А затем вошла крепконогая Катя, будущая жена немецкого бундесбюргера, собирать термометры. Забирая уже лежавшие на тумбочках градусники, она записывала результаты в амбарную книгу.

— А тебе, болезный, и не ставила. Стонал ты, будто леший тебя душил. Вон сосед твой Славка сказал не будить тебя. Я и не будила. А тебя как повело-то, весь пол загадил. Надо за нянечкой послать. Пойду Сибилле Доридовне скажу. Она старшая медсестра — пусть распорядится. Или жена придет уберет?..

Лицо ее при этом выражало полное равнодушие к происходящей вокруг нее российской жизни.

— Никого не надо звать! — оборвал ее пустые слова Славка. — Я сам тут приберу. Делов-то, больше разговору. И загадил-то немного.

Он быстро протер пол и отнес тряпку во вспомогательную процедурную, где были и ванна, и унитаз, и шкафчик закрытый с обрывками бинтов.

— Вот это по-нашему, по-мужчински, — гремя своими банками, сказал дед Карпов, который, пока Славка убирал, аж с кровати свесился, чтоб все видеть. Раз-два — и дамку за юбку, тить твою мать!

Подросток Паша, как обычно, лежал, подложив руки под голову, и смотрел молча в потолок. Дипломат Юрий читал газеты, мычанием подтвердив свое согласие со Славкой (Славка ведь был для него старший по казарме). Глеб сидел на койке и кашлял, схватившись за свою впалую грудь.

— Курить надо меньше, а то сам не заметишь, как помрешь, — неодобрительно сказала Катя, выплывая из палаты, почти не шевеля бедрами. — В Европе вон давно уже не курят.

— Идет, будто пятак в заднице зажала! — засмеялся ей вслед Славка. — Да Господь с ней! Нам до нее дела нет. Но уж больно воображает. Счас Тать придет. Сегодня раньше времени. До завтрака. Давай-ка, — обратился он ко мне, — пока любимая твоя не пришла, полотенце мокрое тебе принесу — личность протереть. А то ты мутный со сна какой-то.

Он снял со спинки моей кровати полотенце и вышел. Через минуту принес влажное, приятное, убирающее дурноту, рвотный запах и ночной кошмар.

И тут и вправду явился Анатолий Александрович. Был он сосредоточен, неразговорчив. К Рождеству себя готовил. Просмотрел записи температур. Почесал окладистую свою черную бороду — не понравилась ему температура подростка-наркомана, не спадала она никак.

— Ты смотри у меня до десятого доживи. Антибиотики тебе поколют. А там посмотрим, может, еще почистить тебя надо.

Был четверг, 6 января. 7-е, стало быть, пятница, 8-е — суббота, 9-е воскресенье, значит, 10-е — понедельник. До понедельника ему дожить нужно, когда и Глебу, и мне операции обещаны. Причем Глеб этой операции ждал, я же упирался, как мог. Подошел он и к Глебу.

— Ну что с тобой делать, прямо и не знаю. Вот что: дам я тебе пока «Эссенциал форте», будешь пить по две таблетки четыре раза в день. Сестры проследят. Я Сибилле Доридовне скажу, чтоб назначение это записала. Как раз к понедельнику тебе это поможет. Надоел ты мне. Пора тебя выписывать. А пока лекарство попьешь.

— А операция?! — возмутился Глеб. — Вы же обещали!

— Раз обещал — значит, сделаю. Ты только принимай регулярно, что я прописал. Будет ухудшение, не обращай внимания. Должно помочь.

Славка вдруг гнусавым голосом в воздух, ни к кому не обращаясь, пробубнил вслух старый больничный анекдот:

— «Больной, поступили результаты ваших анализов. Вы покинете нашу больницу через одну-две недели». «Спасибо, доктор». «Боюсь, больной, вы неправильно меня поняли…»

— Ох, Колыванов, — вздохнул Тать, — сдохнешь ты без покаяния, судьба у тебя такая.

— Кто ж о судьбе загадывает, Анатолий Александрович? — отозвался Славка. Это уж как сложится.

— Ладно, умничаешь больно. Теперь Карпов. Вижу, идешь на поправку. А дипломат наш? Надо вставать, с сестричками уже можешь заигрывать. Скажу, чтоб расшевелили тебя. Так, а теперь писатель — или философ? — Клизмин…

— Кузьмин, — поправил я его снова.

— Это хорошо, что фамилию свою помнишь. Не безродный, значит.

— Не, не безродный, — согласился я.

