То ли оттого, что я от слабости весь день прокемарил, то ли оттого, что как только погасили свет, палату наполнили разнообразные звуки, испускаемые взрослыми мужскими особями, впавшими в сон, но заснуть мне никак не удавалось. Очень хотелось по малой нужде. Я зажег ночник над головой — никто не пошевелился. Все так же всхрапывал справа от меня спавший на спине Славка; тихо не то стонал, не то похрапывал слева подростель-наркоман; во сне слабеньким визгливым дисканточком матерился от боли, видимо, не затухавшей и ночью, дедок; сопел, уткнувшись лицом в подушку и испуская время от времени и другие звуки, военный дипломат; и совершенно не было слышно Глеба, будто и не было его. Но он был, он спал, свернувшись, как плод в утробе, подтянув колени к подбородку.

Мне тоже хотелось спать. Я не люблю ночных бдений. Я не солдат и не романтик, работать люблю утром. Но мочевой пузырь не давал покоя. С трудом, преодолевая жуткую слабость (слишком много крови потерял!), я заглянул под кровать, но банка моя, которую принес мне Славка, была полна. Так что передо мной встало две задачи: добравшись до туалета, опорожниться самому и опорожнить банку. Но для этого надо было встать и не упасть, сунуть ноги в тапки, нагнуться, поднять банку, и чтобы при этом не закружилась голова, а потом, держась за спинки кроватей, добраться до двери, где начиналось самое трудное — пересечь коридор до туалета. Почему я не позвал сестер? А как? Сигнальной кнопки не было, кричать — тоже не было сил, да и за что будить мне своих соседей! С трудом я спустил ноги с постели, слегка заваливаясь назад и опираясь на локти; потом сел, нащупал ногами тапки, уперся ладонями о край кровати и встал. Тошнота подступала к горлу, поэтому я не нагнулся, а осторожно присел на корточки, взял банку, так же осторожно поднялся и двинулся к двери, шажок за шажком, слегка шаркая тапками по полу, придерживаясь рукой за все, за что можно было держаться, дрожа от слабости и отдыхая через каждые два шага.

Никто не проснулся. Показалось было, что Славка приоткрыл глаза, но, приглядевшись, понял, что ошибся. Вышел в коридор. Справа находился медицинский пост. За деревянной конторкой с прилавком-полукружьем виднелись в полусвете фигурки трех медицинских сестер — трех граций, трех парок, трех гарпий: кто разберет? Длинноволосая голова брюнетки-гречанки Сибиллы с точеными чертами, во рту ее торчала сигарета, но она не курила. Рядом кучерявоволосая Наташа с нестрогими глазами и, как говорили больные, нестрогим поведением, верхняя губка ее при разговоре как-то смешно и трогательно прикасалась к уздечке ноздрей. Третьей была Катя, смотревшая на свою работу и на нас, больных, с презрением, ее синие глаза теплели только, когда она получала мзду или рассуждала о своей судьбе, светлые волосы ее были заплетены в толстую косу и уложены вокруг головы венцом.

Я ухватил край ее рассуждения, медленно ползя вдоль стенки, чтоб оказаться напротив двери в туалет. Меня они не заметили.

— Уеду. В Германию или в другую какую Европу не поеду, — говорила Катя, хотя там культурнее. В Америке пониже, попроще, но там я на работу смогу устроиться. Я еще работаю на эротическом массаже, нет, без траха. Хотя самой иногда сложно, хочется тоже, себя ведь тоже бередишь, но держусь. Родители, конечно, про эту работу не знают. Зато там настоящие деньги, но тоже не те, какие мне нужны. Квартиру в центре не купишь, старую не отремонтируешь. А мне надо много денег. Ну чтоб хватало. На мужа надеяться не хочу.

— Боишься, уйдет? — спросила с придыханием Наташа.

