— Шелапут, бродяга, разбойник, — встречает меня бабушка. — Куда тебя черти носили? Опять по чужим огородам шлялся или играл в эту дурацкую орлянку? «Орел, решка, фигу съешь-ка!» Скоро твой непутевый дядя Мотл придет на обед, а у меня ничего не готово. Мясо не смолото, картошка не чищена. Помоги, Авремэле, почисть картошку. Только смотри — шелуху срезай тонко.

Бабушка никогда не говорит:

— Не порежь пальцы!

Бабушка всегда говорит:

— Срезай тонко!

А шелуха, как нарочно, тонко не срезается. Уж лучше есть картошку в мундире. Я очень люблю картошку в мундире с пареной селедкой или с огуречным рассолом. Вкусней, конечно, с селедкой. Дядя Мотл-Златоуст клянется, что это царское блюдо.

— Очищенные бросай в миску, — суетится бабушка. — А я зайду к пекарю Файну за хлебом.

Она надевает старенький салоп и низенькая, сморщенная, словно гриб-мухомор, выскальзывает за дверь.

Я сажусь на табурет, придвигаю корзинку с картошкой и начинаю работать.

Из соседней комнаты доносится стук молотка. Это дед чинит чьи-то ботинки и стучит, как дятел. Сколько подбил он подметок, сколько дыр залатал. Его каморка завалена обувью: тут и тяжелые сапоги, и ботинки с выцветшим бархатным верхом, и остроносые туфельки, и даже шлепанцы.

Дед принимает в починку все, кроме галош. К галошам дед относится неодобрительно. Он считает, что сапожники подохли бы с голоду, если бы весь мир ходил в галошах. Кто бы тогда стаптывал подметки?

Я медленно чищу картошку за картошкой. Грязный ручеек шелухи струится на пол. Руки мои почернели, но я не обращаю на это никакого внимания.

Мои мысли сейчас там… на огороде ксендза. И чудится мне, что не дед стучит за стеной, а костельные часы бьют двенадцать, что в руках у меня не картошка, а слиток золота, что над головой светят звезды, и я смотрю на них, не отрываясь, как смотрят в глаза матери.

— И-хэ, и-хэ, — кашляет дед. — Авремэле!

Я не отзываюсь.

— Авремэле! — стонет старик.

Я кладу нож, стряхиваю с себя шелуху и вхожу к деду.

— Ты меня звал?

— Звал, — он с трудом переводит дыхание. — Что-то у меня сердце прыгает… Глупая курица! Так или иначе ее понесут к резнику. И все-таки она хлопает крыльями. Налей-ка мне, дружок, десять капель.

Я отсчитываю капли и даю деду. Он выпивает их и печально произносит:

— Одно сердце на столько ботинок! Разве это справедливо? Хороший сапожник должен бы иметь два сердца…

— У меня там картошка, — говорю я, — бабушка рассердится, если я не почищу ее.

— Эх, дурак. Я тебе о сердце, а ты мне о картошке, — стыдит меня дед. — Ну, иди, иди. Не мешай, скоро мясник Гирш за ботинками явится.

Я не перечу, возвращаюсь к себе и с особенным рвением принимаюсь за работу. Наконец миска наполнена доверху. Где же бабушка? Видно, задержалась с кем-то. Бабушка часто задерживается. Встретит жену маляра Янкл-Лейба или скорняка Лейзера, — ну… ясно, тут уж так скоро не уйдешь…

В последнее время бабушка очень много говорит про какого-то Гитлера. Этот Гитлер, должно быть, порядочный мерзавец. Иначе бабушка не кричала бы на мою маму, когда та меня защищает:

— Гитлера растишь! Гитлера!

Это даже хорошо, что ее нет. Можно набрать соли. Она стоит в комоде, там же, где сахар.

Я открываю комод, стараясь не скрипеть дверцами. Но не тут-то было!

Дверцы скрипят, как сапоги балагулы Ицика.

Завидую ворам! Они все делают тихо. А я не умею. Тихо я умею только плакать.

И потом очень страшно красть у себя дома. А если попросить бабушку?

Нет, она не даст.

— Взять, — стучит в ушах.

— Не брать, — колотит в мозгу.

— Взять, не брать, взять, не брать… Подумаешь! Украсть немного соли — это, в конце концов, не такой уж страшный грех. Медлить нельзя. Надо решаться!

Но почему же я стою недвижимо? Ведь комод открыт.

— Боже, — молю я, — прости меня! Ты же знаешь, что я никогда ничего не крал. Позволь мне унести отсюда немного соли. Я найду клад — жемчуг, бриллианты, золотые монеты, и тогда за один бриллиант я куплю у лавочника Зака целый мешок соли. Ее хватит на все: и на посол огурцов, и на похлебку, и на всякую всячину. Позволь мне…

— Позволяю, — отвечает господь.

Нет, это не он, а я сам подбадриваю себя, запуская руку в комод.

И вдруг я слышу шаги.

О, эти шаги! Я знаю их, как свои пять пальцев. Никто так не ходит, как бабушка: бочком, почти на цыпочках.

Как ужаленный, я отскакиваю от комода. Старушка смотрит на меня и, не давая опомниться, спрашивает:

— Зачем в комоде рылся?

— Я… Я…

— А ну, отойди!

Бабушка подходит к комоду, резким движением открывает его и, пошарив там, дает мне затрещину.

— Ах, ты паршивец эдакий!

Я стою, не смея дышать.

— Ты что думаешь: у меня склад сахара? Я тебе и так, негодник ты этакий, две ложки в чай кладу. У других внуки как внуки. Только мне господь послал такого. Полкулька сахара сожрал!..

— Сахара?

— Он еще прикидывается! Чтоб тебе пусто было!

Бабушка запирает комод, прячет в чулок ключ, окидывает меня презрительным взглядом и семенит на кухню.

Я судорожно хватаюсь за карман, ощупываю его и застываю.

Нет!

Нет!

Бабушка все перепутала. В том кульке была…

Что была?..

И тут я, дрожа, подношу к губам белые, краденые кристалики.

Сладко!

Сладко!

Мне сладко!

Отчего же я плачу?