1

В последнее свое утро геронтолог Сасон проснулся опухший‚ недобрый‚ растревоженный. На столике у кровати лежал колокольчик‚ который подарил клиент с усредненным лицом‚ пожелавший перед кончиной‚ чтобы у него непременно проклюнулась индивидуальность. "Теперь-то зачем?" – "Пусть будет". У него было такое лицо‚ будто взяли многие физиономии с их прищурами‚ морщинами и оскалами‚ заложили в умную машину‚ и она выдала нечто общее‚ затертое и безликое‚ словно медный пятак‚ побывавший под колесом паровоза. "На меня не смотрят‚ – сказал клиент. – Не оглядываются‚ будто не существую. Невидимкой прохожу по улице‚ невидимкой еду в автобусе. Когда приберёт Господь‚ это не отразится на людском многоцветье‚ не нанесет ему существенного ущерба‚ несущественного тоже не нанесет". С ним было много возни‚ с тем клиентом‚ и лишь в последние его часы слабым намеком проступило на лице беспокойство – заменителем типового безразличия. Сасон взял стеклянный колокольчик‚ долго звонил в него‚ но облегчения не ощутил. Звон колокольчика отгонял злых духов‚ скопившихся за ночь возле постели‚ а также клочки сновидений‚ туманивших голову. Геронтолог Сасон – обладатель обширной клиентуры‚ последняя надежда дряхлых и расслабленных – страшился приближения старости и остервенело звонил по утрам‚ прогоняя дурные предчувствия. К старости проглядывает истинная наша сущность‚ которую не упрятать под румянами молодости‚ не заслонить деловитостью зрелости‚ не перекрыть наработанной мудростью. Старость пробьется через любые препоны‚ выказывая человеческую изнанку‚ а потому Сасон опасался ее подступления‚ ожидая всякого на исходе лет. Возможно‚ таился в его глубинах злобный‚ завистливый‚ гнуснопакостный старикашка в предвкушении сладостного триумфа‚ и Сасон с содроганием вглядывался в смытые его черты. Он и не догадывался‚ что это был последний его день. Старость геронтологу не грозила‚ а колокольчика от смерти у него не было.

В то последнее утро Сасон звонил так отчаянно‚ что разбил стеклянный колокольчик. Пошел покупать новый‚ а продавец спросил: для чего? "Отгонять злых духов". – "Вы приезжий?" – "Нет‚ здешний". – "Не звоните понапрасну‚ – сказал продавец в ущерб собственным интересам. – В этом городе действуют иные силы". И день наполнился горечью‚ последний его день. В то самое утро‚ в первые его часы‚ вдвинулся во входную дверь пугающе странный незнакомец. Плащ до пят закрывал фигуру. Поднятый воротник упрятывал голову. Шарф был обмотан вокруг лица‚ шляпа нахлобучена до бровей‚ черные очки перекрывали глаза. "Геронтолог Сасон?" – "Он самый". – "Продление жизни?" – "По мере возможностей". – "А зачем? Такая жизнь: зачем ее продлевать?" Сердце Сасона дало долгий пугающий перебой‚ словно засомневалось‚ стоит ли тратить усилия. "Рождается человек, – сказали через шарф, – и видит поначалу всё вверх ногами. Предположим?" – "Предположим", – согласился Сасон. "Кто возьмется целый мир в его глазах перевернуть с головы на ноги? Где этот храбрец‚ этот мудрец‚ этот талант? Можно перестараться и сделать полный оборот. А можно полениться и ничего не сделать. И ребенок обречен до конца дней видеть мир перевернутым". – "Это не ко мне‚ – пошутил Сасон. – Это к глазнику". Но шутка не была принята. "Я – тот ребенок‚ – сказали строго. – Я от рождения вижу мир перевернутым и в данный момент разговариваю не с вами‚ а с вашими ногами. Всю жизнь я остерегался чужого влияния‚ а потому сохранился таким‚ какой появился на свет". Помолчал немного‚ чтобы Сасон уяснил сказанное‚ приблизил лицо к лицу‚ – сердце вновь дало перебой. "Имею вопрос: как быть с душой?" – "С душой"‚ – повторил Сасон. "С душой. Душа – она тоже видит мир перевернутым?" Этого Сасон не знал. Этого‚ повидимому‚ никто не знает до поры‚ до времени. "Я не хочу видеть ангелов вверх ногами‚ – решительно сказали через шарф. – И серафимов тоже. Желаю разговаривать со Всевышним лицом к лицу. Там. Наверху. Пора кому-то довериться на старости. Что можете предложить?" У Сасона бывали озарения. У Сасона бывали моменты‚ когда спину холодило от удачной находки. "Вам ничего не надо делать‚ – сказал. – У вас всё в порядке. Это мир вокруг перевернут. С него мы и начнем". – "Думаете?" – "Уверен. Первый сеанс – в понедельник..."

Геронтолог Сасон был жаден до жизни‚ жаден до приключений: большой‚ плотный‚ в меру полноватый‚ скороспешный и расторопный‚ как проказливый‚ озорной сатир‚ обласканный всеобщей приязнью. Говорил быстро‚ с задыхом‚ будто на коротком дыхании‚ с секундной паузой для обдумывания‚ голосом глуховатым‚ с певучими наполнениями; глаза посверкивали на переносице‚ словно лампочки с перекалом. Легко загорался в разговоре‚ заражая окружающих. Потирал руки в возбуждении‚ ладонь о ладонь. Получал наслаждение от наплыва клиентов‚ хорошей еды‚ очаровательной женщины‚ мощного автомобиля. Водил машину мягко‚ руля касался ласкаючи‚ в манере обхождения с механизмом проглядывало обращение с себе подобной: как трогал‚ раздевал‚ ласкал и укладывал‚ обволакивая вниманием‚ ненавязчиво отдавал многое‚ чтобы получить еще больше. Чувствовалось‚ что ему нравилось жить‚ быть таким‚ каков есть‚ заниматься тем‚ чем занимался‚ предлагать‚ настаивать и добиваться; нравилось нравиться другим. Незнакомец ушел‚ а Сасон задумался‚ перебирая годы свои. Что было истинным‚ а что вверх ногами‚ с чем свыкся‚ влекомый сердцем и глазами‚ а что принимал за естество. Но разобраться не смог‚ вновь испугавшись подступления старости‚ которая расставит всё по местам. Да и что можно распознать стиснутому по бокам стенками-шорами‚ придавленному сверху громадой-потолком‚ поджатому снизу бетонным полом? Распахни до бесконечности стены‚ отодвинь горизонты за горизонты‚ сядь на крыше зачарованным свидетелем‚ чтобы раскрылись глаза в слепоте прозрения‚ – что же Сасон? К полудню Сасон подумал: надо кому-то довериться‚ и принялся искать в справочной книге телефон опытного геронтолога.

2

Наконец-то Нюма бастует. Первый в жизни раз. Причины забастовки ему не вполне ясны‚ но это не убавляет удовольствия: любая причина хороша‚ чтобы вкусить сна в неурочный час. "Нюмеле‚ – говаривала некогда бабушка Муся. – Дураку спешить некуда. Ты бы уже встал‚ и ты бы уже умылся". Но Нюмеле не вставал с постели. Нюмеле мечтал вслух: "Вы кто? Счастье. Чье? Ничье. Тогда моё!" Бабушка Муся терпеливо его выслушивала‚ затем сообщала на идиш: "Дурак без дождя растет". Здесь бабушки нет. Бабушки нет нигде и надолго‚ но раз в неделю Нюму навещает престарелая Дора Ильинична‚ бывший московский адвокат‚ варит ему обеды и пришивает пуговицы по сносной часовой оплате. Дора Ильинична живет экономно‚ на малое пособие; она не одобряет Нюму‚ который покупает продукты без разбора‚ и оттого он срывает наклейки с ценами‚ чтобы не расстраивать старушку. Дора Ильинична числит себя девицей и поясняет случившееся‚ помешивая суп в кастрюле: "Наши мальчики ушли на войну в первый день. И не вернулись. Мы работали‚ недоедали‚ тянули лямку не один год‚ отчего поблекли и потеряли неотразимость. Тем временем подоспели иные девочки‚ проворные‚ цеплючие‚ с острыми зубками‚ шустрыми язычками‚ – им и достались победители той войны". Дора Ильинична не прочь пригубить рюмочку‚ и они чокаются черносмородинной наливкой из далеких заморских земель. Глаза загораются. Сеточки на щеках розовеют. Признания – их не удержать. "У меня был знакомый. С серьезными намерениями. Порядочный человек‚ если это слово вам что-то говорит‚ профессор нравственных наук‚ который умер от унижения. Вы‚ конечно‚ не поверите; никто не поверил: от унижения не умирают‚ от обид-оскорблений‚ – тело отправили на вскрытие". Чокаются во второй раз той же наливкой. Щеки пламенеют. "Сварю сто обедов‚ – мечтает Дора Ильинична‚ – накоплю на билет и поплыву в Афины. С заходом на Родос и Сирос". Эта женщина всё знает‚ всем интересуется‚ заодно с Нюмой страдает от неурядиц. "Мои соседи‚ – говорит она‚ – выбрасывают мусор через окно. В пластиковых пакетах. Это гигиенично‚ но это варварство". Нюма огорчается. Она огорчается тоже: "Эту землю надо любить‚ Нюма‚ очень любить‚ не делать поспешных выводов‚ а, главное‚ опасаться шаманов‚ которые завораживают. Тогда ничего – жить можно". И затевает блинчики с мясом‚ которые у бабушки Муси выходили вкуснее. "Что вы хотите от одинокой женщины? – говорит Дора Ильинична. – Я никогда не готовила для других. А для себя кто будет стараться?"

