо, только в охоту входим, а фюрер уже поясок у галифе на другую дирочку подтягивает. По всему ж видно! Пушечки бросает? Бросает! Аж от самой Тулы до Калуги скучают в снегу германские пушки. Наши идут, а те скучают!.. А яки дуры, видели? Земля под ними гнется! По Москве, гад, собирался стрелять, а кишка лопнула… А танки без горючего? А солдаты в жиночих платках на морозе?.. Усе ж это одна ниточка, а она доведет до клубочка. Доведет! — Старшина потряс рыжим кулаком. — Вот, бандюги, уже обувают своих вояк в солому! Так ты скажи, — опять крутнулся он к Поддубному, — варит котелок у того Адольфа или он ему нужен только для высокого картуза?.. Молчишь? Може, ты вроде скаженного фюрера, не понимаешь, что этот валенок поможет ему, як мертвому кадило?! Всурьез, товарищ лейтенант, как о нас понимают фашистские стервы? Ну, допустим, поначалу они думали, что отвернуть нам голову можно, як курице, а зараз, когда получили по сусалам, должны же они понимать, что Россия — это мощь?! На что у них расчет?..

Кирилл молчал, глядя на валенок. Измученное долгой бессонницей обветренное лицо его было суровым. Тени в провалах щек лежали, как сажа.

Выдумка гитлеровского интендантства поразила и его. Но поразила не своей нелепостью. Удивительным был труд, вложенный в дурацкий валенок. Кропотливый, умелый и… покорный труд, прежде всего бросившийся ему в глаза.

— «Река»! «Река»! Я — «Чайка»! — осторожно начал Пчелкин…

Мирон Избищев просительно показал на валенок:

— Товарищ лейтенант, что это?..

«Что это?! — повторил про себя Кирилл и глянул в растерянное лицо солдата. — Я тоже хотел бы знать, что стоит за этим соломенным уродцем: презрение немецкого рабочего к тем, кто начал эту ненужную ему войну, или одна тупая покорность?»

— Товарищ лейтенант!..

— Ну что, Мирон?

— Что это?

— Новогодний подарок фюрера своим солдатам!..

Кирилл отшвырнул ногой валенок, присел к рации, забрал наушники у Пчелкина.

В больших доверчивых глазах Избищева мелькнуло недоумение. Он виновато улыбнулся, вздохнул.

— Несчастные, видать, люди в Германии…

— Золотые слова. Мироша! — подхватил старшина. — Ты глянь, глянь всурьез на эту мороку: способно солдату воевать в такой амуниции?! Да ему на морозе в ней весело, як мухе в кипятке. И черт с ним, не жалко, раз слушает своего фюрера и палит наши хаты. Палит, а потом драпает. А куда, спрашивается, он утечет от нас в такой справе?!

Пятно света шевелилось на задранном широком носу валенка, обтянутом желтой кожей. Казалось, валенок морщится, спесиво глядя на разведчиков.

— Генерал фюрера плен идет! — засмеялся Гайса и пальцем показал на валенок.

— Как?.. — не понял старшина и вдруг ударил себя по коленям, ахнул. — Похоже! Мать честная, похоже! Грудку вперед и — гусачком, гусачком, як генерал Мюллер топал передо мной по Калуге, когда я гнал его в штаб! Ну-у, отмочил штуку Адольф, щоб его гром убил! Одним словом, други, самый крайний срок, а в сорок втором сделаем фашистам категорический каюк! Капут, по-ихнему. Ясно, Альбатрос? — уже благодушно тряхнул старшина Поддубного, пододвигая к нему валенок. — Смотри, хлопче, и учись понимать, з якой хмари дождь бувае.

— Логически мыслить учись, — шепотком растолковал эти слова Пчелкин, смешливо морща остренький нос.

— Во-во! — хохотнул старшина и подтолкнул Поддубного. — Ходим, Иван, печку растопим.

— Этим эрзацем?

Поддубный двумя пальцами поднял валенок за короткое голенище, повертел.

— А что такое эрзац, Ваня? — с той же виноватой улыбкой шепотом спросил Мирон, мягко беря Поддубного за локоть. — Ей-богу, не знаю!

