Тем вечером ему повезло. Два года она держала его на дистанции прохладного приятельства, а теперь уступила. Наконец-то на его игровом автомате выпали три вишенки. Его студенческое братство закатило пивную вечеринку (по календарю уже наступила весна, но с озера по-прежнему налетали порывы ледяного ветра, а трава все еще была по-зимнему жухлой), и она на ней напилась чуть сильнее, чем собиралась, а все потому, что ее только что бросил парень, которого, как ей казалось, она могла полюбить, парень, который, отвалив, унес с собой прочь первую нарисованную ею стройную и убедительную картину будущего.
Там, на вечеринке, лучшая подруга нашептывала ей: Не тормози, тащи его в постель, не видишь, что ли, он два года на тебя облизывается. И что клево, шептала подруга, он и красив, и туповат, самое оно сегодня на ночь, а ты, дорогуша, ее, эту ночь, по-настоящему заслужила, нужно ведь дыхание перевести, дать себе передышку после мудака-бойфренда, так что, давай, замути в легкую с этим кренделем, и говорю, тебя сразу отпустит, такие ненапряжные штуки здорово помогают.
Его всегда влекли труднодоступные, недостижимые девушки, которые не клюют на его данные юноши, с которого рад бы был ваять Микеланджело, на его редкую красоту, которую он нес так, как если бы она была для всего рода людского нормой, а не редким отклонением от нее. Недоступные девушки попадались ему нечасто.
Наверху у себя в комнате он расстегнул ей кофточку и запустил руку в трусы; ей это понравилось, но не более того. Она убедилась, что все правильно поняла про него с того раза, когда они впервые встретились взглядами в 101-й аудитории гуманитарного корпуса: смазливые сверхсамоуверенные мальчики ничего не умеют, потому что им никогда не приходилось учиться, а свое какое ни на есть образование они получали стараниями девушек, чересчур благодарных им за внимание и чересчур влюбленных, а потому не способных ничему научить. Грубого рукосуйства и неуклюжих поцелуев с избытком хватало потерявшим голову простушкам, думавшим только о том, как бы удержать его при себе. Он, видать, успел переспать с сотней девушек, и каждая лишь потакала ему, а потом уверяла, будто бы он как никто другой понимает, чего девушке хочется, чего ей нужно.
Но она была не из тех. И не так уж он был ей и нужен.
Поэтому она освободилась из его объятий и быстро, деловито разделась, как будто не перед парнем, а в спортивной раздевалке перед подругой по команде.
Вау. Это было что-то новенькое – эта ее решительная, без рассюсюкивания, манера.
Но у него не осталось времени подготовить ее, улучить момент для смущенного признания, через раз помогавшего ему с самого поступления в колледж.
Он растерялся и – делать нечего – тоже разделся.
Так что показать пришлось без предупреждения.
– Искусственная, – проговорил он, отстегнул протез и небрежно уронил его на пол.
Правой ноги ниже колена у него не было.
Несчастный случай, объяснил он. Автомобильная авария летом после окончания школы. Ему было семнадцать.
Лежа на полу, отстегнутая голень сама по себе выглядела как несчастный случай: телесно-розовый пластмассовый конус сужался к щиколотке, ниже прорастая беспалой ступней.
Он встал перед ней. Равновесие на одной ноге он держал без труда.
И рассказал – как рассказывал всем девушкам, – что машиной, которая в него врезалась, управлял пятнадцатилетний угонщик, спасавшийся от полицейских. Ему важно было дать понять, что его вины тут нет, что ногу у него отнял малолетний уголовник, этакий злой дух.
Отсутствие ноги смутило ее лишь на считаные мгновения. В остальном его тело – от крепких крестьянских плеч до аккуратных гряд брюшного пресса – целиком оправдало ее ожидания и оказалось воистину совершенным.