— Да не в том дело! Может и уйти, всякое может с ним случиться. Под машину попадет, кирпич на голову свалится… Нет, я за себя сама хочу отвечать. Я по натуре вполне феминистка. И мужских грубостей и глупостей не люблю. Родителей жалко, конечно. А Россию не жалко. Чего ее жалеть! Что я, еврейка, что ли? Это они жалостливые.

Я споткнулся, стукнул банкой о стенку, плеснул немного на линолеум и, широко расставляя ноги, как на палубе плывущего по морю катера, дошагал до туалета и ухватился за дверь.

Описывать ли больничный мужской туалет? Лужи около каждого унитаза, так что ногу поставить некуда, от двух писсуаров остались только облупившиеся железные трубы. Третий был цел, но переполнен — засор, видно. И надо было пробираться к унитазу. При том, что на ногах я держался нетвердо, сделать это было непросто. Опираясь руками о стенки туалетного купе, я подобрался куда надо, толчок был забит газетной бумагой и прочими разнообразными отходами. Вылив туда содержимое банки и кое-как справив нужду, держась за стенку, я вылез в коридор. Сестрички продолжали трепаться, меня по-прежнему не замечали.

— Эх, мне бы твои способности, Сибиллка, чтоб знать, как и куда ехать! Как ты судьбу определяешь? Может, расскажешь? — спросила девица Катя с толстой косой.

— От хорошей жизни, Катька, такие способности не приходят. Если не проболтаетесь, я покурю и расскажу вам что-то. Потом проветрим. Только с тебя за предсказание получить что-то надо. Хоть мелкую, но жертву. Хоть сережки твои. — Ноздри ее прямого носа словно раздулись, и Сибилла вытащила из кармана халата пачку сигарет и зажигалку. — Согласна? Тогда судьбу вопросить нам самое время! — Она затянулась и выпустила клуб дыма. Облик ее вдруг изменился, волосы пришли в беспорядок, щеки то бледнели, то краснели, грудь стала вздыматься под халатом. Катькины сережки она зажала в кулак, а глаза закрыла.

— Ой, девочки, мне страшно! — охнула Наташка.

Катя только отмахнулась, уставясь на Сибиллу, а та начала:

— Уедешь ты, но не в Америку, а в Германию. Помнишь, врач-немец к нам приезжал и на тебя глаз положил? Он тебя и вызовет, вместе с матерью. Сначала ты покобенишься, мол, скучный он, а потом мать тебя все же уговорит — поедете. Любить ты его не любишь и никогда не полюбишь. Да и у нас в России в любви почти никто не живет. А там дом каменный, трехэтажный, две машины, садик, у него свой praxis, практика по-нашему, клиенты, хорошо обеспечен. Мать твою и тебя оденет, как в Москве вы никогда не одевались. В постели он не ах, но что-то может. Трусики с тебя срывать не будет, сама снимать станешь. А может, и с него тоже. Вот весь твой феминизм, подруга, в этом и проявится. Ты решишь, что для семейной жизни и такой сойдет, а там посмотрим, мол. В кирхе обвенчаетесь. Трех киндеров родишь — двух девочек и одного мальчика. И будет тебе, сестрица, не до романов. Подруг у тебя там не будет, подруги в детстве заводятся, но соседки сносные. С ними и старость встретишь. Дети тебя немецкому выучат как следует. А мужа так и не полюбишь. Вот тебе и весь мой сказ.

— Но жить-то я буду хорошо? — не отставала Катя, рассчитывая за свои сережки получить побольше информации.

— Чего ищешь, то и найдешь, — ответила сухо уже успокоившаяся Сибилла. Во всяком случае, московскую вонь нюхать не будешь.

— А мне очень интересно на больных погадать, — вдруг покраснела кучерявенькая чернобровая Наташа. — Особенно на последнего — этого дипломата с аппендицитом, он такой хорошенький. С ним все хорошо будет?

