1

И снова вечер, день последний.

Жаром пышет Аравийская пустыня. Ветры не приносят избавления. Троюродный Шпильман стоит на балконе, вдыхая горечь соленых вод:

– Мы на подножке. Всё еще на подножке. Пора уж входить в вагон‚ чтобы стать двоюродным для окружающих‚ хотя бы двоюродным. Последующее предоставим потомкам.

Коты жестоки, но справедливы. Реже почтительны, чаще безжалостны: "Твои потомки не прочитают твои книги".

– Это так. Но не это тревожит…

"Здравствуй, дорогой! В последний раз – здравствуй!..

…внукам – рассказываешь про Россию? Какая Россия у твоих внуков? Каждый хоронит в памяти свой город, на день расставания, да и у меня, честно говоря, отняли мое пристанище; старушкой прошмыгиваю переулком, по стеночке, жмурю глаза на новшества. Вывески и рекламы – ох, уж эти вывески!.. А на доме твоем, на том самом, заветном, без которого жизнь не полна, светится над подъездом, упрямо лезет в глаза – "Обмен валюты"…

Вот тебе к утешению, свет мой в окошке: бегство вдвоем, впопыхах, под невозможным предлогом, поезд с натугой на подъеме, паровоз виден из окна на закруглении пути, дым из трубы – тогда еще дымило, желтенький цветок на обочине, замедленно проплывающий в памяти, веранда с двумя койками, из которых одна оказалась ненужной, муравьи на столе, в чемодане, повсюду, а к вечеру скала у воды, узкая полоска гальки, ночные купания на притихшей волне, обнаженность в призрачном свечении, – поверху проходили пограничники, спугивали фонарем, море ворочалось в скальных разломах, укладываясь на ночлег, помнишь ли это? Искали сердолик и парчовую яшму, писали имена на камне, губной помадой: ты мое, я твое – лучшего в жизни не было. Спросил вдруг: "Если позову, бросишь всё и придешь?" – "Да". – "Я не позову". – "Я знаю". Не достучалась к тебе, не достучалась…

Что еще? Да всё уж. Мир разделен, до тебя не дотянуться. Любила показывать дорогу: как пройти, куда проехать, – указываю теперь могилы на старом участке, где все сроднились, перемешались на глубине, все свои. Пиши мне, моя душа: "Москва, Востряковское кладбище, 38-я линия, до востребования". Беспокоюсь за тебя: вас, приехавших туда, становится всё больше, в вас оттого легче попасть. Обнимаю и желаю покоя – в том виде хотя бы, каков мыслим в ваших краях…"

Приписано на полях: "Что ж ты не позвал меня, Живущий поодаль?.."

2

Смытые туманами окрестности. Ползучие наваждения. Слепота с глухотой.

На переломе ночи выходят на промысел демоны изнаночного мира, принюхиваясь к исполнению будущих непотребств. Чиркает спичкой неуловимый пироман, темным пламенем полыхает пальма, облитая мазутом, каждую ночь другая. Ветер перелистывает страницы позабытой на скамейке газеты, встревоженно и смятенно, как считывает заголовки и ужасается содеянному. Похрапывает на этажах разновидный люд: кто с кем, кто без кого. Живущий поодаль возглашает шепотом, чтобы не пробудить постояльцев:

– Я пришел скачком в эти края‚ а они притерпелись. Вы притерпелись‚ люди!..

"Коты тоже притерпелись, – соглашается Корифей. – На дармовой пище. А это опасно…"

– Мне есть что терять, – продолжает его хозяин. – Не выучил еще этот язык. Не побывал возле змеиного камня. Не встретил окунающихся на заре. Не завершил борьбу с силами нечистоты. Вторая мировая нас обошла. Обойдет ли Третья?..

Нет ответа на этот вопрос. У котов тоже нет.

Посреди ночи говорит Корифею:

– Сочинителя следует судить за нанесение ущерба. Тем‚ кого он обворовал при жизни и запихнул под обложку. За страдания‚ нанесенные героям‚ которых породил и не уберег.

