Пастушки, скорей бегите, в Вифлеем вы поспешите, — пели детские голоса в рождественский вечер.
В приморском городе чисто и бело. Он весь сверкает и усыпан сахарным инеем.
Покоем веет от написанных на церковных степах библейских сюжетов: белые-белые, как облака, овечки спускаются с гор; пастушки играют на дудках, на цимбалах и бьют в барабаны; лица пастушков светятся радостью; в широко раскрытых овечьих глазах блестят слезы блаженства и лучится надежда.
Все это вдруг обрывается грохотом выстрелов…
В рождественский вечер сорок третьего года по узкой улице латышского города, сгорбившись, бежал человек с футляром виолончели. И там, где он пробегал, одна за другой гасли праздничные елки, и в окнах становилось темно, и звенели разбитые пулями стекла
«Пастушки, скорей бегите, в Вифлеем вы поспешите…» — пели дети.
Ручка от футляра вдруг отломилась, и человек выронил его, еще больше сгорбился, стащил в подворотню, обнял обеими руками, выпрямился и по промозглым дворам, по деревянным лабиринтам каких-то складов, через груды развалин выбежал к реке и зашагал по белому нетронутому снегу. Здесь было тихо, и человек слышал, как бьется его сердце и хрипят легкие. Он озирался, прижимая к груди виолончель, словно успокаивал самого себя, гладил ее непослушными пальцами и что-то шептал.
И, уверившись окончательно, что все-таки они спаслись, человек решительно затопал по снегу, не то нашептывая, не то насвистывая засевшую, видно, глубоко в сознании мелодию:
— «Поскорей, скорей бегите, в Вифлеем вы поспешите… Поскорей, скорей бегите, в Вифлеем вы поспешите…»
Вдруг он оглянулся и обомлел: на снегу, там, где он только что прошел, багровели капли крови. Он торопливо приложил ухо к футляру виолончели, весь напрягся, даже разинул рот, стараясь что-то услышать, но не услышал ничего, а только испачкал кровью свое лицо.
Человек и не заметил, как к нему подошел солдат и стал пальцем тыкать в кровь на снегу и хитро подмигивать. Человек схватил виолончель, потащил ее в кусты и, как зверь, приготовившийся к прыжку, впился в солдата измученными, осоловевшими глазами.
Солдат присел на корточки и веточкой, как бы играя, принялся заметать красные точечки на снегу.
— Йа, йа, снег растает, кровь — никогда. Вы меня не бойтесь. Я не немец, я сорб…
— Сорб?
— Иа, йа! Такой народ в Германии. Маленькая группа… С рождеством Христовым!
— С рождеством, — сказал человек с окровавленным лбом. Он вздруг беспомощно опустился на снег, вытер губы, попытался дрожащими пальцами открыть футляр, но застежка примерзла и никак не поддавалась. Солдат протянул штыковой нож.
Человек взял нож, взломал застежку, открыл футляр и тихо позвал:
— Юдита! Юдита!
Но девочка не отзывалась.
…Два человека работали молча: один долбил замерзшую землю штыковым ножом, а другой выгребал ее руками.
— Йа, йа, — сказал запыхавшийся сорб, довольный, видно, своей работой, — никто ничего не узнает. И родители ее не узнают. Если они выживут и спросят у вас, где их Юдита, вы им ничего плохого не говорите. И они будут счастливы. Хорошо?
— Хорошо, — ответил человек.
— Спасибо, спасибо, — неожиданно принялся благодарить своего напарника солдат. — Родители будут думать, что их девочка далеко, растет, кончила школу, вышла замуж. Господи!
Они закутали мертвую девочку в шинель сорба и опустили в яму, неглубокую, с обледеневшими стенками. И когда работа была закончена, когда растроганный собственной добротой сорб сровнял могилу и принялся молиться, второй могильщик, Юрий Вилкс, двадцати с лишним лет от роду, бывший студент Рижского университета, вдруг поморщился и, испытывая отвращение к самому себе, стал икать. Потом его затошнило, он стоял, вцепившись в сиреневый куст, и его рвало иа баронские надгробья, на солдатские сапоги своего напарника, себе на брюки, и он ничего не мог поделать с собой в эту рождественскую ночь сорок третьего года.
В доме Вилксов все было готово к рождеству: солома под хрустящей белой скатертью, кисель и все, что полагается в сочельник.
Юрий Вилкс, солдат-сорб и старый отец Юрия, великий знаток римского права Эдвард Вилкс, у которого все время почему-то дрожали руки, сидели за белым праздничным столом.
— Благодарю, благодарю, — частил солдат. — Совсем как дома, только кисель у нас другой — овсяный. Совсем как в детстве.
Он горестно усмехнулся и, чавкая, стал уминать вязкий, сползающий с ложки кисель. Поймав взгляд хозяина, солдат устыдился и спрятал пальцы под скатерть.
— Ешьте, — подбодрил его знаток римского права Эдвард Вилкс. Но ни он сам, ни его изможденный сын Юрий, дремавший за белым праздничным столом с открытыми глазами, не притронулись к еде. — Ешьте! — торжественно повторил хозяин. — Приятно слышать, что рождество у нас и у вас одинаковое, только, может, кисель другой, но господь бог один. И, надо думать, в тарелки не заглядывает.
— Йа, йа, — ответил хмельной от великодушия сорб.
— Моя жена — Бируте, — ткнул старый Вилкс рукой в фотографию молодой красивой женщины. — Литовка. Из Паланги… Я взял ее, так сказать, из-за границы. Она нас приучила к рождественскому столу с непременным вытягиванием соломинки из-под скатерти и с белым киселем… Католичка!
— Йа, йа, — твердил солдат.
— Каждый год мы с Юрием в честь жены и матери садимся за праздничный стол… И тогда кажется, что она с нами. И мир еще не сошел с ума… И я еще знаток римского права.
Солдат встал, прижал руки к бокам и представился:
— Вильгельм Левицки, кукольных дел мастер. Особенно удавались мне с вращающимися глазами. — И он взял двумя руками полную рюмку и, сияя от удовольствия, выпил потихоньку, как в детстве березовый сок.
— Даже куклы вращают глазами, — сказал старый Вилкс своему сыну Юрию, — а ты все смотришь в одну точку, не мигая. Ты хоть бы сорочку сменил, — он притронулся к окровавленному манжету. — Кровь, сынок кровь. Неужели тебе мало крови? Если хорошенько подумать, та девочка могла еще жить. Пусть за колючей проволокой. Пусть в загоне. Но жить! Жить!
— Мне дурно! — перебил его сын. — Тошнит, но нечем.
— А ты выпей! Выпей! Мама не обидится. И бог не обидится. Это у тебя от чужой крови!
Юрий Вилкс отошел от окна и опрокинул рюмку белой.
— Тоже мне партизан нашелся, — пожурил его Эдвард Вилкс. — Скажи еще спасибо: на хорошего человека нарвался…
— Конечно, — стиснул зубы сын. — Лучше всю жизнь, как ты, стоять у окна и твердить римское право, когда в мире нет никаких прав! Стоять и поправлять манжеты… чистенькие. Без пятнышка.
Кукольных дел мастер Вильгельм Левицки зашевелился, встал, надел шапку. И тогда старый Вилкс остановил его и сказал:
— Погодите! Мы еще с вами из-под скатерти судьбу свою не тянули, как завещала Бируте. Тяните и помните: длинная соломинка — долгая жизнь, короткая соломинка — короткая! Не бойтесь! Бируте всегда покупала и клала под скатерть только длинные соломинки…
— Нет, — замотал головой Вильгельм Левицки и опрокинул еще одну рюмку. — Не буду испытывать судьбу. Вдруг вытяну короткую. Короче, чем отсюда до карцера… Выйду, а кто-нибудь из-за угла — пиф!
Дверной звонок нарушил течение праздничного вечера.
— Прячьтесь! — крикнул солдату Эдвард Вилкс, Стараясь во что бы то ни стало сохранить самообладание, он подошел к двери и глухо спросил:
— Кто там?
— Это я, господин профессор! Ваша дворничиха, Юшкенс. Гасите свет! Опять над морем русские самолеты!
— Хорошо, хорошо, — не отпирая двери, ответил скороговоркой бывший знаток римского права. — Сейчас погашу.
Он вытер испарину, добрел до стены и в сердцах саданул по выключателю.
— Господи, — сказал он в темноту. — Господа, терпенье! Терпенье! Вы споим глазам не поверите, какими прекрасными и длинными будут соломинки после войны, если она кончится.
Снег еще не выпал. Пока что па узких улицах прибалтийского города сорок шестого года смерзлась в комки и затвердела, как железо, грязь. С моря дул пронизывающий ветер, рвал алый транспарант, призывающий людей на расчистку руин.
Было далеко за полночь, когда настойчивый стук в двери поднял с постели антиквара Иеронима Мурского. В длинной ночной сорочке Иероним Мурский, босиком, не зажигая света, протопал к входной двери лавки и прислушался. Он почему-то — на всякий случай — надел очки и инстинктивно замахал рукой, не то отгоняя от себя муху, не то пытаясь осенить себя крестным знамением.
— Кто там? — прошептал антиквар и поежился. Ветер врывался в щели, холодил босые ноги.
— Откройте, господин Мурский, — потребовали за дверью.
— Простите, лавка закрыта, — перекрестил темень Мурский. — По ночам я не принимаю ни книг, ни картин. По ночам я спокойно сплю. Приходите завтра!
— Откройте, — посуровел голос. — Я от вашей сестры, госпожи Мурской.
— У меня нет никаких сестер, — воскликнул Мурский. Но снова услышал голос, нагло, как бы в насмешку декламирующий на всю улицу сонет Адама Мицкевича:
Мурский не откликался.
— Откройте!
И снова воцарилась тишина, словно за дверью никого не было, только ветер, только кошки, сводящие свои счеты, далекий гудок парохода и непривычно громкие удары башенных часов.
Мурский приложил ухо к холодным, обитым жестью дверям своей лавки, осторожно, почти беззвучно отодвинул два массивных засова и застыл в ожидании. И в эту минуту задвижка выскользнула у него из рук, кто-то толкнул его в сторону и быстро задвинул засовы.
Антиквар попятился в глубь своей лавки. Пришелец следовал за ним, цеплялся за полки, ронял книги и опрокидывал какую-то рухлядь.
— Ради бога, осторожней… Не поднимайте ненужного шума, — взмолился Мурский.
В жилой комнате антиквар наконец зажег керосиновую лампу, поправил очки и, прищурившись, стал разглядывать своими близорукими глазами того, чей голос обрел сейчас и кровь и плоть. Плоти, можно сказать, почти и не было: большие, глубоко посаженные глаза, грязные впалые щеки, какая-то прожженная, потрепанная, неизвестно какой армии шинель, на одной ноге чуть ли не из автомобильной покрышки вырезанный ботинок, обмотанный тряпками, другая тоже обута бог весть во что, только шляпа на поседевшей раньше времени голове сидела до странности элегантно и совсем не вязалась с неказистым обликом пришельца.
Чужак снял шляпу, осторожно положил на стол, стянул шинель, рваный пиджак, схватил с тарелки кусок колбасы, жадно откусил, плюхнулся на широкую и белую постель Мурского и, зажмурившись, пробормотал:
— Славная колбаса. Давно такой не едал.
— Конская, — вздохнул Мурский. — Конская.
Антиквару, видно, было жаль колбасы. Он смотрел на грязное отребье пришельца, растянувшегося в своей нелепой обуви на чистой белой постели, и прерывистым голосом обиженного ребенка сказал не то самому себе, не то пришельцу:
— Весной уже приходил одни от сестры. Только на нем была не шляпа, а ушанка. Мертвого его нашли. Без ушанки.