— «Ей-богу»?! Деточка, да вы сплошное чепе по линии сознательности! Повышайте уровень. И, между прочим, не лапайте без разрешения! — Поддубный поставил валенок, вытер пальцы о халат, снял с губы окурок. — Альбатрос, деточка, сказал: эрзац. Научно говоря, дерьмовая копия с солидной вещи. Непонятно?.. Кошмарный случай! Попробуем подойти к вопросу популярно…

С видом терпеливого учителя он откинул полу халата, выставил ногу в белом мягком валенке. Подвернутое сверху голенище ловко, щегольски даже облегало тугую икру в синей суконной штанине.

— Это — картинка, Мироша, или, как популярно выражаются, — о-ри-ги-нал. В таком оригинале, — он крепко стукнул пяткой в пол, — мальчик из Анапы свободно протопает до… До? Товарищ старшина.

— Спрашиваешь!

— Альбатрос уточняет, товарищ старшина. Уставом разрешено. До Берлина?

— Категорически!

— Вам ясно, детка, что такое эрзац?

Мирон отвернулся.

— «Молчание — это приличное „да“, — кому-то подражая, жеманно потупил глаза и вздохнул Поддубный. Но внезапно лицо его стало грустным. Он вяло кинул окурок и пояснил — Так сказала однажды вечером мальчику из Анапы его девочка. В последний мирный вечер… — И вдруг, бледнея еще больше, зашептал — То был не вечер, а симфония! Слышите?.. Мировая симфония! Ваня Поддубный сдал бригадиру баркас, полный улова, и культурно отдыхал. У ног лежало все Черное море, а рядом — девочка. Как золотая рыбка на песке!.. — Он глотнул воздух. — Черное море!.. Такое море и такие девочки есть только в нашей Анапе!.. Может, и там теперь гуляют арийские блондины?!

Поддубный бешено сгреб валенок, рванулся к печке.

— О-эй! — удержал его Гайса. — Сперва гляди!..

На щеколде дверцы желтел обрывок провода.

— Мина! — строго сказал Мирон и отобрал валенок.

…В наушниках монотонно скрипел и скрипел ржавый голос. Враг находился где-то близко. Слышно было, как с всхлипом заглатывал он воздух, а передохнув, опять частил цифирью. Механически переводя ее, Кирилл ждал, что радист скажет что-либо в открытую. Но шифровка была, очевидно, срочной, немец все реже делал паузы и, не повышая голоса, скрипел и скрипел: „Сто тридцать шесть — семнадцать, триста девяносто девять — двенадцать…“

Кирилл повертел ручку настройки. Нет, передатчик у врага сильнее и пока работает на волне, указанной Пчелкину, услышать что-либо другое нельзя. Но вдруг ржавый голос повело в сторону. Он тух, тух и — пропал.

Огромный таинственный мир, так явственно ощущаемый за трепетными пластинками наушников, разом ожил. Из неведомых, шепчущих далей полетели тоненькие свисты, суровые гулы, треск, вкрадчивое поскребывание, лихорадочная дробь ключа, обрывки фраз, шелест, вздохи… Кирилла всегда захватывала эта хаотическая музыка эфира. Забываясь, он воображал, что в стремительном потоке звуков, тихих и громких, понятных и загадочных, есть и звуки, пришедшие из родных ему мест. И если хорошенько вслушаться, можно уловить и тоскливый вздох матери там, в хатенке над Кубанью, и звонок в школе, оставленной им так внезапно в роковом июне больному завучу…

Кирилл даже вздрогнул, когда прямо в ухо ему молодой голос объявил с начальственной непререкаемостью:

— Голову сниму, если к утру в сестрах не будет семечек по норме. Ясно? А Бороде скажи, чтоб лапти ко мне тянул. Немедленно!..

Кирилл усмехнулся. Этот „код“ был ему понятен! Кто-то, должно быть комбат, приказывал доставить в роты („сестры“) патроны („семечки“), а командиру танкового подразделения двигаться к нему с машинами („лаптями“).

И этот голос ушел.

Миллионы тоненьких свистов прокалывали бесконечность.

Потам стукнул в мембрану робкий ноготок: тюк— и подождал. И еще — тюк… Кто-то из бездны шутил с Атласовым, заставлял его до предела напрягать слух. А „Река“ — молчала.

