Как ни странно, однако слова Шхунаева подняли меня на ноги. Что бы там ни говорила Кларина, но сны, очевидно, были вещие, да и с явью какими-то кусочками совпадали. «К десятому я должен ходить, чтоб можно было отсюда выйти, — приказал я своему организму. — А для этого надо хотя бы попытаться встать и постоять около кровати». В тот же вечер я простоял две минуты, обливаясь потом и держась за спинку кровати. На следующий день с помощью Юрки и Славки несколько раз гулял по палате и, осмелев, раз даже вышел в коридор. Как белые привидения, после встречи Рождества бродили в белых халатах с нездоровыми лицами медсестры, мелькали дежурные врачи.

А Глебу явно становилось все хуже. Я как раз выполз из палаты и видел, как вечером 7-го он, задержав в коридоре Катю, спросил:

— Может, не пить мне эти таблетки? Без них все ничего было, а теперь словно бы помираю. Жизнь уходит.

— Я не могу отменять предписания врача, — сухо сказала бледная Катя. — Вот вернется Анатолий Александрович десятого, с ним и разговаривайте.

Глеб начал возражать, но тихо. Был уже полумрак, однако видно было, как его от слабости шатало. Он присел на банкетку рядом с фикусом, почти прилег, а она какое-то время стояла перед ним, прямая, с косой вокруг головы, потом ушла, перебирая быстро своими крепкими ногами. Глеб еще полежал и поплелся назад в палату. Мы тревожно переглядывались, не зная, что делать. Будучи человеком законопослушным, таблетки он пить продолжал.

Правда, 7-го почти весь день с ним просидела жена. Принесла ему ватрушек, села на стул около изголовья, молчала весь день, маленькая, кругленькая, с пухлым, словно заспанным лицом. Потом вышла в коридор и сидела какое-то время там, чтоб не мешать лежачим справлять свою малую нужду. Когда она вышла, Глеб вдруг принялся рассказывать, заплетаясь языком и словами, но все же смысл можно было разобрать.

Глеб рассказывал (как почти все о себе рассказывали — не для того, чтобы представиться, а по жизни так выходило — чтобы поделиться) о том, как он работал на заводе токарем, потом перешел на сборку, стал собирать машины, денег прибавилось, но все равно его дочка, сразу после школы пошедшая работать в фирму на ВВЦ, получает триста долларов в месяц, то есть раза в три больше, чем отец, какая она красавица и умница.

И тут в первый раз явилась дочь — пухленькая, свеженькая двадцатилетняя мещаночка, не знавшая, как себя вести. Похоже было, что мать велела ей прийти — проститься с отцом. Была она с пустыми глазками, толстыми щечками и намечающимся от полноты вторым подбородком, с молодым телом, которое чувствовалось под ее слегка претенциозным нарядом, смотрела испуганно, однако уже привычно поворачивалась в разных ракурсах под взглядами лежавших мужчин, чтобы понравиться. Сидела, глядя перед собой, потом с облегчением заулыбалась и ушла. Мне сразу показалось, что отец радуется за дочку, а она словно бы уже другой жизнью, помимо него, живет. Словно бы и нет уже отца. Это, конечно, естественно, но все же…

— Они все такие, дети, — сказал Славка. — Ты стараешься, а они о себе думают, будто тебя нет. Старшенький-то у меня всегда шить любил. Я тайком от жены ему всю заначку отдал. Восемь швейных машин купил. Начал шить пальто, костюмы. Я с нашими бандюками договорился, чтобы они ему передых год дали, пока на ноги встанет. Чтоб не платил им налог пока. А сбыт какой? Я возил его товар по фирменным магазинам. Плохо брали. С челночниками проще, они тамошний товар везут. А тут еще стали говорить, что, почему, мол, все платят, а Колыванов нет. Ну и бандюки приходят. «Не обижайся, — говорят, — мы ему больше года дали жирком обрасти. Теперь пусть платит». А жирка-то и нету. Продал машины, с бандюками расплатился, теперь диспетчером в «Шереметьево», а младший по контракту в Чечню отправился. И хоть бы старший зашел когда — не то что спасибо сказать, а хотя бы проведать.

