Домой ему хотелось, домой. К себе, на Войковскую. Под корягу. Выпил он сегодня немного, как раз чтоб хватило энергии на такой рывок. Опыт подсказывал ему, что это возбуждение скоро перейдет в сонливость, потому что и маловыпитое легло на старые дрожжи. Вот и хорошо. Только бы добраться до своей комнаты. Забиться в нее, лечь в постель и чтоб никого не видеть, не слышать, только чтоб все справлялись о его здоровье, жалели его, приносили еду, питье и лекарство, но тут же уходили, чтоб было тепло и уютно. Возможно ли это в чужой, нанятой комнате, без телефона, без уютной библиотеки с Диккенсом и Львом Толстым? Все казалось ему возможным.

Выскочив из подъезда, он натянул плащ (все-таки уже был вечер) и посмотрел на часы. Начало девятого. Совсем немного времени прошло с тех пор, как приехали, а уже он убегал. Вполне можно было бы еще посидеть, выпить. Но, вспомнив Джамбль, Лева обрадовался, что удалось убежать. Еще было совсем светло. Вечер казался тихим-тихим, очень летним, каким-то даже радостно тихим. Он сунул руку в карман, вытащил кошелек. Деньги еще были. Не так чтоб очень много, но на такси должно было хватить. Скорее домой. Еще бы на такси в магазин заскочить и купить что-нибудь на утро пожевать: хлеба, кефира, масла, сыра, колбасы. Простой пищи. И бутылку пива на всякий случай. Завтра суббота, на работу не идти. Можно и почитать, подумать. Но не кидаться на все сразу. И не думать о доходных статьях, о книге. Честно, честно работать. Выбрать тему. А чего выбирать! Она есть. Надо разработать теорию калейдоскопа. Посмотреть наброски, которые делал сегодня утром с похмелья. В кои-то веки пришла в голову настоящая и самостоятельная мысль, о таких он раньше только в книгах читал, думал, что у нас такое сочинить невозможно, тем более ему, потому что он привык размышлять только в том направлении, как его в университете учили, как на работе требовали, как надо. А если эту мысль продумать как следует, записать, оформить, литературу по этому вопросу подсобрать, во всяком случае под углом этой проблемы просмотреть ранее читанное, ведь наверняка найдется многое, что он пропускал мимо глаз. А теперь полезет навязчиво, как тема крокодила полезла. Главное — заострить внимание на данной теме.

Надо вспомнить, кто из великих нечто сходное говорил. Платоновская «пещера» сюда явно не годится… Быть может, Вико, его corsi ricorsi то есть приливы и отливы, его теория всеобщего круговорота?.. Нет, теория калейдоскопа — это нечто другое. Надо идти методом различения с прежними теориями. Скажем, экзистенциалисты говорят о хаосе истории, о беспорядочном, броуновском движении человеческих судеб и устремлений, а я добавляю и исправляю: история и жизнь — это не хаос, а калейдоскоп, в котором узор меняется, но в каждую данную историческую ситуацию он четок и кажется неизменным, более того, когда меняется только хоть один компонент, то меняется и вся структура, хотя поначалу этого могут и не замечать, но потом становится ясным, что возникла принципиально иная картина мира. Это специфическая система наблюдения и анализа. Потому что калейдоскоп не материальное тело, а философское, — Лева аж задохнулся от удовольствия точной формулировки. — Так изменение производительных сил меняет в конечном счете производственные отношения, а затем и надстройку, то есть всю духовную жизнь. Таким образом, кстати, я не выхожу за пределы Марксова материализма, диалектики. И я смело отказываюсь от идеи, муссируемой снобами и пижонами сегодня, от идеи Бога, который якобы управляет миром. Калейдоскопом управлять невозможно. Его можно только наблюдать и пытаться уловить закономерность смены узоров. Сюда следует, пожалуй, присобачить и «морфологию культуры» Шпенглера, где всё в одном ряду для объяснения мира: и тексты, и утварь, и одежда, и архитектура, и нравы, и политика, и экономика, и искусство. Из этой морфологии и создайся калейдоскоп культуры, эпохи. Но тут-то мы его и поправим, хихикнул про себя Лева. Он не видит изменяемости мира, не понимает диалектики этого изменения. Короче, что-то наклевывается, вырисовывается нечто.