— Устал я с вами со всеми. В отпуск надо. На Афон собирался. Из-за этого дефолта деньги лопнули. В монастырь в отпуск поеду, почищусь там. — Он словно забыл, что ко мне обращался. — Вместо меня доктор Шхунаев вами на праздниках займется, если что не так.

И вдруг повернулся и вышел из палаты.

— Что-то ничего он мне не сказал, — растерялся я.

— Ну и радуйся! — засмеялся дипломат. — Целей будешь.

Его переполняла радость возвращавшейся жизни. Он сел на постели, расправив плечи, словно слова А.А. добавили ему сил. Подросток же Паша и пролетарий Глеб выглядели, как и я, растерянно-смущенными.

— Сам ушел, а лекарства прописал. А если без него что перепутают? — волновался Паша. — А с него потом взятки гладки.

— Да не должны перепутать, — неуверенно возразил Глеб.

Славка молчал. Потом пояснил:

— Это он из-за погоды злится. Не дали ему рождественского Деда Мороза.

Подросток снова лег на спину, подложив под голову руки и уставившись в потолок. По коридору прошла дежурная по столовой нянечка, сзывая всех на завтрак. Славка, Глеб и Юрка-дипломат, прихватив свои столовые ложки, вышли. Остальным нам, лежачим, приносили еду в палату.

— Пожрем от пуза! — радовался дед Карпов.

Но это он так иронизировал. К здешней еде он добавлял всегда домашние приношения. Впрочем, ел он не так уж много, худ был весьма, и продуктов, приносимых ему два раза в неделю, хватало с избытком. На металлическом столике-подносе прикатила нянечка-подавальщица еду. Паша почти ничего не ел, только пил. На подоконнике, рядом с его кроватью, родители оставили несколько бутылок минералки, он и пил прямо из горла по глотку каждые полчаса. Из больничного завтрака он взял только стакан жидкого киселя. Я же вообще отказался, поскольку ждал Кларину.

Вернулись от тощего завтрака мужики с кусками хлеба на случай, если до обеда станет голодно. Причем если к Славке жена пришла всего раз — он не велел ей больше сюда ходить, то к Юрке и Глебу ходили постоянно, и домашняя снедь у них была. Но как Славка, так и они.

Вошла с лотком, полным шприцев, Наташка — более игривая, чем обычно. Глаза сверкали вполне похотливо. Увидев нашего дипломата, совсем расцвела. Нравился он ей. И очень ей хотелось, чтобы и он обратил на нее свое благосклонное внимание.

— А ну, мужчинки, попками кверху. И не дрожать! Бабам вы еще и не такое и не туда вкалываете. Тебя, Глеб, как не колола, так и не буду колоть. Зато сразу две таблетки принесла. Доктор записал. Сегодня еще три раза примешь. Хватит одному валяться, пора к бабе под бочок. А вам, — это она Юрию Владимировичу, — придется ко мне в процедурную зайти. Доктор велел вам побольше всяких телодвижений делать. Скорей заживет.

После укола я лежал, невольно вспоминая и продумывая Сибиллины пророчества. Хоть и приснились они мне, но насчет Юрки, похоже, начинали сбываться. А как со мной? Наверно, Тать со Шхунаевым не хотят все же меня зарезать, но вполне по-русски хотят проучить. Дескать, слишком много о себе понимает, а кто он такой!.. Не начальник, не телезвезда, как писатель неизвестен, во всяком случае, мы-де его не знаем. А проучить могли только одним способом — распотрошив меня по правилам и законам хирургии, со свойственным им искусством и ловкостью. А все разговоры о жертве — это бред какой-то… Никакого рацио, никакой логики, эмоции сплошные. И тут мне вспомнился стародавний анекдот, в котором даже Бог рассматривается в духе русского антирационализма. Появился в пьяном русском селе мужик, русский тоже, но справный, работящий. Вот засеял он все как полагается, ночей не спал следил за полем, обрабатывал и прочее. Самый большой урожай собрал, сложил зерно в амбар. Вдруг гроза, гром, молния, и у него у единственного амбар со всем урожаем сгорает. Расстроился мужик, но скрепился, кое-что распродал, купил самого лучшего семенного зерна, снова поле засеял, снова не спал, и снова самый лучший урожай у него. Собрал, смолотил, в амбар сложил — уверен, что теперь дела его поправятся. И снова гром, молния, снова все у него сгорает. А у пьянчуг по-прежнему всё в полном порядке. Однако мужик сильный был, в долги залез, но снова всё сделал в лучшем виде. И в третий раз именно у него все сгорает. И тогда обратился мужик к Богу, почти как древний Иов: «За что, Господи, наказываешь? Я ли Бога не почитаю, я ли не работяга, я ли не семьянин, я ли не трезвенник?.. Ответь мне!» И тут разверзаются небеса, высовывается оттуда Бог и говорит: «Вообще-то ты мужик хороший, правильный, но что-то, блин, я тебя недолюбливаю, не нравишься ты мне что-то». Вот и вся логика! На ней и стоим. Вот и Татю со Шхунаевым не понравился я чем-то.