Поразительно, надо сказать, было разнообразие его жизненных связей.

А я посмотрел на тумбочку, где в книге запрятана была записка-талисманчик от моей двенадцатилетней дочки — как раз под Рождество Кларина принесла. «Папочка, любимый, дорогой. Талисманчики никогда не мешали. Опять пишу. Держись. Пусть твоя сила воли поможет тебе. Я верю в тебя и люблю, мы без тебя не можем. Прошу, будь смелый. Твоя Маша. Настаивай на своем хорошем и не вешай нос! Ты пойми, мы без тебя не можем. Очень люблю. Все обойдется…» Талисман есть талисман, он на самом деле и заставил меня на ноги встать.

Удивительно, что жена Глеба ни разу не обратилась к сестрам, не поговорила с ними, не потребовала пригласить дежурного врача — хоть малая, но надежда на какую-то помощь. Она так и сидела подле него, не читала, не вязала, с другими больными, то есть с нами, не общалась. Иногда совала Глебу бублик или ватрушку, когда ей казалось, что он голоден. Приносила питье из столовой — чай или просто кипяченую воду, когда он просил. Не препятствовала ему ходить курить в туалет, хотя его уже прямо шатало. В день-полтора его так скрутило, что трудно было, даже видя, в это поверить. Она словно не замечала ухудшения, ничто не колебало ее тихости, ее недвижного сидения на стуле, взгляда, уставленного то в пол, то в стенку — но мимо нас. Классический типаж воспетой славянофилами добродетельной жены. Ни слова помимо воли мужа, ни поступка помимо воли начальства. Странно было вообразить, что Глеб помнит ее еще невестой, которую он на руках выносил из машины.

На ночь сестры велели ей уйти, и она послушно встала и покинула больницу, не попросив нас присмотреть за Глебом и даже на случай домашнего телефона не оставила.

8-го утром я встретил Кларину в коридоре. Увидев меня, она была поражена и обрадована. Вся расцвела, улыбнулась, склонив по-птичьи голову набок.

— Старайся! Молодец! Я тебе еще гранатовый сок принесла. Он тоже железо повышает.

— Глебу что-то совсем плохо, — ответил я невпопад.

— А что врач?

Вопрос этот напомнил мне еще советских времен анекдот, как летят в ракете в космос Василий Иванович и Петька. Чапаев из командирской рубки кричит: «Петька, что приборы?» «Десять!» — бодро рапортует Петька. «Что десять?» спрашивает Василий Иванович. «А что приборы?» — отзывается Петька.

И я повторил Петькин ответ:

— Десять.

Кларина вспомнила, помрачнела, махнула рукой, шагнула было в палату.

— Не надо, — остановил ее Славка. — Там жена, и вроде собирается он.

— Куда?

— Туда, где все будем.

Мы стояли около банкеток под двумя фикусами как раз напротив сестринского поста за деревянной загородкой. Но сестер никого не было. Ушли куда-то пить чай. Зато из нашей палаты выползли почти все. Славка, короткий, твердый, прямой. Юрка, державшийся уже вполне молодцевато, хотя плечи иногда и опускал, даже температуривший подросток Паша с красным от жара лицом лежал на одной из банкеток, подложив руки под голову, и глядел в потолок испуганными глазами.

— У Глеба утром недержание кала случилось, — с военной, отнюдь не дипломатической прямотой пояснил Юрка. Ну и то — больница ближе к казарме, чем к дипкорпусу. — Его жена там подмывает. Сейчас придет Глебкина сестра и чистую пижаму принесет.

