Зиновьев стал писателем не потому, что алкал самовыражения, делал продукт для литературного рынка или наслаждался игрой слов. Такие писатели существуют в изобилии, он писатель другой.
Я полагаю, он стал писателем от стыда за человеческую природу. От невозможности принять трусость как единственно разумную модель поведения. В те годы, когда он написал «Зияющие высоты» - ну прямо как сейчас - общество достигло пика своего развития, жить стало вальяжно и хорошо. Кризис где-то там за невысокими горами маячил, но поди еще, разгляди его: ничего не видно при высоких ценах на брежневскую нефть. Надо просто не замечать некоторых вещей, надо просто договориться не лезть куда не надо, а в остальном - изволь, делай карьеру. Уже выслали Солженицына, уже фрондеры сошлись на этике невмешательства в дела большие и на правоте малых дел. Уже сложилась традиция свободолюбивых попоек в пельменных: существовали такие уютные местечки, где души раскрывались, рты раззявливались. Пельменные располагались напротив основного места работы - отсидел свои положенные часы, взял бутылку, ну чем не свобода? И ведь речь идет об интеллектуалах, о тех, чьим основным занятием была игра ума, кто противопоставлял умственные занятия - служению Мамоне и Молоху власти. Просто следовало быть осторожным, усвоить правила игры - ну совсем как сегодня. Сегодня играют в демократический рынок, тогда играли - в социалистический лагерь. Однако всегда находится один человек, который испортит всем настроение. Найдется выскочка, который правил не принимает в принципе. По всей видимости, в момент, когда трусость делается нравственной доминантой развития общества, такой человек не может не проявить себя. Просто из уважения к человеческой природе.
У Зиновьева - кажется, в «Светлом будущем» - есть короткая новелла о солдате-новобранце, который захотел участвовать в ротных спортивных соревнованиях. Парень был здоровый от природы и, хотя не тренировался прежде, легко поднял штангу, которую с трудом тягали ротные силачи. Он просто подошел, ухватился - и поднял штангу, причем поднял ее одной рукой. И армейские силачи расстроились, они не признали победы новичка, они сказали, что штанга поднята не по правилам - надо ведь брать ее двумя руками! Скорее всего, это история выдуманная, у Зиновьева часто встречаются такие сказочные образы - ведь и действительно, поднять штангу одной рукой нереально. Впрочем, и многотомную историю общества написать практически невозможно - в одиночку, в изгнании, в пожилом возрасте, взять и написать такое. В новелле о силаче-новобранце Зиновьев передавал свое собственное состояние, состояние богатыря, которого не признают за такового. Пришел в литературу человек и сделал то, чего не мог сделать никто, - и литераторы зашумели: не по правилам делает! Он - не писатель! Формой не владеет, коряво пишет, стиль не тот. Помилуйте, так разве любой писатель не мечтает создать небывалую, революционную форму? Ведь именно что мечтает! А тут - пожалуйста: небывалая смесь из социологии, памфлета, философии, сатиры. Не было так никогда - вот он перед вами, подлинный авангард. Нет, говорят, не то - не литературно!
Писатели правы, штангу подняли не по правилам. Как права интеллигенция, чувствуя в Зиновьеве отступника, предателя корпоративных интересов, так правы и коллеги по перу - Зиновьеву литература сама по себе неинтересна. Немедленно автору стали пенять: а где же, собственно, литература? И не только потому, что боялись им сделанного, но и потому, что искренне недоумевали. Мы, вообще говоря, стесняемся больших целей, есть в них нечто утомительное. Литература - это нечто прекрасное, а народная судьба, историческая трагедия и прочие занудства - они как-то не соответствуют образу просвещенного литератора.
Ни в Зиновьеве, ни в его друзьях (а мне посчастливилось знать людей из той компании) - подобной застенчивости не было. Они привыкли отвечать за мир.
