1

— Где организаторы заговора?

— Ваше императорское величество, мы…

— Молчите! — заложив руки за спину, царь прошелся из угла в угол, остановился возле маленького, виновато ссутулившегося графа Толстого, продолжал еще более разъяренно: — Я не верю, что все дело подготовили эти мальчишки! Вы взяли пешек! Исполнителей, а не руководителей! Вы заставили говорить только трех человек! В ваших бумагах я только и читаю: дознание продолжается без всяких открытий!

Но как монарх ни бушевал, как следователи ни усердствовали, им, кроме того, что раскрыли предатели-сигнальщики, ничего не удалось узнать. Следствие начало крутиться на холостом ходу, и царю ничего другого не оставалось, как приказать закончить его. Начинается обсуждение, какому суду передать дело, чтобы как можно быстрее покончить с ним. «Имея в виду, — пишет директор департамента полиции министру внутренних дел, — что наказание в обоих случаях, т. е. Сенатом или военным судом, будет постановлено одинаковое, вся разница в пользу военного суда сводится к возможности привести приговор в исполнение приблизительно десятью днями раньше… Двери заседания будут закрыты и там, и тут».

Перебрав еще многие «за» и «против», П. Дурново приходит к выводу, что лучше всего все-таки передать дело на рассмотрение в правительствующий сенат, так как «многие обвиняемые изобличаются не свидетельскими показаниями, а оговором своих соучастников, почему и допрос последних на суде будет иметь первенствующее значение». Тут же подчеркивается, что для этого требуется очень опытный председатель суда, который сумел бы вытянуть из обвиняемых все что только можно. А на первоприсутствующего сенатора Дейера в этом отношении вполне можно положиться.

Царь соглашается с доводами директора департамента полиции, и дело назначается к слушанию в сенате на 15 апреля. Однако судьба заключенных, как видно из этого документа департамента полиции («наказание в обоих случаях будет постановлено одинаковое»), уже решена. Задача суда сводится только к одному: выполнить волю его императорского величества.

2 апреля дверь камеры Саши распахнулась, и на пороге он увидел, кроме самого коменданта крепости, целую толпу чиновников и стражи. С торжественной важностью вся процессия зашла в камеру. Оказалось, это пожаловал председатель суда сенатор Дейер. Задав несколько стандартных вопросов (фамилия, имя, отчество), он вручил обвинительный акт. Саша с жадностью принялся его читать. Ему хотелось узнать, что послужило поводом для ареста метальщиков, но этого там не было указано. С удивлением и огорчением он узнал, что Канчер завалил почти всех виленцев, что на скамью подсудимых попали люди, по сути дела, ни в чем не виноватые: Новорусский, Ананьина, Шмидова, Пашковский, Пилсудский, Сердюкова.

2

— Положение создалось страшно тяжелое, — говорил Песковский, муж племянницы Марии Александровны, когда она приехала в Петербург. — Первейшая и главная наша задача — найти хорошего защитника. Я рекомендую вам Пассавера Александра Яковлевича. Это умный и довольно смелый человек.

— Я во всем доверяю вам, Матвей Леонтьевич. У меня ведь нет здесь никаких знакомств, никаких связей.

— Ошибаетесь, Мария Александровна! Я установил: сам обер-прокурор Неклюдов учился у Ильи Николаевича!

— Да что вы?

— Да, да! И отзывается о нем до сих пор очень и очень лестно. Вам надо непременно сходить прямо к нему. Далее. Вы по Пензе должны знать некоего Таганцева.

— Кажется, припоминаю…

— Чудесно! Этот Таганцев ныне сенатор. Он на короткой ноге с сенатором Фуксом, который может разрешить, например, свидание. От него зависит и получение вами пропуска на суд. Но это все потом. Сейчас самое главное — защитник.

Песковский познакомил Марию Александровну с защитником. Пассавер произвел на нее не очень хорошее впечатление: болтливый, за каждым словом сквозит равнодушие ко всему на свете. Явно набивая себе цену, он долго говорил о том, как много может сделать защита, если она с умом и знанием дела — и смелостью! — ринется в бой за своего подопечного. Мария Александровна, не имея выбора, согласилась доверить защиту Саши Пассаверу. Провожая ее на первое свидание с Сашей, Лесковский наказывал:

— Итак, главное: вы должны убедить его взять этого защитника.

— Я буду говорить с ним…

— Мария Александровна, вы простите меня, но я, желая вам добра, позволю себе попросить вас: будьте настойчивее! Я знаю, как трудно в чем-то переубедить Александра Ильича…

На свиданиях родители и родственники арестованных вели себя по-разному: одни плакали, другие униженно заискивали перед каждой тюремной сошкой, пугливо озирались по сторонам, не чая, видимо, как оттуда побыстрее уйти. Мария Александровна вела себя с таким достоинством и суровой гордостью, что и тюремщики не могли не проникнуться уважением к ней. Они поражались ее выдержкой и внутренней собранностью. Ни лицом, ни голосом она не выдавала своей душевной боли, и только в карих глазах ее было выражение такого страдания, что все, кто встречался с нею взглядом, отводили глаза в сторону.

— Обождите здесь, — сказал надзиратель, открыв дверь в пустую камеру. — Сейчас его приведут.

Мария Александровна присела на голой койке, глубоко вздохнула, силясь унять до боли тревожно стучавшее сердце. Наконец-то она увидит своего Сашу! Увидит… Она так долго добивалась, так долго и мучительно ждала этой минуты, что ей начало казаться: от того, что она увидит его, поговорит с ним, многое изменится. Она не верила полиции, и в душе ее теплилась надежда, что вина его не так страшна, как ей говорят. Вот он! Мария Александровна встала, шагнула к двери. Нет, провели кого-то другого. Такой же молодой, как и Саша. Может, кто-то из его друзей?

Постояв у двери, Мария Александровна повернулась, чтобы пройти к кровати и присесть, как вдруг услышала тихий, глуховатый голос:

— Мама…

Сердце ее на мгновение замерло — она узнала бы этот голос среди тысячи других! — и вдруг так заколотилось, что перед глазами все поплыло. Невероятным усилием воли подавив волнение, она повернулась к двери и увидела юношу… очень похожего на ее Сашу. Да нет, это уже был и не юноша, а взрослый, много выстрадавший человек. Или арестантская одежда так изменила его? Человек слабо улыбнулся такой знакомой, бесконечно родной улыбкой, что у Марии Александровны невольно вырвалось:

— Саша! Сынок…

— Мама! Родная моя, — ласково говорит Саша, обнимая узкие худенькие плечи матери. — Я так хотел видеть тебя… Я так виноват перед тобой… Я столько горя причинил тебе… Прости меня…

— Полно, Сашенька, — улыбаясь сквозь слезы, говорила Мария Александровна, — полно… Я только не могу понять, как ты мог решиться на такое? Или тебя ложно обвиняют?

— Нет, мама, — сразу посуровев, сказал Саша. — Я принимал участие в покушении. Я и должен отвечать. И я готов к этому, — продолжал он с такой решимостью умереть, но твердо стоять на своем, что Марии Александровне стало страшно за него. — Я понимаю, что доставляю много страданий и тебе и Володе, об Ане я уже и не говорю: я непоправимо виноват перед нею! Я над этим много и мучительно думал. Но… я не мог поступить иначе. Кроме долга перед тобой, перед всей семьей у меня, мама, есть долг перед родиной. А родина моя стонет под таким игом деспотизма, что я, поверь мне, не мог оставаться равнодушным.

— Да, но эти средства так ужасны.

— Что же делать, мама, если других нет! Пойми ты только одно: не бороться я не мог. Я не мог равнодушно взирать на страдания народа: это выше моих сил!

— Саша, но как же другие?

— Не знаю. Они, видимо, как-то по-иному устроены А у меня все сердце истлело от боли. Мне эта ужасная, рабская жизнь стала в тягость! Я, мама, тупел от необходимости постоянно следить за каждой своей мыслью, за каждым искренним, непроизвольным движением души. Зачем же мне дан ум, совесть, зачем мне дана способность отличать добро от зла, правду от лжи, если мне не дано права жить так, как я считаю нужным и справедливым? Нет, мама, я на что угодно согласен, только не на это!

— Время истекает! — напомнил надзиратель.

— Еще одну минуту, — взмолилась Мария Александровна, вспомнив, что о главном она еще и не поговорила, — Сашенька, Матвей Леонтьевич нашел хорошего адвоката… Он настоятельно советует тебе взять его защитником. Запомни его фамилию…

— Мама, я благодарен Матвею Леонтьевичу за участие, но… я не могу воспользоваться его предложением.