Короче, Кларину быстро выпроводили. Она и сама торопилась. Обещала дочке позаниматься с ней алгеброй. Сказала, что придет завтра, принесет, как всегда, еду и уж непременно в понедельник, 10-го, с самого утра, — чтоб я не тревожился. Она и с Анатолием Александровичем поговорит, и с заведующим отделением: может, пора уже переходить на домашнее лечение. Во всяком случае, гастроэнтеролог из академической поликлиники, которому она сумела дозвониться домой и все рассказала, категорически против операции. В свете утреннего зимнего солнца да еще при том, что я уже стоял на ногах, ночные мои страхи показались мне и впрямь дикостью, а странные речи Татя и Шхунаева болезненным преувеличением. Еще не хватало днем ночное явление Ваньки Флинта вспоминать. И я бодро отпустил Кларину домой.

Потом появилась сестра Глеба, как мы догадались: растерянная длинноносая женщина с полиэтиленовой сумкой в руке.

Она спросила про нашу палату, и Славка проводил ее туда.

Я тихо побрел по коридору, проверяя себя, далеко ли могу дойти. За ординаторской начиналось женское отделение. Там худенькая старушка с блестящими глазками внушала полнотелой чернобровой медсестре Наташке:

— Тяжело дышите, много воды пьете. Меньше надо, легче будет. И весу меньше. Я как уверовала — стала посты соблюдать, и легкая стала, сколько сбросила. Вдвое против меня теперешней. Правда, Тоня? — обратилась она к сидевшей рядом с ней больной, которую, видимо, пришла навестить.

— Правда, Анисья, — отвечала та.

— Васька-то от еды сгорел в пятьдесят шесть, и ел, и пил много, продолжала старушка. — А я из долгожителей, у меня дед в девяносто четыре умер, а бабка в девяносто два. Я, как захотела меньше есть, супчику себе полтарелки, а второго полную, как всегда. Наложу полную и ножиком пополам разделю. Эту съем, а ту не буду. А брюхо-то, жадный Адам, просит. А я ему: «Нет, Адам, этого тебе не дам». Ведь мясо не виновато, и колбаса не виновата. Вся вина в нас сидит. С собой бороться надо. И так мне легко стало. Вы Евангелие читаете? А Ветхий Завет? Читайте, читайте, их нужно вместе читать. Я, когда пощусь, всегда читаю. Мне уже восемьдесят три…

— А ты, Анисья, с какого?

— С восемнадцатого.

— А Феклиста как же? Она ж тоже с восемнадцатого, а на год старше.

— Она в январе, а я в декабре родилась. Они, православные, любят прилгнуть.

— А вы разве не православная? — удивилась Наташка.

— Нет! — с торжествующей физиономией, горделиво и безумно ответила посетительница. — Я в эти храмы не хожу. Они доскам молятся. А мы самому Богу, его слову. Что важнее — Бог или доска? Ведь доска-то из дерева, а дерево создал Бог. И всю Вселенную Он тоже создал, значит, Он важнее. Православные сначала объедаются, а потом постятся. Это неправильно. А уж давно ясно, что только мы и спасемся. А тех всех священников в кучку соединят. Церквы-то объединятся, и антихрист сразу на всех одну свою печать поставит. И будут их три дня в гноище держать и разным казням предавать. А мы будем в это время сердцем радоваться, потому что праведно жили. Нас, баптистов, много. Когда свободу-то дали, то многие наши по разным странам поездили, везде наши молитвенные дома построены. А вы с собой боритесь, и сохранит вас Господь.

Наташка хмыкнула и пошла прочь. Увидев меня, бросила:

— Смотри-ка, расходился! Иди-ка лучше в палату, а то завалишься здесь где-нибудь, хлопот с тобой не оберешься. А уж если ходишь, то иди сегодня в столовую сам, не будем тебе обед больше носить.

Возражать не было сил, и я побрел послушно в свою сторону, думая на ходу: «Почему же все у нас, как только в свою правоту уверуют, хотят остальных сразу сгноить? И не просто сгноить, а каким-то адским мукам предать, в жертву принести? Что мы за народ такой? Прирожденные большевики, вроде А.А. Воистину можно писать трактат про особенности национального безумия».