Будет неправильно, если я не скажу о своих личных отношениях с Александром Александровичем. Зиновьев - старинный и ближайший друг моего отца, Карла Кантора. Диалог этих людей, Карла Кантора и Александра Зиновьева, - во многом согласных, часто спорящих - был несказанно важен для меня в юности. Я смотрел на них - и чувствовал себя Раулем при взрослых мушкетерах. Я завидовал их времени: то были люди, не стеснявшиеся масштаба гражданской задачи; видимо, война заставила их с юности говорить в полный голос. Бытует мнение, что люди, бывшие смельчаками на войне, легко примирились с рабским положением у себя дома, «смело входили в чужие столицы и возвращались в страхе в свою». Вероятно, такие примеры тоже бывали, но мне известно другое: беседы, слушателем которых я был, поражали упорным желанием додумать и договорить каждую мысль до конца.
Я всегда считал себя учеником того, военного, поколения - и боялся, что не успею сделать ничего достойного дружбы этих людей. Горжусь тем, что с того дня, как я приехал в Мюнхен к Александру Александровичу, мы стали друзьями. Я приехал на Савитцштрассе, окраинную улицу Мюнхена, в октябре восемьдесят восьмого, была уже ночь. До того я видел Александра Александровича на его проводах в Москве - ко времени мюнхенской встречи прошло десять лет. Мне показалось, что Зиновьев не изменился: навстречу шел подтянутый, резкий в движениях человек, совсем еще не старый. Он сказал: «Карл!» - так показал, что я похож на молодого отца, - и обнял меня. Это очень дорогое воспоминание. Мы потом виделись часто, говорили много; но нет ничего удивительного в том, что эта встреча запомнилась особенно.
В тот вечер - и это естественно - мы говорили об их (отца и его) юности, об их общих друзьях. То была особая группа людей, людей выдающихся; многие из них прославились. Они знали друг другу цену, понимали, кто и сколько сделал, и оценивали сделанное придирчиво. Они стали философами в те годы, когда иной философии, кроме марксизма-ленинизма, в обществе, где они существовали, не признавали. Из такого состояния общественного сознания было три выхода: 1) стать соглашателем, выполнять обязательную программу, отрабатывать получку; 2) возненавидеть марксизм в принципе, обратиться к чему-то вообще иному - к буддизму или Витгенштейну; 3) отнестись к марксизму как к инструменту, необходимому для познания данного общества. Понятно, что первый путь не рассматривался этими людьми вовсе, на заказ они не работали.
Марксизм для них (для отца и Зиновьева по крайней мере) был не идеологией, но философским учением, которое требуется освободить от идеологии - хотя бы для того, чтобы понять происходящее в мире. Ситуация, при которой марксизм объявлен иконой или напротив - предан поношению и забвению, была оскорбительна. Иногда для характеристики некоторых людей того круга используют выражение «марксист-идеалист», выражение, как мне кажется, глуповатое. Маркс в достаточной степени сам был идеалистом, трудно быть большим идеалистом, чем Маркс. Навязать современному пролетариату идеалы античного полиса - не есть ли это вопиющий идеализм? Впрочем, данный идеализм был весьма успешно скорректирован социальной практикой, но является ли недобросовестное использование идеи достаточным основанием для того, чтобы вовсе марксизм похоронить? Какое общество - из тех, что относят себя к христианской цивилизации, - вполне живет по заветам Христа?
Коль скоро данное общество использует марксизм, было бы странно марксизм игнорировать - марксизм не от сырости завелся, и не по недосмотру Кьеркегора. Это не историко-социальный казус, не клякса на полях цивилизации, - сколь бы это утверждение ни ласкало слух современного банкира. Это исторически необходимое и исторически подготовленное движение мысли, которое объективно изменило жизнь. Требуется сделать умственное усилие, чтобы не подменить философствование - идеологией. Идеология - она не обязательно марксистская, идеология бывает и анти-марксистская. От перемены знака идеология не становится философией.