И тут — легок на помине — явился Шхунаев. И сразу ко мне. Лицо его вдруг что-то мне напомнило: как корабельный руль — опущенный книзу нос, острый и длинный, как киль корабля, подбородок, залысины от лба к вискам, словно паруса. «Шхуна! — подумал я. — Говорящая фамилия. Пират! Ушкуйник!»

— Не добеседовали мы прошлый раз с вами. Я, знаете, люблю поспорить, все равно верх мой будет. А пока чего не поспорить, не побеседовать? Ведь вы уже позавтракали?..

«А он и вправду садист, как из концлагеря», — подумал я.

— Он еще не ел, ему жена приносит, — сказал Славка-сосед.

— Сегодня день такой, предрождественский, — не обратил внимания на Славкины слова Шхунаев, — все желания сбываются. А у вас, скажем, какое желание? Ведь есть же оно?

Я вдруг ответил грубо (силы, что ли, стали возвращаться?):

— Уйти отсюда, чтоб операцию вы мне не делали и я жив остался. Как-то давно я читал роман такого швейцарца — Дюренматта. Называется «Подозрение». Там рассказывается о бывшем враче-нацисте, который после войны на своих пациентах опыты ставил, потом убивал их, предварительно переписав их завещания в свою пользу. Вот вы мне его чем-то напоминаете. — Я говорил так, словно мне терять было нечего или словно я уже выбрался из больницы.

Но он даже не обиделся, только своей длинной улыбкой улыбнулся:

— Ну, во-первых, читал я это. Так он же без наркоза операции делал и на заключенных в лагерях, а только после войны на богатеньких перешел. А вы свободны, и операция пройдет у нас под наркозом. А во-вторых, какие я с вас деньги могу получить? Тем более с вашей смерти? Это у них там меркантильная цивилизация, все для денег и из-за денег. А у нас другое. Мы все делаем из духовных потребностей, по велению души.

— Даже в карты прохожих проигрываем не ради грабежа, а по душе, по ее велению, так что ли?

— Пример ваш жесток. Но и в нем есть правда. Да, это в каком-то смысле бескорыстное убийство. — Он оперся о спинку моей кровати, длинный, стремительный, жестокий. — Гораздо противнее, когда из-за десяти долларов убивают.

Больные молчали и слушали. Разговор и их касался.

— По-моему, жертве все равно, каковы причины, побудившие преступника с ней расправиться. Уж не скажете ли вы, что жертва рукоплещет своему палачу?

— А почему бы и нет? При Сталине ведь рукоплескали, — возразил он. — И умирали со словами «Да здравствует товарищ Сталин!» Умирая, желали ему здоровья. Сейчас, конечно, наступает растление. Миазмы западной цивилизации и к нам проникли. Они готовы нас и нашу духовность погубить. Мы же должны сопротивляться. Вот и все. Наступило третье тысячелетие — и встал вопрос, кто кого. Я вам как философу могу это и по-философски выразить. То есть на рубеже третьего тысячелетия речь идет не только о существовании последней в мире христианской, то есть нашей, русской цивилизации, но и о судьбе духовной вертикали бытия. Нападки на Россию — это атака инфернальной силы на главный форпост небесного воинства. А в России отношения всегда по-особому строились. Человек у нас всегда приносил себя в жертву за други своея. Именно за это мы с Анатолием Александровичем и боремся. На свой лад, конечно. Только он это нутром чует, а я его чувство могу теоретически оформить…

Да, это было похоже на кредо. Что-то подобное я читал и слышал, но тут и впрямь кредо это ожило и на меня наехало. Но я-то здесь при чем?..

Внезапно от двери послышался голос Кларины. Она стояла вся побелевшая, сжимая в руках сумку с баночками и пакетами, полными всякой полезной еды. Совиные ее очки сползли на кончик носа, голову склонила набок, но без улыбки, такая беспомощная и жалкая перед ним, ведь он не мышонок, а она, увы, не настоящая сова:

— То есть вы предлагаете человеку стать жертвой?! Так я вас поняла? Как это у нас в советское время было — добровольно-принудительно! Вы что, сумасшедший? Или преступник?