Нюма валяется в постели в порожние дни‚ оглядывая пути свои‚ неприметно увядая в беспокойстве существования: проклятая привычка – додумывать до конца. Знающие люди разъяснили: когда умирает праведник‚ в мире накапливается зло; заслуги праведного человека более не отвращают беду‚ что умножает скорбь и повергает в отчаяние. Нюма увидел по телевизору похороны великого праведника‚ несметное многолюдство в черных одеяниях – морем бурливо стенающим‚ горестным воплем до облаков‚ и тревожится теперь в непокое в ожидании Гласа Негодующего: "Доколе этот народ будет испытывать Моё терпение?.." Десять тысяч невежд двигаются ощупью в ночи незнания‚ не ведая‚ обо что споткнутся. Десять тысяч спорщиков со Всевышним посягают на главное в уловлении умов. Десять тысяч путаников поколения "ходят во след вещей‚ которые не принесут пользы". Десять тысяч наглецов хватаются за разъяснение установлений‚ о которых не дозволено помыслить. Десять тысяч глупцов упражняются в скудоумии‚ умножая число несообразностей. Один мудрец‚ сподобившись откровения‚ подвигается к границам познания в муках и сладости одиночества. "Нюма‚ – говорит Дора Ильинична‚ бывший московский адвокат. – У меня было много начальников по жизни. Значительно больше‚ чем у других. Вам я скажу‚ наученная неласковым прошлым. Гражданским и уголовным кодексом‚ которые знала наизусть. Когда нет естественной доброты‚ придумывают идеи‚ программы с лозунгами‚ чтобы принести в мир гармонию. Природной доброте не нужны лозунги". И берёт у Нюмы книги на время‚ старые‚ не раз читанные‚ чтобы насладиться в последний раз‚ страницы огладить – ладонью по лицу. "Я с ними прощаюсь‚ Нюма. Перед уходом. С друзьями положено прощаться. Вы молодой‚ вам пока не понять".

К полудню Нюма встает с постели‚ после нехитрого завтрака выходит на лестничную площадку. Этажом ниже живет грустная Авива‚ подобная одинокой птице на кровле‚ к которой у Нюмы неосознанный интерес. Неладно мужчине быть одному‚ ибо человек без жены живет вне радости‚ благословения и покоя. А человек без мужа? Авива пребывает на службе‚ но трезвонит телефон в глубинах квартиры‚ слышится из-за двери: "Сообщите всё‚ что у вас на душе‚ и я непременно откликнусь". А что у мужчины на душе? У мужчины на душе томление‚ если он‚ конечно‚ настоящий мужчина. Но как это выказать через закрытую дверь‚ чтобы откликнулись на призыв грудным‚ волнующим голосом? Всяким вечером‚ в дремотных мечтаниях‚ Нюма создает очередную подругу‚ краше которой не найти на свете. Всяким утром‚ при свете дня‚ Нюма ее хоронит. "Я не познала материнства‚ – говорит Дора Ильинична. – Созревание плода. Первые его толчки. Набухание желёз в груди. Женитесь уже‚ Нюма. Ребеночка заведите в доме. Что на одного готовить‚ что на семью – те же на меня расходы".

На третьем этаже висит табличка: "Цви Сасон‚ врач-геронтолог". Квартира Сасона разгорожена на кабинки и заряжена для игр. Сасон больше не появляется на этаже‚ подключенный к машине искусственного дыхания‚ но ощущение жизни осталось‚ и игры остались тоже. Что Сасону доступно в нынешнем его состоянии? Продлевать годы? Сомнительно. Подпитывать грёзы? Не худо бы. Миф сложился вокруг помещения‚ сладостный миф‚ облегчающий существование: такие – самые живучие. Каждый желает довериться специалисту‚ оттого и подобрали ключ к заветной квартире‚ размножили‚ делают на этом некрупный доход‚ продавая надежду с утешением. Дверь приоткрыта. Из квартиры слышатся звуки‚ отдаленно напоминающие артиллерийскую канонаду‚ рёв танков на марше‚ стрекотню пулеметов и вопли недобитых раненых. Нюма решительно шагает через порог‚ продвигаясь в глубины по коридорному хитросплетению. Окоп полного профиля из папье-маше. Мешки с песком на бруствере. Ручной пулемет наготове и гранаты горкой. В окопе сутулится дряхловатый‚ сизоносый вояка‚ которому достался ключ к этому великолепию. Вояка держит оборону. Стреляет очередями. Рвет зубом гранатную чеку. Перевязывает рану. Просит по рации подмогу и последний патрон оставляет для себя. "На сегодня достаточно‚ – говаривал прежде геронтолог Сасон. – Идите домой и отдохните. Через неделю перейдем в наступление". И откуда-то брались силы‚ чтобы дожить до следующего сеанса и повести войска к победе. "Прощайте‚ – говорит Нюме сизоносый вояка с гордой обреченностью во взоре. – И прорывайтесь к нашим. Я прикрываю отход". И это так. Очевидно и несомненно. Если жизнь – отступление‚ сдача позиций‚ вечный отход‚ то кому-то ее прикрывать. На подступах к городу. На лобастой горе над дорогой. Где террасы – одна над одной‚ неодолимыми линиями защиты‚ с подпорными крепостными стенами. Где залегли в глубоких могилах и насмерть держат оборону.

На балконе с рахитичными подпорками стоит трехлетний Алон‚ подобный дикому осленку посреди колючек‚ вопит истошно: "Сисю! Дай сисю!.." Прадед Алона‚ праведный Менаше‚ очищенный от телесных желаний‚ возвысился к старости до десятого уровня упования‚ надеясь на Подателя благ‚ Который обеспечит его пропитанием и защитит тысячью защит. Дед Алона‚ беспокойный Хаим‚ полагался на друзей-компаньонов в приумножении достатков‚ а оттого с трудом поднялся до шестого уровня упования‚ вспоминая о Всевышнем во времена несчастий. Отец Алона‚ нервный Ицик‚ надеется на самого себя‚ на ловкость свою и изворотливость‚ и остается на четвертом уровне упования‚ с которого трудно сойти. "Запомни‚ Ицик‚ – повторял праведный Менаше‚ раскладывая на прилавке кабачки с баклажанами. – Каждого человека ведут тем путем‚ которым он желает идти". Настырный Алон находится на первом уровне – ниже некуда‚ получая защиту и пропитание от матери; догадливый Алон не желает иного упования‚ а потому требует от жизни: "Сисю давай! Сисю!.." Потомку праведного Менаше не к лицу подобное‚ но Алон этого не знает и кидает в прохожих литые стеклянные шарики‚ а они скачут по асфальту.

Нюма Трахтенберг выходит из подъезда: день твой и город твой – только распорядись! Солнце хозяйничает на тротуарах‚ бьется о стены домов‚ яростно вторгается в окна-двери‚ и даже в подъездах затаилось солнце. Если шагнуть на балкон‚ лечь обнаженным на обжигающие плиты‚ затихнуть-задремать – проявится влажный‚ быстро испаряющийся силуэт Нюмы Трахтенберга. Подходит автобус‚ и они катят с ветерком в центр города. Там‚ в переполненном транспорте отринутой жизни‚ Нюме хотелось быть подальше от того‚ носатого и картавого‚ с невозможным говором и суматошными взмахами рук‚ на которого косились природные обыватели. Здесь‚ в автобусе выбранной жизни‚ Нюма желает быть подальше от этого‚ с пришлым акцентом‚ на которого понимающе взглядывают старожилы. От акцента Нюме не избавиться во всю жизнь‚ от привычек тоже: ехать бы ему в другом автобусе‚ в иную сторону‚ в иной компании. Было такое – джип остановился посреди улицы‚ солдаты дружно завопили: "Хаймович!"‚ и Нюма вздрогнул: такая фамилия – и так громко?.. Вышел из подъезда могучий парень – ворот расстегнут‚ пилотка засунута под погон‚ автомат в руке как игрушечный‚ пошагал вперевалку‚ неспеша‚ дожевывая на ходу мамин завтрак‚ и Нюма прослезился от зависти в скукоженности своих привычек.

Нюму тоже берут в армию‚ облачают в непомерные штаны‚ дают в руки "Узи"‚ и он стоит в оцеплении‚ охраняет ворота на базу‚ раскладывает еду на столах и моет посуду – кухонный мужик Нюма Трахтенберг‚ который тянет солдатскую лямку. Ночью‚ в горах‚ автомат тяжелит плечо. Ржавая луна всплывает из-за укрытия‚ пугающе великолепная. Трубят ишаки от бедуинских шатров. Куропатки шевелятся на склоне. Шакалы пробегают с ленцой. Нюма сторожит снаряды на танковой базе‚ готовый уничтожить подползающего‚ подбегающего‚ проникающего во мраке врага‚ слушает пока что легкую музыку‚ а голос из отлетевшей жизни‚ бодро радостный‚ наплывает на короткой волне: "Доброе утро‚ товарищи! Встаньте прямо. Ноги на ширине плеч..." На учениях Нюму поставили к тяжеленным механизмам‚ и его‚ обладателя малых килограммов‚ долго мотал на себе отбойный молоток – ни врубиться в бетон‚ ни отключить‚ пока не набежали сердобольные зрители и не прекратили мучения.

Шофер тормозит вдруг на скорости. Пассажиры кланяются дружно‚ словно исполняют ритуальный обряд. На мостовой стоит старуха-бродяжка с сумками в руках‚ загораживая проезд. Дверь открывается. Старуха карабкается по ступеням. "Деньги у тебя есть?" – спрашивает шофер. Она не отвечает. У нее и карманов нет. Старуха усаживается на переднем сиденье‚ обкладывает себя сумками. Шофер вздыхает. Дверь закрывается. Нюма Трахтенберг едет дальше. Скажут ему в автобусе: "Ты‚ русский‚ уезжай давай". Скажет Нюма: "Уезжай ты". Скажут ему: "Я тут родился". Скажет: "Что из того? Дед твой приехал. Не дед – прадед. Уезжай давай. Ты тоже. И ты. Все-все уезжайте". Скажут ему: "Все уедем‚ – кто здесь останется?.."

3

Из сочинений Бори Кугеля‚ собирателя человеческих судеб:

Папа Нюмы‚ Моисей Трахтенберг‚ жил и трудился неприметно – знатоком языка малого народа. Это его кормило и это его утешало‚ ибо Моисей выискал себе нишу и заполз туда‚ чтобы переждать неспокойный век. Не высовывался‚ не любопытствовал‚ не снисходил и не унижался на путях обретения страха‚ жизнью являя пассивный протест: "Мне неинтересно. Вам интересно‚ мне – нет". В нише было тепло и терпимо‚ лишь познабливало кой-когда от завываний уличного ветра‚ и Моисей Трахтенберг оглядывался боязливо‚ будто за спиной кто-то стоял и дышал в затылок плохо переваренной казарменной пищей: сегодняшним не унюхать – вчерашним не забыть. Приходилось порой восторгаться и аплодировать‚ изображая несказанное блаженство посреди восторженных идиотов‚ а на деле – бунт желудка от кислой пены‚ боль растревоженной печени‚ едкая отрыжка от прожитых будней‚ словно в привокзальном буфете‚ возле непромытой пивной кружки‚ захватанной чужими губами. В один из дней малый народ исчез‚ растворившись без остатка в ледяных просторах‚ и Моисей Трахтенберг остался без работы. Он ходил по инстанциям и говорил: "Есть такой язык"‚ а ему резонно отвечали: "Народа нет и языка нет". – "Но вот же‚ вот! Это глагол. То наречие..." – "Гражданин‚ вам русским языком сказано!" Затем подошли иные времена‚ язык признали существующим‚ однако преподавать не дозволяли‚ ибо народа такого не было. Потом вновь появился народ‚ сильно поредевший‚ но Моисей был уже не у дел. Только и сказал перед уходом: "Как ноги вытерли о поколение..." И оглянулся боязливо на прощание‚ будто за спиной кто-то стоял и подслушивал последние его слова.