Зиновьев был именно философом, логиком. И как философ он совершил следующее.
Зиновьев выступил против Советской власти, а двумя десятилетиями позже - против так называемого «западнизма» прежде всего как ученый, который, обнаруживая новый вирус, выявляет средства борьбы с этим вирусом. И в том и в другом случае он действовал одинаково - подчиняясь той же логике: логике борьбы с вирусом.
Вирусом, опасным для общества, он считал идеологию.
Он стал анализировать новое общество (он - думаю, не особенно удачно - именовал его «сверхобществом», на основании того, что параметры заметно укрупнились) в тот момент, когда новое общество обзавелось новой идеологией.
Сложился новый общественный кодекс, появились новая элита, новые формы управления - в том числе управления сознанием, целями, стратами общества. И в хорошо знакомом Зиновьеву мире интеллектуальной обслуги появились новые обязательные фразы-пароли, новые «правила игры». Прежде цитировали основоположников и генсека Брежнева, теперь цитировали либеральных мыслителей и удачливых миллиардеров, раньше преданные люди состояли в партии, теперь - в Открытом обществе Джорджа Сороса, прежде ждали премии в квартал - а теперь грант от капиталиста. Возникли новые общественные науки, удачно заменяющие историю КПСС. Так появились желанные начальству (и столь же ненаучные, как история партии) направления науки - «историософия» и «культурология». Эти междисциплинарные формы деятельности представляли тот же самый, партийный, прием обращения с реальностью: под желанную схему подбираются удобные факты и цитаты, выстраивается удобная начальству картина мира. Среднеобразованные мальчики и девочки бойко включались в научный процесс, руководствуясь общим планом: доказать, что западная цивилизация лучше славянского дикарства. То, что данная посылка выгодна прежде всего местным баскакам, которые привыкли использовать население как рабов, а жить на Женевском озере - не мешало новым идеологам искренне верить в то, что они несут обществу свет и разум. Множество так называемых «историософов» в ходе социальных перемен славно послужили новому начальству - доказали как дважды два, что революция была антицивилизационным явлением, а первоначальные накопления и рынок - на диво прогрессивны. И, как всегда, служители идеологии были нетерпимы к нерадивым. Если утверждены общие правила игры - уклоняться от них непорядочно с точки зрения корпоративного мышления. За двадцать лет - слово к слову, жест к жесту, книга к книге - сложилась определенная общественная дисциплина ума, система оправданий для элиты, система обязательств для подчиненных, новый социальный дискурс. Появилась новая социальная мораль, новое искусство, новые ценности, новые, обязательные для поклонения авторитеты и новая манера авторитетов цитировать.
Именно в этот момент и потребовалось вмешательство Зиновьева. По той же самой логике, по какой он не мог принять диктат советской идеологии, оболванивание сознания в шестидесятые годы, - именно по этой самой логике он выступил против идеологии новой, идеологии сытых.
Призвание Зиновьева - разрушение идеологии. Его характерный писательский (он же и философский) прием - вычленение конкретного содержимого из внешне благополучной абстрактной посылки и внимательный логический анализ этого содержимого. По сути, этот метод ведет к деструкции любого обобщенного утверждения. Вероятно, если применить такой метод к религии, можно придти к отрицанию чудотворного бытия (см. например, Евангелие Толстого); впрочем, Зиновьев к собственно религиозному сознанию не обращался. Объектом его исследования было регулируемое общественное сознание, подменившее религию в современном обществе. От философии постмодернизма - а переклички имеются - Зиновьева отличала абсолютная нелюбовь к теоретизированию, он ненавидел фетиш знания, не противопоставлял знание - бытию. Зиновьев был обуян стремлением разложить феномен общественного сознания на составные части, развинтить механизм до винтика - на веру социальную конструкцию не принимал. А бытие воспринимал цельно, за его целостность и боролся. Для него коммунистическая утопия (не идеология, но утопия) была несомненным выражением цельного духовного бытия человека, его гносеологического бытия.
