Ей никуда не хотелось ехать — да что там ехать — даже переезжать на другую квартиру. Всё, что предлагал предприимчивый зять, не устраивало ее. Вера Ильинична пока еще в здравом уме: перебираться на кудыкину гору — за железнодорожный мост, почти на вокзал или в дряхлую деревенскую халупу на Неменчинском шоссе — ее не принудит никто. Оттуда до Ефима тремя автобусами тащиться не дотащиться.

— Это ж, мамуля, дачные места. Леса, земляника, грибы, — соловьем заливался Семён. — Туда, как вам известно, приезжают отдыхать академики из Ленинграда, шишки из Москвы. Повесил гамак, и качайся, дыши весь день полной грудью озоном! Вдох… Выдох…

— Известно, Сёма, все известно. Но ты же, хороший мой, знаешь, что я не важная птица и где я обычно отдыхаю…

— Ну и что? Кто же отдыхает на кладбище? У какого-то шведа или датчанина я, между прочим, вычитал, что вредно изнурять память утратами. Это почти на треть укорачивает нашу жизнь.

— Что поделаешь, если у меня кроме утрат ничего не было.

— А Илана? А Павлик? А уйма друзей? В конце концов, я, ваш зять, — возражал он, и, как от щекотки, поперхивался мелкозернистым смехом. — Вас любят, ценят. Ефима Самойловича и Клаву, конечно, никто не заменит… Но у вас мы… Не терплю громких слов, но мы…

— Знаю, Сёма, знаю… Но ты всё-таки, дружок, поищи для меня другой вариант — без грибов и земляники, без грохота поездов и привокзальной пьяни под окнами…

— Стараюсь, мамуля… Хотя лучше было бы не искать…

— Из-за меня, уверяю тебя, задержки не будет… Улетите вовремя. В крайнем случае попрошусь к Валентине Павловне. Она меня приютит. Будем вместе Джона выгуливать и ждать от вас хороших писем. Из Пуэрто-Рико и Израиля. Ольга Николавна из Любека их пачками получает и почти все читает нам вслух. Ее Аркаша, будущий Ойстрах и одногодок нашего Павлуши, в Кельнскую консерваторию с первого захода поступил. Лора и Абраша ресторан открыли, только русские национальные блюда и напитки подают — уральские пельмени, уху, кулебяку, пирожки с капустой, квас, водочку… Ты, Сёма, не поверишь, но мы уже договорились каждую неделю по очереди громкие читки устраивать. Только при одном условии — плохих писем не читать. Зачем друг друга пичкать невесёлыми новостями? Правда, хорошие новости как деньги — их в лотерее мало кто выигрывает, их надо заработать.

— Даст Бог, заработаем. Мы с Иланочкой не ленивцы, — сказал Семён, прервав затянувшийся отчет тещи об успехах дружественной семьи Файнштейнов-Кораблевых в не менее дружественной Германии, и снова пустился в бега по городу. Кровь носом, но он должен найти для Веры Ильиничны квартиру. Должен. Не оставлять же ее в чужой квартире с чужим пудельком.

Как только за Портновым закрылась дверь, в доме затрещал телефон.

Опять какой-нибудь книголюб, подумала Вера Ильинична и неторопливо направилась к аппарату-горлопану.

— Слушаю… Валентина Павловна? Что? Не может быть… Хорошо, хорошо… Я одеваюсь, ловлю такси и сейчас же мчусь туда…Что? Могу захватить… Если застану её дома… Удобно. Мне по пути, по пути… Я мигом…

— Что, баб, случилось? — услышав ее взволнованный голос, спросил внук, оторвавшийся от чтения книги какого-то буддийского монаха-врачевателя.

— На кладбище полиция.

— Ну и что?

— Как — ну и что?

— Обычное дело. Опять, наверно, с какой-нибудь могилы бронзу или медь свистнули… Но у дедушки — ни бронзы, ни меди, да и сам памятник из обыкновенной гранитной крошки.

И Павлик снова вернулся в Тибет к премудрому буддийскому монаху-целителю.

— Мясо в холодильнике, суп с гренками согреешь сам, а вместо компота — желе, — зашнуровывая туфли, проинструктировала внука Вера Ильинична и выбежала во двор.

— А где оно — это еврейское кладбище? — простодушно поинтересовался таксист, когда она села в машину.

Удивленной Вере Ильиничне пришлось подробно объяснять ему, как туда проехать.