Ему пришлось труднее. До сих пор он удачно блефовал – все время после злосчастной аварии, в которую угодил почти сразу же после того, как безупречным триумфатором окончил школу. А в этот раз будто какая-то зловредная чертовка влезла и выдала соль анекдота, который он только начал рассказывать (не успев помянуть ни говорящей собаки, ни раввина, ни любителей заключать пари) и который вынужден был теперь завершить какой-нибудь совсем уж абсурдной или макаберной концовкой.
Значит, заходит такой красавчик в бар… И тут взрыв – ба-бах! – и все покойники.
Та бравада, которая никогда ей в нем не нравилась, та наглая самоуверенность, от которой ее воротило – все это было, оказывается, лишь уловкой, упрощавшей жизнь. Карикатурно храбриться его заставляла необходимость.
Он совсем по-женски знал, каково это – сносить удары. И совсем по-женски умел вести себя так, будто все у него в порядке.
Иногда разделяющая нас ткань рвется и в прореху просвечивает любовь. Иногда прореха эта на удивление мала.
Она вышла замуж и за мужчину, и за несовпадение, влюбилась в противоречие между его телосложением и физическим изъяном.
Он женился на первой девушке, не делавшей вид, что, мол, подумаешь, нет ноги, какой пустяк, на первой, которая не испытывала необходимости заслониться от его горя и его гнева или, что гораздо хуже, убедить его, что ни печалиться, ни гневаться повода у него нет.
А потом пришло время удивляться друг другу.
Его по прошествии нескольких лет брака удивляло, насколько часто отвращение к сентиментальности заставляло ее поступать бездушно и жестоко, а еще удивляло, что она упорно называла это «искренностью». И как ему было сладить с женщиной, требовавшей каждый свой промах, каждую оплошность засчитывать ей в заслугу, записывать в число очаровательных свойств ее натуры, которые он никак не хочет оценить?
Она удивлялась, как стремительно его беспечно сиявшая красота вылиняла до заурядно-улыбчивого обаяния продавца автомобилей, удивлялась, что он сделался продавцом автомобилей, что, тяжелея и грубея телом, он все больше превращался из жертвы мстительного ревнивого божества в бодрого безногого оптимиста.
Его удивляло, как одиноко, оказывается, может быть рядом с ней, ее – каких трудов стоит сохранить хоть толику привязанности к нему. Ее хиреющая привязанность питала его одиночество. Он от одиночества отчаянно силился быть благожелательней и милее, чем только нагонял на нее отталкивающую тоску. Она говорила ему за ужином в ресторане: «Бога ради, перестань разговаривать со мной так, будто пытаешься продать мне машину», и ничего хорошего это не обещало. Он завел роман с недалекой девицей, восхищенно внимавшей каждому его слову и хохотавшей (может быть, чуть слишком вызывающе) над каждой его шуткой – и это тоже не обещало ничего хорошего.
И тем не менее они оставались мужем и женой. Они не разводились, потому что с рождением Тревора она взяла отпуск по уходу за ребенком, а после отпуска так и не вернулась, вопреки первоначальному намерению, в свою юридическую фирму – кто же мог подумать, что любовь к крошке-сыну захватит всю ее без остатка. Они не разводились, потому что ремонт на кухне затянулся, казалось, на целую вечность, потому что вслед за Тревором у них появилась Бет, потому что брак, в конце концов, имеет и свои положительные стороны, потому что разводиться – это так трудно, так страшно и так грустно. Они могли бы развестись, когда отремонтировали кухню, когда дети подросли, когда из области склок и обид их супружество вступило наконец в ледяную пустыню полной непереносимости друг друга.
Они все еще надеялись научиться быть счастливыми вместе. Все еще мечтали временами достичь такого градуса несчастья, когда у них просто не останется выбора.
Как тебе сказка?
Нормально.
Я ее специально приберегала. Ждала, чтобы ты выросла.
Выросла?
Восемь – это еще не выросла, но все равно ты старше, чем была, например, в шесть. Почему она тебе не понравилась?