— Никому я ничего не предлагаю, — отступил Шхунаев от моей кровати. — Вы как-то искаженно меня поняли. Я просто рассуждал, что мы, русские, все, как Христос, готовы на жертву. И война, и коллективизация это доказали.

— Христос на муку шел, и страдал от этого, и не хотел, и все же решился. Это был Его выбор, — вся дрожала Кларина, но совиные перья топорщила. — И ничего хорошего он в своей крестной муке не видел. И Христу не жертвы угодны, а христианские деяния. Когда же в коллективизацию уничтожали миллионы невинных, разве это их выбор был? Их гнали, как баранов, на убой. Как язык-то у вас повернулся сравнить убиенных просто так, которые и подумать-то не успели, что с ними происходит, и поступок Богочеловека?!

— Да вы что? Господь с вами! Креста на вас нет! — Шхунаев и выскочил бы, но Кларина стояла в дверях.

— А на вас?

— Есть!

— Лучше бы не было. Разрешите мне пройти, мне больного кормить надо.

Получилось так, что теперь он мешал Кларине подойти к кровати. Шхунаев пожал плечами, отступил в сторону:

— Придут же такие дикие фантазии в голову! У нас, женщина, больница, а не казарма. Мы людей лечим. Как умеем, так и лечим. И нечего нас попрекать нашим святым делом! Мы даже выгнать вас с вашим мужем отсюда не можем, пока его не вылечим. И будем им заниматься, раз мы здесь работаем.

Он повернулся и важно, не дрогнув, покинул палату.

Славка захохотал, обнажая свои зубы-кукурузины до самых десен. Похоже, он чувствовал себя, как в театре, в первом ряду партера. Кларина в ответ тоже невольно улыбнулась, снова склонив голову набок, встопорщенные перья волос улеглись по голове.

— Разозлил он меня, — объяснила она. — Будто не говорит, а вещает. Терпеть такого не могу.

— А чего? — сказал дедок. — Начальник тут правильную речь держал. Без строгости нельзя. Забалуем. А какая строгость без жертв? Они непременно будут. С космической точки зрения нас понять нельзя, но надо. Потому как все мы дети солнца, главнейшей из планет. А ты на нас не сердись. Мы здеся в своем праве как больные.

— Да я не на вас, я на него. У! — И она подняла кулачок и погрозила в сторону двери. — Давай ешь! Откуда силы возьмешь с таким дураком еще раз спорить?

Это она уже ко мне обратилась. Села на стул рядом с постелью и принялась доставать разные баночки. Казалось, не приняла она всерьез речи Шхунаева, а раз не приняла, то ей с воли видней. Открыв первую баночку, поправила свои круглые очки, улыбнулась мне, сказала:

— Пей, еще теплый. Это кисель овсяный, пусть стенки желудка смажет и полечит. Не хуже лекарств, я думаю. А теперь печенки, понемножку, не торопись, свежая, с рынка прямо, слегка обжарила. Это чтоб кровь восстановить. Всю не съедай, на обед оставь. Здесь, в термосе, я тебе бульон теплый поставила. Мама советовалась с врачами — для сил нужно, в обед выпьешь сколько захочешь. Завтра свежий принесу. А в банке кисель облепиховый, облепиха прямо от всего помогает, сам знаешь. Захочется пить, ты не воду, а киселя глотни.

Беспомощна она была здесь, чувствовала это, но, как и положено совам, оставалась мудрой птицей, стараясь не только ударами клюва, но и бытом остановить, предотвратить надвигающееся нечто. Поражала меня в ней эта легкость перехода от высоких материй к самой будничной матерински-хозяйственной заботливости. Видимо, и Славку это поражало, единственного в этой палате, кто был сам словно сгустком жизни, непосредственным ее порождением, и вместе с тем поднимался над бытом, мог оценить людей с какой-то высшей точки. Понимал, что значит, говоря словами одного из героев Достоевского, быть с кем-то «на высшей ноге».

Славка, сидя на своей койке, пил чай, заедая куском хлеба, и смотрел, как Кларина кормила меня.

— Да ты не стесняйся, тебе сейчас нужней. Я-то через неделю отсюда так и так выйду. Курс проколют — и выпустят. А тебе сил набираться надо. Жена правильно говорит. Нет, здорово вы их срезали, прошлый раз того, а теперь вот энтого.

