Барон и в самом деле был высок. Когда он стоял в помещении, то плечи в клетчатом пиджаке почти подпирали потолок, голову он держал склоненной, словно извинялся за свой столь огромный рост. Глаза у него были небольшие, но очень добрые. Он протянул Кореневу руку, мягко пожал ее, виновато улыбнувшись, сказал что-то.

Алена перевела Косте, что господин фон Рюбецаль хочет с ним познакомиться, подружиться, что он из Берлинского университета, преподает философию, но самое главное его достоинство, – это она сказала для меня, – что прочитал все книги Владимира Георгиевича и теперь сделал курс по его философско-литературному творчеству. А русский он тоже знает, хотя, кажется, плохо, никогда еще по-русски не говорил, но Россию и русских любит, потому что воспринимает их как мстителей Гитлеру за убийство отца.

Хозяйка представила его немцу, сказав, что их “молодой гость и новый друг” на немецкой стипендии – человек необычный, поскольку называет себя нормальным, но, к сожалению, по-немецки не говорит. Они еще покурили, а Борзиков сидел в одиночестве в гостиной. Наконец хозяйка, вертя пышным бантом на заду, повела гостей в комнату, а оттуда к столу.

Очевидно, Борзиков был недоволен, что несколько минут оставался без всякого внимания. Он походил на Фому Фомича Опискина, достигшего славы, но считающего, что ее все равно мало. Буквально после первых реплик за столом он вдруг процитировал Пушкина, стало быть, с

Пушкиным считался: “О жалкий род, достойный слез и смеха, / Жрецы минутного, поклонники успеха”. “У вас же есть большой успех”, – возразил Коренев. “Нет, мало хвалят. Я заслужил большего”. Костя снова возразил: “Ведь важнее всего тяга к вечному, к мирам иным”. Он аж сморщился: “Это все фидеизм. – И вдруг добавил: – Я из современных только Александра Зиновьева и Максима Кантора признаю”.

Потрепав немца по плечу, мол, хорошо, что пришел, он сел и, прихлебывая чай, продолжал свою речь, будто снова наговаривал на магнитофон:

– Суворов, конечно, пишет свои книги по заказу ЦРУ. Отрабатывает свое содержание. Советский Союз вовсе не собирался нападать на

Германию. Особенно после того, как не справился с маленькой

Финляндией. Агрессивность даже царской России была лишь слабой тенью агрессивности Запада…

Алена включилась моментально и перевела фон Рюбецалю слова

Борзикова. Гость задумчиво покачал головой и возразил нечто по-немецки. Не понимая его слов, Костя тихо двинулся к туалету.

Поразительные зеркала были в квартире Борзикова. Понятно, что было зеркало в трюмо, стоявшем в прихожей. Ну, в спальне, куда он поначалу повел хвастаться, показывая, что еще спит с молодой женой, зеркало во всю стену и зеркало на потолке говорили лишь о дурном вкусе. Но, когда Костя зашел в туалет и вдруг увидел себя в зеркале во весь рост, и потом наблюдал, как протекает процесс отправления естественной нужды, он слегка ошалел. В соседнем помещении зеркало шло по стене ванной комнаты, рядом с самой ванной, не говоря, разумеется, об обычном небольшом зеркале над умывальником. Иными словами, Борзиков мог наблюдать себя любимого в каждую минуту своей жизни. Крутя головой и давя в себе неприязненную иронию, Костя вернулся в гостиную. Увидев вошедшего в комнату Костю, Борзиков вдруг подмигнул ему и совершенно по-дворовому сказал:

– Тряси – не тряси, а две капли в трусы. А?

Костя почувствовал в этих словах какой-то хулиганский шик и неуважение к себе. А стройная пышнобедрая Алена переводила тем временем мужу слова немца:

– О, я больше люблю Россию, но также люблю и Запад. Естественно, – толмачила она, обращаясь к Борзикову, – пока Запад ходил в крестовые походы, вы, русские, триста, а то и четыреста лет были рабами татар.