— Теперь не весна, а зима, господин Мурский. И кроме того, моя шляпа, к вашему сведению, бессмертна!
Мурский покосился на провалившегося в глубокий сон незнакомца, потер ногой об ногу, вздохнул и, обыскав чужие карманы, принялся сквозь очки, как в лупу, внимательно разглядывать черный сверкающий пистолет, расческу, огрызок морковки, коробку из-под американских сигарет с коралловыми четками внутри, долго вертел в руке паспорт и шепотом повторял:
— Георгий Забелла… Георгий Забелла… Родился в девятнадцатом году в Даугавпилсе. Забелла, Забелла… Не помню такого… Забелла… Вечная память Георгию Забелле. — Мурский вернул все на прежние места, только пистолет до боли сжимал в потной руке.
— Все карманы осмотрели? — спросил родившийся в девятнадцатом году Забелла.
Мурский застыл, словно внезапно разбитый параличом.
— Зачем антиквару пистолет? — выговорил наконец он, возвращая оружие.
Утро выдалось хмурым и студеным. Георгий Забелла брился у рукомойника.
Иероним Мурский готовил на примусе завтрак.
— Жаль, — сказал Мурский. — Очень жаль. Могли бы, пробираясь ко мне, с приветом от моей сестры хоть одну примусную иголку прихватить.
— Знал бы, прихватил бы десяток, — буркнул Забелла.
— Туго нынче с примусными иголками, — вздохнул Мурский. — Очень туго.
— Что это? — спросил Забелла, прислушиваясь к шуму за окном.
— Сносят развалины.
…Два старых танка, переделанные под бульдозеры, расчищали развалины.
По мощенной булыжником городской улице с лопатами в руках медленной колонной шагали немецкие военнопленные. Конвоировали их совсем молоденькие, по-юношески застенчивые солдаты в белых, не видавших воины кожушках. Конвоиры изредка переговаривались друг с другом и подстегивали колонну, видно, единственным знакомым немецким словом «шнеллер!» Пленные постарше снисходительно улыбались юным конвоирам и разглядывали разрушенный город и автофургон с надписью «Хлеб», остановившийся, чтобы пропустить колонну.
— Йа, йа, зофорт! Йа, йа… Сейчас, — кивали они и по-прежнему шагали уверенно и неспешно.
Забелла проводил взглядом военнопленных, словно ища в колонне знакомого.
Возле керосиновой лавки Забелла приглядел в очереди бойкого пацана с жестяным бачком и в огромном, видно, с отцовского плеча, пиджаке, поманил его пальцем:
— Заработать хочешь? — И протянул денежку.
— Дайте, — сказал пацан. — А что надо сделать?
— Поднимешься на третий этаж этого дома, видишь? — Забелла показал указательным пальцем. — На дверях такая медная табличка. Позвони или, если звонок не работает, постучи ногой…
— И что сказать?
Забелла задумался.
— «Пастушки, скорей бегите… в Вифлеем вы поспешите…» Я за тебя постою в очереди…
— Добавьте еще денежку! — сказал сорванец. — Запомнить трудно, и, может, еще за это влетит.
Забелла прибавил еще рубль, и пацан, подняв полы пиджака, помчался к указанному дому. Очередь медленно продвигалась к прорубленному в стене окошку, над которым красовалась надпись: «Керосин».
Пацан позвонил в дверь с медной табличкой, на которой было выгравировано: «Вилкс». Он нажимал па кнопку звонка и одновременно стучал йогой в дверь.
— Тебе что? — удивился знаток римского права, когда увидел сорванца.
— Скорей бегите, — выпалил пацан.
— Куда? — опешил старый Вилкс.
— В Леем, — испуганно процедил тот.
— В Леем? — упавшим голосом повторил Вилкс.
— Ага!
— Тебя кто сюда послал?
— Он там… У керосиновой лавки. Я ему еще бачок оставил.
Старый Вилкс пристально глянул на мальчишку, порылся в кармане, достал горсть мелочи и сказал:
— Вот тебе па леденцы!
Пацан сунул деньги в карман и сломя голову бросился вниз.
Старый Вилкс потоптался на пороге, запахнул халат, быстро прошел в гостиную и уставился в окно. Но оттуда был виден только шпиль кирхи, остов разбомбленной гостиницы «Метрополь» и скованное льдом море.
Он постоял у окна, пытаясь разглядеть что-то, и вдруг сорвался с места.
Пацан подбежал к лавке.
Того, кто посылал его за два бумажных рубля, не было.
Сорванец бросился за угол, но и за углом никого не увидел. Пока он бегал и искал свой бачок, подоспел и знаток римского права Эдвард Вилкс.
Он огляделся и, понизив голос, спросил у пацана:
— Где он?
Мальчишка только пожал плечами.
— Как он выглядел? Молодой или старый?
— Старый!
— Этот? — старый Вилкс достал из кармана фотографию Юрия, молодого, снятого на берегу моря, наверное, в честь окончания гимназии.
— Нет, — испуганно замотал головой пацан.
— Посмотри еще раз.
— Нет!
— Врешь! Этот! — воскликнул старый Вилкс и схватил мальчишку за ухо. — Я его три года не видел! Три года!
— Отпустите! Больно! — заорал пацан, вырвался из цепких рук старого Вилкса и пустился наутек.
Вечером Георгий Забелла сидел в лапке Иеронима Мурского за столом и уплетал конскую колбасу с вареной картошкой. Антиквар разливал по стаканам водку и морщился.
— С детства не переношу запаха керосина.
— Что ж… подведем, как говорят, предварительные итоги. Итак: жил-был на свете герр Лемке. Любовник вашей сестры.
— Да.
— Герр Лемке служил в гестапо. И поручили ему, прохиндею, вывезти в Германию по железной дороге награбленное добро. А он, не будь дураком, подстроил при помощи своих подручных нападение на поезд. Мол, партизаны напали. Выгрузил все, припрятал куда следует. Но герру Лемке крупно не повезло..
— Клянусь богом, — выдохнул Мурский, — герр Лемке погиб, когда бежали от русских… Но куда добро дел, я не знаю.
— Господин Мурский, — сказал Забелла, — вас давно били?
— Меня?
— Вас.
Забелла вытер губы, застегнул пиджак, надел свою бессмертную шляпу, встал.
— Я никого не знаю… Я всю жизнь имел дело с книгами… Пощадите.
— Встаньте, Мурский, — властно приказал Забелла и, когда тот не послушался, взял его за подбородок, повернул к себе и сказал: — Я не могу вернуться к вашей сестре с пустыми руками.
— Господи! — простонал Мурский. — Почему все ко мне идут?! И вы, и тот, ваш предшественник… Покойник… Не я грабил. Не я прятал. И списков с адресами и фамилиями у меня нет. Я покупал и продавал книги.
Мурский всхлипнул, приложил ладонь ко лбу и, словно что-то выудив из памяти, сказал:
— Единственное, что я знаю… Тот, весенний молодец, в ушанке, посланец сестры… отправился отсюда на Столярную. Кажется, восемнадцать. К какому-то Лису.
В кирхе воскресная служба была в самом разгаре. Мощно гудел орган, и дружное и скорбное пение певчих долетало, казалось, не только до купола, но и до самого неба.
У входа одноглазый нищий, склонив голову, не то дремал, не то слушал преданные господу богу голоса.
Напротив кирхи, на фронтоне старинного здания в стиле позднего барокко, алел праздничный транспарант: «Да здравствует тридцатая годовщина Великой Октябрьской Социалистической революции!».
Морской ветер трепал полотнище, оно вздувалось и потрескивало, как горящие поленья.
— Давно поют? — спросил Забелла и тронул нищего за рукав облезлой овчины.
— Скоро конец, — встрепенулся одноглазый.
— Опоздал, — пригорюнился Забелла. — Пока добирался пешком со Столярной восемнадцать, служба и кончилась… — Он сунул нищему бумажный рубль и пошел в кирху.
— Господь бог вознаградит тебя за щедрость, ибо следит за каждым и за тобой, — поблагодарил нищий.
На Столярной улице было пусто, торчали одни руины с выжженными глазницами окон, с грудами битого кирпича, головешек, железобетонных обломков, и только кое-где, на уцелевших фасадах домов, красовались никому теперь не нужные завлекательные надписи: «Парикмахерская», «Мануфактура братьев Гольдшмидт», «Фотография Берзиня» и другие, более свежие, выведенные русскими буквами: «Мин нет!».
Сюда еще не дошли бульдозеры, но их натруженные голоса доносились все настойчивее.
С виду дом восемнадцать, стоявший на Столярной улице, был почти цел. Только третий этаж был срезан как ножом, на первых двух окна были выбиты, кое-где сохранились парадные двери, чистые, не закопченные, обитые довоенной обивкой, висели цепочки дверных колокольчиков, зияли щели почтовых ящиков.
Забелла дернул цепочку, и за дверьми неожиданно зазвенел колокольчик. Пришелец дернул еще раз и еще, потом толкнул дверь. Она рухнула и за ней открылись такие же руины, как и снаружи, на улице.
Какая-то женщина стирала в тазу белье и на Забеллу не обращала никакого внимания. Она подошла к натянутой среди развалин проволоке и стала развешивать на ней мужские сорочки и подштанники. Когда Забелла приблизился, женщина поспешно подняла таз, словно желая прикрыться им или защититься. Волосы спадали на ее худые, как у подростка, плечи. Лицо было бледное и очень усталое. Одна нога на щиколотке была перевязана бинтом.
— О, Лаура, — неожиданно сказал Забелла, и женщина сверкнула на него глазами. — Лишь увидал тебя — волненью нет предела. Казалось, я давно уже знаком с тобой…
— Я не Лаура, — сказала она, оглядевшись, и еще крепче прижала таз к животу. — Кого вам здесь надо?
— Лиса.
Женщина молчала.
— Слыхали о таком?
Она покачала головой и быстро зашагала по развалинам. Георгий Забелла не отступал от нее ни на шаг.
— Если уж так интересуетесь, у него спросите, — сказала женщина и показала на инвалида, сидевшего в коляске, к которой была прилажена кормушка для голубей. Инвалид в красноармейской форме, с орденской планкой на широкой груди, мял хлеб и разбрасывал крошки, и полчища голубей без всякой боязни дрались из-за пищи.
— Товарищ ищет какого-то Лиса, — сказала женщина.
— Кто ищет, тот всегда найдет, — сказал инвалид и уперся локтем в гармонику, лежавшую на его застывших, видимо, парализованных ногах. — Не подходите близко — птички боятся чужих. Гуль-гуль-гуль-гуль… Ишь, как мордуют друг друга. Не всем еще хлеба хватает… Иди, Вероника, разбуди детей. А вы сами… издалека будете?
— Издалека, — ответил Забелла, присматриваясь к инвалиду.
Женщина ушла.
— Да, — протянул инвалид. — Завидую всем здоровым. До Берлина на своих дошел, а обратно привезли…
— Мне Лис нужен, — тихо сказал Забелла.
— Не знаю такого, не знаю… — так же тихо ответил инвалид. — Новые мы здесь люди.
Он снова раскрошил хлеб, швырнул голубям и, прислушиваясь к их прожорливой воркотне, раскрыл пронзительные, с белесыми ресницами глаза.
Забелла глянул на него, на голубей, поправил свою бессмертную шляпу, медленно извлек из кармана четки и стал перебирать.
— Красивые четки, — сказал инвалид. — Здорово сработаны. Сколько в них бусин?
— Сорок, — без запинки ответил Забелла.
— Подтолкни коляску. Я покажу тебе Лиса.