Идеология как субститут религии и философии стала наиболее удобным объектом для применения данного метода. В этом, и строго в этом смысле, Зиновьев и был философом: он отстаивал линию обороны философии от идеологии, он дрался за суверенность границ. «Коммунизм как реальность» (название одной из книг Зиновьева) - это социальный кошмар, но этот кошмар преодолим через понимание, через восстановление цельности бытия. Свод жизненных правил Александра Александровича - это кодекс сопротивления социальным штампам, принцип интеллектуального сопротивления. Все, кто его знал, поражались неизменности его реакции - было известно: что бы ни посулили, что бы ни произошло, Зиновьев всегда будет против. Он сознательно выстраивал оборону одиночки. Социальная жизнь есть процесс, легко редуцируемый в небытие: для того чтобы убить человека в лагере, его сначала убивают, оболванивая до состояния массового продукта. «Евангелие от Ивана», написанное Зиновьевым, есть то же самое по отношению к идеологии, чем стало толстовское евангелие по отношению к православию. Толстовская «религия» - это желание отстоять мораль от чуда и ритуала, объявить мораль естественной нормой, а «религия» Зиновьева - это метод социального поведения, исключающий любую зависимость от регуляторов социума. Общество нарочно устроено так, чтобы превратить человека в марионетку, и надо постоянно быть готовым не подчиниться приказу. Он даже написал однажды набор бытовых правил: как вести себя в таких-то и таких-то условиях, как держать себя в постоянной готовности к ответному действию. Например, он никогда не садился на стул вальяжно, закинув ногу за ногу, никогда не отдыхал в кресле - но напротив, всегда садился так, чтобы быть готовым немедленно встать.
В этом и состоит так называемая «религия Зиновьева», о которой он сам не раз говорил, и на которую любят ссылаться его ученики. На самом деле, разумеется, никакой религии Зиновьева нет и быть не может, ее и не было. Как сказал бы сам Зиновьев - это «бред сивой кобылы». Это была анти-религия. Был метод вычленения из социального бытия его идеологической составляющей - и уничтожение обособленной идеологии. Зиновьев еще в ранней диссертации показывал, как работает марксистский метод восхождения от абстрактного к конкретному - в дальнейшем он этот метод стал применять как оружие против абстракций. Абстракция - по Зиновьеву - это не генерализация представлений, не общий взгляд на предмет, но неполное знание свойств предмета. Абстракция - это представление о предмете, основанное на знании лишь одной из его сторон. Так, например, мы можем именовать «демократию» - свободой выбора. Это абстрактное заключение не есть обобщение всех свойств демократии - это лишь односторонний взгляд на демократию, по ошибке выдаваемый за ее основную характеристику. На первоначальном этапе мышления (Зиновьев всегда тщательно разбирал самую посылку к изучению предмета, начало философствования, если использовать гегелевский термин) человеку свойственно принимать отношения предмета к себе за свойства предмета, в этом субъективном фиксировании, через связь субъективных образов и возникает абстрактное представление. Подмена абстракцией фактических свойств предмета и есть обычный, чаще всего происходящий в реальности способ узнавания мира. Например, идеология использует именно это свойство мышления. И Зиновьев - именно это свойство мышления постоянно атаковал. Он был великий хирург: подходил к больному и одним движением вырезал опухоль идеологии. Правда, часто операция эта для пациента оказывалась оскорбительной - он ведь верил во что-то, а ему показывали, что предмет веры отсутствует, «Марксизм - оружие, огнестрельный метод, применяй умеючи метод этот», - сказал однажды Маяковский. Зиновьев же метод диалектической логики эксплуатировал нещадно - кстати и некстати.
