Палатный — это не платный. Платный отчасти от тебя зависит, от палатного зависишь ты. В конечном счете, хоть мы об этом начинаем думать только под старость, наша жизнь и здоровье зависят от врачей не меньше, чем от всяких начальников и секретных служб. О том, что все мы в руке Божьей, мы давно уже не думаем, привыкли в лагерях и бараках без Него обходиться, когда было ясно, кто Хозяин над жизнью и смертью. Зависим мы не от духа, а от властей. Врач это тоже власть. Чеховский домашний доктор, о котором столько мечтал Солженицын, фигура навсегда исчезнувшая? Да и был ли он? Ионыч, что ли?
Врачи ходят под Богом, а мы под врачами. Наша жизнь и смерть в их руках. И мое существование было в их руках. Но… Проклятое «но».
Кто хотел моей смерти? Почему вдруг в обычной городской больнице мне пришлось бороться за жизнь? С чего бы это? Может быть, сила вещей?
Я врачей навидался и многим из них обязан жизнью. Я вообще выжил случайно. Как только родился, сразу заполучил послеродовой сепсис. Было это в апреле 45-го года, сепсисом заболели тогда все новорожденные N-ского роддома, подозревали, разумеется, вредительство. Время такое. Но я выжил, причем лишь я и выжил. Мама разрешила женщине-врачу сделать мне укол пенициллина, нового тогда средства, только что из армии перекочевавшего на гражданку. Было еще и переливание крови, и вливание плазмы, но это многим делали, а от пенициллина остальные мамашки отказались; испугавшись иностранного названия лекарства, опасались дальнейшего вредительства. Потом в двадцать пять лет был аппендицит, когда чуть не зарезали, месяц провалялся, второй раз пришлось вскрывать. И еще плевропневмония, и еще дифтерит, и еще, и еще — и всё жив.
Ну так вот — платный и палатный. Платный, изображавший из себя европейца, искушенного в новейших методах лечения, насоветовал мне натощак принимать по полтаблетки аспирина, чтоб кровь не густела, предохраняя от возможного инсульта. Что я и проделывал месяца два, пока не попал с желудочным кровотечением в больницу. Тут-то и появился палатный.
Больные называли его «ненормальный», «псих» или «А.А.», что значило не детское восклицание о своем желании сходить «по большому», а его имя Анатолий Александрович. Но тон у всех был отнюдь не пренебрежительный. Меня перевели из реанимации в палату после обеда, когда он уже ушел. Про него говорили без конца, сообщая, что будет орать, грозиться, что строгий, а так мужик хороший и врач тоже. И я представил себе образ сурового, строгого, но блестящего хирурга, этакий типичный портрет из советской литературы.
Над моей головой на бледно-синей, с пролысинами и пятнами стене были наклеены картинки — получился своего рода иконостас из вырезанных из журналов цветных репродукций икон. Там были четыре суровых евангелиста, Спас Нерукотворный, Михаил Архистратиг, икона почаевской Богородицы и пришпиленная иголочками репродукция иконы «Положение во гроб» с подписью «Jerusalem» (на обороте), с благословением святого града Иерусалима. Наклеил их, как рассказали мне, Анатолий Александрович. Он-де верующий сильно. Да, подумал я, поводя по сторонам глазами: вера здесь нужна. А этот, похоже, ко гробу Господню в Израиль ездил, значит, человек правил строгих.
На следующее утро я проснулся рано. И попытался вообразить, как пойдет по коридору Анатолий Александрович. Коридор с грязно-серыми стенами, это я заметил, когда меня везли на каталке, потолок с белыми больничными лампами. Линолеум тоже серый, весь расцарапанный, с пятнами от пролитых киселей и жидких супов, которые дрожащими руками носили больные из столовой в палату. А может, и какие лекарства добавили пятен.
В то утро лежавший напротив меня бывший вохровец, подхалимски угодливый с медсестрами, мечтательно говорил, что вот придет А.А., всем звездюлей навешает, всех распушит. Хихикая, добавил, обращаясь ко мне:
— Вот вы доходяга, а бородатый, наверно, артист или музыкант. А я скажу, как бывает. Стоит мужик под окном, задумался, оттуда музыка. К мужику один тип в очках подходит и спрашивает: «Как думаете — это Гуно или Глинка?» А мужик ему: «Вот и я думаю — говно или блин как». В смысле: как блин, — пояснил вохровец. — Анатолий Алексаныч тоже про говно любит поговорить, для него все, что нечисто, все говно. Он из таких доходяг, как вы, людей делает: ножичком чик, и будь здоров!
«Это хорошо, — подумал я. — Значит, чистоту любит. Как это редко в российских больницах бывает».
И тут я услышал громкий мужской голос, который мне сразу не понравился, поскольку стало ясно, что говорящий собеседника не слышит, лишь себя показывает.
— Ты что, Наталья! Никогда я тридцать первого не пью. Ни грамма до нашего православного Рождества. Чай, не на Западе живем! Так что и Новый год буду праздновать тринадцатого. Для меня Новый год только в этот день и начинается. Не существует, девушка, нового и старого стиля, а существует православный и неправославный. И революцию-то в октябре сделали, чтоб народ от православного стиля увести. Я этих большевистских штучек не принимаю. Всех настоящих умных людей выгнали, одну интеллигенцию оставили. Нынешние — такие же. Еще и инэнэн придумали, знак сатаны.
С соседней кровати спокойно сказал Славка (невысокий мужик, который уже дважды подавал мне утку и выносил ее):
— Пришел, псих. Ишь, орет! А он всегда орет. Когда я у него в прошлом годе лежал, он тут так разорался на одного, который оперироваться не хотел: «Если, говорит, хавальник еще откроешь, то поймешь, кто тут сильнее. А не будешь подчиняться, я тебя на фиг зарежу на операции. И никто мне ничего не скажет».
Сразу после этих слов и вошел А.А.