— А что же, слушать их?.. Вон иконостас на стенке расклеили, а хоть бы в голову взяли, что это значит! — оправдывалась Кларина.

От еды, сытости и слабости я вдруг почувствовал, что неудержимо засыпаю. Вступать в разговор не было сил, глаза сами закрывались. Я тихо сполз пониже, положил голову на подушку, и слова их полетели ко мне сквозь сонный туман. Бог Морфей одолел.

— Да ты спи, я рядом посижу. — Это Кларина.

— Тело само ощущает, что ему надо. — Это Славка.

— Потому как, тить твою мать, человек произошел ис солнца, и космические лучи ему способствуют, и бедному, и богатому. — Это дедок. — Даже я, Фаддей Карпов, до сих пор жив при посредстве космических лучей, тить твою мать. — Это он перед ученой Клариной свою ученость показать хочет, догадался я в дреме и заулыбался, а со стороны, небось, казалось, что счастливый сон гляжу.

— При женщине не надо бы материться, дед, — одернул его правильно воспитанный еще в курсантской школе дипломат.

— А я женщин ненавижу и никогда не женюсь, — вдруг прорезался подросток Паша. — От них все зло, ласки их — один обман. Поспать с ними — это можно.

— Мал ты еще. Хороших мужиков, что ли, много? — закашлялся Глеб. — Где б женщине хорошего мужика найти — вот поиск-то! Ладно, пойду курну.

Я открыл глаза. Белый с протеками потолок вдруг принялся снижаться, завертелся и поплыл. И я заснул.

Проснулся часа через два. Что-то мучило меня после сна.

Жена все еще сидела у постели, держа меня за руку и наблюдая жизнь палаты. Мужики разгадывали очередной кроссворд. Славка сидел за столом и, нацепив на нос очки, зачитывал вопросы.

— Ты что, милый? Выспался? Лучше тебе? — спросила Кларина.

— Знаешь, — тревожно сказал я, — нельзя ли как-нибудь кровать переставить. А то как бы сон в руку не вышел. — Я криво улыбнулся, мне было стыдно его пересказывать, но по свойственной мужчинам слабости не удержался и рассказал: — Понимаешь, мне тут приснилась старшая медсестра, ее Сибиллой зовут, гречанка она, на картах гадает. Так будто она сестрам другим говорит, мол, этот, что под иконостасом, не случайно туда лег, его Бог как жертву указал. Так и Анатолий Александрович считает. Это я вам под Рождество рассказываю, а что под Рождество рассказано, то сбудется.

— Глупости, милый! — Она посмотрела на меня пристально и успокаивающе сквозь круглые очки, как взрослая птица на маленького птенца, страх которого надо унять. — Ты же сам знаешь, хоть по Гоголю вспомни, что под Рождество как раз черт бегает и все мутит. А иконостас — это защита, а не указание на жертву. Давай поправляйся, милый, пора вставать. Хватит себе голову всякой чушью забивать.

— Но ведь Шхунаев, — чтоб другие не слышали глупые мои страхи, прошептал я, — сказал, что усыпить может, а потом и на операционный стол… Ты каждый день сюда приходи, ладно? И особенно по утрам.

— Не волнуйся, я ведь и так каждое утро прихожу, — продолжала она как маленького успокаивать меня.

Часа в три она ушла, и Славка спросил:

— Думаешь, правдивый сон видел?

Я побледнел, мне было стыдно. Но, преодолевая себя, сказал:

— Ну и что? Может, и правдивый.

Славка минуту посидел, свесив, как дворовой пес, в задумчивости голову, потом просветлел и хлопнул себя по колену.

— Слышь, чего придумал!.. Надо Сибиллке сказать, что он хочет тебя зарезать, потому что бабе твоей куры строит. По религиозной, мол, линии нашли друг друга. Подействует, увидишь, что подействует. — Славка был сам собой доволен, сам себе улыбался, зубы-кукурузины показывая. Подтянул шаровары, футболку оправил и двинулся в коридор. Остановить я его не успел. У него все было безо всякой рефлексии. Подумано — сделано. А уж если сказано, то тем более.

Когда вернулся, шепнул мне:

— Послала она меня, конечно, куда подальше. Ну а ты как думал? Так и должно было быть. Зато теперь задумается.

Задумалась она или нет, можно было только гадать, но волны от его беседы, похоже, пошли. Перед вечерним градусником в палату заглянул Шхунаев, посмотрел на меня и сказал:

— Жалко, что не я операции делаю, придется А.А. дожидаться.

Глебу весь день давали таблетки, но лучше ему не становилось.