Короче тему надо столбить, параллельно же начинать ее серьезную разработку.

А если ее удастся оформить и сформулировать, разлетелся от счастья Лева, то она наверняка останется. Останется. Даже когда его не будет. Пусть не напечатают про это. Можно и с докладом выступить. Лева тут же вообразил зал Ученого совета Института и себя на трибуне перед микрофоном с бумажками и стаканом воды. Конечно, его теорию не примут, но все о ней будут говорить, а поскольку она будет достаточно сумасшедшей, то никто из начальства не захочет присвоить его идей, как обычно делалось, когда Лева писал за высоких людей их статьи. Эта работа вхолостую, на чужого дядю, когда при этом и собственных мыслей развернуть нельзя, приучила Леву не додумывать до конца пришедшее в голову. Их паразитизм рождал и его духовное безволие. Все равно все ухало в болото и никому ничего не было надо. Самостоятельного не было надо. А было надо, как надо. Нет, здесь он напишет для себя, свое. Пусть потом говорят. «Слыхали, какую идею Помадов выдвинул?» — «Да, совершенно сумасшедшая». — «Сумасшедшая-то сумасшедшая, да в этом что-то есть». — «Верно. Во всяком случае поразмыслить заставляет». Лева довольно про себя улыбнулся, представив эти разговоры. Одно дело в пивной про калейдоскоп ляпнуть, другое — теоретически эту идею обосновать. В пивной ее только Тимашев и оценил. И то наверняка забудет. А статус теоретической идеи она может получить только после научного выступления.

После дождя и жары в воздухе стоял аммиачный запах, точно на уроках химии. Лева шел к шоссе, размышляя и помахивая портфелем, в котором лежали «Повесть о Горе-Злочастье», старая «Иностранная литература» с рассказами Кафки, которые Лева нашел в хозяйской библиотеке на Войковской и до которых у него уже третий день не доходили руки. И то и другое надо бы прочесть. Вот ведь жадность. Имел что читать, а все же книгу у Тимашева выцыганил. Теперь две читать придется. А времени мало. Впрочем, может, их удастся использовать как материал для его теории. Может быть. Это было бы хорошо. А то куча дел, и надо стараться, чтоб попусту время не тратить. За квартиру еще платить. И за комнату. Да Верке, когда родит, коляску и кроватку надо. Остальное ее мать купит, а это вроде бы мужская обязанность, раз он порядочный человек. Хорошо людям типа Морковкина, мастерам жизнеустроения собственного. Пьет с нужными людьми, и не просто пьет, а умеет подружиться, у него есть машина: и чуть что — ах, куда же нам без Морковкина, а он безотказен, его машина к всеобщим услугам, и весельчак, и гитарист, и за пожилыми женами пожилых друзей ухаживает, предоставляя тем временем пожилым друзьям свою квартиру для встреч с любовницами, этакий жиголо, и пишет неплохо, пишет то, что нужно, но живо, живо, и с престижными цитатами из Аверинцева и Бахтина, зато от своих любовниц, которые собираются рожать, он умеет полностью устраниться: я-де был против, сама решила оставить ребенка, сама и расхлебывай, и сравнительно честно все это, и снова он свободен и независим, в любую компанию на своей машине, усатенький, худенький, гибкий, подвижный, и с деньгами. «Эх», — Лева вздохнул. Конечно, на коляску и кроватку деньги отложены. Не так много и надо. Рублей сто вместе с доставкой. Да, а потом лишнего не будет. Пожалуй, придется рецензию написать, все-таки рублей сто она принесет. И книжка вроде бы ничего, да и рецензия с гарантией пойдет.