Раньше на такой вопрос она бы и внимания не обратила, но сейчас это покоробило её. Неужели, мелькнуло у неё в голове, этот молоденький литовец до сих пор никого не возил на еврейское кладбище? Ни местных евреев, ни евреев приезжих — американцев, французов, англичан, которыми в летние месяцы кишмя кишит город? Может, и вправду не возил. Может, в самом деле дороги не знает. Время бежит, знающие маршрут уходят, а за руль садятся зеленые юнцы, которые пришли на свет уже «после евреев» и при упоминании о них — живых или мертвых — только плечами пожимают.

Такси остановилось возле новехонькой машины с броской и невдохновляющей надписью «POLICIJA»; Вера Ильинична расплатилась с водителем, нырнула в воротца и уже издали увидела, как в сопровождении смотрительницы Толстой Берты между надгробьями чинно и озабоченно расхаживают полицейские с собаками. Служивые никого не подпускали к себе близко, деловито что-то выискивая и щелкая закупленными в Швеции фотоаппаратами.

Вера Ильинична оглянулась вокруг и с какой-то стыдливой радостью отметила про себя: Ефимову могилу погромщики не тронули, они потрудились в соседнем ряду, где покоятся геолог Моисей Файнштейн, супруг Ольги Николаевны; директор гастронома Альберт Гомельский, женившийся на бакинской армянке Рануш; и чуть поодаль — Марк Коган, супруг Валентины Павловны. Когда Вера Ильинична подошла поближе, полицейские еще продолжали прочесывать кладбищенские ряды и щелкать фотоаппаратами, а собаки с профессиональным интересом обнюхивали уцелевшие могилы и разбросанные обломки.

— Господи, Господи, в войну двести тысяч уложили, а кому-то всё мало, — причитала Валентина Павловна, прижимая к груди, как младенца, кучерявого Джоника, косившего свои пуговки-глазки на казенных ищеек, которые шныряли между надгробьями. — Теперь взялись и за мертвых.

Пуделек от испуга и из благодарности за хозяйскую ласку залился застенчивым лаем.

— Беда… — взволнованно повторяла Валентина Павловна. — И могилу сторожить надо, и Джоника не с кем оставить… Тише, милый, тише… Все вокруг спят, а ты их, негодник, будишь. — Она погладила собачонку, но та залаяла пуще прежнего.

— Наши все целы? — нетерпеливо спросила Вера Ильинична.

— Гомельскому на фотографии глаза выкололи, а у мужа Ольги Николавны — Моисея Израилевича какой-то краской фамилию залили. Как и в позапрошлом году, больше всего досталось военным. Их надгробья повалены и разбиты. Может, вы с кем-нибудь из покойных были знакомы? Я лично никого не знала… Полковник медицинской службы Евсей Иоффе, политрук Гесель Гиршбейн… А на некоторых камнях автографы оставлены — «Juden raus!» Какое счастье, что моего на сей раз пощадили, а ведь он близкий сосед Ефима и этого Евсея…

— А что говорят полицейские? — Вера Ильинична повернула голову в сторону сыщиков.

— Ничего. Допросили Толстую Берту, видела ли кого-нибудь. Та ответила, что крепко спала.

— И все?

— А что, по-вашему, она им еще могла сообщить? Что с бродягами водку на могильных плитах пьет? Что свиные объедки на них оставляет? — подытожила Валентина Павловна. — Всё, как и в прошлый раз: пощелкали аппаратами, понасобирали обломков, собачьим дерьмом кладбище загадили, Берту порасспрашивали, и — гуд бай. Ищите, дорогие жёны, сами. У полиции и без еврейского кладбища работы по горло. — Валентина Павловна погладила Джоника, нагнулась, поцеловала в смазливую пушистую мордочку. — А что дорогие жены могут? Стоять с утра до утра с ружьями? — И вдруг она воскликнула. — Ах, Джоник, ах, шалунишка! От ласки всю кофту описял — ню, ню, ню!

Два года тому назад после налета на кладбище Вера Ильинична вместе со своими товарками поохала, поахала и, прибитая, вернулась домой; но на этот раз она решила действовать иначе — не воздыханиями и не безадресным возмущением: записалась на прием к генеральному комиссару полиции, и тот через три дня принял ее в своем роскошном кабинете, в котором на стене чахоточного Феликса Эдмундовича заменил нацеленный только на схватку и на победу Ландсбергис, снятый во весь рост на многотысячном митинге.

От имени группы вдов и сирот она без лишних предисловий потребовала у него выделить на кладбище охрану.