— Почему же? Тебе советуют другого человека?

— Нет. Дело в том… Я вообще отказываюсь от защитника.

— Саша! — вскрикнула пораженная Мария Александровна. — Не делай этого! Это может погубить тебя.

Саше очень хотелось сказать, что судьба его, как и всех других участников заговора, давно уже предрешена и комедия суда ничего изменить не может, но ему не хотелось заранее расстраивать мать; ей предстоит много еще испытаний выдержать, а это только подорвет силы. Он сказал:

— Лучше меня, мама, никто не знает, что определяло мои поступки. А раз так, то, значит, один я смогу наиболее вразумительно и рассказать об этом. Есть и другая сторона дела: отказ от защитника даст мне возможность изложить те идейные мотивы, которыми мы руководствовались…

— Время кончилось! Прошу, сударыня!..

Так Мария Александровна и ушла, не уговорив Сашу взять защитника.

Песковский, узнав об этом, раздраженно сказал:

— Это безумие! Он, поверьте мне, сам себе надевает петлю на шею!

— Но что же делать? Я очень просила его…

— А следовало потребовать! Да, да, потребовать! Нет, я просто ума не приложу: что с ним случилось? В своем ли он рассудке? Ведь он же не может не понимать, как пагубно его поступки отразятся на всей семье. На всех родственниках!

— Он понимает это.

— И что же? — Мария Александровна только вздохнула в ответ. — Нет, — продолжал Песковский, — мне самому нужно поговорить с ним. Я сегодня же подам заявление…

Матвей Песковский просто не в состоянии был понять, как человек, попав, по сути дела, в петлю, не делает все возможное для того, чтобы выбраться из нее. И вообще как он мог отважиться на такой безумный поступок? При любом исходе дела он шел на явную гибель! Зачем? Ради чего? Ведь его ждала карьера ученого. Со своим умом, со своим талантом, со своей феноменальной трудоспособностью он стал бы всему миру известным ученым. Нет, с ним что-то неладное стряслось…

«Зная прошлое Ульянова, — пишет в своем заявлении в департамент полиции Песковский, — трудно не заподозрить нормальность умственных его способностей— так резка несообразность в том, чем был Ульянов и чем он оказался по делу 1 марта. Человек может скрытничать, притворяться, но быть окончательно не самим собой — это уж слишком непонятно». Да, для Песковского, человека глубоко мещанского склада, совершенно равнодушного к судьбе обездоленного народа, поведение Александра Ильича было загадкой.

3

— Встать! Суд идет!

Немногочисленная публика, состоящая из высокопоставленных чиновников, и подсудимые встали со своих мест; одна из боковых дверей распахнулась, и к столу председателя гуськом потянулись, соблюдая ранги, судьи. Впереди — первоприсутствующий сенатор Дейер; члены суда, сенаторы: Лего, Бартенев, Янг и Окулов; сословные представители: тамбовский губернский предводитель дворянства Кондоиди, петербургский уездный предводитель дворянства Зейферт, московский городской голова Алексеев и котельский волостной старшина Егор Васильев; обер-прокурор Неклюдов, товарищ обер-прокурора Смирнов и обер-секретарь сената Ходнев.

За столом экспертизы — генерал-майор Федоров, неизменный эксперт почти на всех процессах террористов. Торопливо проходят к своим местам защитники. По одному их унылому, равнодушному виду легко заключить: пришли они отбывать служебную повинность.

Проверив списки свидетелей, Дейер предлагает подсудимым встать и принимается читать обвинительный акт. Читает он нудным голосом, сбивается. Все подсудимые знакомы уже с обвинительным актом, и никто его не слушает, пользуясь случаем, они тихо переговариваются. Дейер строго косится на них поверх очков.

Все обвинение было построено на показаниях Канчера и Горкуна. Слушая плоды трусости своей и малодушия, предатели — им никто не подал руки, когда встретились в зале суда, — стояли, опустив головы, боясь взглянуть в глаза товарищам. Высокий, плечистый детина Горкун был весь какой-то потрепанный: спутанные волосы свисали на лоб, ворот расстегнут, лицо жалко сморщенное. Стоял точно в воду опущенный и Канчер, повесив тонкий длинный нос. Продолговатое, с мелкими чертами лицо его горело, он то и дело вытирал рукавом испарину со лба.

— Добре потрудились, — громко заметил Генералов, когда председатель закончил чтение всего того, что показали Горкун и Канчер.

— «На основании изложенных обстоятельств, — гнусаво вещал Дейер, — установленных дознанием, обвиняются поименованные выше: 1) Василий Осипанов, Пахомий Андреюшкин, Василий Генералов, Михаил Канчер, Петр Горкун, Степан Волохов, Петр Шевырев, Александр Ульянов, Иосиф Лукашевич, Михаил Новорусский, Мария Ананьина, Раиса Шмидова, Бронислав Пилсудский и Тит Пашковский — в том, что, принадлежа к преступному сообществу, именующему себя террористической фракцией партии «Народной воли», и действуя для достижения его целей, согласились между собой посягнуть на жизнь священной особы государя императора и для приведения сего злоумышления в исполнение изготовили разрывные метательные снаряды, вооружившись которыми некоторые из соучастников, с целью бросить означенные снаряды под экипаж государя императора, неоднократно выходили на Невский проспект, где, не успев привести злодеяние в исполнение, были задержаны 1 марта сего 1887 года, и 2) Анна Сердюкова — в том, что узнав о задуманном посягательстве на жизнь священной особы государя императора от одного из участников злоумышления и имея возможность заблаговременно довести о сем до сведения власти, не исполнила этой обязанности…»

— Фу-у… — вздохнул Генералов. — Ему бы покойников отпевать.

— Господин судебный пристав! Потрудитесь удалить подсудимых! — приказал Дейер, закончив чтение обвинительного акта.

Первым Дейер вызвал Канчера. Канчер, увидев, что товарищей нет, приободрился. В подобострастной позе его — он стоял не мигая, чуть приподнявшись даже на цыпочках, — в покаянном выражении лица была готовность продать всех, только бы спасти свою шкуру. Генерал Федоров, глянув на него, потер кулаком бороду и сердито откашлялся, точно хотел сказать: стыдно, молодой человек! Признание признанием, но себя-то нужно хоть немного уважать.

— Канчер, вас обвиняют в том, — строго хмурясь, начал Дейер, — что вы принадлежите к тайному обществу, которое имеет целью ниспровергнуть существующий общественный строй, и для достижения этой цели вместе с другими лицами покусились на жизнь священной особы государя императора. Признаете себя в этом виновным?

— Признаю, — прерывающимся голосом ответил Канчер и взмолился: — Но я прошу милостиво выслушать, при каких обстоятельствах я попал совершенно случайно в это общество…

— Прежде нежели рассказывать об этих обстоятельствах, — остановил его Дейер, — я предложу несколько вопросов… Отец ваш надворный советник?

— Да.

— Следовательно, он состоит на службе?

— Да, почтмейстером… Причину, почему я сделался таким тяжким преступником, — не ожидая вопроса председателя, спешит с объяснением Канчер, — я нахожу в действительности, что это есть Шевырев… Зная, какое мне будет наказание, я считаю своею священною обязанностью высказать правду… — Торопливо, боясь, что его остановят, он рассказывает о поездке в Вильно, о том, как Шевырев принудил его стать сигнальщиком. — Я был в таком положении, что если я не соглашусь, — продолжал он со слезой в голосе, — значит меня сочтут за шпиона, это будет известно между студентами, все будут бегать и так смотреть на меня… Тут мою душу покоробило, и хотя я отказался, но не наотрез, именно благодаря своему характеру и еще потому, что я был уже увлечен, опутан… Я отправился на Невский, но, чувствуя, что в этот день, 1 марта, день, в который, как мне казалось, государь должен был выехать, я уклонился и пошел к Николаевскому вокзалу, и потом, когда шел назад, то был задержан.

— Значит, — остановил Дейер Канчера, — сказали Шевыреву, что никаким целям общества не сочувствуете?

— Я сказал, что таких убеждений не разделяю, — с готовностью подтвердил Канчер, не заметив ловушки.

— Каких же убеждений, — с ехидцей спрашивает Дейер, — когда вы их еще не знали?

— Да как же идти убивать государя?.. — лепечет Канчер, поняв, что перестарался.

— Но ведь это только голый факт, который находится в связи с убеждениями Шевырева? — продолжает допытывать растерянно потупившегося Канчера Дейер. — Как же вы могли сказать, что не разделяете его убеждений, когда вы их не знаете?