Моисей Трахтенберг поздно вылез наружу‚ чтобы отыскать подругу жизни‚ и воротился назад с мамой Цилей‚ которая повесила в нише занавесочки и завела незыблемые порядки: селедочка перед супом‚ компот после жаркого. Нюма пошел в маму – видом своим‚ деликатностью‚ врожденной домовитостью‚ и изменить это невозможно. В классе‚ во дворе‚ в подъезде – повсюду озоровали герои‚ храбрецы-удальцы‚ которых с симпатией проклинали соседи‚ а Нюма‚ напротив‚ был тихий‚ очень тихий‚ далеко не герой: драться не умел‚ шуметь не любил‚ делал старательно уроки‚ играл в поучительные настольные игры‚ возвращаясь из школы‚ количеством звонков у двери извещал родителей о полученных отметках: пять раз звенели часто‚ четыре реже‚ два – никогда. Папа Моисей и мама Циля обеспокоились заблаговременно‚ выбрав для сына нишу-профессию‚ и раскатали дорогу до пенсии. Нюма Трахтенберг работает в больнице‚ в недрах громадного здания‚ возле пробирок с ретортами. Нюма имеет дело с невидными бактериями‚ которые малостью своей примиряют его с собственной телесной невзрачностью. Бордетелла пертусис. Ерсиния пестис. Класмидия‚ клостридия‚ пасторелла. Бактерия лучше человека. Честнее. Надежнее. Всегда знаешь‚ что от нее ожидать. Эта‚ к примеру‚ наведёт чуму. Эта – тиф. Та – и назвать стыдно. "То ли еще будет! – думает Нюма. – Где-то там‚ на краю света‚ за пятью замками‚ за семью печатями‚ под землей‚ под водой‚ под крутою горой готовят запретную чудо-бактерию. Входа нет‚ выход замурован‚ подходы заминированы и огнеметы с пулеметами крест-накрест. Даже канализация‚ и та по замкнутому кругу вертится‚ чтобы наружу не просочилось. Даже мыши – и те с высшей формой секретности. Даже директор – и тот не знает‚ что они выпускают. А специалисты сидят в лабораториях с завязанными глазами‚ чтобы не подглядеть ненароком в собственные пробирки. А рабочие на упаковке стоят зажмурившись‚ и что с конвейера сходит – неизвестно. По слухам: разрывное‚ подрывное‚ заразно неотвратимое‚ паралитически безумное‚ с безотказным дистанционным управлением. Ни у кого такого нет‚ и быть такого ни у кого не может‚ потому что и это им не поможет! Одна пробирка чуда-бактерии избавит мир от нашего присутствия. Одна лишь пробирка заменит Куликовскую битву‚ Ватерлоо‚ героизм и предательство‚ вонючие портянки‚ сбитые до кости ноги‚ слезы‚ стоны‚ костыли и кровь. Где драгуны и кирасиры‚ где зуавы‚ идущие на смерть под барабан‚ где аплодирующий им Багратион? Хилый слабак в профессорских очках‚ как солью с ножа‚ посыпет порошочком – и всё. И лапки кверху". – "Не будет этого!" – возмущается Нюма в содроганиях. "Будет‚ – Нюме обещает Нюма. – Как не быть? Бросят на это светил-академиков. Недопризнанных гениев. Дерзающих аспирантов и победителей школьных олимпиад. Ученые – они не подведут..."

4

Автобус отходит от остановки‚ натужно взрёвывая‚ и Лёва Блюм пробуждается от дремоты. Солнце уже высоко. Покупателей нет. Улица пуста. Прохожие‚ должно быть‚ предпочитают иные маршруты. У Лёвы редкое ощущение‚ будто хорошо выспался: сердце неощутимо‚ ноги легки‚ голова ясная‚ и это непривычно до беспокойства. Лёва оглядывает дом напротив‚ знакомый до последнего подтёка на камне. Видит Броню за окном‚ известную до крайней складочки за ухом. На балконе прыгает неугомонный Алон‚ получивший от матери очередную порцию упования‚ подкидывает кверху стеклянные шарики. Шарики со звоном стукаются о стекло‚ но если оно разобьется‚ Сасон не придет жаловаться и не потребует возмещения убытков. Геронтолог Сасон склонился в тень смерти‚ не успев распознать собственную старость‚ и Лёва усмотрел в том подарок Небес‚ а кто-то‚ быть может‚ усмотрит наказание. Лёва с недоверием наблюдал за Сасоном и услугами его не воспользовался. Старость продлевает Лёве лавочка. Старость продлевают однообразные обязанности‚ которые гонят затемно из постели‚ когда ноет сердце‚ кружится голова‚ непослушные ноги нащупывают по привычке разношенные тапочки. Что Лёве известно? Не так уж и много‚ но одно он знает наверняка: "Если бы Всевышний воздавал по заслугам‚ люди давно бы утратили право на жизнь". Так почему Сасон уходит молодым‚ а Лёва всё еще дремлет на стуле? Неприметный Лёва Блюм из невидного польского городка‚ где вельможный князь Сапега скакал по окрестным лесам в погоне за оленями‚ где на Плацовой улице встала красавица-синагога‚ а Лёвины деды – "шейне иден" – удобрили своими костями обширное еврейское кладбище. Лёва не пророк и не сын пророка. Пророчество дается тому‚ кто счастлив и покоен‚ – но где они‚ эти люди? Этих людей нет поблизости‚ и некому разъяснить Лёве‚ отчего выделен он и спасен‚ один он из того городка‚ чем расплатиться ему за продленную жизнь. Не лавочка же – его плата. Не старуха-бродяжка‚ что кормится у него по утрам. Не книга‚ в которую он записывает должников. Мордехай Шимони‚ его конкурент‚ тоже не требует долги до конца месяца‚ но за Шимони никто не гонялся с собаками‚ не явлен ему силуэт – ангелом-охранителем‚ крик-предостережение не звучал для него в морозном ознобе ужаса. Так чем же расплатиться за подарок? "Давид"‚ – прикидывает Лёва на ясную голову. Давид Мендл Борух.

Лёва встает со стула‚ запирает лавочку‚ решительно шагает через дорогу. Броня видит‚ как подходит автобус‚ и Лёва без труда восходит по его ступеням. Он давно уже никуда не отправлялся‚ а потому не знает‚ сколько стоит билет. Лёва садится у окна и едет в город. А точнее‚ через город. Автобус кружит в переплетениях домов‚ улицы являют себя‚ улицы в лицах‚ где пейсы треплются на ветру и звучит язык‚ сберегаемый от забвения‚ где обитают седобородые старцы с осанкой патриархов – реб Меир‚ реб Алтер‚ реб Хаскеле‚ неистовые юноши с глазами мудрецов – Зерахи и Гершоны‚ Азриэли и Аврумы‚ где вечно озабоченные‚ ремеслом добывающие пропитание Мойше дер бондар‚ Симхе дер шойхет‚ Берл дер шустер‚ их дети в неисчисляемом множестве‚ их жены в платьях до пят‚ с косынками на бритых головах‚ с разношенными от родов телами. Когда кажется‚ что автобус заплутал в ином веке и не выберется уже оттуда – кому на радость‚ а кому в огорчение‚ возникает центр города. Остановка. Затор у светофора. Лёва видит из окна автобуса‚ как шагает по тротуару Нюма Трахтенберг‚ который обходит стороной его лавочку‚ даже хлеб не покупает у него‚ даже газету‚ и Блюму это не нравится. Нюма останавливается возле банка‚ на стене которого разместилось заманчивое сооружение. Суёт карточку в прорезь‚ набирает заветный номер‚ а оттуда‚ из щели‚ выползают непомятые шелестящие купюры. "Невозможно поверить‚ – восторгается Нюма. – Раз – и деньги. Я к этому не привык. Мы к этому не привыкли: платят‚ а могли бы не заплатить!" Так и кажется‚ что вслед за деньгами высунется рука: пожать и облобызать. Хочется облобызать руку‚ а некому.

На шумном пятачке‚ полном людей и машин‚ горбится на стуле невидный мужчина с балалайкой‚ бывший затейник приморского дома отдыха – существо много осмеянное и мало изученное. На земле стоит коробка из-под обуви, в ней горстка монет‚ которые набросали благодарные слушатели‚ а может‚ балалаечник подсыпал для приманки.

– День добрый‚ – говорит Нюма‚ но тот не отвечает. Головы не воротит. За "день добрый" шубу не сошьёшь.

Нюма конфузится‚ кладет монету в коробку. Потоптавшись‚ добавляет другую. Балалаечник прикрывает глаза в знак благодарности‚ балалаечник-виртуоз‚ от музыки которого лезут на стены жильцы окрестных домов с раннего утра до поздней ночи. В балалаечника уже стреляли с балкона‚ кидали в него кирпичи‚ обливали мазутом из ведра‚ но это его место‚ здесь его заработок‚ и отсюда он уйдет только на пенсию‚ которая ему не положена. Или ногами вперед.

По теневой стороне улицы приближается Боря Кугель‚ создавая по пути "Энциклопедию человеческих возможностей". В настоящий момент Боря разрабатывает тему "Рука и ее применение"‚ прикидывая на ходу: "Просилка. За просилкой – умолялка. Возьмилка‚ взималка и получалка. Давалка‚ доставалка‚ укрывалка. Открывалка с отрывалкой. Снималка с надевалкой. Махалка. Козырялка. Возмущалка и проклиналка. Щупалка и щипалка. А также изумлялка‚ недоумевалка‚ поцелуепосылалка‚ одобрялка с отвергалкой‚ голосовалка и пригвождалка..." Боря поднимает руки для приветствия‚ изображая "обнималку"‚ – Нюма улыбается ему‚ балалаечник кивает‚ как старому знакомому: Кугеля знают все в этом городе‚ и Кугель знает всех.