— Целиком и полностью поддерживаю ваше предложение, — ответил комиссар, красуясь в новом, хрустящем, как свадебный наряд, мундире. — Но…

— Но?

— Всему виной наша бедность. Пока у нас, поне, к сожалению, не хватает людей и средств на самое необходимое… На дополнительные посты, на спецтранспорт, на современное оборудование и оружие… — Его доверительность подкупала, он смотрел на нее не с показным, полицейским, а с искренним, почти родственным сочувствием. — Такие печальные происшествия крайне вредят нашему молодому государству, его имиджу в мире. — Комиссар помолчал и пристально глянул на посетительницу. — Вам чай или кофе?

— Спасибо.

— Спасибо — да или спасибо — нет? — Своей учтивостью он старался скрасить вынужденную бездеятельность вверенного ему ведомства.

— Спасибо — нет.

— Есть, конечно, выход, поне… поне…

— Вижанскене.

— Но он лежит не в полицейской, а в гуманитарной плоскости. Возможно, я ошибаюсь, тогда вы меня поправите, ведь ваши люди, как я слышал, получают большую помощь со стороны.

— Наши люди?

Вера Ильинична не могла взять в толк, какую помощь со стороны получает она или Валентина Павловна, или Ольга Николаевна, в конце концов, весь еще не вылупившийся из яйца союз русских вдов, чем они могут помочь полиции, но не отваживалась огорчать комиссара своим неведением.

— Вот если бы вы, поне Вижанскене, например, могли бы от всех еврейских вдов обратиться в какую-нибудь вашу организацию за рубежом — американскую или израильскую… Тогда другое дело. Говорят, годовой бюджет каждой из них намного выше, чем наш национальный…

— Но я, господин комиссар, не еврейка.

— Не еврейка? — выпучил он глаза.

— Я русская… Коренная русачка…

— Ни за что бы не подумал, — комиссар задохнулся от почтительного удивления. — Вы же так похожи! Так похожи!

— С кем поведешься, от того и наберешься, — съязвила Вера Ильинична и добавила: — Обратиться, господин комиссар, в какую-нибудь еврейскую организацию мы можем, я не против, но очень сомневаюсь в успехе, вряд ли евреи согласятся финансировать литовскую полицию и содержать её посты…

— Наверно, вы правы. Во всём надо полагаться на свои силы. Попрошайничать противно. Но и медлить нельзя! Я постараюсь что-нибудь придумать

— Придумывайте, господин комиссар. Только поскорей. Подонки вас сильно опережают. Скоро, не дай Бог, и охранять будет нечего.

И гостья, не похожая на русскую, откланялась.

— Где это вы, мамуля, пропадали? Я телефон чуть не оборвал, — посетовал Семён, когда теща вернулась домой.

— Мы уже собирались звонить в больницы… в полицию… — попеняла ей Илана.

— А я в полиции и была… С очень симпатичным комиссаром познакомилась… Настоящий джентльмен… Только жаль — очень бедный…

— В полиции? — У Семена поползли вверх рыжие гусеницы бровей. — И по какому, позвольте спросить, делу?

Господи, они что — с луны свалились? Ничего до сих пор не слышали?

— По личному.

Вера Ильинична обычно избегала с родней разговоров о кладбищах. Только заговори — дочка и зять тут же в рукопашную: могилы, мамуля, вам дороже всех живых, кто, скажите, вместо общей крыши с родными выбирает погост? Может, поэтому у нее не было никакого желания обсуждать с Иланой и Семёном то, что случилось. Сейчас, перед дальней дорогой, им все до лампочки! Придут в предпоследний день с Павликом на могилу, положат на камень роскошный букет гвоздик, скорбно, как вожди в кинохронике, склонят головы, и прощай, дедушка Ефим, и прощай, папуля… Семён, конечно, клянется, что, когда встанет на ноги, будет каждый год со всей семьей приезжать сюда — на поминки. Но клятвы — не авиабилеты, они денег не стоят. Вера Ильинична своего зятя как облупленного знает — для него поклясться и что-то пообещать ничего не стоит. Главное заманить её в Израиль, а уж потом хоть трава не расти…

— По личному? — усмехнулся Семён. — С комиссаром-джент-льменом? Видно, жаловались на этих недоносков, которые могилы громили?

Вера Ильинична не ответила — когда Семён воспламеняется, горит праведным огнём, плесни в ответ только слово, и пожар перекинется на всех. Пока он не выговорится, не обессилеет от собственной правоты, не уймется.