— Когда он сделал мне такое предложение принять роль разведчика, то, очевидно, у меня выходила мысль, что я имею дело с человеком, который причастен к тайному обществу или к чему-нибудь нелегальному, а, конечно, всякий из русских знает, что есть такие общества, — делает он неуклюжую попытку выпутаться из ловушки.

— Но если вы обнаружили это из его предложения, — продолжает Дейер, хитро щурясь, — то что же не сказали ему, что вы ошиблись в нем, что он делает несвойственные с вашими понятиями предложения?

— Он торопился и не дал мне высказаться… — после продолжительной паузы еле слышно промямлил Канчер. — Он меня запутал и узнал мой характер, что я не склонен пойти и донести…

Канчеру, этому мелко-тщеславному сыну почтмейстера, нравилась поза героя, страдающего за народ. И пока опасность была далека, тщеславие заглушало страх. Но как только впереди вместо гранитного пьедестала он увидел петлю виселицы, он забыл обо всем, кроме одного: спастись. Теперь уж он не боялся не только роли шпиона, но и прямого предателя!

4

Остановившись у стола, Александр Ильич спокойно, в упор посмотрел Дейеру в глаза. Тот, не выдержав его взгляда, глянул в бумаги и, листая их, спросил, признает ли он себя виновным. Александр Ильич спокойно ответил:

— Да, я себя признаю виновным.

Дейер оторвался от бумаг с намерением что-то спросить, но встретил устремленные на него черные, глубокие глаза, полные гордого спокойствия и сознания правоты своей, снял очки, протер их и, забыв задать традиционные вопросы, сказал, как бы уточняя известное ему:

— Вы были в Петербургском университете?

— Да, был.

— Уже на четвертом курсе?

— Да.

— Несмотря на ваши молодые годы?

— Да, я был на четвертом курсе, — с ударением на слове «четвертом» ответил Александр Ильич, продолжая все так же в упор смотреть на Дейера.

— Значит, вы в Петербурге уже четыре года?

— Да.

— Что же вы, все четыре года старались навербовать себе сообщников или первые годы провели в учении?

— Я все четыре года, — выдержав паузу, не сказал, а отчеканил Александр Ильич, — занимался теми науками, для которых поступил в университет…

— Почему Говорухин уехал?

— Вследствие того, что был причастен к этому делу.

— Ведь и вы были причастны, но, однако же, не уехали за границу?

— Это уже дело его.

— Какое же было основание вам и другим лицам, принимавшим в этом участие, здесь оставаться, а ему уехать?

Александр Ильич нахмурился и ничего не ответил. Дейер продолжал:

— Как же вы позволили ему уехать? Ведь он был вашим соучастником? Он оставлял вас здесь, а сам спасался?

— Он нас не оставлял, — тоном, каким втолковывают тупому человеку элементарную истину, отвечал Александр Ильич, — мы оставались сами.

Члены суда возмущенно задвигались. Дейер потянулся рукой к колокольчику и отдернул ее, точно за горячее схватился. Александр Ильич еле приметно улыбнулся.

Лукашевич и Шевырев, узнав, что Говорухин благополучно скрылся за границу, многое валили на него. Александр Ильич не прибег ко лжи ни разу. Дейер спрашивает его:

— Вы видели образцы подобных метательных снарядов? Как вы научились их делать?

— Мне одно лицо давало указание.

— Это Говорухин? — быстро подсказывает Дейер.

— Нет, — отвечает Александр Ильич.

Дейер, видимо, для того, чтобы усыпить бдительность Ульянова, задает два ничего не значащих вопроса: были ли Говорухин и Шевырев с ним на одном факультете, — и опять круто возвращает разговор к прерванной теме:

— Лицо, которое давало вам указание, практиковалось в изготовлении таких снарядов?

— Не знаю, — отвечает Александр Ильич и, помолчав, добавляет: — Но вообще я считал его за человека, умеющего производить химические операции.

Так председателю суда и не удалось узнать, что изготовлением снарядов занимался Лукашевич. «Я послал этого человека», «Мне давало указания одно лицо», а кто именно, Александр Ильич отказывался называть. Весь его поединок с председателем суда и прокурором (Неклюдов тоже задавал вопросы, пытаясь сбить и запутать его, но ничего из этого не вышло) поражает необыкновенной твердостью, смелостью и искренностью. Директор департамента полиции. П. Дурново в донесении министру внутренних дел пишет, что Ульянов давал показания, «сохраняя свое обычное спокойствие».

В другом донесении П. Дурново пишет: «Подсудимый Ульянов, не имеющий защитника, предлагал эксперту вопросы, свидетельствующие о его солидных познаниях в химии, причем все вопросы Ульянова клонились к желанию доказать, что Новорусский и Ананьина не могли «по запаху» обратить внимание на его работы по приготовлению нитроглицерина; эксперт утверждал, что приготовление нитроглицерина сопровождается запахом, которого нельзя не заметить; наоборот, Ульянов старался убедить генерала Федорова, что избранный им особый способ приготовления нитроглицерина почти совсем не вызывает запаха».

Дурново, видимо спасая честь мундира генерала Федорова, изложил поединок Александра Ильича с экспертом не совсем точно. Вот этот короткий разговор:

— Вы говорите, что приготовление нитроглицерина сопровождается сильным удушливым запахом? Но это относится лишь к некоторым способам, а не ко всем; при том способе, каким я приготовлял, запаха вовсе не будет.

— Все-таки запах будет. Есть, впрочем, способ, — отступает генерал после того, как Александр Ильич перечислил несколько формул приготовления нитроглицерина, — при котором не бывает запаха…

В разговор включается прокурор, желая спасти положение.

— Нельзя ли определить, каким способом был выработан нитроглицерин в данном случае? — спрашивает он.

— Этого нельзя сказать, — после заминки отвечает генерал.

Александр Ильич, таким образом, добился поставленной цели: доказал, что Ананьина и Новорусский не могли по запаху определить, что он занимается приготовлением нитроглицерина. Уличил он во лжи и парголовского урядника Беланова, который по подсказке охранки вдруг начал утверждать на суде (на следствии он этого не говорил), с трудом выговаривая мудреное слово «химия», будто Ананьина сказала ему, что учитель Ульянов дает ее сыну уроки химии.

— Не употребляла ли она выражения, — спрашивает Александр Ильич, — что он «занимается» химией?

— Вот это могло быть, что «занимается», — отвечает урядник, явно не понимая, какая разница между «занимается» химией и «дает уроки», — но я понял, что он занимается с сыном.

— Вы не утверждаете, было ли сказано «занимается», — настаивает Александр Ильич, — или «дает уроки»?

— Этого не могу сказать, — растерянно признается Беланов, снимая тем самым еще одно обвинение против Ананьиной.

5

— Свидетель Чеботарев! К присяге!

Переступив порог зала суда, Чеботарев глянул в сторону подсудимых. Александр Ильич сидел на левом краю передней скамейки, высоко подняв курчавую голову. В позе его не чувствовалось никакого напряжения, и казалось: он сидит не на скамье подсудимых, а в аудитории и внимательно слушает лекцию. Генералов наклонился и что-то шепнул ему, он в ответ еле приметно кивнул головой; Шевырев беспокойно оглянулся и заерзал на скамейке. Лукашевич — он был на голову выше всех — задвигал плечами, еще больше ссутулясь: он, видимо, очень неловко чувствовал себя от того, что высоким ростом постоянно обращал на себя внимание, оказываясь тем самым как бы в центре группы. Шмидова привычным жестом поправила пышную прическу и вся как-то подобралась, насторожилась.

Дейер, устало помигивая глубоко запавшими глазами, посмотрел на Чеботарева, на скамью подсудимых и, пододвинув зачем-то поближе звонок, начал задавать вопросы. На его широком рыхлом лице с обвисшими щеками отражалось сонливое равнодушие.

— Что вам известно об общей вашей жизни с Ульяновым?

— Осенью прошлого года мы решили поселиться вместе, потому что находили для себя более удобным жить на отдельной квартире. Мы и раньше были знакомы, — помолчав, добавил Чеботарев, так как Дейер, помигивая, смотрел и ждал, что он еще скажет, — поселились вместе, кажется, в октябре или сентябре и жили до половины января.

Наступило продолжительное молчание. Дейер нахмурился: он не получил ответа на свой вопрос. Чеботарев, уловив момент, когда Дейер наклонился к бумагам, кинул быстрый взгляд на Александра Ильича. Тот прикрыл глаза: так, мол, и держись. Старый, хитрый, как лиса, Дейер тоже глянул на Ульянова, но у Александра Ильича даже мускул не дрогнул на лице.