Забелла покатил коляску. Испуганные голуби взлетели. Забелла глядел на багровый, толстый, как у вола, затылок инвалида, ка воротник гимнастерки, усыпанный перхотью, и почему-то вдруг замедлил шаг.
— Эй ты! Шнеллер, как говорили немцы, — воскликнул инвалид и оглянулся. В развалинах, за разбомбленной стеной стояла Вероника.
Проехав каких-нибудь пятьдесят метров по Столярной улице, коляска свернула в узкий безымянный переулок.
— Уже близко, — сказал Франциск. — Капустой пахнет. Лис очень любит капусту. Теперь направо и прямо.
И Франциск раздул меха гармоники и, мусоля толстыми пальцами клавиши, заиграл «Меланхолический вальс».
Коляска вкатила в какую-то промозглую подворотню, затарахтела по битому стеклу и кирпичу.
— Здесь. Вот его двери, — показал инвалид рукой.
Не успел Забелла открыть двери, как страшным ударом под дых был сбит с ног.
Франциск продолжал играть свой вальс.
Двое мужчин поволокли Забеллу по коридору, потом куда-то вниз, в подвал, обыскали его, раздели и долго еще отделывали кулаками и ногами.
Забелла лежал неподвижно.
Умаявшись, эти двое выкатили коляску из ворот.
— Играй, играй, — сказал Франциску один из них.
Франциск тихо растягивал меха гармоника.
— Ну, — спросил он.
Оба молчали, остывая и прислушиваясь к легкой и печальной музыке. Над коляской, над гармоникой кружились белые снежинки.
— Ну? — повторил Франциск.
Мимо коляски, громыхая по булыжнику, промчался фургон с надписью: «Хлеб». Возле школы-семилетки рабочие выгружали из машины уголь. Шли дети с портфелями.
— Жив он, — сказал один из мужчин. — По крайней мере был. До нашего ухода.
— Хорошо, — глухо произнес Франциск. Вероника по-прежнему стояла за обвалившейся стеной в развалинах и, кажется, молилась.
— Капусту будешь? — спросила Вероника уже в тесной, но чисто прибранной комнате. — Разогреть?
— Не стоит, — мягко сказал Франциск. — Разве ты сейчас о капусте думаешь?
— Давай уедем отсюда, Франциск! Уедем!.. Неужто на свете нет такого места, где бы человек не охотился на человека?
— Нет, Вероника, — ответил тот. — Меняется только порядок: то ты охотишься, то — на тебя. Жалко, но сейчас не наш черед. Я это чувствую.
— Он жив? — вздрогнула Вероника.
— Нельзя убивать неизвестно кого. Он спросил — мы ответили, — сказал Франциск. — Теперь мы спросим — он ответит. Надо знать, кого убиваешь.
— Я все-таки разогрею.
Ей хотелось чем-то заняться, не думать, и Франциск понял это.
— Мы поженимся, Вероника. Поженимся, как подобает людям. С фатой и у алтаря. Ты хочешь с фатой и у алтаря?
— Хочу, — сказала Вероника.
— Вот и хорошо. А сейчас, голубушка, спустись в подвал и делай свое дело, как каждый из нас. Будь с ним ласкова. Сама знаешь, как женщина умеет.
— Даже сейчас, — горестно улыбнулась Вероника, — я все равно для тебя — шлюха. Из солдатского борделя вытащил и в бордель толкаешь.
Вероника повернулась и зашагала прочь.
— Бордель милосердия, — сказал себе Франциск и улыбнулся. И вдруг добавил ей вслед: — Но ты там не очень, не очень…
В заваленное кирпичными обломками подвальное оконце сочился скудный свет осеннего дня. Забелла открыл глаза, но не отважился ни встать, ни пошевелиться. Лишь кончиками пальцев дотянулся до своей шляпы и с грехом пополам нахлобучил ее на голову. Потом он обшарил свои карманы, но ничего в них не нашел. Во дворе, где-то совсем рядом с подвальным оконцем, ворковали голуби, и слышно было одобрительное «гуль-гуль гуль…» Наверху кто-то все время ходил и то колол дрова, то гремел посудой, то плескался водой. «Гуль-гуль-гуль» — раздалось еще раз, на сей раз последний, и теперь уже замолкли голуби, затихли шаги наверху, только доносилась беспокойная однообразная мелодия вальса.
— Гуль-гуль-гуль, — пошевелил губами Забелла, словно проверяя, пе лишили ли его дара речи.
В подвал, с супом в жестяной консервной банке, спустилась Вероника.
Забелла глянул на пес левым, менее заплывшим глазом, па всякий случай поглубже нахлобучил шляпу па голову.
— Ешь, — сказала Вероника и поднесла к его губам консервную банку. — Не бойся, здесь одна жидкость без гущи. Как-нибудь проглотишь. Денька два ты сможешь только пить. Радуйся! Они навеки могли отбить у тебя охоту пить и есть.
Забелла попытался оттолкнуть банку, капустная похлебка перелилась через край.
— Если не хочешь подохнуть — ешь, — проворчала Вероника, подняла его голову, заглянула в глаза. — Господи, какие у тебя глазищи! Хоть и залиты кровью… Лаура — это кто, твоя баба? Молодой ты еще, только волосы седые. Сделай милость, выпей! А то тебя твоя Лаура любить не будет.
— Послушай, позови своего Лиса, — Забелла ткнул пальцем в потолок, туда, где ворковали голуби, откуда доносился вальс и призывное «гуль-гуль-гуль», похожее па бульканье утопающего.
— Там, наверху, в коляске не Лис, — сказала Вероника. — Это Франциск.
Вероника перетащила Забеллу на какой-то тюфяк, положила его голову себе на колени и краешком платья принялась осторожно вытирать его разбитое лицо.
— Я за тебя молилась, — сказала она.
— Шляпу, — сказал Забелла, — шляпу мне на лоб положи.
Крутя колеса сильными руками, в подвал на коляске вкатил Франциск, остановился поблизости от тюфяка, долго и угрюмо молчал, закурил, зажег еще одну папиросу, бросил ее Забелле.
Папироса дымилась на голой груди чужака, но Забелла даже ухом не повел, только впился в инвалида заплывшими глазами.
— Не хочешь курить? — удивился Франциск.
— Некурящий, — ответил Забелла. — Спасибо за папиросу. Спасибо за капустную похлебку, за жилье и радушие. Я сразу понял, к кому попал.
— К кому же ты попал?
— К своим. Так встречают только свои.
— Теперь везде так встречают, — рассмеялся Франциск.
— Верните мне паспорт, четки, все сорок бусин, пистолет, расческу… Отведите меня к Лису, — сказал Забелла.
— Кто вам дал наш адрес?
— Госпожа Мурская.
— Госпожа Мурская, — повторил Франциск. — А позвольте полюбопытствовать, кто она такая?
— Жена герра Лемке.
— А кто такой герр Лемке?
— Надо помнить своих командиров!
— Та-ак, — протянул Франциск. — Зачем вы к нам пожаловали?
— Это я скажу Лису.
— Можете не успеть…
— Не успею я — успеет другой. Или вы думаете, на свете только одна ушанка и одна шляпа?
— Вы мне нравитесь, — заметил Франциск.
— Вы мне — меньше, — сказал Забелла.
— Вероника! — воскликнул Франциск.
— Я прошу вас немедленно сообщить о моем прибытии Лису, — спокойно сказал Забелла. — Если его устроит здешняя обстановка, — он обвел глазами подвал, — могу с ним встретиться и здесь.
Неслышно подошла Вероника.
— А вы шутник, товарищ Забелла, родившийся в девятнадцатом году в Даугавпилсе. Шутник.
Вероника обхватила руками спинку коляски.
— Вероника вас будет кормить и поить, — бросил Франциск. — Она славная девушка.
Правда, Вероника? Только, ради бога… Не злоупотребляйте ее добротой. Поехали!
И колеса со скрипом покатили.
На самом верху Франциск обернулся и сказал:
— В двадцать семь страшно умирать. Страшно… Это я по себе знаю.
— А вы давно умерли? — спросил Забелла.
— Давно, — ответил Франциск. — В сорок первом.
И укатил.
На другой день к дому, где обитал Франциск, подкатила телега, груженная доверху березовыми дровами. В телегу была запряжена невысокая выносливая лошадь. Прыткий жеребенок тыкался то в вымя матери, то в грядки.
— Что бы мы без тебя, Казимир, делали? Замерзли бы, ей-богу, замерзли бы, — благодарно приговаривал Франциск, глядя, как возница вместе с Вероникой выгружает дрова.
— Ладные дровишки, сухие, — шепелявил Казимир, исподлобья поглядывая на Веронику, будто ожидая, когда та уйдет. И когда выдался момент, тихо сказал Франциску:
— Вчера в Павилосте взяли Бракшу.
Франциск даже привстал в коляске.
— Как было? — спросил он.
— Баба одна узнала в лицо. Случайно.
Франциск отвалился устало. Стал ждать, пока Вероника снова удалится. Сказал:
— Это не случайно. Господь бог пожертвовал одной овцой, чтобы осторожнее стало все стадо. Зачем дурак полез на глаза?
— Люди устали, — сказал Казимир. — Зима близится.
Франциск задумался, произнес:
— Нечем мне обрадовать их. Гость у нас.
Казимир насторожился, вопросительно вскинул брови.
— Пришел один. В шляпе. Остальным — ни слова. Придет день, и я скажу сам. Когда будет, что сказать. А пока — нечего.
Под вечер те двое, что избивали Забеллу, вынули в полу кухни Франциска две доски и спустились через лаз в черное подземелье.
Прихватив ломы и кирки, старую керосиновую лампу, они пробрались по длинному и узкому тоннелю.
Вскоре снизу донеслись глухие удары кирки.
…Антс взвалил на могучие плечи ящик, набитый обломками кирпича и бетона, и через лаз поволок его во двор, где стояла лошадь Казимира, запряженная в телегу.
— Помоги, Казимир, — сказал Антс хозяину.
— Сам выгрузишь, — отрезал Казимир, обвязывая тряпками копыта лошади, чтобы не так гремели. — Может, не там копаете?
— Копаем по карте Лемке, — сплюнул Антс.
— Овса бы моей кобыле, — вздохнул Казимир. — Когда докопаемся, моя гнедая вдоволь овса получит. А то — хлебом белым кормить буду. Ее и жеребенка. Раньше дурнем был, не догадался. А сейчас свое не упущу. Мне две доли полагается.
— Как это две доли? — удивился Антс.
— Я же не один работаю! С кобылой. Так и долить надо по совести. Не обижать лошадь.
Антс снова сплюнул, взвалил пустой ящик на спину и вернулся в подземелье.
— Знаешь, — сообщил он Филиппу, — этот Казимир, гад ползучий, говорит, что кобыле тоже доля полагается.
— Пусть отдает свою долю, — ухмыльнулся Филипп, прислушался к отдаленному гулу бульдозеров и ударил киркой в каменную степу. — Завтра снова субботник по расчистке города… Снесут развалины, разведут здесь какой-нибудь сквер. И будет тогда доля и нам, и ему, и его кобыле.
Антиквар Иероним Мурский склонился над листком картона и старательно выводил на нем тушью каждую букву: «Меняю двухкомнатную квартиру на такую же или большей площади. Предлагать каждый день с десяти до семи вечера. Желательно в кирпичном доме».
Он вспотел, вытер испарину, взял картон, прислонил сто к стеклу большого окна, заваленного книгами, вышел на улицу, перечитал объявление и, умиротворенный, вернулся в лавку.