Кот отвечает на это: "Ты и меня породил. Терпи теперь‚ чеши за ухом‚ выделяй долю молока и лакомств"…

…всем и каждому, кому о том ведать надлежит! Называйте сочинителя истинными его именами. Масень Афанасий – называйте его. Ланя Нетесаный. Горох Капустин сын Редькин. Гришка Неупокой. Пинечке, в котором пел Бог. Реб Шабси и реб Иоселе. Устраивайте день встречи родившихся под его обложками, которых он жалеет и жалует, мучается их муками, горюет, когда они погибают в мире вымышленных страданий…

Для котов это сложно, даже с пояснениями, но сочинителя уже не остановить. Учеников у него нет, и вся премудрость достается шерстистому собеседнику:

– В сущности, к чему сюжеты? Звездам не нужен сюжет в мировом порядке. Луне не нужен. Скале в ее отрешенности. Маловидной тропе в лесу. Дереву на опушке. Луговой траве. Разве что ручью…

…сюжет у ручья не свой. Сюжет у ручья от ложа‚ ему уготованного. Крутые изгибы‚ плавные повороты‚ травные переплетения на пути‚ одинокий камушек на перекате влияют на его напевы, умножают случайности, порождают неожиданности. Так и строка – ложе‚ заполненное словами‚ которые протекут по нему в чистоте и прозрачности замысла, отзвучат переливчатым, через край, звуком…

Перетасовать слова, буквами взболтать в стаканчике, фишками выкинуть на бумагу, чтобы разложились в ряд, выказали случайное или потаенное. Залить строку доверху, как медом заливают чашу, чтобы весомо легла на лист – не сдвинешь.

Корифей не возражает: залить так залить.

– Этот рассказ ты сделал, – уверяла его подруга и плакала, когда он обижался: – Сделал, сделал, стачал из лоскутков… – И назавтра, после прочтения, сияя восторгом: – Эту страницу ты выдохнул…

Возвращается в комнату, садится за стол, чтобы поработать до рассветной бледноты над водами, когда растуманятся наконец горизонты, собрать затем вещи, присесть с Корифеем перед дорогой.

Радость последней строки, радость и проклятие. На титульном листе выведено заглавно: "По свежести времен"…

"…о беда‚ плача достойная!..

Народ бежал в поисках покоя и пропитания. Чадородие оскудевало. Города залегали в расхищении от своих с иноземцами. Собак ели‚ кошек с мышами‚ ремни грызли, варили похлебку из соломы, на рынках выкладывали на прилавки вареное человечье мясо; сгинувших погребали в скудельницах без счета. Скорбь великая‚ вражда несказанная‚ ересь и шатание в людях‚ но сподобился некий сиделец страшного видения в полуночи: снялась с дома крыша‚ свет облистал комнату‚ явились два воина – ликом грозны‚ требуя покаяния с очищением: "Навыкните творить добро"‚ дабы не было государству конечного погубления. В столице сделали выбор‚ крест целовали юноше на долгие столетия – и стало так.

Век катился колесом к нескорому согласию‚ смертоносная моровая язва; спор стал за правду‚ против лютерской‚ кальвинской и папежской ереси: как веру держать и как персты слагать. Сажали непокорных на цепи, били батожьем за неистовое прекословие, голодом морили в земляных ямах, жгли в срубах "за великие на царский дом хулы"; нечестивым резали носы за курение смердящей вони. Лиховали на дорогах атаман Баловень‚ поп Ерема с шишами‚ атаман Груня‚ старица-богатырь Алена; свистела кистенем по головам Танька Ростокинская‚ губительница примосковных слобод.

Заблистала в небе комета‚ похожая на метлу. Озеро заревело медведем. Родник изошел кровью. Год подступал звериным числом‚ ожиданием конца дней‚ и двадцать второго июня года шестьсот шестьдесят шестого‚ в пятницу‚ на Петров пост‚ в час шестой "солнце померче‚ тьма бысть‚ луна подтекала от запада‚ гнев Божий являя"‚ но про то не везде узнали.

Да и кому было знать? Десятый человек остался на царстве с того лиха; живыми сохранились такие, что за печью сидели, и сыскать их было не можно…"

3

Горе тому, кого тревожат по ночам смутные лики прошлого. Счастье тому, кто не видит снов в своем незамутненном существовании. У кромки горькой воды – на краю сновидений – застыл некрупный мужчина, кричит в темную даль яростным посланцем Небес:

– Неразумные! Дети неразумных! Где ухо, внимающее укорам?.. Очерствели! Все очерствели!..

Шпильман оказывается рядом. Шпильман его спрашивает:

– Это вы кому?

Отвечает:

– Это я всем. Покричу и полегчает.