С такси Леве не повезло. Машины с зеленым огоньком, сколько Лева ни поднимал руку и ни выбегал даже на шоссе, не останавливаясь проносились мимо, даже не притормаживали. Зато шли какие-то автобусы номера которых были Леве неизвестны, как и их маршрут. Наконец, уставши ловить машины, Лева подошел к передней дверце подрулившего автобуса и крикнул обращаясь к шоферу и к двум-трем случайным пассажирам, семейной паре, очень благопристойной на вид, и парню с гитарой:

— Куда едем?

— Машина только до Савеловского, — сказал в микрофон водитель, услышав Левин вопрос, а увидев, что к задней двери двинулись еще двое людей (парень с девицей), повторил — Граждане, машина следует только до Савеловского. Затем в парк.

— Мне подходит, — бормотал Лева, влезая и устраиваясь у окна. — До Савеловского, а там на трамвае до Войковской как раз.

Он сел у окна, поставив портфель на колени. От выпивки, тянувшейся со вчерашнего вечера, Лева теперь чувствовал усталость во всем теле, хотя сонливости рока не было, он еще держался, потому что на поминках не усердствовал. Да и Джамбль-Людмила вовремя его спугнула. А то бы наверняка сорвался. Да еще бы к кому из женщин полез. Нет, все к лучшему. А с этой вдовой, ну ее к черту. Он снова вспомнил, как с Мишкой Вёдриным они подцепили откровенную на разговоры бабу, у которой оказался сын-инвалид. Вспомнив, пожалел об имбирной, которую они отдали бабе, и о нелепой драке из-за проблемы блага у Платона. Нет, дураки они были, что отпустили бабу. Не отпустили бы, и драки бы не было. Тогда про Платона и не вспомнили бы. Нет, тогда он не боялся женщины. Но эта Джамбль, ну ее. Слишком зазывная, чересчур. Хорошо, что он сбежал. Жаль только, Гришу не предупредил. Да догадается, надо надеяться.

Леву трясло, он подскакивал на сиденье, обнимая руками портфель, и старался сосредоточиться на чем-нибудь серьезном. Уже давно Лева решил, что спьяну читать в транспорте не будет, но каждый раз принимался за книгу: во-первых, чтоб продержаться дорогу, чем-нибудь завлечь свое внимание, а во-вторых, чтоб наверстать упущенную за время пьянки возможность интеллектуального усилия. На сей раз Лева, прежде чем прибегать к помощи чтения, решил вспомнить, где и когда он мог читать о калейдоскопе в художественной литературе. Мысленно пробежать ряд возможных книг, в которых хоть что-нибудь об этом говорилось. Но ничего не мог припомнить. Даже обидно стало. Вот о крокодилах — сколько угодно. Тут тебе и «Крокодил Гена» Эдуарда Успенского, и «Крокодил» Корнея Чуковского, и «Крокодил» Достоевского, а уж поминается он в разных стишках детских по многу раз. Целая крокодилиада. И почему так в стране, столь далекой от жаркого пояса, где люди крокодилов видели только в зоопарках? Что за тяга? Он вспомнил слова Тимашева, что русский философ Василий Розанов называл Волгу «русским Нилом». Но на Ниле, как известно, крокодилы водятся, а на Волге их в помине нет. Какая же связь? Может, дело в том, что крокодил — потомок древних ящеров. А ящеры здесь были. Это Леву в свое время поразило, когда он читал книгу академика Рыбакова «Славянское язычество». Оказывается, как глубока народная память! Ведь стишок «Сиди, сиди, Яша, под ореховым кустом» вырос из древнего заклинания «Сиди, сиди, ящер, под ореховым кустом, грызи, грызи, ящер, орешки каленые, милому дареные». Орех — он тоже какими-то волшебными свойствами обладает. Ящера заклинали ореховым кустом. А ящер сидел и ждал жертвоприношения. Вот жуть. Потом все забылось, и ящер стал невинным Яшей из детской песенки. Хотя крокодил тут, наверно, ни при чем. Древнее остается в слове, а тут слово другое, нерусское.