— Вы, мамуля, зря с нами в прятки играете. Как только я прознал про погром, сразу туда и поехал. Я там побывал раньше вас. Подонки! Вандалы! Куда только власти смотрят! Европы бы постыдились! И вы собираетесь остаться? С этими головорезами?

— Не все же тут, Сём, головорезы.

— Я понимаю ваши чувства — с Ефимом Самойловичем расставаться нелегко. Но лучше закончить свои дни рядом с теми, кто тебя любит, а не с теми, кто терпеть не может.

— Хватит, Сёма, хватит, — заступилась за мать Илана. — Каждый имеет право…

— На что? На глупости? Иду в пари — все ваши подружки отсюда тоже со временем отвалят, — завелся Семен. — И докторица Валентина Павловна с пудельком… И Пашина учительница! И маленькая армяночка с двумя детками от этого мошенника Гомельского. Выйдет за какого-нибудь Гургена или Акопа и махнет к своим в Ереван… И эта скуластая якутка подастся в Шушенское… к Владимиру Ильичу… Просвещаю вас, просвещаю, а толку ни на копейку!

На минутку он угас, но вскорости снова воспламенился:

— Кажется, я вам, наконец, квартиру нашел. Никогда не угадаете, где. В двух шагах от еврейского кладбища! Завтра все поедем на смотрины.

Старый трехэтажный дом, где продавали однокомнатную квартиру, окнами выходил на кладбищенскую ограду. Со второго этажа были видны дальние редкие надгробья и свежие холмики, утыканные колышками с временными табличками. Хозяйка квартиры — морщинистая полька с распаханным на борозды лицом и седыми, аккуратно уложенными волосами — была гораздо старше дома и всего того, что предстало перед взорами покупателей: висящей на стене иконы Богородицы и писаных маслом покоробившихся лебедей, застывших на стальной глади пруда; ручной швейной машины; громоздкого комода и задвинутого в угол дивана, покрытого шерстяным пледом.

— Добра квартира…Мы тут с Юзефом виенце ниж чидесце лят прожили. Як зврацались с ним с Караганды, он на шахте працовал, так тутай и поселились. Может, трошки еще пожили бы, коли Юзеф не захворал бы и не змарл. Завал сердца. Малгожата, цурка, наказала скоро-скоро все пшедать и поехать к ней, до Бялостоку. — Она говорила на каком-то смешанном польско-белорусском диалекте, все время прикрывая рукой тусклые металлические зубы в безгубом рту, полном застарелых и безотрадных вестей. — Пшедаемы кватеру бардзо недрого…

Вера Ильинична и Семён заглянули на кухню, в туалет, вышли на балкон, оглядели окрестность, кладбище, на котором копошились какие-то люди, поблагодарили хозяйку, пообещали скоро дать ответ и зашагали к выходу.

— Купуйте, купуйте, — на прощание сказала хозяйка. — Тераз ценшко пшедать — много жидув виезжа до Израэлю. Ихни кватеры файны, але дроги.

Недолгие смотрины квартиры — черного, Бог весть когда засохшего пруда; лебедей с облупившимися, как штукатурка, крыльями; редкой металлической оградки во рту хозяйки; ее седых волос; комода, осененного иконой задумчиво-кокетливой Богородицы, — вдруг что-то перевернули в Вере Ильиничне. Она никак не могла разобраться в странном нахлынувшем чувстве, в котором смешивались и жалость, и неожиданный испуг, и непонятное безразличие. Вера Ильинична в этой старой натерпевшейся польке увидела самое себя, свое уральское прошлое и не сулящее ничего хорошего будущее. Увидела и ужаснулась этому сходству — ведь и у нее Ефим неожиданно умер, и ей дочка велит запаковать чемоданы и ехать — пусть не в Белосток — в Хайфу. То, что в ней подспудно и безмолвно жило, к чему Вера Ильинична даже мыслью притрагиваться не смела, внезапно заговорило, подступило к сердцу и, как она ни тщилась от этого прилива отмахнуться, он заливал все вокруг.

— Ну как? — неуверенно осведомился Семён.

— Никак.

— Если сделать капитальный ремонт, то жить вполне можно, — попытался он защитить свою находку.

— Квартирку отремонтировать всегда можно, а вот кто сделает капремонт тут… — Вера Ильинична ткнула пальцем себе в грудь. — Ты вроде бы, Сём, покраску сделал: сменил красный цвет на бело-голубой — партбилет на ермолку. По правде сказать, ермолка тебе больше к лицу…

К ее удивлению, зять не обиделся, не стал по обыкновению высмеивать ее, как он их презрительно называл, идеалистические забубоны, уговаривать. До самой остановки они шли молча и так же молча, помахав друг другу, сели в разные автобусы.