— Вам известны были посетители Ульянова? — строго и даже с оттенком угрозы в голосе спросил Дейер.

— Я лично знаком с Шевыревым и Шмидовой.

Опять наступила продолжительная пауза. Дейер откашлялся, грозно нахмурился, вытер платком слезящиеся глаза, продолжал, с трудом сдерживая раздражение:

— А больше никого не знали?

— Видел два раза Лукашевича.

От этого вытягивания ответов истощилось терпение Дейера. Он схватил звонок, стукнул им по столу, крикнул:

— Осипанова, Генералова, Андреюшкина, Канчера?

Генералов все время шептался с Осипановым, видимо комментируя поведение Дейера, так как Осипанов с трудом сдерживал улыбку. Услышав свою фамилию, он глянул на Чеботарева, потом перевел глаза на Дейера и быстро замигал, передразнивая грозного председателя. Дейер, заметив это, потянулся к колокольчику, но, поняв, что повода к замечанию нет, оттолкнул его так, что тот чуть не слетел со стола. Чеботарев выдавил:

— Генералова лицо мне знакомо…

— А Шевырев часто бывал у Ульянова?

— Нет, очень редко.

Александр Ильич, воспользовавшись заминкой, встал и попросил разрешения задать вопрос Чеботареву. Дейер настороженно выпрямился, глянул на членов суда, как бы обращаясь за помощью к ним. Александр Ильич следил за ним с таким спокойно-сосредоточенным видом, что тот не мог ему отказать.

— Видели ли вы у меня Новорусского» Ананьину? — повернувшись к Чеботареву, спросил Александр Ильич.

Чеботарев понял: Александр Ильич хочет выгородить Новорусского и Ананьину — и поспешно ответил:

— Никогда, положительно!

— Как же вы утверждаете, что Новорусский никогда не бывал, не зная его в лицо? — с ехидной улыбочкой спросил Неклюдов. — Где он сидит?

— Третьим.

— Почему вы его знаете? — быстро продолжал Неклюдов: он уже радовался, что поймал Чеботарева на лжи.

— Его показывали мне свидетели.

— Кто же это показывал? — грозно спросил Дейер, окидывая взглядом зал.

— Пристав Сакс.

Поняв, что от Чеботарева не только ничего не добьешься, а он может своими показаниями только выгородить подсудимых, Дейер велел ему сесть.

Чеботарев слушал Александра Ильича и поражался тому, как продуманны и точны его вопросы. И что самое удивительное: ни один из них не был направлен на то, чтобы снять в чем-то вину с себя. Он заботился только о других. Спокойствие, гордое чувство собственного достоинства и смелость ободряюще действовали на его товарищей. Когда он говорил, они с каким-то особым вниманием слушали и выше поднимали головы.

6

Свидетелями обвинения выступали агенты охранки, околоточные надзиратели, городовые, дворники. Всех их муштровали, что надо говорить, но толку от этого было мало. Верные слуги царевы так путались и сбивались, что Ульянов, Андреюшкин, Генералов и другие подсудимые нередко ставили их в тупик своими вопросами. Многие свидетели просто уклонялись от ответов на вопросы.

— Бывала Шмидова у Ульянова? — спрашивает прокурор Неклюдов дворника Матюхина.

— Бывала, — с трудом выдавливает тот.

— Сколько же раз, припомните хорошенько, — требует Неклюдов, видя, что Матюхин без особого рвения «припоминает», — и с кем она приходила?

Матюхин мнет фуражку, переступает с ноги на ногу, поднимает глаза к потолку и, наконец, говорит со вздохом:

— Не могу припомнить.

Прокурор досадливо морщится, что-то быстро записывает в свои талмуды, а Матюхин, виновато опустив лохматую голову, двигает плечом так, точно у него меж лопаток чешется. Допрос опять продолжает Дейер. Звякнув колокольчиком — Матюхин вскинул голову и, не мигая, уставился на него, — строго спрашивает:

— Кто еще бывал у Ульянова?

— Этого не могу знать.

Хозяин квартиры саксонский подданный Пауль-Гуго-Арно Флюгель на вопрос, кто ходил к Ульянову, отвечает, коверкая слова:

— Один молодой девушк; кажитца, его знаком, но наверной сказайт не могу.

— Которая, как ее фамилия? — допытывался Дейер.

— Не знайт я…

— Чем занимался Ульянов, когда жил у вас?

— Не знайт, — повторяет он.

После некоторого замешательства задает вопрос прокурор Неклюдов:

— Я бы просил с точностью указать, которая ходила к Ульянову?

Пауль-Гуго-Арно поворачивается к скамье подсудимых, окидывает всех взглядом, говорит:

— Сердюков.

— Хо-хо-хо, — схватившись за голову, громко рассмеялся Генералов, — попал пальцем в небо!

— Генералов! — затрещав колокольчиком, крикнул Дейер. — Я вам делаю второе замечание! Еще раз позволите себе подобную выходку, и прикажу удалить из зала заседания! Свидетель! Вполне ли вы уверены, что к Ульянову приходила Сердюкова?

— Я не мог утверждайт это.

Другие свидетели тоже не очень-то радовали председателя. Вот он спрашивает крестьянина Курникова, отвозившего Ананьину в город: знает ли он в лицо того молодого человека, который ехал вместе с акушеркой?

— Черноватый, — неопределенно отвечает Курников.

— Нет ли его тут?

— Не могу знать.

— Посмотрите! — кричит вышедший из терпения Дейер. — Как же вы говорите, не посмотревши!

Курников испуганно поворачивается к подсудимым, долго, с открытым состраданием смотрит на них, выдавливает с тяжким вздохом:

— Не могу, ваше превосходительство…

— А этого признаете? — указывает пальцем Дейер на Ульянова.

Александр Ильич встает, встречается взглядом с Курниковым. Саша видит, что Курников узнал его. И судьи и подсудимые — все настороженно замирают. Курников опускает голову, отвечает:

— Не могу, он был закрыт воротником.

— В какой одежде он был?

— Вроде тулупчика, — тянет, морща лоб и как бы с трудом припоминая, Курников, — шапка вроде барашковой.

— В руках ничего не было?

— Не мог заметить… ни к чему.

— Не слышали, о чем они говорили?

— Ничего не слышал их разговора… Я, как крест и евангелие целовал, должен сказать истинную правду…

7

Следствие закончено. Председатель Дейер облегченно вздыхает и объявляет перерыв. По возобновлении заседания слово предоставляется обер-прокурору Неклюдову.

— Господа сенаторы! Господа сословные представители! — выждав абсолютной тишины, тихо начинает Неклюдов. — В течение этих дней вы были сами свидетелями слез и смущения некоторых из подсудимых. Что же мог бы я прибавить к этому моим обвинительным словом? — он помолчал и», обращаясь к залу, скорбно закончил — Разве указать на смущение и слезы самой России! Доказывать тяжесть настоящего злодеяния, — повышая голос, продолжал он, — этого второго первого марта, значило бы только умалять его ужас. То, что не только в сознании, но и в сердце стомиллионного населения России, — любуясь собственным красноречием, вещал прокурор, — то, что, ежели и не в сердце, то, во всяком случае, в сознании самих подсудимых, тяжелее отцеубийства, то, конечно, и без моего обвинительного слова останется таким же тяжким злодеянием и в глазах защиты и в вашем, — выразительный взгляд в сторону членов суда, — приговоре, ибо мы все, — голос прокурора срывается на крик, — от мала до велика плоть от плоти и кость от кости все той же России!..

— Ну, понес! — покрутил головой Генералов. — Прямо слеза прошибает…

— Логика этого объяснения, — продолжал прокурор, переходя к критике террора, — весьма несложна: каждый человек имеет свои убеждения, свои идеалы; он может их не только пропагандировать, но и осуществлять…

— Великая мыслища! — с пресерьезным видом похвалил Генералов.

— Если же ему не внемлют или же препятствуют силою его деятельности, то и он вправе прибегнуть к насилию.

— Правильно! — крикнул Осипанов. Дейер звякнул колокольчиком, кивнул прокурору: продолжайте, мол.

— Иными словами, мне не нравится, что Петербург построен на берегу Финского залива; я высказываю это убеждение другим, пропагандирую необходимость переноса столицы в иную местность Рос сии, но так как меня никто не слушает, то я вправе прибегнуть к динамиту, обратить столицу в груды развалин и затем, — приподняв руку, произнес с ударением прокурор, — предоставить обществу высказать свободно свое мнение о том, следует ли вновь возвести столицу на том же самом месте, или же перенести ее в центр России…

— Железная логика, — с иронической улыбкой заметил Александр Ильич.