Лева вздохнул и, щелкнув замками, раскрыл портфель. Склонился над ним задумчиво. Все равно о калейдоскопе ничего не вспомнилось. «Повесть о Горе-Злочастье» доставать не хотелось. Хватит с него сегодня и горя, и злочастья. Лучше «Иностранку» с Кафкой. Кафку образованному человеку надо знать. Хотя, как спьяну говорил Шукуров, все на свете читавший как «интеллигент в первом поколении» (Лева завидовал цепкости этих первооткрывателей культуры; где он проходил мимо, питаясь слухами, надеясь на общую эрудицию, они усердно штудировали, пытались разобраться, причем в наиновейших течениях, которые Лева презрительно игнорировал; им это было надо, у них не имелось базы, семейной основы, все самим приходилось добывать), «в сочинениях Кафки нет просвета, Потому что — и это видно из его текстов — для него Бог умер». «А на самом деле Бог не умер?» — спросил в ответ Саша Паладин. «Да его просто нет, — сказал Вася Скоков. — И не было». — «Надоели мне эти псевдовыяснения псевдовопросов, на которые всем на самом деле наплевать и только все интересничают своим глубокомыслием, — высокомерно провещал Тимашев и тут же заискивающе обратился к лидеру: — Ты что скажешь, Кирхов?» Но Кирхов ухмылялся своей мефистофельской ухмылкой: мол, о чем тут говорить, все чушь и детские игрушки. Он поднял кружку, прищурился, глядя на нее, отхлебнул пива, все ждали решающего слова, но он засмеялся и ничего не сказал все же. А Лева тоже молчал, но был отчасти согласен с Тимашевым, что Богом нынче «пижонят», хотя идея это глубочайшая, возникла не случайно; сейчас, конечно, Бога уже в сознании людей нет, потому что он не нужен. Хотя, разумеется, человечество с трудом отказывалось от этой идеи, боясь потерять нравственность, чему пример творчество Ф. М. Достоевского с его альтернативным сопряжением: если Бога нет, тогда все позволено.

Лева отлистнул страницы журнала и принялся читать Кафку, рассказ «Превращение», про Грегора Замзу, обратившегося в насекомое: «Проснувшись однажды утром после беспокойного сна, Г регор Замза обнаружил, что он у себя в постели превратился в страшное насекомое. Лежа на панцирно-твердой спине, он видел, стоило ему приподнять голову, свой коричневый, выпуклый, разделенный дугообразными чешуйками живот, на верхушке которого еле держалось готовое вот-вот окончательно сползти одеяло. Его многочисленные, убого тонкие по сравнению с остальным телом ножки беспомощно копошились у него перед глазами». Но, в отличие от проснувшегося героя рассказа, глаза у Левы стали слипаться, как всегда с детства с ним бывало: когда что-нибудь неприятное настигало его, он засыпал, а здесь еще и алкогольная сонливость, да в сочетании с малоприятным рассказом этого самого Кафки, — и Лева заснул. Журнал выскользнул у него из рук, и он лбом стукнулся о никелированный поручень переднего сиденья, блестевшего (как отметил Лева, еще только усаживаясь на свое место), как никелированная спинка кровати в комнате Настасьи Егоровны, Аниной матери. От удара Лева очнулся, подхватил с грязного пола журнал, расправил замызганные страницы, постарался стереть грязь, но только ее размазал. «…Нет, читать я не могу», — сказал он себе и сунул журнал обратно в портфель, И вспомнил почему-то идиотскую шутку Кирхова, прервавшего в тот раз (когда говорили о Кафке) этой шуткой свое ироническое молчание: «На ваш прямо поставленный вопрос, есть ли Бог, отвечаем утвердительно: да, Бога нет!»

— Савеловский вокзал. Дальше не поедем, — объявил шофер.

Лева собрался с силами и вышел. Толстая старуха с черными волосиками на подбородке, усиками и шишкообразным носом, похожая на ведьму, оттолкнула Леву, собираясь лезть в автобус.

— Он дальше не идет, — пояснил Лева.

— Но мне нужен именно этот автобус, — злобно окрысилась старуха.

— Я вас уверяю, он дальше не идет, — вежливо повторил Лева.

— Как ты можешь в чем-нибудь уверять, когда ты сам про себя ничего не знаешь! — пренебрежительно (что было обидно от такой неприятной старухи) сказала она, влезла в автобус, двери закрылись, и автобус куда-то покатил, хотя шофер и говорил, что дальше не едет.