– Мой папа‚ Соломон Кугель‚ держал в памяти песню‚ которая теперь позабыта. Он часто напевал ее‚ но я запомнил одну лишь строку: "Чего же ты мне пупсики крутил?.." Сыграйте‚ пожалуйста.

Балалаечник поднимает бровь‚ в сомнении перебирая струны. Балалаечник напрягает память затейника приморского дома отдыха‚ припоминает не к месту "Сочи‚ все дни и ночи..."‚ со стеснением принимается за спасительные "Бублички". Боря слушает внимательно‚ бурно вздыхает‚ делает жест рукой‚ который подпадает под категорию "разочаровалка":

– Не крутите мне пупсики...

У Бори сумка через плечо. В сумке термос. В термосе горячий чай.

– Главное – быть автономным‚ – говорит он. – Главнее главного.

Боря с Нюмой садятся на каменную ограду вокруг масличного дерева‚ пьют по очереди из крышки-стаканчика. Чай настоялся в термосе‚ сладкотерпкий чай‚ и это ублажает.

– Мы на лодочке катались‚ – мурлычет Боря‚ – Сырдарья‚ Амударья... Что вы решили‚ Нюма?

– Я решаю‚ – говорит Нюма со стеснением. – Всё еще решаю. До выводов далеко.

– Вы интеллигент‚ Трахтенберг‚ вам положено сомневаться. А что вас огорчает?

Нюма отвечает:

– Проклятие привыкания. Это меня не огорчает. Это меня убивает.

Где прежний холодок‚ озноб с восторгом? Город вокруг – заложником у Неба. Жители – заложниками у города. Пришельцы стекаются на его неумолчный зов от Иерихона‚ Шхема‚ Хеврона – посланцами встревоженного разума. Облаченные в белые одежды‚ с арфами в руках‚ они поднимаются из пустыни – пустыня будто рождает их‚ лепятся к городским камням‚ забирая теплоту дня и без остатка отдавая свою. Пришельцы бродят по городу и бредят посреди улиц. Давиды и Шломо‚ Иисусы и Марии‚ утешители‚ обличители и наставники‚ призванные во спасение на великую‚ трагическую службу‚ – голоса свыше нашептывают им послания‚ которые следует огласить. Каждый десятый – Машиах бен-Йосеф. Каждый двадцатый – Машиах бен-Давид. Даже ослы в этом городе примеривают к себе торжественный въезд с Масличной горы‚ когда им станут кидать под ноги пальмовые ветви. Белые‚ конечно‚ ослы‚ не всякие. Тем обиднее привыкание. Тем оно обиднее.

5

Лёва Блюм едет пока что дальше. Лёва пересаживается на другой автобус‚ водитель которого видит мир в клеточку‚ через металлическую сетку для защиты от камней. Лёва снова сидит у окна‚ с любопытством оглядывает окрестности‚ существовавшие в те времена‚ когда он убегал в ужасе от гонителей‚ прятался за завалами соломы‚ дремал на стуле возле лавочки. Арабская деревня лепится на возвышении неприметными кубообразными домиками‚ будто обгоревшими на жестоком солнцепеке. Деревья по сторонам дороги обвисают пыльными ветвями в ожидании влаги‚ которая нескоро прольется. Громадины валунов громоздятся с непамятных веков‚ а за ними прячутся по ночам недруги Лёвиного сына в перекале ненависти. Днем на дороге спокойно. Днем недруги отсыпаются после долгой засады‚ и разве что шалун на обочине кинет ненароком камень‚ который снесет на скорости полчерепа. Но ненависть остаётся‚ затаившись поблизости‚ она сгущается до липучей ощутимости‚ что угнетает и принижает Лёву‚ ибо нет в нем ответной ненависти, нет скорлупы‚ за которой можно отсидеться. "Вселенская любовь? – говорит Давид‚ Лёвин сын. – Напополам с гуманизмом? В это можно играть в Америке: до ближайшего врага – океан. В это можно играть в Люксембурге и Сан-Марино: кругом диетические нравы". Возможно‚ он прав‚ Давид Мендл Борух. Ему отвечают: "Океаном не отгородиться. Нравы так скоро не поменять. Без любви и мы озвереем". Они тоже правы. Но спор не закончен. Спору‚ очевидно‚ не будет конца. "Крик расслабляет‚ – уверяет Давид. – На крике долго не продержаться. В молчании и упорстве наша крепость. Людей – детей! – следует готовить к долгому марафону‚ а всякие "вот-вот"‚ "тут же"‚ "сегодня к вечеру" расслабляют‚ нацеливая на стометровку". Так ему кажется. "Детей надо готовить к миру"‚ – так кажется им.

Остановка. Феллах под навесом ожидает иной автобус‚ который свернет с основной дороги и за пару минут доставит в загадочный мир‚ недоступный Лёве Блюму‚ где не спасёт‚ возможно‚ и сетка на переднем стекле. Лицо у феллаха – иссохшее за жизнь‚ спёкшейся землей под ногами. Руки его – шишковатые‚ стволом масличного дерева. Глаза прикрыты неспешными веками – от солнца‚ на которое он всласть нагляделся. Феллах смотрит на Лёву‚ Лёва смотрит на него. "Что ты здесь делаешь?" – взглядом спрашивает феллах. "Я здесь живу"‚ – взглядом отвечает Лёва. "Здесь живу я‚ а ты поезжай туда‚ откуда приехал. Там твое место". – "Там я уже был‚ – отвечает Лёва. – Там меня убивали". – "А здесь ты убиваешь меня". – "Я убиваю тебя‚ потому что ты убиваешь меня". – "Я старый‚ – взглядом отвечает феллах. – Я никого не трогаю". – "Я тоже старый. И мне нужен покой". – "Но почему здесь? Мир такой просторный". – "Это моё место. Здесь я живу‚ и это так". – "Так‚ да не так. Здесь живу я‚ а ты уезжай туда‚ где родился". – "Там я уже был‚ – повторяет Лёва. – Там меня убивали". Автобус трогается. Разговор прекращается.

Лёва приезжает в поселение‚ идет в иешиву: "Позовите моего сына". – "Кто твой сын?" – "Давид Мендл Борух". Давид на уроке. Давид разбирает с учениками непростой вопрос о жертвоприношениях в Храме‚ и Лёва терпеливо ожидает у входа. Храм опустится с Небес с приходом Мессии‚ жертвоприношения понадобятся; нет вопроса более важного для изучения‚ а потому Давида не беспокоят‚ Давид разъясняет словами мудреца: "Невозможно найти причину того‚ что в одном случае приносят в жертву ягненка‚ а в другом случае овцу. Когда вы спрашиваете‚ почему следует выбрать ягненка‚ а не овцу‚ тот же вопрос можно задать‚ если бы предписывалось принести в жертву овцу‚ а не ягненка. Это верно и в отношении того‚ почему следует взять семь ягнят‚ а не восемь; если бы их было восемь‚ вы бы поинтересовались‚ почему их не десять или пятнадцать. Какое-либо количество непременно следует избрать‚ и потому не следует спрашивать‚ отчего выбрана эта возможность‚ а не иная. Мудрецы недаром учили: польза некоторых заповедей заключается в их общем смысле‚ а не в изучении частностей. Знайте это тоже". Урок заканчивается. Давид выходит из здания.

"Что случилось‚ папа?" – удивляется он. "Ничего не случилось"‚ – в глазах у Лёвы встревоженная радость. Сын ведет его в дом‚ усаживает за стол. Сын молчит и отец молчит: это их сближает. "Ты здоров?" – не спрашивая‚ спрашивает Давид. "Слава Богу"‚ – не отвечая‚ отвечает Лёва. "Ты здоров‚ – сказал врач‚ выписывая из больницы после ранения. – Но ты не познаешь свою жену. Детей не выведешь на свет". Лёва вернулся домой‚ к Броне‚ с потухшим взглядом виноватых глаз‚ и поставил в комнате вторую кровать. Вся жизнь была отложена на "потом"‚ на "после ранения"‚ но ранение залечили‚ "потом" не наступило‚ а тихая девушка Броня обратилась в женщину‚ в яркую‚ приметную женщину с разлетевшимися на стороны хмельными глазами. Когда она наклонялась‚ грудь‚ казалось‚ переламывала ее пополам. Когда шла по улице‚ неудержимо падая вперед‚ грудь‚ казалось‚ тянула ее за собой‚ и мужчины провожали Броню внимательным взглядом. Земля заселялась вокруг и почва утучнялась; цвела Броня манящей красотой‚ но недра ее не орошались и не давали произрастаний. Они лежали по углам комнаты‚ разделенные считаными метрами‚ скрипели кроватью‚ как скрипят зубами‚ а ночи волочились жутким проклятием‚ принося к рассвету недолгое избавление: встать‚ улыбнуться‚ смыть томление под душем‚ бодро начать день‚ концом которого станет ночь‚ шорохи и скрипы по соседству. Броня молила словами праматери: "Дай мне детей! А если нет – мертва я..." Изливала душу в тиши‚ словом неслышимым: "Глаза мои – родники слез. Опадает цвет. Не проклевывается завязь..." Плакала и умоляла в сердце своем: "За что мне чрево бесплодное и груди иссохшие? Нет жизни для меня‚ ибо бездетный приравнен к мертвому..." Голос Брони не звучал в ночи‚ но слышимость была отличной‚ без помех-наведений‚ и ее услышали. "Это чудо‚ – сказал врач. – Такого не бывает". Затвердели и отворились протоки у Лёвы‚ приняло и отворилось чрево у Брони; ангела призвал Всевышний – с повелением о зачатии‚ имя которому Лайла: "В эту ночь завязался плод из семени Лёвы Блюма. Пойди и обереги саженец‚ дабы сотворился образ во тьме утробы‚ внешностью похожий на отца". Через положенные сроки возликовала Броня – лицо ее было радостным: "Вот‚ ребенок родился у нас‚ отличный от прочих детей! Снял с меня Господь позор мой. Стану кормить его‚ пока не выкормлю‚ отнятие от груди отпраздную..." Броня катала коляску с лобастым улыбчивым человеком – посреди улицы‚ поперек прохожих‚ возглашала в молчаливой гордости: "Женщины‚ хватит уже рожать! Достаточно. Вот оно‚ совершенство из совершенств‚ и лучшего не надо!" Ребенка назвали Давид. Давид Мендл Борух.