Коляска катила по Столярной улице, мимо мануфактурного заведения братьев Гольдшмидт, парикмахерской, фотографии Берзиня, мимо надписей «Мин нет». Здесь, где не было мин, молодежь разбивала сквер. Вероника поправила на Забелле шляпу, стряхнула с нее пылинку, глянула на его худую шею и, снова покатив его, сказала:
— День совсем не осенний. Живешь, живешь и вдруг вспоминаешь, что умеешь дышать… И ты дыши, не оглядывайся по сторонам. Четверо суток воздуха свежего не нюхал.
— Отбитыми легкими долго не подышишь… Кто он такой? Который меня отделал, а теперь следит за нами?
— Антс. Трубочист. Он умеет бить. Мастер.
— А второй кто?
— А где ты видишь второго?
— Ну тот, поменьше.
— Филипп. Тоже трубочист. И бабник, каких мало. Три килограмма золота предлагал, чтобы я тайком от Франциска с ним… А почему ты обо мне ничего не спрашиваешь? Кто я такая?
— Одни бьют, другие лечат. Вот и лечи. Тебе приказано гладить меня — гладь. За любовь я всегда платил любовью.
— Не подумай, что на дуру напал! Мне достаточно взять в руки гребень и причесать человека, и я знаю, что у него за голова и что в этой голове.
Вероника достала свой гребень и провела несколько раз по его волосам, оглядываясь на ковыляющего сзади Антса. В руке у него болталось ведро трубочиста, в котором толстой змеей свернулась веревка.
— Волосы у тебя чистые. Ни одной вши, ни одной гниды. Да и весь ты, даже избитый, чистенький такой и пахучий. Откуда ты?
— Давай вернемся в подвал. Я не умею дышать, когда за мной следят трубочисты.
— А почему ты так говоришь? Чудно как-то.
— В семье, пока мать была жива, говорили по-литовски.
— А я не помню своих родителей. Мне кажется, что их и не было никогда…
Она вдруг замолкла и быстро, почти бегом втащив коляску на тротуар, пустилась по развалинам, ища укромное местечко. Забелла затрясся в колясе, намертво вцепился руками в подлокотники и кормушку для голубей.
По Морской улице, миновав Столярную, строем шагали немцы с лопатами в руках.
Вероника испуганно и беспомощно глядела из подворотни на каждого пленного, словно боясь кого-то узнать среди них, и потом, когда колонна прошелестела, она заскулила и срывающимся голосом прошептала:
— Почему они до сих пор живы?..
— Подайте Христа ради погорельцу, калеке убогому копеечку, — причитал одноглазый нищий, ковыляющий по булыжнику, разглядывая каждый дом.
— Жалко, все деньги у меня отобрали, — сказал Забелла. — А то догнали бы его…
— Подайте Христа ради погорельцу, — пел нищий, и пенье его успокаивало Забеллу.
…Антиквар Мурский, с охапкой книг под мышкой, остановился как вкопанный на Морской улице перед инвалидной коляской, не зная, что делать: то ли поздороваться, то ли прошмыгнуть мимо.
— Добрый день, — растерянно приподнял он шапку. — Вы что, уже не ходите?
— Как видите, — смутился Забелла. — Кому извозчики, кому коляски…
— Катайтесь на здоровье, катайтесь, я не имею ничего против, — пятясь, зачастил Мурский и скрылся в толпе.
— Знакомый? — спросила Вероника.
— Первый раз вижу.
Из подворотни вынырнул Антс, оглядел антиквара и, оставив Забеллу на попечение Вероники, увязался за ним.
— Подайте Христа ради погорельцу, калеке убогому копеечку, — упрямо выводил одноглазый калека.
Выпал первый снег и сразу же растаял, превратив мостовые в серое грязное болото. Филипп и Антс, с закопченными веревками, ведерками, с ног до головы в саже, постучались под вечер в антикварную лавку Иеронима Мурского.
— Господин Мурский, трубочистов вызывали?
— Не вызывал, — ответил удивленный Мурский, стоя на пороге.
— Как не вызывали? — спросил Антс. — Здесь ясно написаны адрес и фамилия.
— Никаких трубочистов я не вызывал. Кроме того, уже вечер, — помрачнел Мурский. — Еще с крыши свалитесь.
— Нехорошо, господни Мурский, — сказал Филипп. — Дымоходы надо вовремя чистить. Уже полгорода сгорело!
— Разве я его сжег? — отчаянно защищался Мурский.
— Покажите, господни Мурский, где здесь дверь на чердак, — вежливо попросил Антс.
Антиквар в сопровождении трубочистов поднялся по лестнице на темный чердак и остановился.
— Начинайте, если городу грозит такая опасность, — невесело сказал Мурекий. — Может, лампу принести?
— Ничего, мы и без лампы обойдемся.
Трубочисты размотали свои веревки и вдруг накинули на шею антиквару и затянули петлю.
— Господа… Я… Я… Что вы делаете? Дымоход там, — пробормотал Мурский.
— Господин Мурский, не будем зри время тратить. Откуда вы знаете Георгия Забеллу?
— Я его не знаю, — воскликнул Мурский. — Прошу прощения, знаю. Он пришел, как и вы, незваный. Сказал: от сестры. Господа, давит, давит!
— Говорите, пан Мурский, не отвлекайтесь, — посоветовал Филипп.
Чем больше Мурский мотал головой, тем туже затягивалась петля, и глаза его от боли были полны слез. И чем больше он старался рассказать покороче, тем чаще путался и сбивался:
— Поел… конской колбасы… с картошкой. Я ему отдал свои старые ботинки и костюм… Примус дважды погас, а где сейчас иголки возьмешь… Господи, что я говорю! Сестра его прислала… Господи, разве я виноват в том, что у меня такая сестра, что я родился в этом вонючем переулке! Что она меня раньше и знать не хотела, за человека не считала.
— Вы ему адреса никакого не давали?
— Нет.
— И фамилии не называли?
— Нет. Упаси бог! Я дал ему только костюм и ботинки. Ах да, вспомнил, он все время спрашивал, как пройти отсюда до Столярной улицы. И больше ничего…
— Пан Мурский, вы что — идиотами нас считаете? Кто же поверит, что оттуда, из-за кордона, приходит человек, чтобы передать вам привет от вашей сестры, поесть у вас конской колбасы с картошкой и сменить костюм? Зачем он пришел?!
— Не знаю, господа, не знаю. Он только привет передал… Только привет. Разве я бы вам не рассказал? Разве с таким, прошу прощения, галстуком на шее приятно разговарива…
Трубочисты подзатянули петлю и перекинули веревку через стропила, и тогда Мурский стал делать знаки, что хочет сказать. Возможность была предоставлена.
— За золотом… Он за каким-то золотом. Не может вернуться к ней с пустыми руками. Так он сказал.
Трубочисты тут же сняли с шеи Мурского веревку, и антиквар рухнул наземь.
— Господи! Что за время! Что за мир? Никому нельзя открывать двери… Никому… Никому…
Вероника спустилась в подвал с той же тухлой капустой и зачерствелой краюхой хлеба. Поставила рядом с тюфяком.
— Ешь, — сказала она. — Ничего лучшего, к сожалению, у нас нет. Чем богаты, тем и рады.
— Не хочу, — замотал головой Забелла.
— Не бойся, не отравлено. Сейчас я при тебе отведаю.
Она зачерпнула ложкой, поднесла ко рту и проглотила.
Забелла пристально смотрел на нее, и не было в его взгляде ни подозрения, ни доверия, а только любопытство.
— Ешь, дурак… И благодари бога!
— За что?
— За то, что жив. Война давно кончилась, а люди все воюют и воюют… На кой черт тебе Лис?
Забелла обмакнул краюху хлеба в похлебку и попытался разгрызть ее.
— Хочешь, я тебя выпушу? Мне все равно, кто ты. Только уходи.
В подвале слышно было, как на зубах Забеллы хрустела черствая корка.
— Ты кого-нибудь любил? — неожиданно спросила Вероника.
— Нет, — ответил Забелла. — Времени не было.
— Господи! И тебе не хочется… Перед смертью? Хоть немножко, хоть капельку? И потом — пускай хоть небо рушится!
Забелла молчал.
— Ты, наверно, никому на свете не веришь, — тихо сказала Вероника. — Никому.
— А с какой стати я должен верить каждому? В гимназии я еще верил в слова, а сейчас все слова умерли.
— Слова, если они от сердца, не умирают. Это говорю тебе я, грязная, бездомная кошка из развалин, Куда ты суешь свою лохматую голову?
Вероника нагнулась и погладила его.
— Перестань, — прохрипел Забелла.
— Дурак! Красный… Зеленый… Белый дурак! Они убьют тебя!
— Не убьют! Они понимают, что Мурская знает все.
Гроб на плечах поплыл из храма, и за ним потянулись Антс, Филипп, Вероника, Франциск в коляске.
Забелла посмотрел на одноглазого нищего. Нищий протянул просительно руку, но Забелла только пошарил в кармане и беспомощно пожал плечами.
Казимир сидел на облучке в начищенных сапогах и негромко понукал кобылу, запряженную в катафалк. Рядом с ней трусил жеребенок, то и дело тыкавшийся в живот матери.
В передних рядах за катафалком шла высокая, прямая, как солдат, баба в длинной шали, в облезлом тулупе и скрипучих, с обрезанными верхами, немецких армейских башмаках.
Рядом с ней ковылял поджарый мужичок, видно, ее сын, в таком же облезлом тулупе, в широкой крестьянской шапке и в заскорузлых кирзовых сапогах. Только тулуп его был перепоясан добротной офицерской портупеей.
Баба поглядывала то на своего спутника, то на катафалк, то на Забеллу.
Похоронная процессия тянулась по городу, еще украшенному праздничными транспарантами.
На кладбище Забелла вдруг свернул с центральной аллеи в сторону, глянул на баронские надгробья, словно ища кого-то среди мраморных, сверкающих именитыми фамилиями могильников.
— У тебя здесь кто-нибудь похоронен? — спросила Вероника.
— Нет-нет, — ответил Забелла.
Из-за высокого надгробья какого-то пышноусого царского генерала на Забеллу и Веронику неотрывно глядела баба в облезлом тулупе и армейских башмаках с обрезанными верхами.
— Кто она? — спросил Веронику Забелла.
— Кто?
— Старуха, с тем, в портупее…
— Юшкене, — ответила Вероника. — А сын у нее немножко того…
— Вот и Лиса нет, — за спиной у Забеллы протянул Филипп.
Он и впрямь был необыкновенно тих и печален. Лицо у него вытянулось, словно разгладилось раздумьем, и казалось даже привлекательным.
— Обыкновенный старикашка, — продолжал Филипп. — Старьевщик. Сколько раз видел его с тряпками! И никогда в голову не приходило, что это он.
Они приблизились к свежевырытой могиле.
— Прощай, Лис, — прошептал Франциск с каталки и швырнул горсть глины в могилу. — Смерть не перехитрить.
— Прощай, — буркнул Антс.
— Прощай, — выдавил Казимир.
— Прощай, — сказала баба в облезлом тулупе и в армейских башмаках и снова уставилась на Забеллу.
— Что она на тебя все время смотрит? — забеспокоилась Вероника. — Вы что, знакомы?
— Нет.
Вероника и Забелла отошли в сторонку, под разлапистую ель.
— Уходи, — сказала она.
Но Забелла покачал головой.
— Они со мной в прятки играют… Зарыли какого-то дряхлого старца и хотят, чтоб я поверил, что это Лис..
— Чем ты лучше их? Ты такой же раб, как они, — прошептала она. — Разве валено, какому хозяину ты служишь?
— Я сам себе хозяин, — процедил Забелла и оглянулся: — Опять эта баба в тулупе! Что она возле нас все время крутится?
Издали желтел свежий холмик.
Филипп подвез Франциска к Веронике и Забелле, и тот приказал:
— Филипп, верни ему паспорт, деньги, четки, расческу… Высчитай только за квартиру, керосин и харчи.