Смотрит цепко, как оценивает:

– У меня возникло желание. Завести разговор. Возражения есть?

– Возражений нет.

Протягивает руку, представляется учтиво:

– Бывший ученый. Ученый-облученный. Прибыл в здешние места, дабы исследовать ход событий. Изучить народонаселение, раздраженное соблазнами и невзгодами. Оценить каждого по делам его, вознести восхваления тем, которые… кото-рые…

Сплевывает. Пришепетывает. Крутится на ноге. Кричит во мрак:

– Неприкаянные, внуки неприкаянных! Научитесь молчать! Молчать хотя бы научитесь!.. – Щурит на Шпильмана глаз: – Сердобольный? Чутко отзывчивый?

Шпильман соглашается себе на удивление:

– Вроде бы…

Тот этим доволен:

– Если так, тебе понадобятся люди, о которых следует позаботиться. Калечные. Убогие. Шествующие по путям заблуждений. Мы их поставим. В нужном количестве. В оговоренные сроки.

– Возможное дело, – говорит Шпильман. – И что дальше?

– Дальше? – удивляется. – Бери меня под руки. Усаживай за стол. Угощай кофе. Вот что полагается дальше.

– Ради Бога! – говорит Шпильман. – Вот стул. Вот кофе с бутербродом. Может, полежать захочется? Вот и скамейка.

Сидят за столиком. Смотрят друг на друга. К стойке прикипел пьяненький турист, взывает без надежды: "Гюнтер платит за всех…" Джип с солдатами катит по кромке воды. "Шими, – остерегает Шула, – не заплыви в Иорданию, Шими". – "Когда это я заплывал?.." Беленькая востроносая девочка проговаривает под каждый поскок: "Лена ленится, а Женя женится… Катя катится, а Петя пятится…" Некто седой, упитанный, с виду благообразный, проскакивает верхом на палочке, тряся отложной щекой: "Имею право. Недоскакал в детстве…" Женщина в панамке подкрадывается к столику, щеки нарумянены, губы подведены кармином, глаза беспокойны под крашеными ресницами. Веером раскидывает листки – голубая бумага в линеечку:

– Себя познать не желаете? За пять шекелей.

Незнакомец рекомендует:

– Познай – не пожалеешь. Это входит в программу сновидений.

– А где хомячок? Где морская свинка? Они должны вытягивать.

– Ты за хомячка.

Шпильман понимает, что он уже спит, а потому расплачивается, не торгуясь, выбирает один листок, зачитывает вслух:

– "Встань и перейди Иордан". Даже так?

– Так, – отвечает женщина и идет к другому столику: – Даже так. Приступая, переступай…

Незнакомец доедает бутерброд, допивает кофе:

– Ох, Шпильман, Шпильман… Что мне с тобой делать?

Шпильман спрашивает напрямик:

– Кто таков?

– Служба спасения.

– На водах?

– На водах тоже.

"Он безумный, – думает Шпильман, – но это даже к лучшему".

– К лучшему, – подтверждает собеседник. – Это к лучшему.

Хватается за седую голову, убегает в темноту к кромке воды, стонет на все окрестности:

– Ну и земля! Ну и время! Ну и порядочки!.. Худшего пока не придумали, но и этого уже достаточно!..

Возвращается успокоенный, садится за стол, говорит буднично:

– Хочу еще кофе.

Пьет в молчании. Разглядывает Шпильмана. Говорит, как считывает с лица:

– Вот человек‚ приятный Богу и людям. Гордый. В слабости не признающийся. Жизнь проводящий в ожидании невозможного, накрепко привязанный к той, которую не вернуть. Сложно это, Шпильман, для старости сложно.

Отодвигает чашку. Встает из-за стола:

– Бурные чувства, друг мой, – это со всяким случается. Только не всякий до них доживает… Видел я эту женщину. Решить за тебя не могу. И за себя бы не смог… Плачь, Шпильман. Пролей слезу покрупнее.

Взвихривается и пропадает. Издалека доносится, угасая:

– Неспособные, дети неспособных! Начните хотя бы жить! Жить начните!..

4

Ночь нескончаема. Душная, беспокойная ночь. Нескончаемы сновидения, которые не заказать по вкусу.

В глубинах сна к Шпильману торопится ежик. Не по нужде торопится – по желанию.

"Пошли".

И они идут.