— Будет, будет. — Сибилла провела рукой по ее волосам. — Ты ему даже минет в процедурной сделаешь. Вот, собственно, и все.

— Сразу уж и минет, — надула губки Наташа, так что верхняя, как всегда, поднялась к уздечке ноздрей.

— А он ни на что другое после аппендэктомии способен не будет.

— Ну ладно, — спасла смутившуюся приятельницу Катя. — А про других что-нибудь рассказать можешь? Вот этот Славка, который у нас в третий раз здесь. Ну с панкреатитом. Опять уцелеет?

Сибилла пожала своими прямыми плечами девы-воительницы.

— Наверно. Живуч, как не знаю что. Ничего его не берет. Как репей цепкий. Про остальных не скажу, не чувствую, кто из них. Но смерть будет там. Уж раз Толька Тать решил жертву принести, то не без того.

Я присел на корточки у дверей в свою палату. Во-первых, ноги уже плохо держали, а во-вторых, хотелось стать еще более незаметным. Но на меня и без того не обращали внимания. Для моих слабых рук даже пустая банка была неимоверной тяжестью, и я поставил ее на пол рядом.

— Да еще Шхунаев, ушкуйник этот, подзуживает нашего святого.

— Зачем им это?

— Ну, Шхунаев, тот говорит, что так Богу болезни угодно, чтоб на каждую палату одна жертва была. Тогда остальным Христос поможет. А Тать наш слушает, поддакивает, но у него-то на уме совсем другое. Я знаю. Я не только с ним спала, не только ребенка от него выносила, но и беседы с ним беседовала, пока надеялась, что он на мне женится. Он с грехом борется — вот что.

— С каким грехом? — испуганно воскликнула распутная черноволосая Наташка. — Это что, мне его стороной огибать надо?

Сибилла снова затянулась и выпустила дым колечками, прямо как мужик. Глаза заблестели ярче ночника.

— До твоего греха ему в последнюю очередь. Он — меч карающий, поняла?

— Не-а.

— В каждой палате грешников навалом. Ведь любой больной — это грешник. Поняла?

— Почему? — Катя тоже удивилась.

— Потому что! — раздельно произнесла слова Сибилла с такой силой, что, наверное, они отпечатались в мозгу каждого слышавшего их. — Тот, кто себя до болезни довел, не несчастный, а грешник. Как преступник. А за грехи надо платить.

— То-то он все про философа, или кто он, писатель? — не поняла я, интересовался, что тот греха за собой не чувствует, а с другой стороны, ну и что? Ну и не чувствует. Так его Бог за его грехи и покарает. И какие у больных уж такие грехи? — трещала добрая Наташка.

— Значит, нарушили какой-то божеский или природный закон, а за это полагается наказание. С философом, правда, Татю нашему не совладать. Хоть и оказался он сам, своим случаем, под иконостасом, аки агнец жертвенный. Его любят, а кто любит, тот познал Бога, ибо Бог есть любовь. Но Тать на то и Тать, он поборется! Зато другие грешники попадают туда, — заговорила вдруг гекзаметром Сибилла, — где бледные обитают Болезни, печальная Старость, Страх, и советник дурного всего — Голод, и насильственная Смерть и Страданье, единокровный со Смертью тягостный Сон. — Вокруг гречанки кружились клубы дыма, закрывая двух других девиц, и вдруг она остановила свое вещанье: — Стоп! Кто-то не тот слушает меня!

Я замер, а затем тихо-тихо, почти ползком скользнул в душную палату и, оставив банку внизу, вскарабкался на кровать, укрылся одеялом. Сибилла заглянула в палату, но увидела только спящих. Я закрыл глаза и задремал. И снова во сне мне стало казаться, что я безумно хочу по малой нужде. Я повернулся с одного бока на другой. Сибилла вышла из палаты, осторожно прикрыв за собой дверь. И тогда меня вдруг кто-то резко ткнул кулаком в спину. Я задрожал. И медленно повернулся. Напротив меня сидел на постели Славка.