Перерыв заканчивается. Давид уходит на урок‚ а Лёва пьет чай и оглядывает комнату. Автомат на шкафу. Портрет бородатого раввина. Книги на полках – разномастными корешками. Дом утишает Лёву чистотой и незагруженностью комнат‚ где скудость уживается с отсутствием излишков. Хана утешает Лёву – мягкими очертаниями‚ плавностью движений‚ приятной округлостью‚ которая ее молодит. В кроватке лежит младенец. Круглоглазый и выпуклолобый. С несмелой улыбкой и восторженным изумлением в глазах. Он сам высмотрел себе родителей среди великого множества землян‚ но была очередь‚ к Хане с Давидом стояла очередь: всякому хотелось появиться на свет у этих родителей; очередь продвигалась неспешно‚ и он с беспокойством следил‚ как души сходили в мир‚ воплощались в детях Ханы и Давида‚ – а годы шли‚ неминуемое надвигалось‚ Хана приближалась неумолимо к исходу материнства‚ и он волновался‚ он беспокоился – не успеть! – но вот‚ но вдруг‚ в сорок восемь Ханиных лет появился на свет‚ там‚ где желал‚ у родителей‚ которые могли не достаться‚ – восторг в глазах‚ изумление‚ радость проливными потоками: это проглядывает в ребенке душа‚ которая прячется у взрослых в глубинах тайников‚ себя не выказывая. Лёва допивает чай‚ отправляется в обратный путь. Хана его провожает. У автобусной остановки громоздится могучий ствол‚ кроной перекрывая небо‚ и Лёва останавливается в размышлении. "В Польше это куст‚ – говорит он. – С мой рост. А здесь – дерево". Хана глядит на него. Косынка на голове. Синь в глазах. Синь в небесах. Хана опять беременна. "Ему здесь хорошо‚ – говорит. – Потому и дерево". Хане тоже хорошо. Как тому дереву‚ которое в других краях куст. С этим ощущением Лёва уезжает‚ но несмотря на пересадку и долгий путь‚ довозит ощущение до дома‚ не расплескав по дороге‚ – даже пассажиры с ним не заговаривают‚ чтобы не отвлекать умиротворенного человека.

К вечеру забулькают в кастрюле лапша с фасолью‚ пустят парок по квартире запахом незабытого детства. Лёва Блюм усядется на диване после дня волнений‚ возьмет в руки альбом‚ в котором разместился Давид Мендл Борух с первых своих часов. В конце альбома‚ куда не всякий и заглянет‚ затаилось прошлое – шрамом в душе и шрамом на памяти‚ что непрошеным является на белые листы с окраины невидного польского городка‚ прямым ходом из глубин глинистого оврага с проступившими болотными водами. Мама Двора. И папа Мендл. Фаня. Срулик. Голда с Гитой. Крохотный‚ несмышленый Мойше. Нежные черты лица‚ синева под глазами‚ тень озабоченности или печали‚ – трудно определить возраст у того‚ кто часто недоедал. В руке у Голды старенький учебник‚ который папа Мендл переплетал для детей‚ чтобы не входить в излишние расходы. Книгу можно переплести заново. Фаню не переплетешь. Голду с Гитой. Крохотного Мойше. Проглянет на пустом листе и младший брат Срулик‚ милый озорник‚ любимец бабушек-дедушек‚ улыбнется застенчиво на всеобщее любование. Всю жизнь Срулик носил чужие обноски‚ а на бармицву сложились родственники‚ купили картуз и новое пальто‚ шарф – тоже новый. Сколько ему оставалось жить? Сколько – носить эти одежды? Брат Срулик: и радость‚ и гордость‚ и смущение на его лице... "Как ты живешь? – спросит назавтра слабоумный переросток‚ получая сосучку на палочке. – Насыщенно или не очень? Я живу насыщенно..."

На крыше‚ спиной привалившись к бойлеру‚ сидит зачарованный свидетель‚ высматривая с высоты слепыми своими глазами в постижении иных неведений. С востока изливается на него свет. С запада нисходит холод‚ зной с ливнями. С юга подступают дожди и благословенная роса. Тьма опускается с севера‚ вредоносные силы‚ несчастья и наказания. Сидит в терпеливом ожидании зачарованный свидетель‚ ждет наступления конечных дней‚ дней трепета и упрека‚ когда пробьются воды в песках‚ иссохшая земля станет озером‚ пустыня – по обещанию – зацветет и обратится в сад Божий. Сказала пустыня: "Все блага мира обещаны мне. Нет растений в пустыне‚ но растения будут. Нет тропы натоптанной‚ но тропа будет. Будущее пустыни – стать поселением. Будущее поселения – стать пустыней..."

6

Авива пребывает на службе в окружении требующих‚ умоляющих‚ раздражительных и раздражающих посетителей‚ и работа Авиву не молодит. У стола сидят. У дверей стоят. Бурлит‚ вскипая‚ пугливая ссора‚ чтобы затихнуть на миг и нервно вскипеть заново. Авива заряжается к вечеру их неприютностью и их потерянностью‚ которые не смыть под душем‚ не заесть за столом‚ не заспать под одеялом‚ которые преодолимы‚ быть может‚ в кругу семьи‚ в заботах по дому‚ в ночи с любимым человеком‚ что поднимал без усилий и брал без излишних игр‚ – но семьи у Авивы нет‚ заботы невелики‚ ночи одиноки‚ и их неприютность множится на ее неприютность‚ потерянность на потерянность.

Открывается дверь. Встает на пороге бледный‚ неухоженный мужчина‚ полный несоответствий в облике и движениях. Голова гордо вскинута‚ но глаза печальны‚ руки беспокойны‚ непокорные волосы рассыпаны по лбу‚ по плечам‚ и он откидывает их утомленным жестом. Мужчина присаживается со стеснением на краешек стула‚ разъясняет на иврите‚ путаясь во временах‚ упорно пробиваясь через препятствия‚ не принимая помощи от переводчика. Вообще-то он химик‚ но химиком никогда не был. Еще он филолог – русский язык с литературой: "Если вы представляете‚ что это такое"‚ но филологом не работал. Есть у него диплом об окончании курсов японского языка‚ однако японский давно позабыт. "Почему?" – спрашивает по-русски Авива‚ которой не преодолеть барьеры падежей‚ но этим словом она пользуется нередко: "Ну‚ почему?.." Он смотрит с вызовом‚ глазами в глаза‚ преодолевая ожидаемую иронию‚ выволакивая себя за шиворот на всеобщее осмеяние. Потому что – поэт. Русский поэт: "С вашего позволения"‚ а на прочее нет времени и желания. "Вас это кормит?" Нет‚ это его не кормит. "И в России не кормило?" И в России не кормило. Читал книги. Писал стихи. Дежурил в котельной‚ наблюдая за показаниями манометра. "В котельной?" – переспрашивает Авива. В котельной. "С тремя дипломами?" С тремя дипломами. Авива взглядывает на переводчика‚ и тот кивает: всё правильно. Бывало такое в прежней их жизни. Писали стихи. Дежурили в котельной. Непризнанность носили гордо‚ орденом на муаровой ленте‚ выделенностью из общего ряда‚ и к ним сходились на огонек добровольные изгои‚ которые не домогались пристанища посреди шустрых и расторопных. Под рокот задувающих форсунок‚ в тепле от подрагивающих котлов они расстилали газетку на верстаке‚ выставляли бутылки‚ выкладывали колбасу с солеными огурцами‚ пили‚ ели‚ читали стихи. Так оно было – к негодованию добропорядочных и законопослушных‚ так больше не будет. Сегодня там‚ в прошлой жизни‚ непризнанность – пятном на одежде‚ неудача – омерзительной проказой‚ а у котлов дежурят одни недоумки. Сегодня здесь‚ в этом мире‚ поэты кувыркаются на газетной полосе‚ чтобы заработать на хлеб; выделенность осталась в прежних котельных‚ непризнанность – она теперь навсегда. Авива дуреет от разъяснений. Авива допивает холодный чай‚ говорит после паузы: "Мы можем послать вас на курсы. Бухгалтерских работников". Мужчина возбуждается сверх меры. Его прорывает в отчаянной‚ безудержной исповеди. Он поэт. Русский поэт. Это его не кормит‚ ну так что? И в России не кормило‚ но там была хотя бы котельная‚ а здесь и в сторожа не берут! "Почему?" Потому что – поэт: "Вы уж извините..."‚ один из трепещущих листиков на едином древе Поэзии‚ непригодный к охранной службе‚ – такое видно с первого взгляда. Авива смотрит: такое действительно видно. Переводчик кладет руку на плечо человека‚ измученного всеобщим непониманием. Переводчик говорит по-русски с нескрываемым сочувствием: "Поэт – он всегда в котельной. Так я считаю". – "Это я запишу‚ – тихо радуется тот‚ лицо его проясняется‚ проявляя соответствие с обликом. – Это мне пригодится. – И впробормот: – Поэт – всегда в котельной. Хотя бы оттого..." С этой добычей он выходит из комнаты‚ утешенный на время, позабыв Авиву и курсы бухгалтерских работников. "Что ты ему сказал?" – спрашивает Авива. "Поэт – он всегда в котельной". – "Почему?" – "По кочану"‚ – отвечает он‚ и это непереводимо.

Авива заглядывает в настольный календарь‚ а там написано: "Брит-мила". И подчеркнуто дважды. Авиве надо отлучиться на час. Она открывает дверь‚ видит лица‚ к ней обращенные. Молодых почти нет‚ а есть пожилые‚ очень пожилые лица‚ блеклые и разрушенные‚ побывавшие в долгом небрежном употреблении‚ будто люди‚ которые ими воспользовались‚ не стали владельцами этих лиц‚ а так – временными подселенцами‚ отправленными на предварительную старость. Их бы послать к геронтологу Сасону‚ чтобы ушла озабоченность из глаз‚ суетливость из рук‚ неприкаянность из сердец‚ – но где у них шекели‚ чтобы заплатить за визит‚ где теперь геронтолог Сасон‚ не сохранивший самого себя? Будь у стариков лишние деньги‚ к Сасону толпами ходили бы те‚ кто тосковал по собеседнику‚ а им бы согласно кивали головой‚ ахали в нужных местах‚ всплескивали руками: "Не может быть!"‚ выслушивая истории прожитых лет‚ признавая глубинный их смысл‚ который не всякому разглядеть: это и есть геройство‚ неприметная доблесть – прошагать до конца по доставшемуся времени. Можно‚ конечно‚ выговориться в пустоту‚ можно у зеркала наедине с недоверчивой старостью‚ но это уже клиническое отклонение‚ прямой путь в психиатрическую больницу‚ которая и так переполнена.