Дурацкий вопрос, не люблю, когда ты так спрашиваешь. Я же сказала: «нормально».
Ладно, давай по-другому. Что тебе в ней не понравилось?
Можно я пойду?
Подожди. Ответь сначала на вопрос.
Тревору ты ее не читала. Ему везет, он в кикбол играет.
Я хотела прочитать ее тебе одной. И что же тебе в ней не понравилось?
Почему у солдатика не было ноги?
Мастеру не хватило олова.
И вот это еще глупо, как солдатик влюбился в балерину, потому что думал, что у нее тоже нет ноги.
Ему была видна только одна нога. Вторую она вскинула высоко назад.
А он, что ли, балерин раньше не видел?
Может, и не видел. А может, ему просто было приятней так думать. Вот если бы у тебя была одна нога, тебе ведь хотелось бы познакомиться с такими же, как ты, одноногими?
И еще так не бывает.
Как «так»?
Ну, чтобы солдатик выпал из окна, и злые мальчишки посадили его на бумажный кораблик и пустили по водосточной канаве.
А по-моему, очень даже бывает.
Ага, а потом его проглотила рыба, а эту рыбу потом купила кухарка и принесла в тот же дом, а когда разрезала рыбу, нашла в ней солдатика.
Ну и чем тебе эта история не нравится?
Она же глупая, да?
Она про судьбу. Знаешь, что значит слово «судьба»?
Ага.
Солдатик и балерина не могли быть порознь. Это и есть судьба.
Я знаю, знаю. И все равно глупо.
Может, давай поищем другое слово…
А потом мальчишка бросил солдатика в печку. Просто так, ни за чем. Это когда солдатик вернулся домой в рыбе. Он кинул его в печку.
Мальчишку заколдовал злой дух.
Злых духов не бывает.
Ладно. Скажем так, мальчишке не нравилось, что солдатик – другой.
Когда у кого-то что-то неправильно, ты всегда говоришь, что он «другой».
«У кого-то что-то неправильно» – так говорить нехорошо.
А еще знаешь, что там совсем глупо? Что балерина тоже прыгнула в печку.
Хочешь, вместе подумаем о том, что такое, на самом деле, «судьба»?
У балерины были две ноги. Она спокойно стояла на полке. И никакой там «другой» не была.
Но зато «другого» любила.
А что такого прекрасного в том, чтобы быть «другим»? Ты так говоришь, как будто это прямо награда какая-то.
Перелом в их семейной жизни наступил в ее двадцатую годовщину, когда взорвалась и сгорела яхта.
Произошло это во время первого после появления детей отпуска, который они проводили вдвоем. Тревор уже учился на первом курсе в Хаверфордском колледже, а Бет заканчивала школу – то есть оба вполне себе подросли. А их дом теперь, с отремонтированной кухней, по словам риелтора, стоил целого состояния и легко нашел бы покупателя.
То есть поводов продолжать быть вместе у них не осталось. И они отправились в совместный отпуск, чтобы попытаться сохранить брак – обычно это означает, что сохранять больше нечего.
Круизная яхта с десятью пассажирами и тремя членами экипажа на борту взорвалась и загорелась у побережья Далмации. Потом им расскажут про пьяного матроса, зажигалку «зиппо» и утечку пропана.
А пока они загорали на палубе. Она заметила облако, похожее на Франклина Рузвельта в профиль, и показывала на него мужу, полагая, что именно так заведено у счастливых пар, в надежде, что имитация счастья перерастет в подлинник. Небесполезным в рассуждении подлинного счастья обещало оказаться и то, что они на две недели очутились в ограниченном пространстве с одиннадцатью незнакомцами, что вчера, глядя, как они встают из-за стола после ужина, Ева Болдерстон сказала своей сестре Кэрри: «Гляди, какая милая пара», что оба они верили в его возможность.