Шпильман плывет без усилий, земли не касаясь. Его поводырь перебирает лапками, огибая препятствия на пути. Снова молод, проворен, игольчато ежист; знаменем возносится над ним Птица райских садов, своенравный цветок ташлиль, отрицающий общие порядки, – нацеленный клюв и хохолок из лепестков, восторженно-оранжевых и глубинно-лиловых.

– Куда ты меня ведешь?

"Сейчас узнаешь".

Шпильман уже понимает, что подступил сон-остережение, похороны завтрашнего дня, но уклониться невозможно.

Выходят к автобусу сослуживцы, чтобы отправиться по домам, выходит женщина – линия тела вознесенная, встает возле двери, как ожидает знака, сигнала, скрытого зова. Унесло серьезность. Пробило броню деловитости. Смыло категорические взгляды и оценки. Обновились ощущения, всплыли желания со дна колодца.

Ежик интересуется:

"Считать это приключением на водах? Сошлись-разошлись?"

– Ни в коем случае!

"Так я и полагал. Если позовешь..."

Женщина оборачивается к ним, в глазах ожидание.

– Я не позову.

"Объяснись".

– Годы… Разница велика… У нее еще много лет радости, а у меня…

"Так что?"

"Так что? – хочет выкрикнуть она. – Так что?!.."

– Ей жить – мне утихать. Быстрее, быть может, чем думаю…

Птица кивает хохолком в знак согласия. И тогда он выговаривает невозможное – во сне это допустимо:

– Гордость не позволит быть беспомощным…

"Да ты трус, Шпильман!"

– Трус, конечно, трус. Разве не знал?

Женщина у автобуса ставит ногу на первую ступеньку.

– И еще…

"Что же еще?"

Женщина ждет ответа. Ждет ежик…

…последние слова, самые последние, той, что привязала навечно обещанием в голосе, мольбой во взоре, ожиданием неминуемой встречи: "Шпильман, я тебя не оставлю…", – не повторить те слова, не обмануть надежду, не поделить прежнюю любовь с новой привязанностью…

Закрываются двери. Автобус отправляется в путь. Птица райских садов уныло опускает клюв, опадает хохолок из лепестков, блекло-оранжевых и застиранно-лиловых.

"Идем", – командует ежик.

Шагают дальше. В гору. На самую ее вершину, чтобы обозреть завтрашний день, которому не состояться…

…она прощается с сослуживцами на въезде в город, нехотя выходит из автобуса. Тот, в кипе, смотрит неотрывно из окна: застыла на остановке женщина, обратившись в соляной столб; хороша лицом и статью в ранние свои пятьдесят или в поздние сорок, а взгляд отрешенный, взгляд потерянный, руки беспомощно прижаты к груди, как у ребенка, которого некому утешить. "Если потеряюсь‚ разыщи меня..." Подходит автобус, но она в него не садится. Погуживает таксист за рулем, заманивая в машину, но она не слышит. Она еще там, за нулевой отметкой, нет сил шагнуть в подступивший день… Встрепанная ворона, перья на стороны – уж не та ли? – взглядывает с фонарного столба, склонив голову. Люди ее огорчают. Эта женщина огорчает тоже…

Хохот сотрясает окрестности, неслышный хохот Сатанаила-Шмельцера:

– Позабавил, Галушкес, ну и позабавил! Не в похвалу сказано…

– Нет больше Галушкеса, – отвечает Шпильман, опадая на глазах. – Галушкес остался на вешалке. А с ним и Танцман, веселый еврей. Балабус – хохотун и насмешник. Шпиль-менч с бубенцами, который потешает и утешает…

Цветы сникнут к его возвращению. Закаты поблекнут. Седина пробьется в волосах, слеза из-под корки. Ворона перелетит на иные крыши, ибо Шпильман станет ей нелюбопытен. Будут ли светлыми его сожаления?..

Ежик взглядывает, как прощается:

"Тогда нам не по пути".

Кричит за горами птица рассвета. Пламенеет оранжево хохолок, чтобы более не опадать. Глубинно-лиловое тешит взор. Взмывает‚ отправляясь в полет‚ Птица райских садов‚ возносится к вершинам Иудейских гор на извечном аккорде изумления. Летит под ней крохотный ежик, закрепленный на прочном стебле, суровый и торжественный, как полководец, осматривающий с высоты поле побед и поражений. Взлет, порхание, восторг в облаках – кому это доступно?