— Отчитай ты его! — зашептал на ухо Саше Генералов. — И покрепче!

Далее прокурор, основываясь на том, что при аресте у Осипанова была найдена «Программа Исполнительного Комитета», а Ульянов начал печатать программу террористической фракции партии «Народная воля», делает заключение, что в этом заговоре слились усилия двух революционных партий. Он говорит, что сущность этой программы весьма проста и не сложна, но излагает ее путано и неверно.

— Каждое общество, — говорит он в этой программе, — должно быть построено на началах социализма; современный общественный и государственный быт построен на других началах; следовательно, он должен быть разрушен, уничтожен и построен вновь; но так как разрушить и уничтожить его немыслимо без политического переворота, необходимо сначала произвести последний. Средствами для такого переворота долженствовали служить пропаганда, то есть распространение в различных слоях населения социально-демократических идей…

— Вот уж верно: в огороде бузина, а в Киеве дядько, — засмеялся Генералов. — Слышал, Александр Ильич, что он нам приписывает? Пропаганду социально-демократических идей! Ну, философ!

— Я, конечно, не буду вдаваться ни в критику социализма, рассказав обо всех злодеяниях партии революционеров, — продолжал прокурор, — ни в критику руководящих программ различных фракций партии «Народная воля».

— Умно, — похвалил Генералов, — нечего людей смешить…

— Флаг, выставленный настоящею партией, — флаг «Народной воли», есть флаг самозванный, — безапелляционным тоном, как и положено прокурору, провозгласил Неклюдов. — Избранное ею средство — запугивание правительства — представляется совершенно бесцельным и не может привести ни к какому результату, ибо монарх русский, — вскинув вверх руку, так торжественно провозгласил Неклюдов, что даже дремавший представитель «народа» старшина Васильев приподнял голову и, помигивая, уставился на него, — стоял всегда выше всякого личного страха!

— То-то он и не вылазит из Гатчино…

— Если припомнить, — продолжает прокурор, перечисляя все, в чем обвинялся Александр Ильич, — что в это время не было уже в Петербурге ни Шевырева, ни Говорухина, то невольно приходишь к заключению, что Ульянов заменял собою на сходке обоих этих подсудимых — зачинщиков-руководителей.

Далее прокурор говорит, что в руках Ульянова находилась касса, что под его руководством Генералов и Андреюшкин выделывали азотную кислоту; он составлял программу, его пропаганда ускоряла решимость других, он, наконец, вложил в это дело все свои силы и всю свою душу.

8

Защитников не имели Ульянов, Генералов, Андреюшкин и Новорусский. Первые трое — по убеждению, четвертый — по недоразумению. Защитительные речи Генералова и Андреюшкина были очень кратки. Сказав, что обвинитель, приводя обрывки фраз из их показаний, умышленно исказил взгляды на террор, они заявили:

Генералов. В свое оправдание я могу привести только то, что всегда, как и в данном случае, я поступал вполне так, как был убежден, и согласно со своей совестью.

Андреюшкин. Я заранее отказываюсь от всяких просьб о снисхождении, потому что такую просьбу считаю позором тому знамени, которому я служил.

В день, когда Саше предстояло произносить свою защитительную речь, Марии Александровне удалось попасть в зал суда. Саша заметил, как она пробиралась поближе к скамьям подсудимых, привстал и поклонился ей.

— Мама? — спросил Андреюшкин, проследовав за его взглядом, и, вспомнив свою горемычную, теперь совсем осиротевшую матушку, тяжко вздохнул. Как бы дорого дал он, чтобы хоть на одно мгновение перенестись в родную станицу Медведовскую и постучать в маленькое окошко белой хатки!

Выслушав смелые, беспощадные выступления Генералова и Андреюшкина и увидев, каким одобрительным взглядом Саша обменялся с ними, Мария Александровна поняла: он скажет что-то подобное. Она думала, что после Генералова и Андреюшкина будет говорить Саша, и вся замерла, но Дейер предоставил слово защитнику Канчера, Горкуна и Волохова. Из его длинной и путаной речи Мария Александровна поняла, что эти трое предали всех, и ей стало не по себе от одной мысли, что так мог бы поступить ее сын. Как ей ни было тяжело, как она ни страдала оттого, что над Сашей нависла такая смертельная опасность, но она не могла не восхищаться его силой воли, его бесстрашием.

— Ульянов! Ваше слово! — услышала Мария Александровна голос председателя, и сердце ее глухо заколотилось. Она видела, как Саша неторопливо встал, сделал несколько шагов вперед, оглянулся и, встретившись с нею взглядом, чуть приметно кивнул ей. В выражении его худого лица, в глубоко запавших, но ярко горящих глазах, в том привычном жесте, каким он всегда поправлял падавшие на лоб черные пряди волос, было такое непостижимое спокойствие, что у Марии Александровны даже сердце стало ровнее стучать.

— Относительно своей защиты, — начал глухим и ровным голосом Саша, — я нахожусь в таком же положении, как Генералов и Андреюшкин. Фактическая сторона установлена вполне верно и не отрицается мною. Поэтому право защиты сводится исключительно к праву изложить мотивы преступления, то есть рассказать о том умственном процессе, который привел меня к необходимости совершить это преступление.

Откинув упавший на лоб локон резким движением головы, Саша продолжал после небольшого молчания значительно громче, как бы подчеркивая тем самым особую важность именно этих слов:

— Я могу отнести к своей ранней молодости то смутное чувство недовольства общим строем, которое, все более и более проникая в сознание, привело меня к убеждениям, которые руководили мною в настоящем случае. Но только после изучения общественных и экономических наук это убеждение в ненормальности существующего строя вполне во мне укрепилось и смутные мечтания о свободе, равенстве и братстве вылились для меня в строго научные и именно социалистические формы. Я понял, что изменение общественного строя не только возможно, но даже неизбежно…

Что ж это Саша сказал? Уже в ранней молодости у него было недовольство существующим строем?.. Мария Александровна вспомнила, как Илья Николаевич любил те стихи Некрасова, в которых наиболее ярко были выражены именно эти мотивы, как он передавал эту любовь и ей и детям. Знал ли он, догадывался ли, на какую благодарную почву падали эти семена? Наверное, знал: он ведь так волновался, когда до него доходил слух о выступлении студентов.

— Есть только один правильный путь развития, — с трудом отвлекшись от мыслей, продолжала слушать Мария Александровна Сашу, — это путь слова и печати, научной печатной пропаганды, потому что всякое изменение общественного строя является как результат изменения сознания в обществе. Это положение вполне ясно формулировано в программе террористической фракции партии «Народной воли», как раз совершенно обратно тому, что говорил господин обвинитель…

Глянув в сторону настороженно поднявшего голову прокурора, Саша выдержал небольшую паузу, продолжал:

— Объясняя перед судом ход мыслей, которыми приводятся люди к необходимости действовать террором, он говорит, что умозаключение это следующее, — в голосе Саши проступила нотка иронии: всякий имеет право высказывать свои убеждения, следовательно, имеет право добиваться осуществления их насильственно. Между этими двумя посылками нет никакой связи, и силлогизм этот так нелогичен, что едва ли можно на нем останавливаться…

— Пахом, гляди, как прокурор заерзал, — шепнул Андреюшкину Генералов, — философ…

— Из того, что я имею право высказывать свои убеждения, следует только то, что я имею право доказывать правильность их, то есть сделать истинами для других то, что истина для меня. Если эти истины воплотятся в них через силу, то это будет только тогда, когда на стороне ее будет стоять большинство, и в таком случае это не будет навязывание, а будет тот обычный процесс, которым идеи обращаются в право… Я убедился, что единственный правильный путь воздействия на общественную жизнь есть путь пропаганды пером и словом. Но по мере того, как теоретические размышления приводили меня к этому выводу, жизнь показывала самым наглядным образом, что при существующих условиях таким путем идти невозможно. При отношении правительства к умственной жизни, которое у нас существует, невозможна не только социалистическая пропаганда, но даже общекультурная; даже научная разработка вопросов в высшей степени затруднительна.

Мария Александровна ушам своим не верила: неужели это ее Саша говорит? Она никогда не думала, что он может говорить так красноречиво и убедительно. И где? На суде, под тяжестью такого страшного обвинения! Но почему он ничего не говорит в свое оправдание? Неужели он считает себя настолько виновным, что ему абсолютно нечего сказать? У нее больно сжалось сердце.