— Здорово дерете! — рассмеялся Забелла, пересчитывая деньги.
— Что поделаешь. Каковы условия, такова цена, — развел руками Франциск. — Возвращайся к Мурской и скажи: Лис умер. Лис никогда не воскреснет. И пусть она все свое золото у него на том свете спрашивает. — И инвалид захихикал.
— А пистолет? — спросил Забелла.
— Пистолет… Пусть па память останется. Попрощайся, Вероника, и домой!
— Прощай, — прошептала Вероника. — Да хранит тебя бог! — и бросилась догонять коляску.
Забелла остался один на кладбище. Он оглянулся, не следят ли за ним, и направился к какому-то. надгробью. Посмотрел на надпись, на фотографию молодой женщины, сжал кулаки.
У самого выхода с кладбища баба в облезлом тулупе и укороченных армейских башмаках подкараулила Забеллу.
— Не узнаете? — сияя от умиления, спросила она.
— Не имею чести, — ответил Забелла.
— А я вас узнала! Я бывшая ваша дворничиха, — радостно затараторила баба, — вы молодой доктор…
— Ошибаетесь, — осадил ее Забелла. — Я никогда не был доктором. Ни старым, ни молодым.
— В Риге на доктора учились… А ваш отец все время у окна стоял, на улицу глядел, все ждал. Вот я и подумала, может, сыну моему поможете?
Сын её смотрел на Забеллу отрешенным взглядом, как будто видел поверх его головы что-то такое, чему он сам не мог найти определения.
— Извините меня, я очень спешу! — бросил Забелла и метнулся в ближайший переулок.
Когда он скрылся, из сторожки могильщиков вышел Антс и быстро нагнал бабу в тулупе.
— Кто он, Юшкене?
— Вроде он… Вроде не он. Поначалу показалось мне: вроде и он, сын профессора. Евреечку еще во время войны спасал. Потом — вроде не он. Тот моложе был, и глаза совсем другие. Может, и обозналась.
— А ты вспомни! Два дня тебе дается. — И, передумав, Антс выкрикнул: — День! До завтрашнего утра!
Над ледяными торосами кружились одинокие чайки. Вдали живой и грозной стеной вздымались волны. Они накатывали на берег, разбивались о панцирь льда и глухо откатывались назад.
Желтела заборонованная пограничниками прибрежная полоса, припорошенная снежной крупой, бежала вдоль взморья, теряясь где-то у самого горизонта.
Франциск, в теплой стеганке, в ватном треухе, обвязанный толстым шерстяным шарфом, сидел в коляске и жадно вдыхал обжигающий ледяной воздух.
— Господи, — прошептал он. — Сколько лет прожил у моря и впервые почувствовал… Как близко, как близко до бога! Рукой подать. Если бы сейчас там, на воде, стоял такой маленький корабль!.. Катер. Вероника! Там ничего не стоит? Ты ничего не видишь? Там, на воде! Что ты молчишь?
Она подняла на него свои печальные глаза, ветер вырвал из-под шапочки прядь волос, растрепал, и она безуспешно заталкивала их обратно.
— Подтолкни меня к берегу! — крикнул Франциск.
Вероника впряглась в коляску.
— Дальше!
Коляска приблизилась к боронованной полосе.
— Дальше!
— Ты с ума сошел!
— Дальше! — охваченный диким азартом. кричал беспомощный Франциск. — Дальше!
Вероника остановилась.
— Франциск, наши следы! — она в ужасе показала ему следы на пограничном, исполосованном бороной песке.
Он глянул вниз и затих. Потом сказал:
— Если бы можно было ходить по земле, ие касаясь се ногами… Как я шел тогда, до войны… Молодой… Играл оркестр в парке… Девушки смотрели на меня. Подай гармонику.
Она подала, и он заиграл, и берег моря поплыл у него перед глазами.
— Я думала, ты сошел с ума, — призналась Вероника. — Ты так кричал: дальше, дальше!
Музыка резко оборвалась. Франциск подпил голову. Его глаза были жестки и сухи. Он сказал:
— Дура. Я хотел проверить — следят за мной или нет.
— Зачем ты их обманываешь? Антса, Филиппа, Казимира? — спросила Вероника тихо.
— Должны же в моем государстве быть подданные. Должны же в моем государстве трудиться. Разве им в Воркуте или в Магадане было бы легче, чем на Столярной улице, восемнадцать? Что лучше — сама посуди: добывать уголь там или золото здесь?
— Хоть со мной не хитри. Его нет.
— Оно есть! Где-то там, — он ткнул пальцем в землю. — Оно есть. И они должны знать, что есть. Антс, Филипп, Казимир, Юшка, те, кто за ними, в лесу. Нас много. Надо верить, что есть. Если начнут сомневаться, государство мое распадется. Какое государство без золота!
…Коляска медленно катила по улице, и прохожие оглядывались на инвалида и молодую женщину, сочувствовали ей.
— Кто Лис? — неожиданно спросила Вероника.
— А тебе-то зачем знать? Лис — это каждый из нас.
— И я тоже?
— И ты? — Он удивился и отрицательно покачал головой. — Боже! И били тебя, и ломали, а ты все такая же. Как пластырь. Хоть к любой ране прикладывай — и заживет. Я иногда думаю: если мне и хочется еще жить, то, может быть, только из-за тебя. Ты ведь никогда не оставишь меня? Ты не предашь. Это лисы предают друг друга. А ты не можешь. Ты всех жалеешь. И меня… И его…
Вероника ничего не ответила.
Тогда он снова взорвался:
— Ну, почему? Почему? Ты что — знаешь его? Он брат тебе? Сват? Ои спасал тебя? Он тебя кормил? Он обещал тебе золото?
Вероника ничего не ответила.
Два бульдозера работали совсем рядом, будто стягивая кольцо. Франциск мрачно смотрел на них.
В дымной и шумной пивной за кружкой пива сидел человек в вязаном берете. Сидел, должно быть, давно. Время от времени поглядывал на дверь. Вдруг он вздрогнул — увидел за окном Забеллу. Тот вел себя странно. Подошел к двери, но тут же резко повернулся и ушел.
Забелла медленно шел улицей, больше не сомневаясь, что за ним следят, — баба в шали и в облезлом тулупе следовала за ним на расстоянии. Едва она зазевалась, Забелла юркнул в чью-то дверь. А когда вышел с другой стороны, почти наткнулся на Казимира, выходящего из церкви.
Одноглазый нищий схватил Забеллу за рукав: «Подайте ради Христа, со вчерашнего дня ничего нс…» Но Забелла только рукав выдернул, ушел, закружил по городу, пытаясь отделаться от «хвоста».
…Керосиновая лавка была закрыта. Рядом стояли за хлебом. Очередь, длинная, как змея, лепилась к домам.
Забелла глянул в окно магазина и застыл. Он не сводил глаз со знакомой, чуть ссутулившейся спины, и, когда покупатель, словно почувствовал его взгляд, на миг оторвался от книги и рассеянно оглянулся, Забелла нахлобучил на глаза шляпу. Он видел, как покупатель — странный, высокий, как бы отрешенный от этой очереди, от этого, прилавка, этого хлеба и всего мира — снова принялся читать свою книгу, как чьи-то ловкие пальцы, орудуя бритвой, полоснули по карману, и знаток римского права Эдвард Вилкс лишился главного своего богатства — продовольственных карточек на весь ноябрь тысяча девятьсот сорок седьмого года.
Вор вынырнул па улицу, криво усмехнулся. И, может быть, не столько от самой кражи, сколько от этой победной усмешки Забеллу окатило волной страшной удушающей ненависти. Он догнал вора, обнял его за плечи, по-братски, по-свойски, как кореш кореша, отвел в подворотню и, не давая ему опомниться, заломил руки и вытащил карточки из его кармана.
— Может, поделимся? — прокряхтел вор.
— Поделимся, — сказал Забелла и изо всех сил ударил его в солнечное сплетение. Тот рухнул.
Забелла сломал бритву и швырнул ее в грязь.
Когда он снова вернулся к магазину, увидел своего отца, Эдварда Вилкса, стоявшего у весов и беспомощно размахивающего руками. Продавец и покупатели оттирали его от прилавка, а он отчаянно пытался им что-то объяснить.
Забелла смотрел, стиснув зубы, словно приготовившись защитить честь своего униженного отца, но тут снова увидел Юшкене с незнакомым парнем. Они заняли очередь и о чем-то переговаривались, кивая на него, Забеллу.
Эдвард Вилкс вышел из магазина совершенно подавленный. Заслоняя книгой дыру в пиджаке, он заторопился домой. Шел без хлеба, а сын смотрел на него из-за угла, не имея права подойти.
В просторном кабинете, от окна к двери и обратно, нервно ходил сухопарый офицер в погонах НКВД, а за столом, вытянув руки, сидел одноглазый нищий и молча следил за его сапогами. Оба кого-то ждали.
— А тот, настоящий? — спросил нищий.
— Молчит, — ответил офицер.
Наконец явился мужчина в вязаном берете, тот, что сидел в пивной. Был он мрачен.
— Ну? — спросил офицер, остановившись.
Мужчина разделся, но берета не снял. Сел в глубокий кожаный диван, развел руками. Сказал:
— Он не вошел. Быть — был. Но не вошел.
— Он ко мне третий день подойти боится, — добавил одноглазый.
— Да сними ты эту повязку, — раздраженно бросил офицер. — Я тебя не вижу. Давайте думать!
Вошел еще один сотрудник — коренастый, почти квадратный крепыш.
Нищий снял повязку, пригладил волосы и, задумавшись, подпер щеку рукой, невольно закрыв левый глаз. Человек из пивной заметил, хмыкнул.
— Я не должен отвыкать, — объяснил нищий. — А где сейчас инвалид?
— Вся компания дома. Во дворе — лошадь, — ответил крепыш. — Из окна склада хорошо просматривается двор.
Офицер снова принялся мерять кабинет шагами:
— Давайте думать!
— Почему не подходит — ясно: видит за собой «хвост», — сказал нищий устало. — Но почему все время крутится возле нас, будто мучительно хочет что-то сказать…
— Что горячо ему, горячо, — объяснил человек в берете.
— Ты его плохо знаешь. Я с ним в концлагере сидел. Терпелив, молчит, как мерзлая земля — можно ломом долбить. — Нищий стукнул кулаком по столу. Стукнул еще раз, как бы требуя немедленного решения.
Офицер остановился, сказал твердо:
— Все.
— Товарищ майор! — взмолился человек в берете.
— Больше рисковать не могу. Я с первого дня жалею, что отпустил его в автономку. Считаю, что свое дело он сделал. Будем брать Столярную. Завтра с утра ты сядешь на танковый бульдозер и заглохнешь на Столярной против окон. Пока водитель будет копаться в машине — торчи на броне. Он тебя увидит и поймет, что следующей ночью — аварийный вариант.
Играли в карты.
— Ты что? — спросил Антс мрачного Франциска, сдавая ему.
— Думаю, с чего пойти.
— Еще не сданы карты, а ты уже думаешь?
— Этим я отличаюсь от тебя.
Филипп все это время наблюдал за Вероникой, бросавшей взгляды то в окно, то на Франциска, будто боялась, что он заметит то, что ей было видно за окном. Наконец Филипп понял.
— Франциск, — позвал он.
Антс подкатил Франциска к подоконнику. Там, на улице, стоял Забелла в своей шляпе, скармливая голубям хлеб. Птицы облепили его.
— Кормит… моих… голубей… — прохрипел Франциск и смял карты в кулаке.
Ночью в подвал спустилась Вероника. На изодранном тюфяке сидел усталый и печальный Забелла. Свеча догорала, едва выхватывая из темноты его обросшее лицо.