— Чего крутишься и стонешь? Писать хочешь?

— Да я вроде уже, — начал было я, но понял, что никакого терпежу нет. Дай мне банку, она вроде пустая.

— Вроде Володи! — хмыкнул Славка. — Еще как полная! Лежи. Шевелиться тебе пока не след. Счас вылью и принесу.

Так он и сделал.

Словно бы я никуда не ходил, банку не выливал, не писал и уж, конечно, ничего не слышал. Откинулся на спину и облегченно заснул.

Балдеж

Утром разбудила нас Катя, разносившая градусники и грубовато совавшая их под мышки больным, глядя так, будто она уже была женой немецкого врача с собственной практикой, а мы какие-то русские бомжи.

— Ишь какая неласковая! — сказал Славка, а когда она вышла, добавил: Такое только с недотраха бывает.

Он вытащил градусник и положил рядом на тумбочку. Потом соскочил с постели. Сунул ноги в тапки.

— Схожу отолью, да и твою банку, философ, опорожню. Небось, опять хочешь?.. Вижу-вижу… Крутишься, как ночью.

— А температуру будешь мерить? — спросил дипломат, сидевший уже опертым о подушки, плечи по-армейски развернуты, глаза широкие и красивые. — Положено.

— Кем положено, тот и возьмет, — отозвался Славка. — Счас приду познакомимся. До завтрака и кроссвордик решим.

Он вышел, а я чувствовал, что сейчас лопну, и понять не мог, снилось мне что ночью или в самом деле я что-то слышал. Решил, что снилось. Да и дедок добавил гнусаво-звонким дисканточком своим:

— Я тоже, блин, хочу сказать, если, кулдык-мулдык, одним словом, то туда-сюда, блин, и все такое прочее в этом отношении меряния температуры. Она, блин, нам нужна, как двуглавый орел.

— А чего, дед, — поднял голову подростель, — тебе наш герб не нравится?

— Ни градусник, ни герб. Какой-то цыплак чернобыльский двухголовый, етить твою мать. То ли дело серп и молот. Оба работают. Одна жнет, другой кует.

— Ну да, — просипел наркоман Паша, — социализм, свободный труд свободно собравшихся под охраной людей.

Я промолчал, а дипломат, легко перенесший операцию и уже оклемывавшийся, продекламировал частушку застойных времен:

Что за прелесть этот герб Справа молот, слева серп. Хочешь — жни, а хочешь — куй, Все равно получишь…

— Куй! — радостно выкрикнул дед Карпов.

— Нет, дед, — поправил его Юрий Владимирович, — все равно получишь, но не то, что ты назвал, а — орден! А так, как ты, говорили только несознательные личности.

— Пойду курну, — сказал Глеб и направился к двери. — Перед завтраком, для аппетита, а то чего-то жрать ничего не хочется.

Я попытался присесть, опираясь на подушку, но сил в руках не было. Стало дурно. Все поплыло, я лег, но плывущая дурнота не уходила. «Как же я ночью-то бродил? — вдруг подумалось мне. — И бродил ли я? А если не бродил, то, значит, бредил?..»

Реплики соседей перекатывались через меня, как волны, не задерживаясь в сознании. Говорливее прочих был дедок, ему отвечал дипломат, а юнец-наркоман говорил только «да» или «нет». Я и вовсе молчал.

Вернулся, дыша табаком, Славка. За ним Глеб, который улегся на свою койку, на бок, сложив руки под щеку. Славка присел около него:

— Не грусти, давай кроссвордик решим.

— Кроссворды ищешь? — Дипломат Юрка, приподнимаясь на подушке, протянул Славке кипу газет. — Тут и просто «МК» и «МК — бульвар», найдешь много.