— Правительство настолько могущественно, а интеллигенция настолько слаба и сгруппирована только в некоторых центрах, что правительство может отнять у нее единственную возможность — последний остаток свободного слова, — продолжал Саша спокойным, ровным голосом. — Те попытки, которые я видел вокруг себя, идти по этому пути еще более убедили меня в том, что жертвы совершенно не окупят достигнутого результата. Убедившись в необходимости свободы мысли и слова с субъективной точки зрения, нужно было обсудить объективную возможность, то есть рассмотреть, существуют ли в русском обществе такие элементы, на которые могла бы опереться борьба…

Председатель суда потянулся к звонку, но Саша, заметив это, остановился. Как только Дейер убрал руку, он продолжал несколько торопливо:

— Ближайшее политическое требование интеллигенции — это есть требование свободы мысли, свободы слова. Для интеллигентного человека право свободно мыслить и делиться мыслями с теми, которые ниже его по развитию, есть не только неотъемлемое право, но даже потребность и обязанность…

— Потрудитесь объяснить, — сердито остановил его Дейер, — насколько это действовало на вас и касалось вас, а общих теорий нам не излагайте, потому что они более или менее нам уже известны.

— Я не личные мотивы говорю, а основания общественного положения, — властно повысил голос Саша. — На меня все это не действовало лично, так что с этой точки зрения я не могу приводить субъективных мотивов.

— А если не можете приводить, — раздраженно продолжал Дейер, абсолютно не поняв, что было сказано, — тогда нечего и возражать против обвинительной речи!

— Я имел целью возразить против той части речи господина прокурора, — выдержав значительную паузу, спокойно отвечал Саша, — где он, объясняя происхождение террора, говорил, что это отдельная кучка лиц, которая хочет навязать что-то обществу; я же хочу доказать, что это не отдельные кружки, а вполне естественная группа, созданная историей, которая предъявляет требования на свои естественные и насущные права.

— Под влиянием этих мыслей вы и приняли участие в злоумышлении? — вновь перебил его Дейер.

— Я хотел бы это пояснить…

— Будьте по возможности кратки в этом случае! — сердито проворчал Дейер, двигая лежавшие перед ним пухлые папки дел.

«Что же он не дает ему говорить? — наблюдая за этим неравным поединком Саши с председателем суда, думала Мария Александровна. — Что Саша еще хочет сказать?» И если вначале ей хотелось, чтобы он быстрее закончил свою речь и тем самым меньше обвинил себя, то теперь, когда этот старик с пустым взглядом начал перебивать ее сына, она негодовала уже за то, что он не дает Саше высказать все, что тот хочет! «Говори, Саша! Говори!»

— Среди русского народа всегда найдется десяток людей, — сказал Саша с силой непоколебимого убеждения, — которые настолько преданы своим идеям и настолько горячо чувствуют несчастье своей родины, что для них не составляет жертвы умереть за свое дело. Таких людей нельзя запугать чем-нибудь…

— Точно! — подал реплику восхищенный Осипанов. — Абсолютно точно!

Когда же? Когда же у нее так стыло сердце? И вдруг она вспомнила: в день смерти Ильи Николаевича. Перед мысленным взором ее всплыла церковь, гроб… Господи праведный! Неужели и над Сашей неотвратимо нависла смерть? Мария Александровна почувствовала себя так невыносимо тяжело, что не могла больше оставаться в этом мрачном зале, который казался ей теперь похожим на церковь в минуты отпевания покойника. Напряжением всех сил своих сдержав подступавшие к горлу рыдания, она встала и, посмотрев на Сашу долгим, словно бы прощальным взглядом, медленно двинулась к проходу, не сводя с него глаз. Дейер поднялся с места и взялся за колокольчик, но увидев, что она пошла не к сыну, а к выходу, сел в свое высокое кресло. Проводив мать грустным взглядом, Саша гневно продолжал:

— Но ни озлобление правительства, ни недовольство общества не могут возрастать беспредельно. Если мне удалось доказать, что террор есть естественный продукт существующего строя, то он будет продолжаться, а следовательно, правительство будет вынуждено отнестись к нему более спокойно и более внимательно. Тогда оно поймет легко…

Дейер сердито заколотил звонком, изрек тоном приказа:

— Вы говорите о том, что было, а не о том, что будет!

— Чтобы мое убеждение о необходимости террора, — невозмутимо разъяснял Саша, — было видно более полно, я должен сказать, может ли это привести к чему-нибудь или нет. Так что это составляет такую необходимую часть моих объяснений, что я прошу сказать несколько слов…

— Нет, этого достаточно, так как вы уже сказали о том, что привело вас к настоящему злоумышлению. — Дейер переглянулся с прокурором, спросил — Значит, под влиянием этих мыслей вы признали возможным принять в нем участие?

— Да, под влиянием их, — с открытым вызовом ответил Саша. — Все это я говорил не с целью оправдать свой поступок с нравственной точки зрения и доказать политическую его целесообразность. Я хотел доказать, что это неизбежный результат существующих условий, существующих противоречий жизни. Известно, что у нас дается возможность развивать умственные силы, но не дается возможности употреблять их, на служение родине. — Саша повернулся к Неклюдову, закончил: — Такое объективно-научное рассмотрение причин, как оно ни кажется странным господину прокурору, будет гораздо полезнее, даже при отрицательном отношении к террору, чем одно только негодование.

— Верно! — громко согласился Генералов, а Оси-панов кинулся к Саше и крепко пожал ему руку.

— Вот все, что я хотел сказать.

В правительственном сообщении о деле 1 марта указывалось, что приговором особого присутствия правительствующего сената, состоявшимся 15/19 апреля 1887 года, все поименованные подсудимые, кроме Сердюковой, а именно: Ульянов, Шевырев, Осипанов, Генералов, Андреюшкин, Канчер, Горкун, Волохов, Лукашевич, Пилсудский, Новорусский, Ананьина, Пашковский и Шмидова приговорены к смертной казни через повешение.

Тут же было особо подчеркнуто, что Ульянов «принимал самое деятельное участие как в злоумышлении, так и в приготовительных действиях к его осуществлению». Суд ходатайствовал перед царем о смягчении участи всем подсудимым, кроме Ульянова, Шевырева, Генералова, Осипанова и Андреюшкина. В отношении Ульянова, Шевырева, Генералова, Осипанова и Андреюшкина царь приговор суда оставил в силе. Всем остальным подсудимым заменил смертную казнь разными сроками каторжных работ.

9

Уже по бледному, как-то испуганно застывшему лицу Песковского Мария Александровна поняла: случилось самое страшное…

— Что? — только и смогла вымолвить она.

— Смертная казнь…

Смертная казнь… Ее Саша приговорен к смертной казни. Нет, это никак не укладывалось в ее голове! Нужно что-то делать! Нужно спасать его. Но как? Куда идти? К кому обращаться? Она ведь побывала уже у всех и всюду встречала холодное, иногда и злобное отношение. Ей открыто говорили: считайте, что у вас нет сына. Он еще живет, он еще шагает где-то по камере и думает… Бог мой, о чем он думает? Ведь он совсем еще не жил!

— Я узнал: приговор передан государю, — первым нарушил это скорбное молчание Песковский. — Остается только одно: просить о помиловании. 23 апреля — день окончательного объявления приговора. Срок кассации сокращен с двух недель до двух дней. Надо торопиться! Вам нужно немедленно добиться разрешения на свидание и уговорить сына подать прошение на имя государя. И если вы хотите спасти его, то проявите железную твердость.

На время суда Саша был переведен из Петропавловской крепости в Дом предварительного заключения. Здесь, после суда, Мария Александровна и получила с ним свидание. На этом свидании присутствовал молодой прокурор Князев. Он был восхищен смелым, мужественным поведением Александра Ильича на суде. Он несколько раз отходил к двери и даже выходил из камеры, чтобы дать возможность свободнее, без свидетелей поговорить матери с сыном.

— Сашенька, сынок мой, — говорила Мария Александровна, — я умоляю тебя: подай прошение…

— Не могу я, мама, сделать это после всего, что признал на суде, — стоял на своем Саша, — ведь это было бы неискренне.

— Прав он! Прав! — воскликнул Князев.

— Слышишь, мам, что люди говорят? — заметил Саша. — Нет, я никак не могу этого сделать. Я хотел убить человека — значит и меня могут убить. И надо примириться с этим, мама…

— Не могу я…

— Надо, мама, — твердо и властно повторил Саша. — Я ни о чем не жалею, ни в чем не раскаиваюсь. Каждый свой шаг я делал так, как велела мне совесть. Я никогда и ни перед кем не унижался. И перед лицом смерти: не могу этого делать…

— Саша, ты еще очень молод, твои взгляды могут измениться.