Он старался различить в облаке профиль Рузвельта. Она старалась не злиться на то, что вот он опять не видит таких очевидных вещей. И заставляла себя не думать, сколько же всего он не видит и не замечает вокруг себя. Он изо всех сил держался, чтобы не потерять голову от подкатившего страха в очередной раз не оправдать ее ожидания. И уже готов был сказать: «Точно, дорогая, удивительное сходство», хотя видел в небе самые обычные облака…
В следующий миг она уже в воде. Она знает, что-что грохнуло, знает об обжигающей слепящей вспышке, но знание это приходит к ней в виде воспоминания. Она мгновенно осваивается в новой ирреальности и какое-то мгновение пребывает в уверенности, что она всю жизнь вот так раздвигала руками воду океана, обманчиво спокойную, раскинувшуюся блескучим лазурным ковром, на котором ярдах в тридцати от нее, похожий на рентгеновский снимок на оранжевом фоне, полыхает силуэт яхты.
Еще мгновение спустя возвращается реальность.
Произошел взрыв, ее выбросило за борт. Левая рука болит из-за пореза, длинного и аккуратного – так можно порезаться только листом бумаги. Мысль о крови и акулах приходит ей в голову воспоминанием о давно известном факте – мол, все знают, что такое бывает, – но совершенно ее не пугает. Ей словно бы напомнили историю про кошмар, случившийся с женщиной, которая была на нее похожа.
Вокруг плавает странный набор предметов: обломок мачты с шишкой на конце, бейсболка, банка из-под диетической колы.
Из людей никого не видно.
Когда яхта начинает с шипением уходить под воду, она вспоминает, что он почти не умеет плавать. В свое время он не послушался физиотерапевта, утверждавшего, будто для пациентов с ампутированной конечностью нет упражнения лучше, чем плавание.
Она сердится на него, и ей самой это странно. Потом раздражение проходит, и она снова озирается по сторонам, как если бы проснулась одна в незнакомой комнате.
Растерянная и потерянная, она какое-то время плавает на одном месте, не понимая, что еще можно предпринять. Она по-прежнему растеряна, когда не говорящий по-английски брюнет цепляет на нее ремни, на которых ее поднимают на вертолет. Все такая же растерянная она лежит в вертолете, пристегнутая к каталке, и из-за шейного корсета не видит ничего, кроме двух подвешенных к потолку кислородных баллонов и металлического ящика, белого с красным крестом.
Красный крест почему-то означает (это очевидно, хотя и непонятно почему), что ее муж мертв. Ей удивительно слышать (обманчивая шоковая ясность восприятия еще не выветрилась до конца) собственный пронзительный, нечеловеческий вой. Она и не подозревала, что умеет издавать подобные звуки.
Он совсем ничего не помнит и не может поэтому объяснить, каким образом очутился на отмели белого песчаного пляжа, где и пролежал почти целый день после взрыва яхты. Врачи, которые доставили его в ближайшую маленькую больницу, повторяют с акцентом: «Чудо, чудо».
Ее сразу же ведут к нему. Когда она входит в палату, он встречает ее невинным, по-монашески смиренным взглядом и начинает рыдать – громко и неудержимо, как трехлетний ребенок.
Она ложится к нему на узкую кровать и обнимает его. Они оба все понимают. Оба заглянули в будущее, в котором она осталась без него, а он – без нее. Они узнали вкус бесповоротной разлуки. А теперь вернулись обратно в настоящее и здесь друг для друга воскресли. С этого часа они женаты навеки.
Помнишь, ты читала мне сказку?
Какую сказку? Эй, надеюсь, худи с Бритни Спирс ты с собой не берешь?
С Бритни – моя любимая. Сказку… ну ты помнишь.
Я прочитала тебе несколько сотен сказок. А эту худи ты с пятнадцати лет не надевала.
Про одноногого солдатика.
Ах, да. Сейчас – то она тебе зачем?
Наверно, затем, что я расстаюсь с домом.