Вероника тихо села рядом.
— Зачем вернулся? — Она положила на тюфяк кусок сала и хлеб. — За смертью два раза не ходят. Теперь и я тебя не спасу. Франциск взбешен. А тут еще в Павилосте взяли кого-то из наших.
Забелла не отвечал и к еде не притронулся.
— Я думала, уже не увижу тебя. А ты — вот! — Она улыбнулась, глядя на него.
— Почему ты с ними? — спросил вдруг Забелла.
Вероника ответила не сразу:
— Потому что знаю про них все. Кто теперь меля отпустит? Ты отпустишь? Сделаешь свое дело, станешь большим человеком и упечешь всех в тюрьму и меня не пожалеешь. Кто я для тебя? Меченая. — Она взяла его руку, погладила, заметила шрам: — Пуля?
— Клеймо. Так что мы оба с тобой меченые. — Он обнял ее за плечи, и это было так неожиданно, что Вероника испугалась, прижалась к нему, и тогда шляпа свалилась с его головы. Забелла нащупал се свободной рукой и вернул на место.
— Сними, пожалуйста, свою бессмертную шляпу, — попросила Вероника и стала целовать его, и шляпа снова упала на тюфяк. — Мне кажется, плачет ребенок, — сказала она.
— У тебя был ребенок?
— Я хочу, чтобы был…
…Утром Забелла услыхал грохот дизелей наверху. Грохот угрожающе нарастал, да вдруг замолк совсем. Забелла вышел на улицу и был потрясен, увидав прямо перед собой танковый бульдозер и на нем — человека в берете, что-то отвечавшего Франциску.
Забелла попятился назад, вниз и рухнул на тюфяк лицом. И так лежал, пока не пришла
Вероника и не принесла чай. Забелла схватил ее за рукав, и она тревожно глянула на него.
Он еще не решался сказать, но теперь не было другого выхода. Он привлек ее поближе и зашептал:
— Если ты впрямь хочешь мне помочь…
— Ты не можешь не верить мне… Ради бога.
— Сходи к церкви. Там одноглазый нищий… Подай вот этот рубль. Скажи дословно: «И ответил Христос искусителю на крыле храма: столько зерен просыпано, что за один раз не собрать. Не сын спасет отца!»
Вероника шевелила губами, повторяя странные слова. Потом сказала:
— Если ты вырвешься отсюда, не убивай Франциска. Он меня из ада вытащил. И всем своим дружкам — одноглазым и глазастым — скажи. Обещаешь?
— Прежде всего будь сама осторожна. Сперва другим подай, потом одноглазому.
— Так и не пообещал.
Она тихо ушла.
В церкви Вероника бросилась на колени перед боковым алтарем с изображением святого семейства на фоне Вифлеема.
— Господи, смилуйся над ними, они оба несчастны: и Забелла и Франциск. Милостивый и всемогущий! Что я могу поделать с собой! Я люблю, люблю его. Сделай так, чтобы его шляпа и впрямь была бессмертна. А меня — хоть в пекло. Хуже не будет. Прошу тебя, господи!
— Ну, это полная абракадабра! — воскликнул взволнованный ксендз, расхаживая по тому же кабинету, по которому недавно вышагивал майор.
— Вы не волнуйтесь, вы сядьте, — предложил майор. — Вы понимаете, мы в святом писании не сильны. Но разберемся. Что там между ними произошло?
— Между кем? — испугался ксендз.
— Между Христом и искусителем. Пиши, — приказал он крепышу.
— Ну как вам сказать… — помял пухлые руки ксендз. — Даже не знаю…
— Был у них разговор на крыле храма?
— Они хоть раз встречались? — стал помогать крепыш.
Ксендз нервно засмеялся:
— Имеется в виду искушение Христа в пустыне. На крыле храма? На крыле храма дьявол сказал ему: «Если ты сын божий, кинься вниз». Мол, соверши чудо. Если не разобьешься, я поверю. На что Христос ответил фразой из святого писания: «Не искушай господа бога твоего.» В подлиннике звучит так: «Не искушай до крайности господа бога твоего.» Больше ни слова. Я клянусь, никаких там зерен. — Ксендз перекрестился.
— А про отца?
— И про отца ни слова. Можете взять текст.
— Странно, — сказал майор.
— Да просто безграмотная фраза какая-то, — заключил святой отец. — А кто сказал?
— Покажите мне это место, — попросил майор и пододвинул стопу книг.
Святой отец быстро нашел нужное.
— Спасибо, — крепыш поднялся проводить священника. И, не удержавшись, спросил: — Ну, а что Христос, так и не бросился вниз? Не совершил чуда?
— Видите ли, — засмеялся ксендз, но тут же стал серьезен, — для нас важно, что ответ говорит об уверенности Христа. Он как бы сказал: зачем столь легкомысленное доказательство божьего могущества. Вы поняли?
Крепыш вернулся в кабинет и застал майора за изучением жизнеописания Христа.
— Действительно, ни про зерно, ни про отца. Значит, сознательное соединение несоединимого. Не искушай — это понятно. Он отвергает захват гнезда на Столярной. Я даже догадываюсь, почему. — Майор оживился, вскочил — Столько зерен просыпалось — за один раз не собрать. То есть, ему известно, что на Столярной — далеко не все. Между прочим, иначе и не может быть! Но что значит: «не сын спасет отца»? Вообще, кто сын и кто отец в этом смысле? Давайте думать! Почему ты молчишь?! Я не слышу от тебя ни слова! Думать! Надо думать! Что значит: «не сын спасет отца»? А кто?
— Может быть… мы, — предположил крепыш. — Может быть, его отцу что-то угрожает.
Майор поднял глаза, подумал, сказал:
— Спасибо.
Знаток римского права Эдвард Вилкс стоял в своей вдовой спальне и одевался под дулом пистолета.
Когда оделся, двое незнакомых мужчин завязали ему и без того помутневшие от страха глаза.
Неподалеку от керосиновой лавки ждал грузовик. Старого Вилкса вывели через черный ход и затолкали в кабину трехтонки. Взревел мотор, и трехтонка нырнула в ночную темень.
Город остался за рекой, за садами и огородами.
Крытая телега полегоньку поднималась на пригорок, минуя заваленные, почти заросшие окопы, противотанковые рвы, воронки и мотки колючей проволоки.
Кобылица с трудом тянула телегу. Одышка то и дело заставляла ее останавливаться, и только беззаботный жеребенок то забегал вперед, то отставал, то снова пускался вдогонку.
В телеге примостился Франциск, обложенный какими-то тряпками и мешковиной. Он никак не мог найти удобного положения для своих безжизненных ног, все время охал… За его спиной елозил Антс, а Георгий Забелла сидел, разглядывая голые деревья.
— Долго еще тащиться? — спросил Забелла.
— Почему человек спешит, хоть и не знает, что будет там, впереди? — буркнул Франциск. — Я тоже такой же. — Он положил руку на плечо Забеллы.
— Что вы меня уговариваете, как ксендз прихожанку? Где Вероника?
Улыбка сошла с лица Франциска. Он стал сух и руку убрал.
— Не тронь чужого. Думай о своем! — сказал он угрожающе.
Забелла отсутствующим взглядом смотрел туда, где чернел лее.
— Долго едем, — сказал он и надвинул на глаза шляпу.
На пустыре, возле лесочка, стояла скособочившаяся хата, огороженная частоколом и колючей проволокой.
Двор казался вымершим.
Банька, тоже скособочившаяся, стояла на семи ветрах, и ветер рвал ее и без того взъерошенную крышу.
На частоколе болтался глиняный кувшин с треснутым днищем.
На окнах висели бог весть когда стиранные занавески.
Только колодец жил. Торчал мокрый журавль, и в бадье посверкивал остаток стылой воды.
В дверях хаты показалась Юшкене в облезлом тулупе и обрезанных немецких сапогах. Она подошла к колодцу, зачерпнула воды, оглянулась и, никого не увидев, потащила полное ведро в дом.
Над двором пролетел маленький, похожий на водяную стрекозу самолет. Не успел он скрыться, как из хаты вышел сын Юшкене, только без тулупа и портупеи, в почерневшей от пота гимнастерке, прислонился к частоколу и принялся мочиться. Он словно не слыхал, как во двор въехала телега, как спрыгнул с облучка возница Казимир, как выкарабкались верзила Антс и Забелла.
— Здравия желаю, господин лейтенант, — поприветствовал его Антс.
Лейтенант Юшка наконец застегнул галифе и отрешенно ухмыльнулся.
В окне хаты дернулась грязная занавеска. Мелькнуло широкое лицо Юшкене, потом возникла физиономия одного из тех, что вытаскивал из постели знатока римского права Эдварда Вилкса, лицо приплюснулось к стеклу, застыло в ожидании знака или приказа.
Забелла оглядел хутор, молчаливого Юшку в гимнастерке и поношенных галифе.
Казимир взял за поводья лошадь, и телега подкатила к самому частоколу.
— Работка есть, господин лейтенант, — бросил с телеги Франциск и глянул на окно хаты.
Сын Юшкене не реагировал на слова Франциска, как будто ждал чего-то не от людей, а от оплетенного колючей проволокой частокола.
Приковыляла Юшкене. Казимир достал из-под облучка сверток, протянул ей две бутылки водки.
— Сварганишь после всего обед, — сказал он.
— Да, да, — залопотала баба. — Уже стряпаю.
Прильнувший к окну хаты мужчина наконец дождался знака: Филипп рубанул рукой воздух.
— Раздевайся, — приказал инвалид Забелле. — Только без слов! Живо!
— Запомните, — крикнул Забелла, — я ваш последний шанс. В первый же день Рождества, если не вернусь, госпожа Мурская передаст советскому посольству в Швеции ваши подлинные имена и фамилии.
— Антс, раздень его!
— Я сам, — сказал Забелла.
И стал медленно раздеваться…
Из хаты вышел мужчина, ведя под руку Эдварда Вилкса. Глаза у заложника были завязаны тугой черной повязкой.
Франциск неотрывно следил за Забеллой.
Тот увидел отца, но продолжал с той же раздражающей медлительностью раздеваться. Казалось, он что-то обдумывает или отчаянно решает.
Мужчина подвел к частоколу старого Вилкса.
Они стояли друг против друга — полуголый сын в шляпе и отец с черной повязкой на глазах.
— Антс! — крикнул Франциск.
Антс стянул с головы старого Вилкса повязку.
Свет ударил старику в глаза, и он зажмурился. Когда он снова открыл их, то увидел своего голого сына.
— Попрощайтесь с сыном! — сказал Франциск.
— Не имею чести… ни вас, ни его… никого, — брезгливо прохрипел знаток римского права, озираясь.
— Подумайте! — снизошел Франциск.
И тогда Эдвард Вилкс внятно и безутешно сказал:
— Моего сына Юрия четыре года тому назад расстреляли фашисты. Если бы мой сын Юрий Вилкс был жив, разве стоял бы он голый, прошу прощения, в такой компании? Если бы мой сын был жив, он сидел бы теперь в библиотеке и читал бы Платона или Аристотеля.
— Как хотите. Юшку! — приказал Франциск, все еще глядя на Вилкса.
Антс тронул лейтенанта за плечо, сунул ему в руки пистолет. Повредившийся Юшка увидел обнаженную фигуру, затрясся и прицелился в голову Забеллы.
Прогремел выстрел, но шляпа не слетела с головы и человек не упал. Он только согнулся слегка, сжался как бы.
Лейтенант Юшка нажимал на курок еще и еще, пока не обессилел и не забился в припадке.