— Вызывай! — отдал он Пчелкину наушники, сам прилег рядом, опершись на локоть.

У печки Гайса шепотком, чтобы не слышал лейтенант, отчитывал друга, сидя по-степному перед круглой металлической миной:

— Сперва глазом глядеть, хорошо глядеть, думать, потом рукам работать. Не так делать — худо делать. Видишь, твой смерть, всем смерть близко был, в печке ждал…

— Фатум! — вздохнул Поддубный.

Он стоял, привалясь плечом к печке, скучающе поигрывал рукояткой финки.

— Фатум, душа мой… Поплыл в море — страх на берегу оставь.

Гайса осторожно положил на меховую рукавицу вывинченный взрыватель, похожий на желтый карандашик. Серую чугунную лепешку, начиненную пятью килограммами тола, поставил на ребро, толкнул. Она покатилась к порогу, легла там с тяжелым стуком.

— Слово, какое сейчас говорил, умный слово?

Длинные, тоскливо жестокие глаза Поддубного смотрели прямо в черные, с лукавинкой глаза.

— Красивое. Альбатрос красоту уважает.

— Вай, плохо! — качнулся Гайса. — Слова красивый, дела худой. Совсем плохо!

— А ты, Альбатрос, того, — строго вмешался старшина, ломая, как спичку, планку от нар, — подмени-ка Андреева на часах. Давно стоит хлопец, нехай обогреется. — Положил дрова в топку, понаблюдал за хлопотливым, все слышнее лепечущим огоньком. — Красота люба не всякая, Иван. Бывает, красна ягодка, да на вкус горькая…

Поддубный поднял взрыватель, покидал на ладони:

— Везет мальчику!..

И пошел к двери, недобрый, похожий на хищную птицу. Распоряжение старшины имел он в виду или то, что снова разминулся со смертью, — никто не понял…

— „Река“, „Река“, я — „Чайка“! „Река“, я — „Чайка“! Прием…

Слушая потускневший, усталый голосок Пчелкина, Кирилл думал о том, что сегодня над всей великой Родиной прозвучит голос мощный и спокойный — голос Москвы, в котором миллионы людей в эти дни черпают мужество и веру. „От Советского Информбюро. Оперативная сводка за…“ Как это слушается! Это и на фронте пьешь, как воду в зной! А в тылу?! „От Советского Информ…“ Нет, сначала будет приказ Верховного Главнокомандующего: „Войска Западного фронта, развивая стремительное наступление, сегодня штурмом взяли Калугу…“ Вся Россия вздохом облегчения ответит на это краткое, емкое „взяли“!.. А ведь первыми произнесли его сегодня пересохшие губы вот этого белоголового паренька, что измученным голосом зовет и зовет затерявшуюся в метели „Реку“. Первыми, в семнадцать ноль-ноль… Еще стоят перед глазами: улица, похожая на огненный туннель… алое знамя в руках Андреева… изломанные торжествующим криком губы Пчелкина у микрофона— там, на Московском вокзале, еще гулко повторяющем разрывы гранат и автоматную дробь… И затем — голос Москвы над Родиной!..

Вот они — пути истории и ее творцы. Все очень просто и величественно!

Взволнованный Кирилл свернул цигарку, набрал полную грудь сладкого махорочного дыма. Закружилась голова.

— „Река“! „Река“! — словно бы издали доходил к нему голос радиста. На остреньком носу Пчелкина блестел пот.

„И отдохнуть вам пора“, — вдруг вспомнил Кирилл шепот больного майора и кивнул согласно. — Да, сегодня это законное дело! Сколько дней мы не спали по-человечески?»

Он с наслаждением вытянул ноющие ноги, закрыл глаза, принялся было считать, но тупая тяжесть давила на мозг, и в памяти не было ни дней, ни чисел. Неслась сплошная стремительная лента: горящие села, снежные косогоры с черными силуэтами врагов, костры в лесу, дороги, тропы… Ни дней, ни ночей, ни чисел! Только рев орудий, гул чужих самолетов, пламя в лицо и — железное слово: «Вперед!» Только первые дни, первые отнятые пепелища отчетливо врезаны в память.

— Почему? — спросил себя Кирилл.