Ты не расстаешься с домом. Ты едешь в колледж. До него шесть часов на машине. А дом у тебя всегда будет здесь.
Я не буду эту худи с Бритни носить, я же еще тот ботаник.
А что ты вдруг про одноногого солдатика вспомнила?
Я знала, зачем ты читаешь мне эту сказку. И подумала, что надо тебе об этом сказать. Перед тем как из дома уехать.
И зачем, дорогая, я, по-твоему, ее тебе читала?
Она же про вас с папой.
Если не собираешься носить, зачем вообще брать?
Из сентиментальных соображений. В память о счастливых днях.
Счастливых дней у тебя еще будет много.
Все так говорят. А что ты имела в виду, когда мне эту сказку читала?
Скорее всего, ничего такого. Просто читала.
Ага, просто сказку, в которой у героя нет одной ноги и за которым в огонь прыгает подруга балерина.
Ты правда думаешь, я на нас с папой намекала?
Ты еще спрашивала, знаю ли я, что означает слово «судьба».
Я, наверно, хотела понять… Понять, не тревожно ли тебе было. За нас с папой.
Охренеть как тревожно.
Мне не нравится, когда ты употребляешь такие слова.
Может, ты еще не замечала, что мы с Тревором понимаем, как вы оба несчастны. Хотя вроде сейчас у вас получше.
Оставь худи дома, ладно?
Я вполне способна позаботиться о ней самостоятельно у себя в общежитии. Никаких особых условий для сохранности худи не требуется.
Да? Если честно, я перестала понимать, о чем у нас с тобой сейчас разговор.
О бумажной балерине, у которой были две идеальные стройные ножки, но которая все равно полетела в печку.
Глупо брать вещь, которую никогда не наденешь. В общежитских комнатах и так мало для чего места хватает.
Договорились. Пусть худи хранится здесь. И все вообще пусть хранится здесь.
Не кривляйся.
Тревор уехал. Я уезжаю завтра.
Ты снова об этом, потому что…
Бумажная балерина из сказки. Ей не было ничего предначертано судьбой. Только солдатику было.
Хочешь, еще раз почитаем эту сказку?
Лучше я крысиного яда наемся.
Раз так, ладно.
Худи я все-таки оставлю. Здесь она целее будет.
Хорошо. Приятно, когда признают, что ты права. Даже в мелочах. Даже изредка.
Им обоим за шестьдесят.
Он по-прежнему торгует автомобилями. Она снова вышла на работу, вполне отдавая себе отчет, что слишком стара и неопытна, что карьерных высот ей не достичь. Дела у ее юридической фирмы идут достаточно хорошо, чтобы держать в штате умеренно компетентную сотрудницу, воплощающую собой фигуру матери, суровой, но отзывчивой. Помимо участия в тяжбах, от нее ожидают, чтобы она подстегивала и ставила на место мужчин – сыновей чопорных, благовоспитанных и до безумия позитивных матерей.
За ней закрепилась репутация сварливой, но ужасно симпатичной пожилой дамы – она и не подозревала, что это будет ее так расстраивать.
Он беспокоится из-за падения продаж. Нынче никто не хочет покупать американские машины.
Оба они сегодняшний вечер – как и большинство своих вечеров – проводят дома.
Он единственный на всем свете, кто видит в ней ее саму, кто знает, что она не всегда была старой. Бет с Тревором ее любят, но слишком уж явно требуют от нее быть только бабушкой – надежной, безобидной и бесконечно доброй.
Скоро им предстоит снова удивить друг друга – на сей раз поводом станет бесповоротное угасание. А затем и смерть – сначала одного, потом другого.
Психотерапевт советует ей об этом не думать, и она очень старается.
Вот они, сидят на диване в гостиной. Они разожгли камин. Только что закончился фильм, который они смотрели на своем большом телевизоре. Его протез (титановый, по-своему красивый, не чета тому неуклюжему приспособлению цвета лейкопластыря, что он носил в колледже) стоит у камина. На экране бегут финальные титры.