Авива говорит с порога: "Приму двоих. Остальные после обеда". Очередь соглашается без прекословий: такая эта очередь. Одни прикипают у двери‚ оберегая свои места‚ другие разбредаются по окрестным улицам‚ неумолимо подбираясь к заветному зданию. На входе дежурят двое – возраста почтенного‚ интеллигентности несомненной‚ пристрастия неизбывного к горячительным напиткам. Проверяют сумки‚ пакеты с портфелями‚ балагурят со скуки дня: язык непонятен старожилам‚ тема далека‚ картавость с кавказским акцентом‚ без которых не тот смак. "А сахар‚ батенька‚ отдайте кгестьянам. Им нужнее. Им еще на Вогкуту идти. Всенепгеменно и под конвоем". – "Верно, таварищ. Кадры решают всё, асобенно в лагерях. Одним блажь – окна в Европу рубить‚ другим забота – решетки на них навэшивать..." В магазине просторно. Полки без конца. Банки с бутылками. Коробки с пакетами. Буйство деликатесное под стеклом. Чтобы вздыхать от изобилия со скудости скверных времен‚ выискивая приманку для глаза: кому спиртное с мясным‚ кому молочное с кондитерским; тревожиться сомнениями несытых лет‚ когда за зыбким благополучием непременно приходила расплата: как бы и тут не пришла. Мужчина в кепке топчется возле жены‚ нудит без надежды‚ посверкивая металлическим зубом: "Не жидись... Купи селедочки..." Жена его‚ тугобёдрая‚ крутогрудая‚ осадисто устойчивая‚ – словно из глубин кургана разрылась скифская баба‚ – с трудом объясняется у прилавка‚ подбирая неподдающиеся слова: когда ожидается скидка‚ какая‚ на какие такие товары? Продавец глядит без интереса: "Станут раздавать бесплатно – вы первые". Знающий человек растолковал Нюме: "Всевышний так для нас постарался! Такое создал великолепие на потребу Своих созданий! Такое наслаждение обонянию и вкусу! И потому нам придется отвечать за всё‚ что видели на земле и не попробовали". – "А если не по карману?" Знающий человек призадумался‚ но ответил без задержки Боря Кугель‚ который всегда поблизости: "Не по карману – отвечать не придется". Обойдя все прилавки‚ осмотрев полки с соблазнительным наполнением‚ старики неспешно выходят на улицу‚ ощущая давние свои язвы‚ подагры с диабетами‚ признают со вздохом гурмана‚ которого не допустили к накрытому столу: "Поздно приехали..."

7

Бывший следователь с трудом переставляет по тротуару непослушные ноги. Бывший арестант бредет следом‚ неотличимым двойником из сиротского приюта. Холщевые брюки пузырятся под коленками. Клетчатые рубашки выпущены наружу. Сандалии из кожзаменителя‚ привезенные оттуда‚ хлопают по морщинистым пяткам. Ремешки от часов перекрывают запястья: у одного ремешок с компасом‚ у другого с портретом позабытого космонавта. Встают у магазинного окна‚ будто интересуются выставленными товарами‚ но денег на это нет‚ нет и здоровья; стоят – передыхают‚ чтобы унять немощь сердца и обрести временную прочность коленей. Отдышавшись‚ следователь говорит устало:

– Что вы от меня хотите? В наше время не слышали про массовые репрессии. А если слышали‚ то не верили. Если верили‚ ничего не могли поделать. Закроем эту тему раз и навсегда.

Арестант белеет от ненависти‚ взмахивает без сил увядшим пучком зелени:

– Этот лук... я буду сажать на твоей могиле...

Затем они идут дальше. Мимо балалаечника-виртуоза‚ притомившегося на припёке. Мимо прилавков с недостижимыми ароматами‚ солдат с автоматами возле захожего араба‚ мимо Бори с Нюмой‚ примостившихся на каменной ограде. Взглядывают на термос с чаем, облизывают пересохшие губы.

– Как светская жизнь? – спрашивает Кугель и наливает доверху.

Арестант пьет – железные зубы стучат о стаканчик‚ чай льется по подбородку‚ стекает на впалую грудь.

– Марки решил собирать‚ – сообщает Боря‚ заполняя паузу. – Цейлона. Мадагаскара. Островов Зеленого мыса.

– Пустое дело‚ – говорит арестант. – Хорошую коллекцию не собрать. На это годы нужны. Где они у вас? Нету. Где взять? Негде.

– Что же теперь делать?

– Приходить в себя. От прожитой жизни. Если‚ конечно‚ сумеете.

И задирает рубашку‚ показывая ремень на брюках‚ потертый‚ треснувший и засаленный. Пряжка на нем ржавая‚ с прозеленью‚ и дырок на ремне больше‚ чем нужно для одного человека. Фабричные – нетронутые‚ непользованные‚ и самодельные‚ гвоздем‚ до самой почти пряжки.

– Это мой лагерный ремень. Дырки – зоны. Дырки – этапы. И если застегнуться на самую последнюю‚ остается слишком много ремня и слишком мало человека. Помру – внуку завещаю: чтобы изучал историю по этим дырам.

– Кугель платит за всех‚ – приглашает Боря и наливает следователю.

Тот пьет торопливо‚ будто отнимут‚ но зубы не стучат о крышку-стаканчик‚ чай не стекает по подбородку. Боря наблюдает за ним с интересом‚ говорит задумчиво:

– Всевышний создавал человека для осмысленных занятий. Пахать землю. Ходить за стадом. Поднимать воду из колодца. Но человек придумал нечто‚ Всевышним непредусмотренное‚ мучается этими занятиями всю жизнь‚ стареет непотребно‚ и это ему наказанием – за вторжение в Божественную природу.

Бывший следователь возвращает стаканчик‚ вздыхает с облегчением:

– Всё говорят: теперь‚ теперь... Раньше тоже не дураки жили. Хуже делали‚ да лучше было. Вы меня понимаете?

– Я вас понимаю‚ – говорит Боря. – Но я с вами не согласен.

Из сочинения Бори Кугеля "Почеркушки на листе": "Всяким погожим утром‚ с рассветом‚ когда позволяют нерасхоженные стариковские суставы‚ выходит на лестничную площадку сникший от жизни арестант. В руках у него кружка с водой и кусок черного хлеба. Он спускается по лестнице в подвал дома‚ открывает ключом малоприметную дверцу‚ заходит внутрь. В крохотной‚ без окна‚ камере набиты по стенам деревянные нары мрачнокоричневых тонов‚ которые он сам сколотил и сам выкрасил. Яркая лампочка светит под потолком за проволочной сеткой. На полу стоит миска. В углу – ведро-параша. Он выливает воду в миску‚ кладет рядом хлеб‚ с кряхтением усаживается на нару‚ слабея от усилий‚ – последняя в жизни услада‚ неустоявшееся утешение на старости. Валяются в беспорядке на нарах – в пыли‚ духоте‚ тесноте – книги в бордовом переплете, полное собрание сочинений‚ осужденное на пожизненное заключение. Он пересчитывает их привычно‚ с задержкой‚ оглядывая тяжелым‚ влагой налитым глазом. Особенно он ненавидит том первый‚ биографию со вступлением. И том одиннадцатый – программу на будущее. И тот, проклятый, когда теория переходит в практику‚ лишь к последней книге испытывая снисхождение – строка оборвана на полуслове. Всяким погожим утром он приходит сюда‚ в эту камеру‚ приносит воду с хлебной пайкой‚ как и положено по правилам внутреннего распорядка. За сутки вода высыхает. Хлеб подбирают мыши. Мышам хватает этой порции‚ и книги они не трогают. Так‚ кое-где‚ сладкие клеевые подтеки – трудно удержаться. "Жалобы есть?" – спрашивает он. Жалоб‚ как обычно‚ нет. "Просьбы есть?" Просьб тоже нет..."

8

Мимо проходит Авива. Авива направляется на очередное торжество‚ ибо месяца не проходит: брит-мила‚ бармицва‚ свадьба – события радостные‚ для нее вечно тягостные. Мама у Авивы тоскует в кибуце. Мама желает внуков: что нужно еще на старости? Все дети вокруг выросли и завели собственных детей‚ лишь Авива запоздала‚ да Авивина подруга – изваянием на краю газона с каменным саженцем в руке‚ в том возрасте‚ когда забрала ее болезнь. Пара пальм по соседству‚ сосны раскидистые‚ груда камней‚ будто брошенных ненароком. Денег в кибуце недостает. Воду берегут. Газон по весне зарастает травой‚ которая высыхает без поливки‚ занудно шуршит на ветру в обиде на целый свет. И памятник зарастает тоже.

Боря с Нюмой идут за Авивой. По другой стороне улицы. Как заправские сыщики. Авива легка на ногу несмотря на видимую полноту‚ она покачивает на ходу бедрами‚ и это вызывает глубинные ощущения. Вызывает у Бори‚ вызывает у Нюмы. Они видят‚ как Авива заходит в подъезд‚ а заодно и прочие люди‚ нарядно одетые‚ с коробками‚ обернутыми в цветную бумагу‚ с пластиковой розочкой на боку. У Бори в глазу загорается интерес: "Тут что?" – "Не знаю". У входа в зал стоят счастливые родители‚ принимая поздравления. Гостей много. Гости выстраиваются в очередь‚ и кое-кто – не очень‚ видно‚ узнаваемый – разъясняет на подходе: "Каров мишпаха... Каров мишпаха..." – "Что это значит?" – шепчет Кугель. "Это значит – родственник". Они подходят к родителям. Боря говорит за двоих: "Каров мишпаха" и незамедлительно проходит в бар‚ который ожидает на входе. Виски‚ джин с тоником‚ вермут с апельсиновым соком‚ маслины без косточек, кусочки сельди на палочках‚ вдоль нарезанные морковки и блюдо тхины‚ в которую макают сухое печенье; мальчики в черном разносят на подносах фалафельные шарики и сосиски в тесте. На церемонии обрезания Боря с Нюмой стоят ближе всех и всё видят: что отрезают‚ кому и сколько. Потом гости усаживаются за столы‚ подносят из кухни нескончаемой чередой – рыбу в тесте‚ курицу порциями‚ мясо ломтями‚ фаршированные перцы‚ рис‚ салаты‚ тертые яблоки с грецкими орехами. Все едят и скачут под музыку; Боря скачет тоже‚ выбрасывая на стороны тощие ноги с раздутыми коленками. Но Нюма Трахтенберг не скачет. Нюма высматривает среди гостей соседку свою Авиву. Авива тоже не скачет. Она узнает Нюму‚ кивает ему‚ как старому знакомому. Это приятно. И это наводит на размышления.