Лева изумленно посмотрел вслед автобусу, досадуя на свою всегдашнюю неприспособленность и культяпистость: может, надо было понастойчивее поговорить с шофером, хотя, с другой стороны, куда ему-то дальше ехать на автобусе, ему на трамвае теперь надо. Но неужели у него на физиономии написана этакая интеллигентская растерянность, гамлетизированная нерешительность, что даже дурацкие грубые старухи замечают это с одного взгляда? А от гамлетизма и пьянство, и все остальное, потому что не может он, чтоб «да» у него было «да», а «нет» было «нет». Вечные экивоки, вечные «может быть»… Инга привыкла, прощала, а Верка («Века», как, ластясь, она сама себя называла своим детским именем), несмотря на обожание и преклонение, плохо восприняла его вчерашний запой по поводу выговора. Он ей утром по дороге на работу позвонил, хотел исповедаться, но она трубку бросила. Сволочь Главный, сам велел Гамнюкова сократить, а козлом отпущения оказался Лева, исполнитель. Впрочем, Верка уже пару месяцев как стала смотреть на него с вопросом, без восторга и обожания, задумываясь, похоже, о судьбе их будущего ребенка. Это и добило Леву, довело до комнаты на Войковской. Не слова, не ругань, а взгляд, в котором перестало светиться обожание, а лишь недоумение и сожаление, что он оказался так нерешителен и слаб, что она не может им гордиться. А человеку надо, чтоб им кто-нибудь гордился! Отчего это на Западе кто Гамлет, тот непременно действует и решителен чрезвычайно? А у нас кто склонен к рефлексии, тот уж непременно запьет вроде Мити Карамазова, а уж действовать — нив какую, как бы начальство чего не сказало! А об этом даже Грише не сказал — о выговоре, о том, что с Веркой поцапался, на Войковскую перебрался, и хоть уже и помирились, и о кроватке Лева думает, а Верка только о будущем малыше, а все-таки Лева уже живет отдельно от всех. Почему Грише не рассказал то, что все ребята в редакции знают, понять он не мог, ведь рассказал то, о чем никто не знает, что так поздно женщин узнал — в двадцать один год, всем же всегда рассказывал про свои еще школьные любовные похождения, как же, мужская гордость! В такой интимности признался, что жуть. Но тут же с трезвой, непонятно откуда взявшейся беспощадностью сказал себе, что и самобичевания его, и это интимное признание, самообнажение должны были показать Грише, что внутреннее ядро у него все же чистое, что он не испорчен, и вызвать этими признаниями похвалу себе. А про выговор и запой в результате выговора Гриша бы не понял, а то и осудил бы. Да, каждому свое, каждому надо рассказывать «свое», то есть то, что слушателю доступно. Но все равно про начало сексуальной жизни Грише тоже не надо было рассказывать, даже чтоб хвалил. Похмелье проклятое! Сколько лет знакомы — он ни разу про это не сказал, а тут распустил язык!

Размышляя так, Лева не двигался с места, бессмысленно глядя на булочную, находившуюся прямо перед ним. Так он и стоял, пока проходившая мимо веселая троица парней не захохотала ему в лицо, а один, самый наглый, не постучал костяшками пальцев Леве по голове со словами:

— Эй ты, забыл, как ноги передвигаются?!

Был этот парень плечист, с квадратной челюстью, похож на Джека Лондона. Одет в ковбойку с короткими рукавами и расстегнутым воротом, на широкой груди топорщились мышцы, белая рука была огромной и мускулистой, а на кисти ее Лева увидел татуировку: «Цветы цветут в садах, а юность вянет в лагерях!» Поистине татуировки преследовали его сегодня. Лева испугался и замер, заморгав глазами. Но компания просто веселилась и, не тронув его, двинулась дальше. За ней, очнувшись от столбняка, потащился и Лева. Он спустился в подземный переход, но шел медленно, стараясь не нагонять этой компании. Парни вышли направо, а Лева, наоборот, налево, в сторону магазина «Восход». Ему-то надо было направо, в сторону телефонных будок, обогнув которые он как раз и выходил к трамвайной остановке. И теперь, увидев, что компания уже изрядно удалилась, Лева собрался было двинуться к телефонным будкам, как к нему подскочил, подмазался, подрулил, подобрался мужичонка в затерханном пиджачке с прорехами, с маленькой головенкой и обратился с вопросом, почему-то вполголоса произнесенным:

— Слышь? На двоих не будешь? А то у меня не хватает.