Я вернулся в палату. Остальные уже раньше меня разлеглись по своим койкам. Каждый нервничал по-своему. Больше всех был испуган Паша. Он чувствовал себя больным, температура была за тридцать восемь, хотя антибиотики кололи, но она почему-то не спадала, и врачи объяснить это не могли. Глаза его, направленные в потолок, были как у того барана, который ждал своей очереди пойти на шашлык. Дедок хрюндел, ворочался, гремел банками, что-то тихо бормотал, но вслух не решался, и, кроме «тить» и звона банок, с его койки других шумов не доносилось. И про космос свой он забыл, казалось. У Юрки было самое жалкое выражение лица, будто он не знает, как поступить, на что решиться. Но в целом он держался достаточно отстраненно, хотя, похоже, человек умирал, и даже рядом с ним, на соседней койке, но он всякого в своей жизни навидался — и в курсантах, и тем более в дипломатах, где людская жизнь в расчет не принимается вовсе. Однако это было слишком близко, и он не знал, как реагировать. Зато Славка опять оказался необходим и полезен растерянным женщинам. Приносил воду, подавал упавшее полотенце, приподнимал Глеба, когда нужно было. Казалось, женщины, особенно сестра, не верили, что может наступить конец жизни у лежащего, которого они знали много лет, к которому привыкли, привыкли, что он всегда рядом, а потому не может перестать существовать. Я тоже не мог даже вообразить, что Глеб и в самом деле умирает. Ведь еще 3-го числа Глеб был самый ходячий в нашей палате, именно он ходил звонить моей жене, когда меня привезли из реанимации, именно он возражал что-то А.А. Слово «умирает» никто не произносил, обходились эвфемизмами, но я и в самом деле не верил, что это так вот вдруг может произойти. Есть же средства, есть врачи, мы ведь в больнице в конце концов! Ведь Тать сказал, что от лекарства сначала может быть ухудшение… Я все порывался пойти позвать сестру, вызвать врача, пусть даже Шхунаева, но Славка удерживал меня за руку.

— А толку? — спрашивал он. — У него же не болит ничего. А что они, кроме обезболивающего, дать могут.

Болей у Глеба не было, но желтел он прямо на глазах. Никогда не думал, что человек может менять окраску тела с такой скоростью. Даже японцы и китайцы казались теперь белыми по сравнению с ним. Белки глаз стали желтками, а при том, что глаза были карие, они казались уже не глазами, а какими-то впадинами на лице. Даже ногти пожелтели. Можно сказать, что он выглядел, как желтый негр.

— Что у тебя болит, Глебушка? — беспрестанно спрашивала сестра.

— Ничего, отстань! — тяжело дыша, отвечал он. — Словно давит кто, на груди сидит — не продыхнуть, и курить хочу.

— Нельзя тебе сейчас курить, — говорила сестра, вытирая слезы.

— Знаю. Все равно пусти! Одну минуту курну только. Вон с ребятами схожу, силился он встать, кивая на нас.

Жена молчала, только поправляла одеяло, которое он срывал и комкал.

— Не надо тебе, — уговаривал его Юрка, — и без курева можно жить.

— Только неохота, — отвечал Глеб, пытаясь усмехнуться желто-черными губами. — Вот сглазил себя. Говорил, что везунчик. Вот и повезло.

— Не расстраивайся, Глеб, все обойдется, — уговаривала его длинноносая печальная сестра. — Вот поправишься и покуришь. Выпей лучше таблетки, от завтрака остались. Ты их не пимши еще.

— А, отраву эту… Ну давай, — бормотал желтый негр. — Сами же хоронить будете. Помоги приподняться только.