За столом поодаль сутулится старуха-бродяжка. Сумки стоят возле стула. Локти топырятся на стороны‚ оберегая завоеванное пространство. Беззубые десны трудятся над куриной ногой. Говорит вдруг: "На черный день копишь?" Пышнотелая соседка опасливо оглядывает страховидную старуху: "Коплю..." – "Дура. Чернее уже не будет". Догладывает куриную кость‚ подбирает гарнир до невидной крошечки‚ допивает сок из бокала: "Дети есть?" – "Дети есть". – "Храбрая какая..." Соседка отодвигается и отодвигает тарелку. А возле Нюмы разгораются страсти. Мужчина с брюшком‚ напрыгавшись до упаду‚ отваливается после обильной еды. Мужчину не устраивают нынешние министры‚ экономика с биржей‚ евреи-арабы‚ прочие несообразности: возможно‚ он прав. "Балаган‚ – говорит мужчина. – Кругом балаган. Везде и во всем". Голосовал за левых. Голосовал за правых. Потом за какой-то список‚ который никого не представлял и никуда не прошел. Это его раздражает. Вгоняет в неизлечимые неврозы. Старит и разрушает. "Почему я должен беспокоиться? Ну‚ почему?.." Опять он прав. "Торчать по вечерам перед телевизором‚ выуживая глупости по всем каналам? Ругаться‚ ссориться‚ выбирать омерзительных единомышленников и терять прелестных друзей? Не хочу так. Не хочу – не буду!" Его слушают сочувственно. Ему поддакивают. Велик‚ сокрушаются‚ очень уж велик заряд на малом пространстве: кому это под силу? Мы ориентированы‚ говорят за столом‚ развернуты помимо желания магнитными стрелками – юг-север. Глухи, слепы и несвободны. Крикуны верховодят на сборищах в наготе обещаний. Увещевающих обзывают несведущими. Примиряющие отсиживаются по домам‚ себя не являя. Путаются понятия. Громоздятся несогласия. Мерзеет экран телевизора. Что же мерзеет на самом деле: жизнь или ее отражение? "Знаете‚ что нам нужно?" – спрашивает мужчина. Никто за столом не знает. "Нам нужен диктатор". Пауза. "Не надо диктатора"‚ – просит Нюма. Возможно‚ он тоже прав. "Надо. На пять лет. Сплотить воедино в строгости и повиновении". – "Не надо диктатора. Мы уже нахлебались. Поверьте нашему опыту". – "У вас было плохо‚ – говорит мужчина‚ распознав по Нюминому акценту страну прежнего пребывания. – Дико и безумно. Ненавистно и отвратительно. У нас будет иной диктатор". – "Не бывает иных диктаторов". Авива смотрит издалека‚ и это придает храбрости. "Кому помог чужой опыт?" – спрашивает Нюма. Одни вечно пишут книги по истории. Другие вечно их читают. И жизнь предыдущих им известна. И идеи. И лозунги не изменились: где взять иные лозунги? Гремят марши. Шагают колонны. Чужой опыт не упрячешь за пазуху‚ но кто-то остерегает‚ кто-то вечно остерегает слабым‚ надорванным криком: "Не идите туда! Там мы уже были. Только что оттуда!" А они шагают. Шагают и шагают... Приносят кофе в маленьких чашечках‚ приносят желе на блюдечках‚ шоколадные муссы в розеточках‚ крохотные‚ на укус‚ пирожные. Эти русские: как они многословны!..

Гости расходятся. Авива возвращается на работу‚ и к ней в комнату заходит старая женщина. Авива спрашивает через переводчика: "Бабушка‚ сколько вам лет?" – "Я знаю! Восемьдесят или сто... Сделай так‚ чтобы дали мне пенсию". – "Вы работали?" – "Я работала. Я там работала. Я в молодые годы на заводе работала". – "Что вы делали?" – "Пирожки продавала. Напеку и кричу: "Кому пирожки? Кому пирожки?.."

9

Боря с Нюмой сидят в опустевшем зале‚ пьют кофе‚ подъедают пирожные. Все ушли. Родители унесли младенца‚ приобщенного к иудейскому племени. Официанты собирают тарелки с чашками‚ а старуха-бродяжка складывает в сумки остатки еды‚ вызывая неудовольствие строгого служителя. Служитель поучает ее сурово и наставительно. Старуха в ответ молча выкидывает руку‚ на конце которой – игрушечным пистолетиком – торчит кукиш с обломанным ногтем. Кукиш невелик‚ а оттого нёбедителен.

Боря говорит:

– Нюма‚ вы не поверите! Я написал стихи.

Нюма не проявляет интереса‚ но Кугель неумолим:

– В подражание великим! В прозе! Вы должны послушать.

Читает с выражением:

– Горят болота. Торф горит. И утки‚ ожиревшие за лето‚ бьют крыльями по пламени озер. Но крылья слабы для такого веса‚ а торф горит‚ и отблеск по воде багровомёртвый‚ яростью косматый. От ужаса ныряют утки – в глубины вод‚ в прохладу струй‚ но там лишь рыбы‚ много рыбы. И утки всё жиреют и жиреют...

Пауза.

– Это вы к чему‚ Боря?

– Это я к тому‚ Нюма. Зачем мы рожаем? Рожаем и рожаем. Репейником цепляемся за детей‚ – для чего‚ Нюма?

Старуха – голубые панталоны до колен – тащит к выходу тяжеленные сумки. Нюма молчит. Боря продолжает:

– Быть может‚ мы передаем в будущее наше беспокойство? А может‚ мы передаем надежду...

Выходят из зала. Спускаются по лестнице. Встают в нерешительности у подъзда: день твой и город твой – только подступись! На скамейке поблизости расположились юнцы‚ малой‚ сплоченной кучкой. Жара устоялась. Зной загустел. Тени от юнцов коротки‚ будто от карликов. Стелется по асфальту плоский‚ лаковый‚ увёртливый бегун-таракан‚ которого не ухватить‚ но подросток‚ самый из всех неприметный‚ настигает его прыжком‚ с хрупом давит подошвой. Подростку нужно внимание с одобрением‚ а потому он ставит ногу на радужный‚ кем-то позабытый зонт‚ неспешно отрывает от ткани металлические сочленения‚ обламывает заодно и ручку. Остальные смотрят с интересом. Покуривают в пустоте занятий. Поплёвывают. Будто не в святом стольном городе‚ а на окраине фабричного поселка. Блеклые. Прыщавые. Непородные. Недополучившие в детстве солнца‚ витаминов‚ очищающего душа по утрам‚ теплоты отца с матерью. От них доносится матерок с пересвистом. От них исходит позабытая угроза – ознобом по спине‚ будто в глухом проулке‚ во мраке продувной подворотни. Ветерок взвихривает пыль‚ и ползет‚ тканью припадая к асфальту‚ искалеченное перепончатокрылое‚ подрагивает обломанными сочленениями.

Боря морщится в огорчении. Боря подходит к ребятам‚ говорит с грустью:

– Зачем вы здесь? Ну‚ зачем?.. Я же от вас‚ только от вас уехал...

– Иди‚ батя‚ – с ленцой отвечают прыщавые. – Гуляй‚ пока ноги носят. До кладбища – автобус двадцать девятый.

– Это идея‚ – удивляется Боря‚ и они идут на автобус.

На кладбище – покой. Нестарая женщина‚ совсем нестарая‚ но очень уж уставшая‚ выдохшаяся‚ беспомощная‚ ходит с мелкой посудиной от крана до могилы‚ носит воду. Потухшая‚ притихшая‚ равнодушная ко всему на свете – ходит туда-обратно‚ наполняет банки‚ бутылки‚ вазочки. Расставляет цветы. Сидит – курит – печалится. А может‚ плачет: издалека не видно. Потом уходит – по тропке‚ по аллее‚ к выходу‚ где автобус‚ улица‚ строения – сутолока живых. А вокруг птицы поют взахлёб. Птицы поют – много их. И отсюда‚ с высоты‚ от крайних могил‚ обрываются книзу крутые уступы‚ пространства впереди – не охватить взглядом‚ долины в горах‚ лесом поросшие склоны‚ контуры поселков‚ что отстоят на километры‚ воздух‚ солнце‚ холодок в горле. Шагни – и в полёт.

Сидят. Поглядывают по сторонам. Остывают. Ветер‚ оттрепав ветви за непослушание‚ утихает‚ забравшись в купы деревьев‚ бурчливо оглаживает листья‚ как пятерней волосы. Откровения – их не избежать.

– Посмотрите‚ Нюма‚ как дружно они лежат. Рядком-ладком. То ли прежде? Одни жили‚ а другие за них беспокоились. Одни делали гешефты‚ а другие места себе не находили. Можно спросить: помогло этим их беспокойство? Можно ответить: помогли тем их гешефты? Так было и так будет‚ Нюма: одним жить‚ другим за них беспокоиться. Одним – прошибать стены собственными головами‚ другим – волочить мебель через образовавшиеся проломы.

– Запишите‚ – просит Нюма. – Стоит того.

– Давно записано. И где теперь те головы‚ что были разбиты? Одна кругом мебель.

По проходу между могил несут носилки с очередным постояльцем – туда‚ где прах‚ тлен‚ разложение. Всхлипывают передние в горести своей‚ насупливаются в середине процессии‚ прикладывая к себе печальный обряд: "Как ты несешь‚ так и тебя понесут"‚ неслышно переговариваются крайние‚ должно быть‚ о своем. Нюма с Борей подбираются поближе и всё видят: как кладут и куда. "Хочу здесь"‚ – шепчет Боря. "И я хочу". – "Вам рано‚ Нюма". Читают кадиш. Говорят "Амен". Кладут камушки поверху. "Прости нас за всё‚ неумышленно сотворённое..." В конце дней приблизится кость к кости‚ натянутся жилы‚ обрастут плотью‚ прольется роса жизни‚ воскресив спящих во прахе; первыми восстанут подземные обитатели на этой земле‚ пространства чудесным образом расширятся‚ и все поместятся без тесноты-сутолоки. Как так? А вот так. Боря с Нюмой тоже говорят "Амен"‚ тоже кладут по камушку. "Меир‚ – всхлипывает на прощание вдова. – Лежи тихо‚ Меир. Уже не надо..."