Видно, судьба следовала за Левой по пятам, и противостоять ей он не мог. А облик его, расхристанного после вчерашней пьянки, хотя и похмелившегося, вызывал на подобные вопросы. Лева не умел отказывать в таких просьбах (многолетняя привычка сказывалась), особенно «человеку из народа». Контакт, контакт с народом нужен русскому интеллигенту, любой ценой! Омыться в его простоте и чистоте, самому опроститься тем самым. И Лева сразу в ответ:

— А что, разве еще дают?

— Да здесь магазин до девяти. Водки нет, бормотухи тоже. Одна «Плиска» семирублевая. А у меня только трешка. Думал, бормотуха есть, вино, одним словом, а там только «Плиска», — объяснил, сокрушаясь, мужик.

— А сколько времени? — спросил сам себя Лева, глядя на часы. — Давай пошли, можем не успеть.

Лева почувствовал, что в нем сразу проснулась активность, энергия. И еще он почувствовал, что он тут главный, что он нужен, что без него не обойтись. И с ребятами он в кабак не пошел, и на поминках тоже придерживал, а тут словно прорвало, словно в струю попал, и его понесло. И не с друзьями, а с каким-то малознакомым, малорослым мужичонкой. Это как приключение, но не в джунглях, а в городе. Откуда взялись и живость, и бодрость, и задор, и быстрота движений, и резкость реакции! Они пошли быстрыми шагами, почти побежали, обгоняя прохожих.

У дверей магазина, на сером, истоптанном грязными башмаками асфальте, где валялись осколки случайно разбитой бутылки и виднелось неотмываемое и невыводимое пятно от дешевого вермута, именуемого в просторечии «краской», толпились мужики. Они малоразборчиво и не очень уверенно кричали, что еще-де пять минут по закону в магазин можно пускать, что нет такого права за десять минут до конца работы закрывать магазин, что пусть запустят хотя бы одного ходока, представителя от всех, хотя бы одного, ну, будь человеком. Но здоровенный кудлатый детина в ватнике и синем халате поверх ватника держал дверь на тяжелом крюке, временами снимая его и выпуская из магазина посетителей, отягощенных товаром, самодовольно прокладывающих путь сквозь толпу жаждущих. Мужики лезли к стеклянной входной двери, умоляюще прикладывали руки к груди, показывали на часы, на деньги, но страж был почти неумолим. Почти, потому что у некоторых он деньги сквозь щель брал, на секунду исчезал и возвращался с бутылкой.

Новый Левин знакомый сказал:

— Это Витюша, я его знаю. Два рубля сверху надо. Есть у тебя?

Лева протянул две трешки. Мужичонка схватил их и протиснулся к двери. Кудлатый детина пропустил его внутрь, и неожиданный Левин знакомец исчез с трешками, будто его и не было. «Два сверху» — это значит, радо было деньги мужику при входе дать, а раз он пропустил, то… нет, непонятно. Лева принялся ждать. Он ждал пять, десять, пятнадцать минут. Было ему обидно и жалко денег, но оставшийся в нем разумный человек, сидевший где-то глубоко внутри, говорил, что это хорошо, что не надо жалеть денег, что здоровье дороже, что зато он теперь не нарежется и за это еще бы стоило приплатить и что надо бы тихо чапать себе к трамвайной остановке и ехать себе на Войковскую подобру-поздорову. Ведь были же у него хорошие планы на ближайшие дни, а если он выпьет, то все пойдет прахом и не скоро он тогда снова соберет себя. А ведь главное — начать, вработаться. Он даже уже приподнялся, но словно чародейная сила держала его на месте, нет, не большого дьявола, а так, какого-нибудь лешего или водяного, но держала, уговаривала подождать, а вдруг все же появится посланец. И точно, права оказалась чародейная сила, появился ожидаемый мужичонка из другой двери с бутылкой «Плиски» в руках и помахал Леве рукой.