— Это можно, — отозвался Славка, подошел, взял газеты, достал очки из тумбочки, нацепил их на себя и сел за круглый стол. — Ну что, начнем с кроссворда. Попроще для начала выберем. Вот — в лежку, по горизонтали то есть. Стукач в начале жизненного пути — из пяти букв. Жаль, вохра наш ушел. Да я сам скажу. Ябеда это. Один в школе на меня настучал, что с братом на пару учебник раскурочили — самокрутки крутить. Так я из школы в гвоздильню и ушел. А теперь — в стойку, по вертикали то есть. Месяц, которого нет в календаре, — из трех букв. Я так скажу, что это муж. Как в песне жена мужа зовет? Месяц ясный.

— Здорово! — невольно восхитился я, да и дипломат одобрительно хмыкнул, а Глеб с сомнением покачал головой: не был он у себя дома «месяцем ясным».

— Ладно, пойдем дальше. Опять в лежку. Место, где человек чувствует сам себя сам у себя. Я бы сказал — дом, но здесь восемь букв. Что философ скажет? Не знает. Или ты больше писатель? Неужели никто про такое не говорил?

Я-то знал и очень любил эти слова Марка Аврелия: «Люди ищут уединения, стремятся к деревенской тишине, к морским берегам, в горы. И ты также привык более всего желать этого. Все это, однако, говорит лишь о крайнем невежестве, ибо в любой момент ты можешь удалиться в самого себя. Ведь самое тихое и безмятежное место, куда человек может удалиться, — это его душа». А если там кошмары и черти? И может ли русский человек найти спокойствие в своей душе? Да и в слове этом всего четыре буквы. И я промолчал.

А Славка не унимался:

— А доблестный работник МИДа?.. Тоже молчишь… Глеб, неужели ты никогда сам у себя не был? Чтоб хорошо вам с женой казалось?

— Раз летом на даче, — задумчиво и мечтательно сказал Глеб. — Грибов в то лето было богато. Бывало, мы с женой в день по шестьдесят, а то и по семьдесят белых накорчевывали. И рыбалка в то лето оказалась славная.

— Эх вы, словно и не в России живете! — вздохнул Славка. — За что мы всегда боролись, стоило семьей обзавестись? Неужто все такие богатенькие были, что папы-мамы вам все пооставляли и купили? И из восьми букв. Квартира это. Я вот квартиру чудом получил. Нет, дом-то у меня в деревне Ватутино был, но жена хотела отдельную квартиру с теплым клозетом и горячей водой. А я тогда в КГБ работал, мы там объект один в Москве строили. Ну фундамент быстро подвели и все такое, сдали объект без сучка и задоринки. Решили нас наградить. Мне денежную премию выписали, а корешу моему, напарнику, квартиру как премию. А у него одна уже есть. А тогда же ни торговать, ни завещать жилье было нельзя. Мы к секретарше начальника Наташке, такой же давалке, как и наша здесь, доброй такой девчонке. Я купил коробку конфет «Ромашка» — и к ней. Кореш за мной. И тут на наше счастье выяснилось, что список на награждения еще не подписывался и не утверждался. Она взяла коробку и перепечатала список. — засмеялся Славка. — Начальник подмахнул. Так за коробку «Ромашки» я получил двухкомнатную квартиру. Потом разные там ходили, проверяли мои жилищные условия. Покрутились, покумекали, да так и оставили.

— Ты и сейчас в ФСБ работаешь? — Как-то не вязался у меня Славка с образом гэбэшника. — А кем?

Славка хохотнул:

— Работяга я! Где я только ни работал! Мне все по фигу. И по крестьянскому делу, и на заводе, и на фирме, в Германии. Один раз даже у Ворошилова дачу ремонтировал. Ничего, добродушный мужик был, больше всего конюшню свою любил.

— Зла на нем много было, — не удержался я.

Славка покрутил головой:

— Зла везде много. Оно во всем мире разлито. Каждый день и повсюду.