Состоявшееся однажды не исчезает…

5

Будят его не звуки – запахи. Призраки запахов, пробуждающих воображение. Светает. Легкой прохладой сквозит с балкона. Сухота в горле, сушь в глазах. День наплывает горяч, пекло ненасытно – не охладиться.

За завтраком Шпильман никого не застает. Нет Наоми. Нет сослуживцев и троюродного родственника. Иные люди, иная еда с прежней сутолокой. И вот он уже катит над лазоревыми водами, где подъемы и спады на асфальте, как на гигантских качелях.

Солдат на шлагбауме поднимает руку, вглядывается в его лицо:

– С тобой всё в порядке?

Засыпан источник. Обмелели, пересохли воды. Мир стал чужим и холодным. Шпильман тревожится:

– Что-то не так?

– Так. Всё так.

– Что же ты спрашиваешь?

– Со мной, к примеру, всё в порядке. А с тобой?

Думает. Отвечает с заминкой:

– Вроде бы…

– Ну и молодец. Проезжай давай, не держи других.

На дне моря стоят рыбы в соляном панцире. Неисчислимое множество рыб‚ занесенных из Иордана и погребенных во мраке. Затаились на дне обитатели той долины‚ отбывающие наказание‚ которым дано лишь порой‚ в миражном обмане‚ явить себя изумленному путнику. Стоят терпеливо и ждут‚ когда настанет день избавления‚ прочистятся первородные жилы, прольются с гор потоки к Араве по иссохшим руслам‚ исцелятся горькие воды‚ растопится соль‚ в которую они заключены‚ и всплывут наконец к свету‚ узрят долину во всей красе‚ травы в многоцветии‚ жизнетворные родники к омовению, утешению, обретению покоя. Сбудется – не отменится: глухим на прослышанье‚ слепым на прозрение‚ калечным на исцеление.

Море остается за спиной. Дорога вкручивается в гору, подводя к нулевой отметке, где уровень Мирового океана, выход из теснины меж прорезанных утесов. Похрустывают ракушки на дне, сквозь толщи вчерашних вод блекло проглядывает солнечный лик: Шпильман всплывает на поверхность, где поджидает его нерастраченное прошлое с неоплаканным настоящим. Набирает по телефону собственный номер, наговаривает записывающей машине, чтобы войти в дом и услышать:

– Привет, дорогой! Приеду – повидаемся. Посидим за столом...

На подъеме натужно ползет автобус. Горестный сочинитель сидит у окна, Корифей дремлет в сумке возле своего хозяина, а внуки уже готовятся к появлению деда, который возникнет к вечеру на пороге, начнет без задержки: "Жил на свете мышонок. И жил он в автомобиле, в уюте и покое на колесах. По ночам садился на водительское место, взбирался даже на руль, но отправиться в путешествие не мог. Тыкался носом в рычажки с кнопками, машина отзывалась коротко, и это его печалило…"

Взглядывают из укрытий акрав-убийца с шипом на хвосте, рогатая ехидна Шафифон, твари притихшие в расселинах скал. Подстерегает за камнем печальный недоросток с зарядом под рубахой, посланный на смерть при последнем наставлении: "Аллах будет тобою доволен. Аллах за тебя порадуется…"

Шпильман тащится за автобусом – не обогнать при встречном потоке. Только и углядел: скачет по косогору подросток расшалившимся ребенком, выпрыгивает на асфальт, телом прилипает к автобусу, рядом, совсем близко, лицо детское, пуганое…

Тряхнуло.

Остановило взрывной волной.

Ударило головой о стекло…

Шпильман сидит на обочине возле машины. Кровь проступает на лбу. Утекает вода из пробитого радиатора.

Кто-то кричит:

– Перевязать?

Кричит в ответ:

– Обойдется!..

После взрыва все оглохшие.

Воют сирены санитарных машин. Из автобуса выносят тела, укладывают в ряд на асфальте. Затих пьяненький Гюнтер, который ни за кого уже не заплатит, затихает Умирающий поодаль. Если сочинитель не может вспомнить ни слова, не понимает даже, для чего существуют буквы, значит он мертв.

Прокатывается по губам – так может показаться:

– "…скорбь великая‚ вражда несказанная‚ ересь и шатание в людях…"

Кто допишет за него "Книгу надежд и заблуждений"? Кто поспешит вечером через весь город, двумя автобусами с пересадкой, и доскажет ту сказку?..