Но Франциск смотрел не на него, а на старого Эдварда Вилкса. Знаток римского права стоял как вкопанный, и взгляд его блуждал не по этому захламленному двору, не по этой заплеванной земле, а по небу, где дыбилась громада облаков.
— Одевайся!
Тяжело дыша, обливаясь потом, Забелла натянул на себя одежду.
— Милости просим в дом, — пригласила всех Юшкене. — Обед готов.
— Мерзавцы! — неожиданно промолвил Вилкс.
— Смелый какой! — хихикнул Антс. — А у самого, небось, штаны намокли и зуб на зуб не попадает.
— Может, иногда зуб на зуб не попадает. Может, иногда и в штанах сыро, но это, господа, не я, это моя плоть, не привыкшая к такому обращению.
— Идите домой! — сказал Забелла.
Франциск стрельнул на него глазами.
— Есть, господа, душа! Даже вышибленная из тела, она все равно жива!
— Куда его? — спросил у Франциска Антс.
— Завяжите глаза и отвезите домой, — приказал вместо него Забелла. — И не трогать! Нам не нужны лишние следы.
Франциск вздрогнул. Махнул рукою.
Из леса выехала грузовая машина. Старику завязали глаза и повели.
Когда Франциск и Забелла остались один на дворе, Забелла подошел к телеге, взял кнут, взвесил его в руке, будто намереваясь ударить инвалида. Тот не дрогнул, не отстранился, не заслонился рукой. Только смотрел на Забеллу и кивал головой.
— Я тебе говорил, что моя шляпа бессмертна, — сказал сурово Забелла. — Зря патрон холостил. — И бросил кнут в телегу.
— Да, да, — ответил опустошенно Франциск, отдавая Забелле его оружие — Хотел знать, откуда собака пришла: от НКВД или от Мурской.
— И какой вариант тебя больше устраивает?
— Честно говоря, ни тот, ни другой.
— Значит, договоримся, — решил Забелла. — Я не совсем от Мурской.
У Франциска глаза полезли из орбит.
— Мурской нужно золото. Она мне сказала: любой ценой. А вы… вы ей не нужны. Ни здесь, ни там. Вы нужны мне. Нам. Для нас золото — люди. Люди отсюда, которые знают тут каждый куст, каждый дом. Нужны, чтобы уйти и вернуться.
Франциск понял все и сразу, и потому сказал:
— Люди ждут золото. Без него не пойдут. И нас не выпустят. А золото под развалинами. У меня его нет.
Забелла долго смотрел на него и сказал:
— Значит, скажешь, что есть. Ниже Балтрага в субботу будет ждать морской катер. Оттуда.
— Катер?! — воскликнул Франциск. — Ты сказал «катер»? Мне кажется, я уже видел его однажды…
Забелла положил ему руку на плечо, и Франциск замолк.
— Сколько вас?
— Двадцать, — механически ответил Франциск. — Осталось, — добавил он.
Вечерело. Вероника стояла в развалинах и смотрела на Столярную улицу. На башенных часах пробило девять. Ни Франциска, ни Забеллы не было.
Вероника стояла неподвижно, сложив руки на груди, будто молилась. Слезы текли у нее по лицу, она кусала губы и приговаривала:
— Спаси, господи! Спаси!
В бане было жарко, как в Африке, в бане пот лился ручьями, в бане на полке, как мрачный господь на троне, восседал Франциск, Филипп охаживал Антса веником.
Франциск протянул Забелле бутылку:
— Сделай еще глоток. Водка все снимает с души.
Забелла взял бутылку, отпил.
Они и не заметили, как в предбанник юркнул лейтенант Юшка, заглянул в приоткрытую дверь, застыл при виде голых тел, протянул руку к одежде Филиппа, на которой сверкал пистолет, схватил его и, скрипя зубами, ворвался в парилку.
— Ложись! — закричал Франциск.
Антс и Филипп метнулись на пол.
Забелла схватил шайку с горячей водой и со всего размаху плеснул се в лицо обезумевшего лейтенанта. Юшка упал на пол. Забелла кошкой соскочил с полки и намертво скрутил помешанному руки.
— Спасибо, Георгин. — Франциск впервые назвал Забеллу по имени. — Как только увидит голого — звереет! Наш ротный. А какой мужик был! Что жизнь делает с человеком!
— Что же вы дверь не запираете? — спросил Забелла Мурского, стоявшего на стремянке у книжных полок. Тот от неожиданности чуть нс свалился на пол, но справился с собой:
— Раз уж повадился ветер в дом, никакой замок не поможет. — И стал слезать. — Колбасы хотите? Еще кусочек есть.
— Вот тут стоял сундук, — показал Забелла в угол. — С серебряной оковкой и навесным замком.
— Святые праведники! Я уже не хозяин в своем доме! — закричал Мурский. — В том ларце давно уже ничего нет, и сам он изъеден древоточцем. Зачем вам сундук?
— В дорогу, — ответил Забелла.
Мурский весь напрягся.
— Неужели?! — воскликнул он. — Неужели все-таки есть что везти? Я всегда думал, что моя сестра, хоть и дрянь, а в жизни кое-что понимает. — Он бросился в чулан и выдвинул оттуда небольшой сундук старинной работы. — Товарищ Забелла! А не говорила сестра что-нибудь насчет меня самого?
— Что именно?
— Ну, может быть, в слитках или в изделиях? За страх души! А? — решился он.
Забелла взял сундук и вышел, не обернувшись.
Франциск сидел у себя дома и читал клочок газеты, изредка поглядывая на Веронику и Забеллу, пытавшихся ножом разделить кусок рафинада на три части.
— План заготовки топлива на зиму успешно выполнен… Тепло будет зимой! Зимой мы будем там, где вечнозеленое лето, где пальмы. Будем курить сигары, ездить в гости друг к другу… К господину Забелле и его возлюбленной, госпоже Мурской, — он глянул на Веронику и встретил ее хмурый взгляд.
За окном заговорили дизеля танков-бульдозеров. Франциск сжался.
— Может, тебе хотелось бы, чтобы Георгин сидел с тобой под пальмами, а я ездил к Мурской?
— Франциск! Оставь Веронику в покое!
Франциск взорвался:
— Как говорили немцы: каждому свое! Не надо забирать у нищего посох. Вероника, подай лампу!
Вероника встала и подала керосиновую лампу. Франциск отвернул дно, достал два обручальных кольца, завернутых в тряпку, стал разворачивать, говоря:
— Благослови господь наши долгие и счастливые дни. Дай руку! — Он протянул свою.
— Сейчас? Здесь? — Вероника испугалась. Но нужно было что-то ответить. — Франциск, — сказала она нерешительно, — ты говорил, с фатой и у алтаря.
— Пока так, без фаты. А потом, где-нибудь в Боливии… Забелла, мы будем где-нибудь там, в Боливии?
Забелла глядел на Веронику, не отрываясь.
— Ты же хотела! — закричал Франциск, схватил Веронику за руку. Она пыталась освободиться, но Франциск крепко держал ее железными пальцами, выкручивая руку. Вероника застонала.
Тогда Забелла положил на стол нож, сунул в рот кусок сахара, подошел к Франциску и вытряхнул его из коляски.
Франциск лежал на полу, и ноги его были похожи на два огромных безлистных сучка.
На рассвете снова зарядил снег. У двора лейтенанта Юшки стояла крытая брезентом трехтонка.
Филипп, Антс и Забелла выносили из сарая тяжелые чемоданы и сундук, укладывали их на дно кузова и прикрывали соломой. На солому они поставили гроб, фанерную пирамиду с красной звездочкой, жестяной венок с ярко-красной лептой.
Франциск сидел в коляске в форме капитана советской армии и руководил погрузкой.
Около грузовика топтался одетый в тулуп лейтенант Юшка.
— Слава богу, — сказала Юшкене, — слава богу, наконец уезжаем пз этой дыры. Но почему на похороны? С гробом… Кто умер?
— Не умер, а погиб. Твой двоюродный брат, родной брат Забеллы, отец Вероники. Бандиты убили — лесовики. Ясно? — спросил Франциск.
— Боже, какой страх, — прошептала Юшкене.
— Жиды и комиссары, три шага вперед, — тихо скомандовал вдруг лейтенант Юшка.
— Тише, тише, — утешала своего сына Юшкене. — Здесь все свои. Господин Франциск хорошего доктора присоветует, вы же с ним в одном батальоне служили, — тараторила баба. — Поможет человек.
Филипп отозвал в сторону верзилу Антса и сказал:
— Таким я Франциска никогда не видел.
— Каким? — тихо спросил Антс.
— Спокойным. Он спокоен, как мертвец. Надо было бы этот сундучок проверить.
— Залезайте скорее в кузов! — крикнул Франциск.
— Сейчас, сейчас, — ответил Филипп. Он переглянулся с Антсом, подошел к колоде, вытащил топор, забрался с ним в кузов, отодвинул гроб, разгреб солому и вставил острие в щель сундука.
Франциск выстрелил.
Филипп покачнулся, перевалился через борт и навзничь упал на землю.
Все остолбенели.
— Зачем ты это сделал?! — закричала Вероника.
— Он хотел раньше времени в рай попасть, — сказал Франциск. — Если у меня не хватит терпения, и на меня не пожалейте свинца. Иначе мы еще до берега друг другу глотки перегрызем. Это же золото. Чего стоите? Казимир, Антс, Георгий, положите его в гроб. Нам как раз покойник нужен. Я одолжу ему до моря медаль «За отвагу». Приколите к груди!
Мужчины уложили Филиппа в гроб и закрыли крышкой.
— Вероника поедет в кабине, — приказал инвалид. — Поместимся втроем.
Вероника глянула на него с ненавистью.
— Я поеду в кузове, — твердо сказала она. — Там Филипп. Я буду молиться за него. — Ее глаза были полны слез.
Франциск бросил взгляд на Забеллу, по тот. кажется, не слышал их.
Вероника забралась в кузов и устроилась на соломе рядом с Забеллой, лейтенантом Юшкой и фанерной пирамидой.
Машина тронулась, но тут же встала. Казимир выскочил из кабины, отвязал кобылу, ткнулся носом в ее морду, погладил жеребенка, выгнал их со двора и снова сел за руль.
— Пусть идут куда хотят. Может, приблудятся к кому-нибудь… Хозяину, — сказал он Франциску. — От лошади беды не жди. Что из того, что она много видит? Все равно никому не расскажет.
Грузовик мчался по пустому шоссе.
— Куплю на свою долю, — вслух мечтал Казимир, — тысячу лошадей — арабских, орловских, карабахских, скрещу и буду гарцевать на арабо-орловском карабахце где-нибудь в Бразилии или в Африке. Надоели люди. Хочу закончить жизнь среди лошадей.
В кузове, на соломе, мертвецким сном спал настрелявшийся всласть лейтенант Юшка. Рядом с ним, положив голову ему на плечо, кемарила его мать.
— Спи, спи, — ласково шептала она. — Господи, какой ты здоровый и умный, когда спишь…
— Машина за нами, — вздрогнул Антс. — Сели на хвост и не слезают. — И забарабанил в стенку кабины. — Машина догоняет. Может, на другую дорогу свернем? — прокричал он. — Лучше лишние сорок километров.
Франциск ничего не ответил. Грузовик мчался напрямик.
Когда с их трехтонкой поровнялась увязавшаяся машина, Франциск увидел в ней двух мужчин и женщину. Он приказал Казимиру притормозить и достал из-под сиденья автомат.
Машина обогнала их и унеслась вперед.
На дорогу вышли два автоматчика. Один из них встал посреди шоссе и поднял руку.
Трехтонка остановилась.
— Подбросите до развилки? — спросил боец, и Забелла узнал его. Это был человек из пивной.