— Извини, задержался, — сказал он, сойдясь на середине пути с Левой. — Зато две конфетки дали. Держи.

И он протянул соевый батончик. Потом они решали, где пить. По предложению мужика они нырнули в ближайший дворик, сразу за магазином. Пристроились на низенькой деревянной ограде около клумбы с непременными анютиными глазками, за рядком мелкого кустарника, своей темнеющей зеленью скрывавшего их от случайных прохожих. Мужик поглядывал, не отхлебнул ли Лева лишний глоток, а сам рассказывал, что живет он с соседской Нинкой, что они не расписаны, но все равно получку он ей, как жене, отдает, а она стряпает и обстирывает его. Конечно, говорил мужик, я от нее иногда зашибаю, особенно с Клавкой, из того же цеха, но все равно на Нинке пожалуй что и женюсь. Потому что Клавка стерва, тварь болотная, еще и с начальником цеха крутит, живет то есть, а начальник — гад, иуда, наряды лишние выписывает и заставляет с собой делиться, но, чуть что, на тебя же и валит.

При этих словах Лева, отхлебнув еще глоток коньяка и откусив кусочек батончика, передал бутылку напарнику и сказал, что все начальники — суки и что он сам пострадал через начальника, оттого и запил.

— Я ему говорю, — жаловался Лева, — «вы же сами мне сказали это сделать», а он отвечает: «Что-то не припоминаю». Я ему говорю: «Я вас считал порядочным человеком». А он все твердит: «Не припоминаю, вы меня с кем-то путаете». Он сам про себя говорит, что он ставит задачи, — тут Лева постарался придать своему голосу интонацию самодовольной тупости, — «не очень существенные по значимости, но важные, которые связаны с проблемами научного коммунизма, а не с фундаментальными философскими проблемами». Кретин! Как такого держат!.. Он при этом думает, что умнее всех, раз начальник, а в веках-то я останусь, потому что теорию калейдоскопа придумал, — спьяну Лева терял свое чинопочитание и становился очень дерзок. — Я им докажу, калейдоскоп не материальное тело, а философское! Докажу!

— На, отхлебни, — сказал мужик, чтобы утешить его. — И плюнь, — добавил он, — все равно хуже баб ничего нет.

Лева опять отхлебнул и вспомнил сегодняшнюю молодую вдову, Людмилу-Джамбль, и продолжил свою речь, только сменив теперь предмет. Начал говорить о женщинах. Это был из тех пьяных рассказов-поступков, вспоминая которые Лева готов был сквозь землю провалиться в буквальном смысле слова.

— Меня, понимаешь, бабы за что-то любят, — хвастливо врал он. — Сам не знаю за что. Знаешь, бывает в мужике такая внутренняя уверенность, что любая баба твоя, а они, суки, это чувствуют и липнут как на мед. Я, конечно, много работаю, служба у меня такая, это и хорошо, потому что мы все же не восточные люди, века проводящие в безделье, сидящие в тени на порогах своих хибар, щурясь на солнце и попивая чай или какую-нибудь чачу. Там земля все сама родит, понимаешь? А нам работать нужно. Но как после работы расслабиться, если не с бабой да не с водкой?! Особенно под разговор по душам. Русскому человеку ведь поговорить надо. Вот как мы с тобой, сидим разговариваем. Утром еще и знакомы не были, а сейчас по душам говорим. А у меня тут, понимаешь, история сегодня вышла. Одна девка раза два меня видела, тоже такая тварь болотная, кикимора зеленая, но красоточка, пальчики оближешь, будь здоров какая девка. Всегда в зеленом ходит. Моложе меня лет на двадцать, но влюбилась, понимаешь, по уши.

— А ты с ней?.. — спросил мужик.