В толпе Нюма углядывает соседей‚ Ицика с Ципорой‚ неприметно кивает головой. Они кивают в ответ. Отец Ицика‚ беспокойный Хаим‚ неудачливый в делах своих‚ дни завершил в смятении-замешательстве и похоронен на этой горе. "Ой человеку‚ который бежит и не знает‚ куда он бежит"‚ – остерегал праведный Менаше‚ но Хаим‚ сын его‚ не поддавался на уговоры‚ кратчайшим путем поспешая к могиле. Беспокойный Хаим суетился до изнеможения‚ добиваясь невозможного‚ а оттого не обратил сердце к сыну‚ не поговорил по душам‚ не положил руку на плечо: "Как жизнь‚ хабуб?"‚ ни разу не приснился Ицику. И он прозревает возле чужой могилы: дети его тоже не запомнят своего отца‚ нервного Ицика‚ он не приснится им в образе-подобии‚ разве что нечто зыбкое‚ суетливое‚ с телефоном в руке. Телефон – памятником на могиле‚ из гранита-мрамора. Телефон с крылышками‚ стайка летающих телефонов для сопровождения души. Телефон – искусителем в раю: "Купи всё и продай все".

На вершине горы‚ как на обширной ладони‚ будто подняли Ицика поближе к глазам для внимательного рассмотрения. В мареве дня‚ над могилами‚ чудится голос вопрошающий: "Кто ты‚ пребывающий в смятении?" – "Ицик‚ – отвечает. – Нервный Ицик". – "Чего хочешь‚ нервный Ицик?" – "Пусть явится дед‚ праведный Менаше‚ возле которого всегда покой‚ укажет путь в моем замешательстве". Появляется праведный Менаше‚ берет за руку внука‚ подобного ему по облику-очертанию‚ и они шагают без опаски‚ с обрыва на крайнее облако. Дед ведет внука по небу‚ отпахивая пухлые‚ радужно закатные нагромождения: "Знай‚ Ицик: возникновение – оно через уничтожение. Другого пути не бывает. В моем мире нет грусти и веселия‚ сна и еды‚ супружеского соития и смерти". – "А что есть?" – "Мы пришли‚ Ицик". Перед ними Сад Наслаждения – нет предела длине и ширине‚ где реки меда и молока‚ вина и масла‚ родники розовой воды с чудесным благоуханием. Ангелы поют нежными голосами. Солнце сияет всемеро увеличенным светом‚ не уходя на ночной покой‚ ибо ночи там нет. Когда появляется праведник‚ ангелы снимают с него могильные одеяния‚ облекают в Облака Славы‚ усаживают на золотой стул для обретения конечного блаженства. Сад Наслаждения полон стариками‚ склонившимися над Книгой‚ и шестьдесят ангелов стоят возле каждого‚ оберегая его покой. "Где твое место?" – спрашивает Ицик. "Вот оно‚ – отвечает праведный Менаше и показывает на свободный стул. – Только не думай‚ Ицик‚ что эти люди в раю. На самом деле – рай в этих людях".

К вечеру Ицик возвратится домой‚ и Ципора сообщит в волнении: "У Алона ветрянка". Алон притулится в кровати‚ поникший и несчастный. У Алона проступят на теле чесучие болячки‚ которые надо смазывать для исцеления. "Я... – скажет Ицик себе на удивление. – Я это сделаю". Болячки у Алона повсюду‚ и Ицик станет смазывать их розоватой целительной жидкостью‚ а заодно нарисует человечков‚ домик с трубой‚ розовую усатую кошку – на животе у Алона‚ на плечах‚ на сладких припухлостях ниже спины‚ которые хочется поцеловать. Они порадуются‚ Ицик с Алоном: неизвестно‚ кто порадуется больше. Переглянутся заговорщиками‚ чтобы удивить маму Ципору‚ и наступит редкая минута откровения. "Ты знаешь‚ – шепотом признается Алон. – Вообще-то я трус... Я темноты боюсь". – "Ты не трус‚ – скажет Ицик во весь голос‚ чтобы услышали повсюду. – Просто ты боишься темноты". Зазвонит телефон‚ но Ицик не возьмет трубку. Ицик будет лежать в постели с верной женой Ципорой и думать о том‚ как они сделают еще одного ребенка – неторопливо‚ углубленно‚ со знанием дела. Встрепенется на кровле танцующий демон крыш‚ взметнёт облачения‚ сотканные из созвездий‚ зацокает в нетерпении коготками..‚ но снова зазвонит телефон‚ Ципора пробудится от сна‚ возьмет трубку: "Ицик‚ это Шмулик". Безумный Шмулик скажет коротко: "Продавай доллары" и немедленно отсоединится. Шмулику некогда разговаривать. Безумный Шмулик попал в историю‚ его трясет налоговое управление‚ и всякая минута дорога. Шмулика уже вызывали в суд‚ но судье не заявишь: "Это мне еще должны"‚ имея в виду банки‚ министерства‚ службу социального страхования‚ всех вместе и каждого в отдельности. Шмулику перекрыли выезд из страны‚ но в аэропорту не скажешь: "Я и до этого не выезжал. А теперь хочется". Затоскует демон на крыше от горечи перегоревшего желания. Ципора вновь задремлет‚ посапывая носом в подушку‚ не догадываясь о том‚ что могло произойти в воздавании ласк. У Ицика с Ципорой прекрасная постель: какова постель‚ таков и сон‚ лучший в мире матрац‚ на котором спать да спать‚ да делать детей‚ но ему будет не до этого. Долларов у Ицика нет‚ однако советами Шмулика не пренебрегают‚ и он станет соображать в тревоге‚ как разыскать посреди ночи эти проклятые доллары‚ чтобы купить и немедленно продать с прибылью.

А зачарованный свидетель на крыше глядит неотрывно вдаль в слепоте постижения. Не к океанам морей его взор: на морских берегах высятся изваяния истуканов‚ элилим‚ псалим‚ терафим – от непотребства хасдеев и халдеев. Не к горным вершинам его взгляд: на возвышениях скальных пород громоздятся капища с кумирными деревьями‚ куда поспешают нечестивцы‚ держа подолы в зубах‚ чтобы воскурить идолу Цидонскому‚ мерзости Моавитской‚ ублажить Баал Звува‚ владыку мух. Пустыня перед его глазами. Пустошь. Пустоты пустот. Где земля содрогалась‚ гора пламенела огнем и дрожала от возбуждения‚ глас Божий расщеплял скалы‚ творил провалы в глубинах морей‚ сотрясал тела с душами‚ вызывая роды у животных. Сидит зачарованный свидетель в позабытый день месяца тамуз. В отдаленный год по выходе из земли египетской...

10

На кладбище снова пусто. Нюма с Борей проходят посреди могил‚ разглядывая камушки на плитах‚ стаканчики с остатками воска‚ редкие привядшие цветы. Памятники ухоженные. Памятники позабытые. Надписи короткие. Надписи подлиннее. Кое-где начертано и по-русски: что вывезли с собой‚ эти "русские"‚ предъявив на таможне‚ что запрятали в глубинах памяти и унесли под плиту? Тоску? Неприятие? Запоздалую любовь к той земле‚ в которую они легли? Несведущему – не постичь глубины. Просящему мести – не отмолить милости. На розовом камне выбито справа налево‚ квадратным написанием: Моше Трахтенберг.

– Что вы молчите‚ Нюма?

Жилкой бьется – дрожит – догадка. Жилкой обрывается.

– Я беспокоюсь.

Подходит мужчина с кружкой для пожертвований. В черном костюме и черной шляпе. Встает рядом. Бренчит монетами для привлечения внимания. Ему жарко‚ должно быть‚ этому мужчине‚ но он привык. Да и ветерок на облегчение‚ шевелящий пейсы‚ – тут‚ на высоте‚ всегда ветерок. Указывает на плиту:

– Большой человек был. Моше Трахтенберг. Вся улица его хоронила.

Нюма волнуется. Лезет в карман за носовым платком:

– Его похоронили в Москве. Грузчики несли его гроб.

Мужчина не понимает‚ но Боря разъясняет:

– Моше – это же Моисей. Моисей Трахтенберг.

– Хасид‚ – вновь говорит мужчина. – Из хасидов хасид.

– Знаток‚ – говорит Нюма. – Языка малого народа. Из знатоков знаток.

И далее‚ молчаливым двуголосием: "Знал наизусть весь Талмуд". – "Знал наизусть всего Пушкина". – "Его уважал ребе". – "Его уважали коллеги". – "Погребен с отцами своими". – "Погребен с отцами чужими". – "До дня великого суда". – "До дня великого суда?" Разговор заходит в тупик. Боря спрашивает с опаской:

– Вас как зовут?

Тот отвечает:

– Биньямин Трахтенберг.

– Я... – Нюма смотрит в потрясении на черный костюм‚ шляпу‚ на пейсы‚ шевелящиеся на ветерке. – Это же я...

Мужчина вздыхает. Идет дальше‚ позвякивая деньгами. В поисках того‚ кто бросит в кружку монету.

– Это не вы‚ – говорит Боря Кугель. – И это не ваш отец.

– Это не мой отец‚ – соглашается Нюма‚ – но пусть меня положат возле него.

Назад идут молча. Едут молча. Молча сходят на своей остановке. Возле соседнего дома стоит санитарная машина. Выкатывают из подъезда каталку‚ на ней возлегает Дора Ильинична‚ бывший московский адвокат.

– Нюма‚ – говорит она. – Меня уже можно запоминать. Я ухожу‚ не побывав на Родосе. На Сиросе тоже не побывав. Кто же вам приготовит рыбу под маринадом?

– Я вас навещу‚ – обещает Нюма. – Завтра же.

Глядит на него. Смаргивает.

– Вы были первым мужчиной в моей жизни‚ которому я варила обеды. Вам я скажу. Оберегайте меньшинство‚ Нюма. Когда состаритесь‚ сами станете меньшинством...

Санитарная машина срывается с места. Кугель говорит вослед:

– Мне повезло‚ Нюма. Родись на пару лет раньше‚ попал бы под призыв‚ на войну‚ в пекло: "Рядовой Кугель боевой патрон получил!"‚ – кто знает‚ где бы лежали кости Бори Кугеля? В Белорусссии‚ Пруссии‚ Померании?.. Меня тоже можно запоминать.

– Вам рано‚ Боря.

В ответ Кугель щурится:

– Иногда я думаю: действительно рано... А иногда кажется: плохо быть стариком‚ землю топтать без дела. Беру для себя отсрочку: поживу немного‚ и будет.

Глядит испытующе‚ как проверяет собеседника. Чешет лоб. Дерёт шею ногтями. Решается‚ наконец:

– Неделю назад кончилась отсрочка.

– И что?

– Взял другую. Еще на два года.