Уезжает машина. Увозит троюродного Шпильмана‚ который не стал двоюродным на этой земле. Провожают в последний путь, идут следом и отстают в скорбной процессии девушки из журнала в одеждах и без: "sunshine… rich red… fresh blue…" Не отделить чистое от нечистого‚ не заложить в руку семечко‚ косточку‚ шишку‚ не взойти саженцу‚ чтобы стал яблоней‚ вишней‚ пинией на холмах Иудейских. В хрониках будущего о нем напишут: "Не льстил сильному. Не утеснял слабого. Держал суд над собой. Обладал мужеством открыться другому. Обладал достоинством – открыться самому себе. Сопереживателем прошел по жизни".

Знаете ли вы, как уходят цари? Цари уходят в радости и веселии, завершив славное свое правление, – всякому бы так. По извечному Млечному Пути, ароматной тропой обновления, над ворохом приворотных трав взлетает Горестный сочинитель в обитель благоуханий и просветлений...

Лишь убийцы лишены обоняния в раю. Одни лишь убийцы.

6

Кот в рваных ранах, взрывом выкинутый из автобуса, упрямо уползает с дороги, волоча перебитые ноги, следы оставляя, много кровавых следов, по которым пойдут ночью прожорливые гиены.

Листы разметало взрывом. Унесло ветром. Загнало в колючие кусты без возврата. Где скукожится на жаре бумага‚ ожелтеет краями‚ омочится росой на рассвете – не прочитать. Слова протекут к земле, в землю, сапфиром, агатом, хрусолифом вернутся туда, откуда их взяли, к убережению от забвения. "О беда‚ плача достойная!.."

Звенит бубенец. Проезжает на осле утомленный провидец, взывает к живым и мертвым:

– Люди! Хватит уже взрывать! Начните пахать, сеять, исследовать ход событий! Не прокормиться на смертях, не прокормиться…

– Еще! – кричат. – Еще один!..

За обочиной дороги, покрытый гранитной плитой, словно уже похоронен, лежит коротконогий старик, обожженный взрывом, как обожженный солнцем, прошедший по карте путей и стран, где не помечено место гибели. На плите проглядывают буквы "пэй" и "нун": "Здесь погребен…" Его упаковывают в черный мешок, наглухо застегивают молнию, укладывают в машину и увозят.

Звонит теща Белла, одышка затыкает горло:

– Только что… В новостях… Шпильман, ты живой?

– Не знаю.

– А этот… Троюродный?

Шпильман молчит – уж лучше бы он заговорил. Белла кричит:

– Горе нам! Горе дням нашим!.. Мы не живем, Шпильман! Мы выживаем!.. Не хочу оставаться в этом мире! Не могу! Пусть заберут отсюда!.. Явлюсь туда – выкрикну всё, что накипело…

– Не докричаться, Белла. Не ты первая.

– Я докричусь…

Отчаяние сотрясает миры. Рушит перегородки. Раздирает завесы. Возносит до таких высот, когда можно высказать лицом к лицу: "Господи милосердный! На каких весах Ты нас взвесишь? Кому порадуешься, кого покараешь?!.."

Город говорит через расстояния, город на горах:

– Отложи жизнь в сторону, Шпильман. Встань, отряхнись и иди.

Поднимается на ослабевшие ноги.

Подбирает с земли ключ, выпавший из кармана, увесистый ключ, сработанный мастером из Кордовы.

Взваливает на спину тяжеленную плиту.

Начинает крутой подъем: свершивший малое не возвысится.

Идет старый еврей в поисках надежного пристанища‚ стаптывает ноги за долгую дорогу – без пути путь. Невидимые музыканты сопровождают его. Флейта. Скрипка. Кларнет с трубой. Барабан с тарелками. Старик слышал их мелодию. Шпильман слышит: "Мы не оплакиваем ни одно изгнание, кроме изгнания из Иерусалима…"

– Господи, как я устал от их ненависти, отчего же они не устают?..

Мертвые духом останутся. Живые надеждой пойдут дальше. Чтобы услышать перестук молотков по камню. Журчание фонтанов в излиянии масел. Пение девушек в виноградниках. Поучения говорливых старцев: "Слышал я от учителя моего..."

Город высматривает его верхушками домов. Город на камнях и из камней, который притягивает и не отпускает:

– Береги ноги, Шпильман. Тебе далеко идти…