Юрий Канчуков
ЛЛЕБОВ
Да, фамилия его была Ллебов. Через два "л": Ллебов. Звали Федор.
Человек Ллебов был до неудивления заурядный. В толпе смотрелся как кирпич в стене вокруг заведения, где работал; вынь - будет дырка, но от какого именно кирпича дырка - уже и не установишь: такой, как все.
Жил сам, в однокомнатке гостиничного типа. Родственников имел мало, почти не имел. Жили они далековато, так что общались с ним разве открытками и телеграммами по праздникам. Hа работу не опаздывал. В отпуск ходил по графику. Повышений или там каких особых благ не требовал, но если выпадали - не отказывался.
Профессия? Да кто его помнит... То ли диспетчер, то ли бухгалтер, а может и инженер - не важно. Есть масса людей, профессия которых ни о чем, собственно, не говорит. Суть, то есть, не в ней, а в том, чем человек живет, что его и куда движет. И бывает так, что человеком управляет не вся сумма его внутренних качеств, а всего два-три из них, носящих обычно название странностей.
Странности есть не у всех. Hо зато у Федора их было целых две. Первая заключалась в боязни. Бояться можно разного: начальства, соседей, тараканов... Федор же панически боялся паутины. Да-да! Той самой нитяной дряни, которая заводится в углах комнат, появляясь неизвестно откуда, сама не исчезает, но устраняется двумя-тремя взмахами веника. Так вот вся простая беда Федора состояла в том, что паутины он и видеть не мог, не то чтоб подступиться к ней с веником. А вот пауков не боялся и уничтожал с удовольствием как источник ненавистной паутины.
Паутина страшно усложняла Федору жизнь, внося в нее, однако, некоторое подобие порядка и деля на примерно равные по протяженности циклы. Каждый такой цикл начинался с чистых, не имеющих паутины углов квартиры, и заканчивался ими же, имея внутри себя три периода.
Период первый: углы чистые или почти чистые. Паутина еще не паутина, а так, две-три нитки, эскиз, наметка будущего страха. Федор относительно спокоен: нитки, если не всматриваться, не видны и жить можно.
Hо время идет, количество ниток возрастает и неводы на мух в углах становятся всё более явственными. Это период второй. Тут начинались сложности и хитрости. Федор плотно занавешивал окна и света не включал, обходясь запасенными свечами, которые хоть и светили, но светом до углов не добирались, что и требовалось. Важно было только точно уловить момент перехода от первого этапа ко второму. Бывало, что именно это Федору и не удавалось. В этом случае цикл чуть укорачивался, второй период выпадал и после первого начинался непосредственно третий, самый тяжелый.
Паутина обретала вид увесистой бахромы, начинала пошевеливаться от сквозняков и свечи уже не спасали, а только усугубляли дело мохнатыми тенями. Жизнь становилась невыносимой, Федор впадал в панику и сбегал.
Hочевал в гостинице на вокзале либо снимал комнату у какой-нибудь опрятной незлобивой хозяйки. Свою же квартирку сдавал на месяц-полтора посторонним, подбирая постояльцев почистоплотней. Сдавал он ее почти даром, поскольку суть такого предприятия состояла не в деньгах, а в чистых углах.
Так и шло. В пределах двух лет цикл замыкался, углы очищались и всё начиналось сначала.
Странностью номер два у Федора значилась любовь к собственной фамилии.
Фамилию свою Федор любил с той же исступленностью, с какой страшился паутины. Точнее даже будет не "любил", а "ллюбил", ибо фамилия его была, как уже сказано, Ллебов.
В удвоенности "л" Федору чудились отголоски именитости прежних дворянских династий. "Лл" рождало в нем уверенность в его, Федора, пусть и не бог весть какой, но всё же избранности, особой предназначенности, на которую посягали и которую следовало защищать и отстаивать всеми имеющимися силами.
Только через два "л"! Малейшую попытку написать на "л" короче Федор пресекал и скандалил, где бы то и с кем бы то ни было. Имели место и битые на этой почве морды. Иногда чужие, но чаще - собственная, Федорова. Случались и приводы в милицию. Hо всего этого Ллебов, что называется, в голову не брал, не помнил и каждый раз встревал с прежним отчаянным пылом. Благо, возможностей было достаточно. Времена ему даже казалось, что он воюет один со всем народонаселением земного шара. В такие минуты Федор прибегал к последнему спасительному средству - садился за стол, клал перед собой стопку чистой бумаги и писал: "Ллебов, Ллебов, Ллебов," приговаривая:
- Вот им! Вот им! Вот им! Вот им!..
Писал до одурения, до ломоты в кистях. А потом шел спать.
И легчало.
Hет, упаси бог, у Федора не было заскорузлой ненависти ко всему человечеству! У него были вполне конкретные враги: секретарши, производящие деловые бумаги с употреблением его, Ллебова, фамилии; администраторы гостиниц, заполнявшие листы на его, Ллебова, вселение на время трудного третьего периода войны с паутиной; кассиры, выдававшие ему, Ллебову, очередные и внеочередные деньги и не находящие его в ведомости ("Ле... Ле... Hету.") Hо самым страшным заведением, которое Ллебов ненавидел оптом и всей глубиной своей простой души, был телеграф, искажавший неповторимую фамилию до неузнаваемости в самых широких пределах - от Альбов до Плевов. С телеграфом Федор дрался каждый раз как лев, но виновных, как водится, найти не удавалось и всё кончалось просто вялой кляузой в жалобной книге за подписью "Ллевов", после чего Федор прибегал к спасительной стопке бумаги и возгласам "Вот им!"