— Ну, хорошо, мама. Положим, я подам прошение и мне заменят смертную казнь вечным заточением в Шлиссельбургскую крепость. Но разве это жизнь? Ведь там и книги дают только духовные, ведь эдак до полного идиотизма дойдешь. Неужели ты бы этого желала для меня, мама?

— Саша, в жизни ничто не вечно. Многое может измениться со временем.

— Нет, мама, ты прости меня, но я не могу. Жить в каменном мешке крепости — это удел крыс, а не людей. И еще раз прошу тебя: смирись ты с этим, не убивайся. Я сам шел по этому пути, я сам избрал его. Я уже свел счеты с жизнью, а ты нужна меньшим. Володя вот заканчивает гимназию, Оля — тоже. Я не говорю уже о Мите и Маняше, которые без тебя шагу ступить не могут…

Более часа продолжалось это свидание, но Мария Александровна так и не смогла уговорить Сашу подать прошение о помиловании, хотя она и уверяла его, что такая просьба будет уважена царем. Прокурор Князев рассказывал:

— С большой душевной болью отказывая матери, Ульянов привел такой довод, в котором еще раз сказалось исключительное покорявшее всех благородство его натуры: «Представь себе, мама, что двое стоят друг против друга на поединке. В то время как один уже выстрелил в своего противника, он обращается к нему с просьбой не пользоваться в свою очередь оружием. Нет, я не могу поступить так». Прощаясь с матерью, он сказал, что хотел бы почитать Гейне. Я тут же поехал в магазин Меллье, купил на немецком языке томик Гейне и отвез ему.

Вернулась Мария Александровна со свидания, точно с похорон. Песковский принялся бурно возмущаться:

— Это безумие! Он просто из-за мальчишеской амбиции лезет в петлю! Мы должны удержать его от этого — простите, но другого слова я не нахожу — сумасшедшего поступка!

— Нет, Матвей Леонтьевич, — тяжко вздохнула Мария Александровна, — надо смириться…

— Но вы не перенесете его казни! У вас за один месяц голова уже совсем поседела. А остальные дети? Он подумал о них? Я вот сам пойду поговорю с ним!

Песковский добился свидания с Александром Ильичем. Мария Александровна просила его, чтобы он ничего не говорил Саше такого, что могло бы причинить ему лишние страдания, но Песковский раздраженно ответил:

— Не понимаю, чего вы хотите! Чтобы ваш сын был спасен или чтобы он погиб? Я лично делаю все, чтобы спасти его!

Во время этого свидания Песковский действовал по своему жизненному принципу: все средства хороши. Он сказал Александру Ильичу, что мать, убитая его отказом подать прошение о помиловании, тяжело заболела, она начала заговариваться, врачи боятся, что она не перенесет казни. Но если она, по счастью, и останется жить, на что мало надежды, то за рассудок ее ручаться никак нельзя.

— Подумай, в каком положении окажется семья, — говорил Песковский. — Отца нет, мать тяжело больна, и, значит, за нею еще нужен уход. Я понимаю, тебе трудно поступиться своими принципами, но ведь это нужно для спасения родных, близких людей. Людей, которым уже и так приходится страшно тяжело. Я мог бы сюда не идти, но я считаю своим долгом сделать все, что от меня зависит, чтобы избавить семью от этого нового ужасного несчастья.

Александр Ильич всегда с исключительной строгостью относился к своему слову, которое у него никогда не расходилось с делом. Он сам не лгал ни в малом, ни в большом, и ему даже в голову не приходило, что Песковский может в такие решительные минуты его жизни прибегнуть к обману. А то, что мать, так дорожившая каждой минутой свидания с ним, не смогла прийти сама, не оставляло никакого сомнения в том, что с нею действительно что-то случилось. А Песковский, увидев, что Александр Ильич поверил ему, начал особо налегать на самую слабую его струну; призывал его сделать этот трудный шаг не ради себя, а ради других. После долгого раздумья Саша согласился обратиться к царю.

— Вот образец, — обрадовался Песковский, — адвокат говорит, что нужно только так писать. В другой форме прошение и не покажут государю.

Александр Ильич посмотрел «образец» верноподданнического раболепия и вернул его Песковскому, сказав, что он сам в состоянии написать то, что найдет нужным.

Еще до суда Канчер, Горкун и Волохов подали прошение на имя царя, в котором униженно молили его смилостивиться над ними и не очень строго наказывать их. Но этого Канчеру показалось мало. После объявления приговора он строчит новое прошение. В нем, как в зеркале, видна вся его мелкая, рабская, предательская душонка.

«Всепресветлейший, Державнейший Государь, Самодержец!

Михаила Никитина Канчера Прошение

Несколько раз брался за перо, но оно выпадает из рук и у меня не хватает сил, чтобы высказать Вашему Императорскому Величеству то, что мне говорит мое сердце.

Несчастный случай ввел меня в такую среду товарищей, которые сделали меня ужасным преступником. Я теперь сознаю это сам и ожидаю заслуженной смертной казни. Но у меня еще есть те чувства, которые даны Богом только человеку; это чувство на каждом шагу преследует меня, злодея-преступника, и я, припав к стопам Вашего Императорского Величества, всеподданнейше прошу позволения высказать те, глубоко засевшие в мою душу слова, которые скажу и умирая. Я не революционер и не солидарен с их учением, а всегда, был верным подданным Вашего Императорского Величества и сыном дорогого отечества. Мысль моя всегда была направлена к тому, чтобы быть верным и полезным слугою Вашего Императорского Величества и это оправдать на службе Вашего Императорского Величества.

Если же я и был сообщником злонамеренного преступления, то в это время я находился в состоянии, непонятном для самого себя, и объясняю это временным умопомрачением.

Недостойный верноподданный Михаил Никитин Канчер»

Именно такой «образец» предлагал Песковский Александру Ильичу. Но он не мог отрекаться от своих убеждений и унижаться, как делали другие (по этому «образцу» подали прошения одиннадцать человек). Он всю ночь не спал, обдумывая каждое слово обращения, подписывать которое ему было тяжелее смертного приговора. Но раз он дал слово, он уже не мог отступиться от него. С натугой, пересиливая внутреннее сопротивление, он написал:

«Ваше Императорское Величество!

Я вполне сознаю, что характер и свойства совершенного мною деяния и мое отношение к нему не дают мне ни права, ни нравственного основания обращаться к Вашему Величеству с просьбой о снисхождения в видах облегчения моей участи. Но у меня есть мать, здоровье которой сильно пошатнулось в последние дни, и исполнение надо мною смертного приговора подвергнет ее жизнь самой серьезной опасности. Во имя моей матери и малолетних братьев и сестер, которые, не имея отца, находят в ней свою единственную опору, я решаюсь просить Ваше Величество о замене мне смертной казни каким-либо иным наказанием.

Это снисхождение возвратит силы и здоровье моей матери и вернет ее семье, для которой ее жизнь так драгоценна, а меня избавит от мучительного сознания, что я буду причиною смерти моей матери и несчастья всей моей семьи.

Александр Ульянов»

Это обращение Александра Ильича к царю было так не похоже на покаянное верноподданническое прошение, что чиновники, боясь гнева государя, решили спрятать его под сукно и поспешили сообщить: «Просьбы подали все, кроме Ульянова, Генералова, Осипанова и Андреюшкина». Песковский сказал с досадой Марии Александровне после того, как царь утвердил смертный приговор:

— Ничего не вышло, потому что он написал совсем не так, как я говорил ему. Никакого раскаяния и подпись даже не «верноподданный», а просто «Александр Ульянов». Александру III пишет Александр Ульянов! Конечно, на это прошение и внимания не обратили, и оно не было даже показано царю.

В «Правительственном вестнике» тоже указывалось, что после приговора только одиннадцать осужденных подали всеподданнейшие прошения о помиловании. Среди них был и Шевырев. Директор департамента полиции доносил министру внутренних дел: «Шевырев подал просьбу о помиловании. В просьбе своей он сознается в своем преступлении и просит даровать ему жизнь. Завтра же, после объявления приговора, я вызову Шевырева к себе и постараюсь получить от него все возможное. То же я сделаю и с другими подсудимыми, которые подадут просьбы о помиловании.

Обер-прокурор Неклюдов опасно заболел, и боятся нервного удара».

Как видно из этого донесения, Дурново старался вытягивать все ив подавших прошение. И если бы он нашел, что заявление Ульянова можно считать за прошение, не преминул бы сообщить об этом, подчеркивая, как и в случае с Шевыревым, свою заслугу. Однако он нигде не упоминает о том, что Ульянов подал прошение.