— Ну нет, врать не стану. Ну, может, один раз, ну два от силы. Но прилипла как банный лист.

— Для бабы два раза, если понравился, то есть по вкусу пришелся, — это немало, это много. Это мне Нинка так говорит, — заключил мужик. — Ну? Дальше.

— Ну вот. То ли она все мужу сказала, то ли еще что в этом духе, может сам узнал, только он утопился, вот такие, брат, дела, понимаешь? — Лева как бы намекал на то, что повинен в смерти, что из-за него, удалого красавца-мужика, катастрофа произошла, почему-то хотелось ему выглядеть таким интересным, и ради этого он готов был на чудовищную ложь, ведь безнравственность и злодейство в пьяном разговоре — лучшая приправа, и наворот полуправд, перетолкованных и перевранных, продолжался. — Есть тут и другая версия, понимаешь ли. Из блатных моя подружка-то эта зеленая, слух прошел, что мужу-то она помогла… Понимаешь? С дружками своими договорилась, ну и… Во всяком случае, поминки сегодня были, мне она, конечно, ничего не сказала, что на самом-то деле с ее мужем произошло, но так ко мне на этих поминках лезла, буквально чуть не изнасиловала. Но я — нет. Неудобно, говорю, ты что, шалава, с ума сошла, а? Завтра давай.

— Правильно. Смерть уважать надо, — согласился мужичонка.

Они еще выпили по глотку. Коньяку осталось совсем немного, а Леве хотелось еще поговорить.

— Вот я и не остался, ушел, — говорил он, придерживая бутылку, чтобы мужик не торопился допивать. — Она-то очень хотела, чтобы я остался, все принималась уговаривать, в коридор провожать пошла, на родственников не посмотрела, что осудят, а там так прижалась, что я еле оторвался. Но я ни в какую. Лучше, говорю, не уговаривай, а то поссоримся. И ушел.

— Молодец, — одобрил мужик.

— Я вот думаю, может, сейчас к друзьям поехать, — неожиданно для себя сказал Лева (ему захотелось еще похвалиться и верными друзьями мужчинами, которые, как рыцари Круглого стола короля Артура, готовы за него в огонь и воду). — Они у меня настоящие ребята, любят меня, понимаешь? А пьют так, что будь здоров.

Но коньяк кончался, и мужик, видимо, решил закругляться.

— Давай допивай, — сказал он.

Они допили. Лева лихо отшвырнул бутылку в кусты. Ему хотелось продолжить рассказ о своей романтически-преступной страсти и верных друзьях, готовых на все за него, и он предложил:

— Может, перекурим?

Мужик вытащил «Приму», Лева «Яву», но тут же решил закурить покрепче и взял у собутыльника его сигарету. Они закурили. Вдали проехал уже который по счету трамвай.

— Ты куда сейчас? — спросил Лева, надеясь начать новый тур беседы, незаметно переведя разговор на себя. Был он уже сильно пьян, в голове шумело, его пошатывало, когда он шевелился.

— Да я здесь живу. Дом на болоте, — и мужик указал на стоявший неподалеку девятиэтажный серый прямоугольник дома.

— Почему на болоте? — испугался чего-то Лева.

— Говорят, раньше болото тут было. Осушили и дом поставили. Родился я, значит, на болоте. На болото и переехал. Такая то есть судьба у меня — на болоте быть. А сами мы с Севера. С болотистой местности. У нас там такие деревни досель есть. Мы еще язычники там. А в Москве, почитай, лет тридцать, не больше. У меня отца лешим в деревне звали.

— Ну ладно, расходимся, — заторопился, притушивая сигарету и отводя в сторону глаза. Лева.

Лева был человеком суеверным, и этот корявый мужичонка вдруг ему жутким показался: низенький, верткий, но чувствуется, что жилистый, не то что рыхлый Лева. Лева испытывал такой же сейчас испуг, даже страх, как когда ему Кир-хов сказал, что его Верка мышьяком подтравливает. Пьяный страх подкинул его верх, он перепрыгнул деревянную планку ограды и, подвывая, бросился через кусты и клумбы к трамвайной остановке.