– Можешь считать меня старомодной, но мне нравятся фильмы со счастливым концом, – говорит она.
А конец, к которому подошли мы, тоже счастливый? – глядя на титры, задумывается он.
На свой скромный, домашний лад он кажется вполне счастливым. А кроме того, счастливые концы в их жизни уже случались.
Чего стоит, к примеру, тот вечер у него в общежитии сорок лет назад, когда, сняв одежду, он обнажил свое увечье; когда она не стала, не в пример множеству других девиц, уверять его, будто это ерунда. И то, что любовью они занялись только на следующий вечер, и что, когда они на следующий вечер занимались любовью, он уже наполовину влюбился в нее за то, что она умела на него смотреть и принимать его изъян.
Это был счастливый конец.
Или то, как она вошла к нему в палату, и он внезапно, с поразительной ясностью понял, что ему необходимо видеть ее и никого другого. Что только она выручит его из беды и отведет домой.
Или вспомнить, как Тревор признался ему в своей ориентации, когда во время вечеринки в честь обручения Бет они сидели вдвоем, пили бренди и курили сигары; как он осознал, что ему, отцу, Тревор открылся первому (вроде бы обычно о таких вещах сначала говорят сестре или матери?); как Тревор дал ему шанс обнять дрожащего и напуганного сына, уверить его, что будет относиться к нему по-прежнему, почувствовать, как сын благодарно уткнулся лицом ему в грудь.
Это был еще один счастливый конец.
И таких он помнил с десяток. Например, как тогда в походе, когда первые утренние лучи коснулись скалы Хаф-Доум и он понял, что четырехлетняя Бет впервые в жизни постигла невероятную ясность красоты. Как они всей семьей промокли до нитки под сильнейшим дождем и, раз уж все равно было нечего терять, принялись плясать, разбрызгивая лужи.
А еще это селфи от Бет, полученное меньше часа назад, – они с Дэном, ее мужем, сидя в обычный будний вечер (ребенок, должно быть, уже спал) у себя на кухне, улыбались, щека к щеке, в айфон Бет; подписан снимок был совсем коротко: «Ц.»
Никто не просил ее ничего присылать без всякого повода, в этот самый обыкновенный вечер. Она сделала это не потому, что иначе огорчила бы родителей. Ей просто хотелось показаться с мужем отцу и матери, дать им знать, где она сейчас и с кем. Похоже, это важно для нее, их младшей, мастерице огрызнуться и сказать что-нибудь поперек. Ей двадцать четыре, она, очевидно, счастлива замужем (пожалуйста, Бет, оставайся счастливой, даже если замужем не останешься); она не хочет терять из виду родителей и теряться из их поля зрения. Она знает, что впереди у нее много очень разных вечеров, и коль скоро не от нее зависит, от каких ждать радости, а от каких горя, почему бы не поделиться одним из моментов нынешнего, когда она молода и полна жизни, когда они с Дэном (очкариком с короткой щетиной на лице, по уши влюбленным в молодую жену) уложили ребенка и вместе готовят ужин в своей тесной квартирке в Нью-Хейвене.
Счастливые концы. Их так много, что все не пересчитать.
Они вдвоем сидят на диване, в камине горит огонь. «Пора спать», – говорит жена, и он соглашается, что, правда, пора, но давай через несколько минут, когда догорит и погаснет огонь.
Она встает с дивана и подходит к камину поворошить угли. Пошевелив кочергой, она видит – и готова в этом поклясться… видит среди угасающих огоньков нечто маленькое и живое, крошечный круглый сгусток чего-то, чему она не находит иного названья, чем жизнь. Мигом позже это нечто вспыхивает и сгорает язычком пламени.
Она не спрашивает, видел ли он то, что видела она. Но между ними давно установилась телепатическая связь, и ее хватает, чтобы он ответил: «Да», не имея ни малейшего представления, с чем соглашается.