Во время школьных уроков, а потом во время лекций я рисовал кривые линии на белом листке бумаги, воображая, что рисую крутые горы, а на этих линиях изображал человечков, такими же чернильными черточками: кто-то полз, кто-то сидел, болтая ногами, один висел, ухватившись рукой-черточкой за другую черточку — кромку скалы, иной падал вниз головой, раскинув в воздухе, как ножницы, ноги-черточки, но всегда было ощущение, что я тот самый, что сумел ухватиться за край скалы и удержался. Сейчас, вспомнив вдруг это юношеское свое развлечение, я подумал, что Глеб, похоже, потерял опору и падает вниз. Удержусь ли я? Если он — прелюдия, закуска, если все это правда, то следующий — я. В понедельник десятого.

— Обедать! — позвала Наташка. — Ты тоже теперь у нас ходячий? — обратилась она ко мне. — Со всеми пойдешь, или сюда тебе принести?

— Пойду, — отвечал я, не желая оставаться наедине с собой — со своими мыслями, предчувствиями, страхами.

Взял ложку, которую принесла мне жена, и отправился в столовую. Столов там было всего восемь, за каждый стол не больше четырех человек помещалось. В окно к раздатчице пищи стояла очередь. Славку с Юркой я пропустил вперед, чтобы посмотреть, как здесь себя вести. Следом за мной стоял толстяк, толкнувший меня голым пузом. Я невольно обернулся. Пижамная куртка была расстегнута или просто не сходилась на объемистом его животе, на котором еще и наколка была: «Когда я тебя накормлю?»

— Стол какой? — кричала подавальщица.

А в ответ раздавалось: «Нулевой! Второй! Четвертый! Третий!»

У меня был, разумеется, «нулевой». Это — на первое очень жидкий бульон с крупинками риса, а на второе картофельное пюре с крошечным кусочком мясного суфле. Кисель был для всех один и тот же — и в волю. Как здесь перебивается толстяк со своим пузом, было непонятно. Вообще, конечно, сил эта пища не давала никаких. Это вам не печеночка с рынка, да вкусный настоящий бульон, да овсяный кисель, да облепиховый! Но и без домашней стряпни как-то выживают все-таки люди, эвон их сколько здесь!

Прихлебывая борщ, Юрка рассуждал:

— Всегда требуется жертвоприношение. Я в это верю, я читал. Всегда кого-то выбирают, чтоб от других порчу отвести. Судьба выбирает. Так у всех народов еще в доисторической древности было. Ну и что? И сейчас у нас так бывает. И все мы волей-неволей рады, что не мы эта жертва.

«Какой-то неотвязчивый бред, — подумал я. — Стоило одному дураку А.А. это слово произнести, как все за ним повторяют».

— Ты что, уху ел? — спросил, глядя на Юрку исподлобья, Славка.

— При чем здесь уха? — не понял тот. — По моему столу борщ. Если его так можно назвать.

— Вот и при том! А чего керню порешь?

Я молчал: был слишком слаб, да и совершенно животный страх меня за горло держал, не давая сказать ни слова. Да и что сказать? Все равно никто не поможет. Разве что Славка опять побежит всякие глупости Сибилле Доридовне говорить. Чувство полной беспомощности и холодное отчаяние овладели мной. Почему-то я не мог даже представить, что я, как Семен, просто уйду тайком домой. Законопослушен, значит. Значит, сам считаю все эти разговоры не правдой, а и в самом деле бредом, значит, верю, что помогут врачи дальше, как до сих пор помогали.

Меж тем нисколько не обидевшийся на Славку Юрий Владимирович, откинувшись на спинку стула, весело наблюдал наш обеденный зал, сравнивая его, видимо, с дипломатическими обедами, а то и просто со средним европейским кафе. Как там лежат в больницах, он не знал. Здесь же стоял грохот, звон тарелок и ложек, толкались вокруг столов в ожидании свободного места, кто-то вскрикивал, выплеснув на пол содержимое тарелки или чашки, кто-то скользил по разлитой жиже, кто-то просил не толкнуть под руку, потому что нес что-то себе в палату, а может, не себе, а сопалатнику. Подавальщица громко торопила, чтоб не задерживались. Короче, чад, ад, туман, теснота и давка.

И Юрка сказал:

— В Западной Европе считают, что мы — тот свет. Но если представить по-другому, что на том свете все хорошо и полный порядок, то это они для нас тот свет. А? Ловко?