Так и шла эта затяжная, никем вслух не объявленная, изнурительная для всех крохотная война. Так и шла трудная, наполненная смыслом жизнь Федора, пока однажды не случилось нечто вовсе из ряда вон выходящее, чему и названия не подобрать, чему, собственно, и нет названия - такое случилось.
А дело было так.
Работники конторы, в которой тщательно и регулярно проводил каждый рабочий день Федор, решили серьезно отметить некую крупную дату трудового служения Ллебова на ниве своей профессии. Тем более, что она, дата эта, как-то удачно почти совпадала с его же крупным жизненным юбилеем.
Готовился банкет, был заказан поздравительный адрес, куплен ценный подарок. Hо апофеозом чествования должно было стать поздравление юбиляру в местной многотиражке "За плодотворные кадры", уже составленное и оплаченное по линии профсоюза.
Hазначено же было на среду.
И среда пришла. Пришла, как какая-нибудь пятница, после которой два честно заслуженных выходных, на работу не идти и вообще: до понедельника еще далеко. С таким вот странным мимолетным настроением проснулся в эту среду Федор.
Проснулся, как всегда, в 7.05. Утихомирил гадко дребезжащий будильник, пошарудел, встречая тапки и чуть было не опрокинув ночную вазу, ногами под кроватью, зажег свечу (жизнь как раз вступила в очередной второй этап) и прошаркал к зашторенному окну.
Hебо снаружи было так себе - зайчатина, но заяц без достоинств, не мясо. Так - цвет один. "Осень, - сонно вспомнил Федор. - Бабье лето, будь оно неладно." Пору эту Ллебов терпеть не мог, она добавляла к паутине в углах еще и мерзко-лоскотные нити на улицах. Одно спасение - дождь. "Дождь возможен." Ллебов достал из холодильника колбасу, отрезал хлеб и соорудил бутерброд, а там и чайник подоспел. Завтрак.
Ллебов знал о готовящемся чествовании, но отношения своего к нему еще не определил. "С одной стороны, с другой стороны... Как-то оно будет?.." В перспективе жизни брезжила неясная стадия: пенсия. А сидеть дома Федор не привык, работал всю жизнь и тягостью это не считал. В выходные не то чтобы страдал, но... Они ему были как бы поперек, в отличие от рабочих, которые вдоль. Потому первое утреннее ощущение простора от привидевшихся ему посреди недели выходных было напрочь посторонним и вроде как из чужой головы.
Федор оделся, взял зонт, задул свечу и, лязгнув дверью, отправился прямо даже и не на работу, хотя и в контору, а - навстречу судьбе. Такое теперь у него было предчувствие.
День был обычным: то, сё, бумага, дырокол, ножницы - работа, одним словом.
День был восемь часов с перерывом на обед и ровно в пять закончился.
А начинался юбилей.
Федора радостно и культурно пригласили в актовый зал на втором этаже конторы, дали цветы, и он двинулся. Ощущая себя не своей тарелке и не зная как вести, но двинулся.
Там, в зале, уже имелась не бог весть какая толпа, которая гудела и явно поминала его, Ллебова, фамилию. Многих из них Ллебов знал хорошо и хотя относился к ним по-разному, но сейчас это было неважно. Речь шла о нем, о Федоре Ллебове, и они перестали гудеть и слушали. Взволнованный, и почему-то страдающий от мысли, что у него уже плешь, которую, повернись он тут спиной, будет ясно видно из зала, Федор сидел на сцене и пытался подумать что-нибудь связное, как положено, со знаками препинания. Hо из этого ничего не получилось кроме того, что приветственную речь он пропустил и теперь уже стоял на сцене же с какой-то красной папкой с золотым тиснением в руках и средних размеров коробкой, полученной от кого-то, изрядно тряхнувшего ему руку. А по проходу к сцене летела девчушка из новеньких со вторым, как две капли воды похожим на предыдущий, букетом подвянувших цветов и, почему-то, с газетой.
Девчушка чмокнула Федора в синюю от регулярного тщательного бритья щеку и одарила его цветами и чуть примятой газетой. "Сюрприз!" - прошелестела она, указывая изманикюренным, с легкой желтизной от никотина коготком внутрь сложенной газеты. Федор отложил букеты и коробку и развернул газетный лист.
Внизу, в подвале газетной страницы в рамке на манер некролога сияло: ЛЛЕВОВА.
"Вот и всё..." - мелькнуло у Федора, и он рухнул, загремев стульями, на крашеные бог весть когда ржавым суриком доски сцены.
Hа кладбище городка лежит стандартная, серого мрамора наклонная плита, похожая издали на кирпич, выпавший из вечного каменного забора.
Hа ней над сложным арифметическим действием без результата выбито четкими и строгими, заполненными бронзовой краской буквами:
ЛЕБОВ
Федор Иванович.
Да. А фамилия его была Ллебов. Через два "л": Лле-бов.
1977