— Почему бы не подбросить, — сказал Казимир, косясь на капитанскую шинель Франциска. — Садитесь…
Автоматчики с красными звездами на фуражках забрались в кузов, устроились на соломе.
— Неужели Забелла? — прохрипел в кабине Франциск и глянул через окошечко в кузов.
Автоматчики о чем-то говорили с Вероникой.
Забелла глянул на часы. Антс покосился на Забеллу.
— Пепеша, — сказал Забелла. — Хорошие автоматы. Бьют без промашки.
— Так точно, без промашки, — ответил один из автоматчиков.
— И немецкие бьют без промашки, — чуть ли не с гордостью сказал Антс.
У развилки грузовик резко притормозил. Инвалидная коляска проехалась в кузове по соломе и ударилась в борт кузова.
— Спасибо, товарищ капитан, — сказал тот, из пивной.
— Счастливо, — кивнул Франциск.
Грузовик тронулся и стал набирать скорость.
— Поворачивай налево! — приказал Франциск. — Мы должны выйти к Балтрагу точно с остальными. Я думаю, они уже на подходе.
Трехтонка затарахтела по ухабам, и Казимир вдруг остановил ее.
— Радиатор закипел. Долить надо, — сказал он, взял ведро и отправился искать какую-нибудь лужу.
— Вероника! — побарабанил пальцами в заднеее стекло Франциск. — Подойди сюда!
— Говори, я все слышу, — сказала она.
— Сядь рядом, на место Казимира.
Вероника перебралась в кабину.
Забелла не спускал с них глаз.
— Вероника… — сказал Франциск. — Бог создал нас друг для друга: у тебя ни родины, ни семьи, ни друзей и у меня — никого. И ничего. Кроме тебя.
— Что ты хочешь?
Он помолчал. Потом сказал, показав глазами на кузов:
— Ты думаешь, он… Ты веришь ему?
Вероника не ответила. Вышла из кабины, и полезла в кузов.
Вернулся Казимир, залез в кабину и сказал:
— Все в порядке.
Трехтонка набрала скорость. Впереди обозначился крутой спуск.
Казимир нажал на тормоза.
Франциск вдруг ударил его пистолетом в висок.
Трехтонка потеряла управление и покатилась вниз по откосу.
Франциск едва успел выпрыгнуть из кабины, ударился о землю и через минуту встал. Встал на свои здоровые, крепкие ноги.
Трехтонка летела вниз, переворачиваясь в воздухе, из кузова ударом вышибло гроб с Филиппом, чемоданы, сундук и пассажиров.
Сундук развалился, и кирпичи, обыкновенные красные кирпичи посыпались из него на белый глубокий снег сорок седьмого года.
Трехтонка, охваченная пламенем, встала на колеса у самой опушки леса.
Спал, так и не проснувшись, лейтенант Юшка.
В десяти шагах от него, придавленные гробом, скорчились его мать, Антс.
Вероника лежала, обхватив березу.
Забелла зарылся залитой кровью головой в снег. Только его бессмертная шляпа катилась по косогору вниз.
Франциск оглядел заснеженный пустырь, вскинул автомат и дал очередь по снегу, по березам, по обломкам кирпича.
— Ты уже там, Вероника! Ты уже там! Ты уже вернулась домой. И ты, Забелла, родившийся в девятнадцатом году в Даугавпилсе…
Франциск вдруг увидел лошадь и замолк.
Лошадь была запряжена в сани, груженные березовыми чурками. Правил ею насмерть перепуганный крестьянин.
По насту бежал счастливый жеребенок.
— Стой! — закричал Франциск.
Он схватил кобылу под уздцы, потом сбросил с себя капитанскую шинель с четырьмя сверкающими звездочками на погонах, стянул с мужичка крестьянский кожух, залез в сани и крикнул:
— Стой и жди!
— Чего мне ждать?
— Могильщиков!
— Хоть жеребеночка оставьте! — взмолился крестьянин. — Век не забуду! Жеребеночка!
— Возьми своего жеребеночка и радуйся, дурак. Но-о! — Франциск хлестнул кобылу и укатил.
Мужик притянул к себе за шею жеребенка, глянул на полыхающую трехтонку, на тела, черневшие на снегу, и кинулся в гущу леса, обнимая на бегу свою будущую лошадь.
— Господи, господи, — в отчаянии повторял антиквар и, сунув босые ноги в шлепанцы, подкрался к двери. — Там же ясно написано: предлагать с десяти до семи вечера. А сейчас… сейчас уже почти утро!
— Впустите, меняю квартиру, — произнес Франциск.
Антиквар открыл двери одетому в крестьянский кожушок Франциску, повел его в комнату.
— Ну, что у вас?
— У меня улица. Меняю, господин Мурский, целую улицу на бутылку водки!
Мурский понял и обреченно стал накачивать примус и нарезать колбасу. Вдруг примус захлебнулся, погас и зашипел.
— Господи, последняя иголка. Где взять иголки? — бормотал антиквар.
Франциск рассмеялся, вылил водку в стакан, выпил, заставил и Мурского выпить, сунул в карман кусок колбасы и сказал:
— Идем, Мурский, я дам тебе иголку, не переживай. Я дам тебе золотую иголку, идем, все начинается с золотой иголки. Потом захочется золотого примуса, золотой кобылы, золотой сермяги.
…Они шли, шатаясь, по пустынным улочкам старого города, мимо реки, потом свернули на Столярную улицу и остановились у руин под восемнадцатым номером. Франциск дернул дверной колокольчик, тот дзинькнул, и они шагнули через порог в развалины.
— Сколько лет ты, Мурский, следил за этим домом? — спросил Франциск.
— Господи, господи, — простонал антиквар. — Разве я виноват, что родился на улице, где никогда ничего не меняется? Только латы, рубли, марки и снова рубли… Разве я виноват, что моя сестра шлюха, что ей снится золото, спрятанное в подвалах на Столярной?
— Она сказала чистую правду, — Франциск обвел руками руины. — Там внизу, под развалинами, — золото. Иди и бери.
— Мне не надо, я нс пойду, — промямлил Мурский.
— Ты пойдешь! Теперь ты будешь Лис!
…В прорытом Филиппом и Антсом туннеле Франциск зажег коптилку, вытащил из-за пазухи бутылку, отпил из горлышка, передал Мурскому и сказал, садясь на землю:
— Это все твое. Теперь у тебя, как и у меня, как и у Антса, как и у Филиппа, как у всех наших, как у Казимира и его лошади, нет фамилии. Ты теперь просто Лис! Был я, теперь будешь ты. Кто-то всегда должен быть Лисом, — сказал он, отделяя слово от слова.
Франциск закрыл глаза и так сидел, упираясь затылком в стену.
Мурский попытался двинуться назад.
— Сиди, я не сплю. Ты знаешь, что мне снится? Знаешь?
— Не знаю.
— Маленький городок в цвету… Мама у калитки… Сегодня суббота… Оркестр под липами играет «Меланхолический вальс», и девушки улыбаются мне. Я чист, я еще ничего не наделал. Я еще никого не продал и не убил. Как дитя. Я хочу вернуться туда…
— В прошлое вернуться нельзя.
— Дурак. Можно.
Франциск сунул себе в ухо ствол пистолета. Прогремел выстрел, тяжелое тело рухнуло на землю.
Двадцать четвертого декабря стол, как обычно, был накрыт белой скатертью, под ней шуршала солома, в тарелках белел кисель. За столом было тепло и уютно, как в детстве.
Юрий Вилкс, еще больше поседевший, с глубоким шрамом на левом виске и забинтованной рукой, сидел за столом.
— Спасибо за подарки, — сказал он отцу, Эдварду Вилксу, — за елку и такие яства. Ты опять весь день толкался на рынке?
— Подумаешь, большое дело, — усмехнулся знаток римского права. — Ботинки у меня на меху, могу и постоять. Ни войны ведь, ни комендантского часа, ни бомбардировок. И тебе, сынок, спасибо.
— За что?
— За то, что жив остался…
Кто-то позвонил в дверь, отец впустил мужчину, терпеливо просидевшего не один день у изрешеченной пулями церковной стены с кожаной повязкой на совершенно здоровом глазу. Теперь «нищий» был подтянут, чисто, до синевы, выбрит, в белой сорочке и даже галстуке.
Он выложил на стол баночку консервов и большую плитку шоколада, прищурил по привычке глаз, улыбнулся. И когда отец выскользнул за мисками в кухню, наклонился над столом и тихо сказал:
— Тот, настоящий Забелла до сих пор молчит. Крепким оказался орешком. Ничего, кроме адреса Мурского, из него не выудили, да еще эти стишки в бреду: «О, Лаура…»
— А Мурский?
— Закрыл свою лавку и переселился. На Столярную, восемнадцать. — Он засмеялся: — Ну и задал ты нам ребус с искусителем!
— Вот что я подумал, — сказал тихо Забелла. — После Рождества должен прийти еще кто-то. От Мурской. Непременно должен. Ты понял?
— Мы встретим. Ты отдыхай. Ты знаешь, мы взяли всех на катере без единого выстрела. Мне казалось, что некоторые были почти безразличны ко всему.
— Это хороший знак, — сказал Забелла. — Это значит, они устали.
Снова раздался звонок. Эдвард Вилкс направился к выходу, открыл двери.
— Помните меня? — спросил стоящий в коридоре сорб — ныне военнопленный. — Я Вильгельм Левицки. Кукольных дел мастер. В сорок третьем году я к вам, помните, заходил без шинели. Я для вас куклу смастерил. Подарок к Рождеству. Говорят, нас скоро домой отпустят. Возьмите!
Эдвард Вилкс взял большую счастливо улыбающуюся куклу, которая вращала глазами и мурлыкала, как кошка.
— Милости просим к столу, — пригласил хозяин. — Там сын с приятелем.
— Живой? — всплеснул руками сорб.
— Сыновья бессмертны. Мы должны умереть раньше них.
— Я молился за вашего сына. И за ту девочку. Я за годы войны ничего не сделал, только по-людски похоронил девочку, закутав ее в свою проклятую шинель. И еще я хотел вас похвалить за ваш немецкий. Вы говорите, как истинный баварец.
— Спасибо, — сказал хозяин. — Может, все-таки зайдете? Мой сын теперь тоже свободно говорит по-немецки, только наука ему слишком дорого стоила.
— Побегу, — сказал кукольник. — Меня конвоир на пять минут отпустил… В туалет. Простите, но я не могу, где попало. Глупо, конечно.
— Милости просим в туалет, — пригласил Эдвард Вилкс.
— Спасибо, — сказал кукольных дел мастер.
Эдвард Вилкс вернулся к столу, оставив подаренную куклу в коридоре.
— Откройте консервы, ешьте, — сказал он. — Можете выпить, если хотите. А потом, по семенному обычаю, в честь моей жены Бируте вытянем каждый по соломинке из-под скатерти.
Слышно было, как в туалете зашумела вода, потом затопали ботинки и хлопнула дверь.
— Кто это приходил? — спросил Юрий Вилкс.
Отец не ответил. Все молчали. Отец печально смотрел на своего седого сына и наконец нарушил молчание:
— Приходил тот, в чьей шинели ты четыре года тому назад похоронил девочку. Помнишь?
— Помню, — сказал сын. — Девочку… И шинель.
— Он куклу подарил к Рождеству. Она глазами вращает и мурлычет, как кошка.
Отец помолчал и обратился к гостю:
— Тяните вашу соломинку первым.
— Не очень-то длинная моя соломинка, — засмеялся бывший нищий.
Они глядели друг на друга и улыбались, сравнивая свои соломинки. И только глаза отца округлились и по щеке его покатилась слеза, которую он не мог смахнуть, потому что прятал за спиной свою несправедливо длинную соломинку.