Почему-то потянуло меня возразить, сказал довольно раздраженно:

— По-моему, вся Земля — это тот свет, точнее сказать, ад. Нет ни одной страны, где не было бы мучений, злодеяний, чумы, мора, войн. Вся Земля испытательный полигон для проверки человека. И там, и у нас.

— Ты, Борис, слишком серьезен, — заметил Юрка.

После обеда потащились в туалет. Толчки были почищены, и на полу было сухо. Славка там курил, а потом мы с нездоровым любопытством и страхом смотрели на одноэтажное продолговатое здание за окном. Морг был покрыт штукатуркой буро-красного цвета. Шел мелкий зимний дождик, после обеда уже темнело, но около продолговатого здания были видны кучки талого и лежалого снега, лужи и вдавленные грязные колеи от автомобильных колес. Можно было вообразить кучки толпящегося и курящего народа — не раз уже такие сцены приходилось видеть. Однако сейчас — ни людей, ни машин, слава Богу!

Когда мы вышли из туалета, Славка, указывая на пол, сказал:

— Слышь, пока ты не вставал, здесь такое творилось! — Он засмеялся. — И смех, и грех! Толчки так засорили — ведь чистить ни кера никому не надо! — что вся поганая вода со всякой гадостью отсюда потекла и, знаешь, аж коридор залила. Запах стоял!.. А деваться некуда, все равно все ходили.

— Я знаю, — машинально ответил я.

— Откуда это? — удивился Славка. — Ты лежал и бредил.

Я промолчал, тем более что в этот момент кто-то взял меня за плечо. Я повернул голову и увидел Ваньку Флинта, который показался и сразу исчез.

— Ну и трепло ты, Борис! — успел бросить он мне, и непонятно было — то ли сердится, то ли просто дает знать, что он здесь, рядом.

Славка вопросительно посмотрел на меня, но, не дождавшись ответа, дальше спрашивать не стал. Мало ли откуда человек что знает!..

Мы вернулись в палату. Глеб спал, со свистом дыша сквозь стиснутые зубы. Жена и сестра тихо сидели около постели: одна у изголовья, другая в ногах. Присмиревший дедок все еще хлопотал над своим недоеденным обедом. Подросток Паша смотрел на нас воспаленными глазами, ясно было, что он прислушивался к шагам в коридоре: ждал своих. Обед стоял у него на тумбочке нетронутым, а бутылки с водой — почти пустыми. Температура держалась, и никто не мог с этим ничего поделать.

— Ко мне не пришли? — спросил обветренными губами бывший наркоман и будущий менеджер русской жизни.

Увы, ответ был отрицательный, и мальчишка снова уставился в потолок, то ли представляя свою будущую богатую жизнь, то ли пугаясь за сегодняшнюю. Я улегся под иконостас и тоже уставился в потолок, чувствуя себя очень странно. Чего это ко мне все Ванька Флинт является? В бреду — это понятно. Но сейчас же я вроде как бы в себе. Ведь не на том же я свете, где Ванька… «А что если, вдруг подумал я, — там то же, что и здесь? Больничная койка, над головой иконостас, который налепил православный хулиган, полное отсутствие друзей, меняющиеся лица соседей, каждый со своим чертом, со своим характером, своей судьбой. Наверно, я уже там. Оттуда и думаю, и взываю к Господу о спасении. Спасении чего? Души или жизни? Вопрос: кто к тебе придет в смертной тьме и в смертный час? Может, потому и не приходят, что час еще не смертный? А Флинт тогда откуда?.. Он ко мне пришел, или я к нему? А может, я просто в другой районной области того света, а он по старой памяти зашел проведать?.. Но разве там можно умирать? А Глеб, похоже, умирает». Тут я почувствовал, что ум у меня заходит за разум, а опилки в полном беспорядке, как говаривал медвежонок Винни-Пух.

Я заснул. И первый раз мне ничего не снилось.