Домой ехать не хотелось — снова затрещит телефон, снова на голову обрушатся вопросы, снова придется отвечать: Кухонная посуда? — Продана. — Холодильник? — Продан. — Десятитомник Чехова? — Продан. — «Жигули»? — Пока не продаются. — Вере Ильиничне порой чудилось, что в один прекрасный день она услышит чей-то голос — почему-то обязательно мужской — и у нее спросят: «Жизнь?», и она ответит: — Продана, продана. По дешевке. За гроши.

Нет, нет, домой нечего торопиться… лучше на часок завернуть к Ольге Николаевне, отвести душу, полюбоваться развешанными по стенам картинами, портретом самой хозяйки в строгом темно-синем платье с золотой брошью кисти неизвестного художника, гобеленами.

Ольга Николаевна Файнштейн-Кораблева жила на набережной в Доме ученых. После смерти мужа и отъезда в Любек детей она осталась одна в трехкомнатной уютной квартире недалеко от Лукишкской тюрьмы, благополучно пережившей трех русских царей, несколько польских правительств и советских генсеков.

Они сидели друг против дружки в удобных кожаных креслах и потягивали из маленьких рюмочек сладкий молочно-шоколадный ликер, который незадолго до своей кончины геолог Моисей Израилевич Файнштейн привез с конференции в Испании.

— Полиция кого-нибудь нашла? — спросила Ольга Николаевна.

— Полиция, как вы знаете, не находит, а ищет.

— Я бы очень хотела посмотреть этим негодяям в глаза, поговорить с их родителями… Я уверена, что это сделали эти бритоголовые юнцы… — Она поднесла рюмочку к накрашенным губам, лизнула заграничное зелье и продолжала: — Лора и Абрам звонят мне по нескольку раз в день. Возмущаются, утешают и наперебой настаивают, чтобы я перебралась к ним. Даже Аркаша из Кельна позвонил, прямо из консерватории: приезжай, бабуля, я подготовил концерт Вивальди…

— В гости зовут? — тихо спросила Вера Ильинична, опустив голову.

— Нет. Навсегда. Дела у них — тьфу! тьфу! тьфу! — идут вундербар. Я никогда, Вера Ильинична, не думала, что два закоренелых, неисправимых филолога, два русиста могут так преуспеть за ресторанной стойкой… Надеюсь, что и вашим повезет. Как-никак, дочь — химик, зять — электронщик.

— Говорят, что и там, в Германии, еврейские могилы не в почёте.

— Да… Но Лора и Абраша никого еще, слава Богу, в Любеке не хоронили. И потом — они уже немцы! Не русские, не евреи, а немцы. Бите зеер! Данке шён! Вундербар! Бояться им нечего… Мне, признаться, туда не хочется, но и зарекаться грешно. Ведь одиночество никаким растворителем, как надпись на могиле, не отмоешь.

Когда Вера Ильинична вернулась восвояси, то дома, кроме Павлика, не расстававшегося со своим буддийским монахом, она никого не застала.

— Баб, — оторвал голову от книги внук. — Ты что, может, себе бой-френда завела?

— А что это, родненький, такое?

— Дружка то есть.

— Ты с ума сошел!

— А что? Ты еще совсем ничего…

— Да ну тебя! Старуха… старая-старая карга…

— Квартиру для тебя нашли?

— Не-а.

— Вот и замечательно. Поедешь со мной.

— Куда?

— Куда, куда… Туда… А кто мне там рыбу фаршировать будет, кугель готовить, блинчики, желе?

— Мама.

— Мама не умеет… — Павлик отодвинул в сторону своего любимого монаха. — Короче: не хочу, баб, чтобы ты нас провожала… хочу, чтобы была рядом… чтобы, когда меня в армию заберут, ждала… как когда-то из школы… помнишь, только поднимусь в горку, а твоя голова уже из окна высовывается… ты всегда, баб, боялась, что не приду…что со мной что-то по дороге домой случится… Может, потому ничего и не случилось…

Вера Ильинична слушала его и громко шмыгала носом. Ей очень хотелось разреветься, но она изо всех сил сдерживала себя, только губы у нее предательски и благодарно дрожали так, как в молодости, в Копейске, после первого поцелуя.