Прием довольно прост, но всякий раз завораживает исполнение. В своей великой работе «Восхождение от абстрактного к конкретному» Зиновьев предъявил метод диалектической логики - на примере товара (конкретной клеточки анализа) и капитала (абстракции, нуждающейся в конкретизации). В дальнейшем он применил этот метод по отношению к коммунистической идеологии, потом по отношению к западному обществу - сегодня, используя его урок, можно показать, как эта операция выглядит. Берется абстракция - скажем, тяга к интеллигента к свободному демократическому миру. Первоначальное представление о демократии возникает как следствие человеческой деятельности - скажем, от чтения Оруэлла, сопоставления туристских рассказов, отрицания непосредственного окружения. Порыв к демократии основан на множестве хаотически усвоенных представлений, в свою очередь абстрактных. Субъект, переживающий это абстрактное стремление к демократии, получает свободу в первоначальных ощущениях - и его мыслительный процесс превращает эти ощущения в свойства предмета. Так возникает умозрительная картина демократии - понятой сначала как абстрактное благо, а в дальнейшем наделенной теми свойствами, которые ей не присущи. Раскрывая многообразные свойства предмета - а это возможно сделать лишь используя ряд противоположных абстракций и логически их сопоставляя - мы сумеем конкретизировать предмет исследования. Так, например, абстракция «вес» воплощена в одном предмете - в гире, но конкретизация этой абстракции может появиться лишь от сравнения разных предметов: гири, пера, камня. Так и понятие «демократии» - нуждается в уточнении: требуется выделить общее с демократией в разных явлениях (тех, которые не есть демократия) и тем самым конкретизировать присущее именно данному строю. Уточнение не означает, что демократии не присущи общие черты, очень даже присущи - и трудность анализа (эта трудность эксплуатируется демократической идеологией) состоит в необходимом совмещении диалектики выработки абстракций и внутренней диалектики самого предмета анализа. Скажем, идеолог демократии может утверждать, что обмен и рынок суть свойства демократического хозяйства - однако рынок в равной степени относится и к феодальному обществу. Интеллигент, стремящийся на Запад, утверждает, что свобода выбора находится именно там - однако этот интеллигент уже произвел выбор, указывая на Запад, и в этом выборе он не был свободен от определенных абстракций, которые он не выбирал. Иными словами, он предпочитает феномен свободного выбора и приходит к этому предпочтению, производя несвободный от абстракций выбор - классическое несоответствие понятий. И так далее - требуется очистить любое явление он алогичной шелухи. Если взять традиционные обещания любого демократического депутата, мы увидим набор идеологических абстракций - не имеющих никакого отношения к конкретному социальному строю, который данный депутат представляет. И вполне возможно, что, например, свобода выбора (изначальная мечта интеллигента, толкнувшая его к демократии) окажется не свойством демократии - но лишь ощущением от таковой. Будет ли интеллигент любить конкретный предмет так же пылко, как он любил абстракцию?
Вообще говоря, идея свободного выбора может существовать, даже когда ничто ее не поддерживает, даже когда все ее опровергает, даже когда она предана общественным строем. Однако это уже вопрос веры, совсем не науки, Зиновьев же был конкретным ученым, в этом его сила. Если нечто заявлено, это нечто обязано быть доказанным - вот простые требования. Зиновьев полагал, что главное в человеке - способность упорного сопротивления небытию, а цельное бытие не допускает ложных генеральных посылок. Утверждение Ансельма Кентерберийского «Верю, чтобы понимать» - он посчитал бы «бредом сивой кобылы». И противного утверждения «Понимаю, чтобы верить» - он не признавал также. Он понимал чтобы понимать - и в этом видел свое призвание несомненно был не платоником, но гегельянцем: бытие для него было в абсолютном понимании. Через разрушение идеологии происходит освобождение сознания, таким лишь способом человек может стать ответственным, может выполнить свой долг по отношению к бытию, по отношению к себе подобным.
Именно за непоправимый ущерб, нанесенный идеологическому сознанию, Александра Зиновьева и ненавидит столичная интеллигенция, работники идеологической сферы.