О том, как Александр Ильич и в последние дни своей жизни думал и заботился не о себе, а о других, говорит его письмо сестре из Петропавловской крепости, куда он опять был переведен после объявления приговора:

«Дорогая Аничка!

Большое спасибо тебе за твое письмо. Я получил его на днях и очень был рад ему. А немного замедлил ответом, надеясь увидеться с тобой лично, но не знаю, удастся ли нам это.

Я перед тобою бесконечно виноват, дорогая моя Аничка; это первое, что я должен сказать тебе и просить у тебя прощения. Не буду перечислять всего, что я причинил тебе, а через тебя и маме: все это так очевидно для вас обоих. Прости меня если можно.

Я помещаюсь хорошо, пользуюсь хорошею пищею и вообще ни в чем не нуждаюсь. Денег у меня достаточно, книги тоже есть. Чувствую себя хорошо, как физически, так и психически.

Будь здорова и спокойнее, насколько это только возможно; от всей души желаю тебе всякого счастья. Прощай, дорогая моя, крепко обнимаю и целую тебя.

Твой А. Ульянов

Напиши мне, пожалуйста, еще; я буду очень рад получить от тебя хоть маленькую весточку. Я так же буду писать тебе, если узнаю, что имею на это возможность. Еще раз прощай.

Твой Ал. Ульянов»

Вечером 4 мая в камеру Саши зашел комендант крепости со всей свитой и объявил, что царь оставил в силе приговор суда. А среди ночи его разбудили и приказали одеваться. Заковав в кандалы, усадили в карету и повезли к пристани. Здесь два жандарма подхватили под руки и, не дав осмотреться по сторонам, переволокли по трапу на маленький пароходик, пихнули в люк. Там уже были Шевырев, Оси панов и Генералов. Не успел он, звеня кандалами, обнять их, как приволокли и Андреюшкина.

— Куда везете? — спросил Генералов офицера, когда пароходик, тяжело пыхтя, отвалил от причала.

— А вот увидите, — уклончиво отвечал тот.

Ночь была темная, в маленькие окна каюты берега Невы чуть виднелись. Слышен только стук машин да плеск воды. Навстречу за всю дорогу не попался ни один пароход. И Саша и все его друзья были уверены, что их везут на казнь, что это последнее их путешествие, и больше молчали. Подаст кто-нибудь реплику, другой ответит, явно с трудом отрываясь от своих мыслей.

И вдруг все вздрогнули, услышав крик чайки. Саше показалось даже, что он ее увидел в окошко. Он вспомнил поездку в Казань со своими, путешествия по Ушне на душегубке, просторы родного Кокушкина… Все это теперь казалось сказочным сном. Что мама будет делать? Она, наверное, и в этот час думает о нем, надеется… А может, с ними опять сыграли какую-то шутку? По всему видно, их везут в Шлиссельбург. Но зачем? Не вздумалось ли царю перед тем, как их повесить, подержать в каменных мешках крепости несколько лет в ожидании смерти?

Часа два пароходик плыл и остановился, когда начала заниматься заря. Поднявшись на палубу, Саша увидел сверкающий в лучах восходящего солнца золотой ключ на шпиле крепости. Два дюжих жандарма подхватили его под руки и поволокли к воротам в окружении целой толпы стражи. Прошли одни ворота, другие, двор, еще ворота, еще двор, низкие своды коридора — и камера. Сашу так быстро волокли и в таком плотном кольце стражи, что он видел только высокие стены, пробившиеся меж камней желтые одуванчики да синее, без единой тучки, небо…

Прошел день 5 мая, 6-го, 7-го… Окошко в двери открывалось утром, в обед и вечером. Надзиратель молча подавал пищу, молча забирал пустую посуду. В глазок постоянно заглядывал бесшумно шагавший по коридору часовой. Если Саша пытался заговорить, он испуганно отскакивал от двери, но через минуту его глаз опять появлялся в маленьком отверстии. Саша не знал, что думать. Он тысячи раз задавал себе один и тот же вопрос: зачем их сюда привезли? На казнь? Но ведь это можно было сделать и в Петропавловской крепости. Царь заменил смертную казнь вечным заточением? Но почему им не объявили? Или это специально сделано так, чтобы к пытке заключения еще прибавить и пытку постоянного ожидания смерти?

В эти три дня перед мысленным взором Саши несколько раз прошла вся его короткая, но полная тревог и тяжких раздумий жизнь. Он ни в чем не раскаивался, но было страшно жаль, что так мало удалось сделать. И все чаще приходили в голову те мысли, которые не давали ему покоя и в последние дни подготовки покушения: а тот ли путь борьбы он избрал? Но тогда он их гнал от себя, принимая за вспышки малодушия. Теперь же, когда он, не дрогнув, сделал все, что мог, он. смотрел на свои дела как бы со стороны, и его вера в то, что террором можно чего-то добиться, все больше слабела…

Утром 8 мая Сашу разбудил надзиратель. Саша глянул на толпу офицеров и солдат, стоявших в открытых дверях, и понял: конец. Он встал, спокойно оделся. Священнику, сунувшемуся к нему с предложением принять исповедь, он коротко и властно сказал:

— Нет.

Во дворе у крепостной стены Саша увидел виселицу с тремя веревками. Рядом с виселицей, в мешках, лежали трое. Он не успел узнать, кто же это, как вывели Шевырева. Он понял: метальщиков казнили первыми.

Последнее, что увидел Саша, взойдя на эшафот, были желтые одуванчики, зажатые меж камней…

«Сегодня в Шлиссельбургской тюрьме, согласно приговору Особого присутствия Правительствующего сената, 15/19 минувшего апреля состоявшемуся, подвергнуты смертной казни государственные преступники: Шевырев, Ульянов, Осипанов, Андреюшкин и Генералов.

По сведениям, сообщенным приводившим приговор Сената в исполнение, Товарищем Прокурора С.-Петербургского Окружного Суда Щегловитовым, осужденные, ввиду перевода их в Шлиссельбургскую тюрьму, предполагали, что им даровано помилование. Тем не менее при объявлении им за полчаса до совершения казни, а именно в 3½ часа утра о предстоящем приведении приговора в исполнение, все они сохранили полное спокойствие и отказались от исповеди и принятия Св. Таин.

Ввиду того что местность Шлиссельбургской тюрьмы не представляла возможности казнить всех пятерых одновременно, эшафот был устроен на три человека, и первоначально выведены для свершения казни Генералов, Андреюшкин и Осипанов, которые, выслушав приговор, простились друг с другом, приложились ко кресту и бодро вошли на эшафот, после чего Генералов и Андреюшкин громким голосом произнесли: «Да здравствует Народная воля!» То же самое намеревался сделать и Осипанов, но не успел, так как на него был накинут мешок. По снятии трупов вышеозначенных казненных преступников были выведены Шевырев и Ульянов, которые так же бодро и спокойно вошли на эшафот, причем Ульянов приложился к кресту, а Шевырев оттолкнул руку священника.

Об изложенном Всеподданнейшим долгом поставляю себе доложить Вашему Императорскому Величеству.

Граф Дмитрий Толстой

8 мая 1887 г.»

10

Мария Александровна шла на свидание к Ане, все еще сидевшей в Доме предварительного заключения. По улице бежал мальчишка, кричал, раздавая какие-то листки:

— Казнены! Государственные преступники казнены!

Мария Александровна подняла один листок, глянула на него, и в глазах у нее потемнело: повесили… Она прислонилась к стене дома, чувствуя, что ноги у нее подламываются, постояла немного и, собрав все силы, заставила себя идти дальше; на нее уже начали поглядывать любопытные. Надзирательнице, ведшей ее на свидание с Аней, она сказала:

— Если можно, не говорите пока дочери…

Та кивнула головой: она, как и другие тюремщики, преклонялась перед удивительной выдержкой и мужеством этой женщины.

Самообладание и поразительная твердость Марии Александровны даже на этом свидании с дочерью не изменили ей. Хотя у нее сердце обливалось кровью, но она, не желая причинять боль Ане, ничего не сказала ей и так спокойно вела себя, так ласково упрашивала ее не волноваться и беречь себя, что Аня никакой перемены не заметила в ней и не догадалась, что произошло.

Казнь старшего любимого брата Владимир Ильич переживал очень тяжело. «Несчастье это произвело сильное впечатление на Владимира Ильича, закалило его, заставило серьезнее задуматься над путями, которыми должна была идти революция».

Много он дум передумал в это время и сказал:

— Нет, мы пойдем не таким путем. Не таким путем надо идти.