«…входишь в иной замысел, как в неопознанное пространство под кладкой купола. Входишь сторожко, с оглядкой, в эхо гулких пустот, которые наполнять чувствами и поступками. Ты покоен поначалу, заселяя пространство, покоен и вдумчив до первого понимания, что подобное тебе не под силу, — да и кому оно под силу? Над куполом простирается небо, смертному неподвластное, под полом затаились глубины глубин, куда нет доступа, но ты идешь, продвигаешься дальше, и пустоты заполняются, поступки проявляются, чувства выплескиваются наружу, звучит хорал, взмывая к куполу, эхом вторят голосники, вмурованные в стены, — как же ты велик, сочинитель, до чего же ты мал…»

…а ночью…

…во мраке спальни, где кем-то надышано…

…на ложе хрупкого согласия…

…тянет руки к потолку тайная его подруга…

…чтобы пробиться наружу…

…силой своей тоски…

— Ты же обещал: «Позовешь — откликнусь…»

Потолок раскидывает створки навстречу ее желанию, и вот он уже снижается на полосу, совершает мягкую посадку: «Finkel, on time», выходит в зал ожидания в туристской шапке с козырьком, с цветком в петлице, сорванном на островах Фиджи или Самоа. «Здравствуйте! Как же вы обходились без меня? День. Час. Минуту». Сам и отвечает: «Плохо нам было. Без тебя — никак».

— Забери меня.

Бежит.

Едет.

Снова бежит.

На газоне, напротив французского консульства, занята их скамейка. На скамейке пристроилась пара, не обретя пристанища: пожилой, очень уж пожилой мужчина и женщина моложе его — взглядом, поступью, статью. Редкие возгласы. Долгие молчания. Грустны, бесквартирны, рука в руке.

На траве, спиной привалившись к сосне, сидит музыкант, пузатый, лохматый, издавна не молодой. Вскидывает трубу к небу, зажмурив от усилия глаз, словно хочет докричаться, упросить, вернуть ту, что ушла, выдувает, фальшивя, «Dance me to the end of love…»

Женщина проходит мимо. Ведет на постромках крохотного человека в крохотных джинсах, который деловито, вперевалку, осваивает окрестности.

— Тук-тук-тук… — отзывается дятлу.

— Шуф-шуф-шуф… — ветру в облаках.

Останавливается возле музыканта, тянет руки к трубе, но тот не перестает умолять, западая на ноте: «Dance me… Dance me… Dance me…»

Сосны неодобрительно покачивают верхушками.

Женщина улыбается, не вмешиваясь.

— Тру-ру-ру… — повторяет человек в джинсах, идет дальше своей дорогой.

Ветви мимозы провисают до земли, образуя укрытие.

Роса опускается на траву, и та отзывается благодарно едва уловимым запахом зелени.

Тайная подруга усаживает его на камень в окружении щедрой желтизны, которая опадает к ногам с тихим шелестом, сама пристраивается рядом, ладонь кладет на ладонь. А над головами, вдоль синевы, поперек судьбы, на исходе неспешного к ним подлета — птичье перо на полнеба дымчатыми, сквозистыми облаками, омытыми за морями, чтобы восхитить каждого, кто на это способен.

Сутулится седоголовый на камне, колени обхватив руками:

— Не унести с собой взгляды, походку, умолчания твои. Не повторить поездки на оранжевой капельке, прогулки в россыпи цикламен, луч, пробившийся через завалы облаков, восторженный закат розовым, невозможно розовым сполохом над головами. Помни это. За двоих помни…

«Dance me… Dance me… Dance me…»

Тайная подруга просит:

— Назови по имени. Хоть раз назови. Подари мне меня.

Не освободиться от памяти, что засела иглой. Не назвать по имени, чтобы не обратилась в Смадар, Гилу, Эстер, не затерялась среди Ципор, Рут, Рахелей.

«И нас… — просят деревья, цветы, букашка на траве, французские консулы. — Назови словом своим…»

Не дождавшись ответа, берет его за руку, ведет по тропке. Затем по лестницам, вниз и вниз. Где цикламены с анемонами. Анемоны с цикламенами рядами, в буйстве весны, высаженные к их приходу.

Кафе, затерявшееся в зарослях.

Подушки на стульях яркой раскраски.

Тени решетчатые на стенах.

Окна бойницами, чтобы занять оборону, защитить и уберечь, — как же она раскрыта, тайная его подруга!

Молчат.

Пьют вино из одного бокала.

Ее рука на его руке. Исхудалое лицо, глаза огромны. Предыдущее не существует. Последующего тоже нет. Глубина чувств — не донырнуть до дна.

А за окном небо бездонное, темнее синего. Белесый обруч вокруг луны. Стена Старого города, подсвеченная к ночи. Негромкое трио ворожит-пророчит.

Жалобно и тревожно рыдает виолончель.

Стоном — примиряясь с неизбежным — откликается скрипка.

Упрашивает фортепьяно в обещании покоя, согласия, — смятение, задавленные вздохи, непролитые слезы, слабея, затихая, кровью из сосудов, лимфой из капилляров, видениями из памяти…

Подходит официант:

— Всё нормально?

Если бы так…

— Не сделала, — шепчет, — я этого не сделала. А могла бы, могла…

— О чем ты?

Громко. Так громко, что на них поглядывают:

— Я же умирала… Умирала! Обещание хотела дать: выживу — расстанусь с тобой…

Смотрит — синева глаз нестерпима:

— Но я не дала его, нет, нет… Не дождетесь! — Яростно: — Всё равно бы нарушила!

Доказывает кому-то исступленно, горячечно:

— Не стыдно, ты слышишь? Когда радость, не стыдно — не совестно…

В глазах обещание.

В руке теплота.

Седоголовый встает, подходит к стойке, спрашивает у хозяина:

— Сколько стоят два часа твоего заведения?

— Смотря в какое время.

— Теперь. Незамедлительно.

Прикидывает:

— Тысячи три.

— Вот они, эти тысячи. И чтобы никого не было. Ни посетителей, ни официантов, ни повара. Понял?

Глаза у хозяина блудливые: продешевил, не иначе.

— А подоходный налог?

— Добавь.

— А налог на дополнительную стоимость?

— Тоже добавь.

— Моральный ущерб? Посетители обидятся, больше не придут.

— Добавь, черт тебя побери! И выматывайтесь отсюда! Немедленно!..

Остаются они одни.

— Ми-лый… — на выдохе. — Ты и меня вы-ду-мал?

Может, оно и так…

Завершается повествование, а с ним и мнимые реальности, к которым нет и не может быть привыкания, высмотренные на беленом потолке, выстраданные в одиноком жилище на исходе дней, в привилегии воображения…

Иерусалим, 2008–2011