А рабы не воюют. Хотя Куликовская битва была, это я к тому, что были вы не безнадежны и воевать умели. Когда же Орда распалась, лопнула, русские цари ханство за ханством прибрали к рукам, даже Сибирь, которая никогда не была до того русской территорией. И к Балтийскому морю вышли, шведов разбив. И Прибалтику присоединили. Не осуждаю,

Петр правильно сделал, но, согласитесь, русские мало чем отличались от западных соседей. Хотя Сибирь была такой гирей, что особенно новых земель не позахватываешь. И все же Германию разбили, в Берлине при Елизавете были, в наполеоновские войны ввязались. Суворовский поход в Италию чего стоит! А Кавказ и Среднюю Азию разве не вы завоевали?..

– Вы здесь живете и не желаете замечать вашей внутренней агрессивности, – возразил Борзиков. – А я все продумал. Вы, западники, и меня-то приняли, потому что увидели во мне союзника в борьбе против России. Комитетчики выслали, а вы здесь тоже не разобрались. Сталин создал великую страну. Я – деревенский парень.

Но я мог поехать в город и получить образование. И брат мой старший первым это сделал; он, правда, неудачник, до сих пор какой-то занюханный профессор в занюханном московском институте. Правда, уже на пенсии. Но когда я на Западе издался, его из-за меня чуть было с работы не поперли, ха-ха, он отказался письмо против меня подписать.

Но это все ерунда. Знаете, старший брат поначалу представляется чем-то очень значительным, хочется ему подражать, а потом подрастаешь, вступаешь с ним в соперничество и начинаешь понимать, когда превзойдешь, что там, в брате этом, ничего и не было. Ему сейчас уже под семьдесят. Нищий профессор-пенсионер. Знаете, сколько в месяц получает? Меньше ста долларов, по-российски две тысячи шестьсот. Едва на квартиру хватает и чтоб с голоду не сдохнуть.

Где-то подрабатывает по мелочи. Но от помощи отказывается. Ну, не хочет – не надо. А я всегда был энергичным. – Глаза у него горели, в них даже что-то вдохновенное светилось. – Я выступал против этих гнусных последышей брежневской эпохи. Да, я покушался на Сталина, это была цель, достойная меня. А над Брежневым, Горбачевым,

Ельциным, как и над Клинтоном с Колем можно было только смеяться.

Что я и делал. Вы на Западе даже представить не можете, какого масштаба личность у вас обосновалась!

Владимир Георгиевич хмурил брови. Как Фома Фомич Опискин бранил и поучал своих благодетелей, так Борзиков поносил приютивший его Запад.

– Запад мне обязан, я его просветил насчет брежневизма, а теперь рассказываю ему о нем самом. Но Запад это не воспринимает, он вообще не способен на благородные действия.

– Но как же? – удивленно возразил немец. – Вот недавно, протестуя против выходок националистов в Ростоке, десятки тысяч вышли на улицы. Вы же тоже герой, вы один против всех были. Такое поведение вызывает уважение и желание помочь. Я и помогал вам и помогаю.

Алена прекрасно владела языком и переводила практически синхронно.

– Вы говорите, что они вышли на демонстрацию и протестуют, десятки тысяч, ну положим, хорошо, пусть хотя бы тысячи, – злился Борзиков, он явно был недоволен, что его с кем-то сравнили. – Но это та форма социального псевдопротеста, которое буржуазное общество готово переварить. Вот когда вышли семь человек протестовать против ввода войск в Чехословакию, они теряли свободу. А что теряют эти? Да ничего. Завтра пойдут в свои конторы и будут все так же служить буржуазии. Или когда я написал, а потом выпустил свою великую книгу, это и был подлинный поступок! А эти демонстранты напоминают мне пошлых советских интеллигентов, которые сидели на своих кухнях и ругали советскую власть. Эту критику система тоже готова была переварить. А вот Зиновьев, Солженицын, я… ну все мы и вправду рисковали.

Он вдруг перегнулся через стол к Кореневу, бросив супруге, чтоб она пока переводила его речь, довольно громко зашептал:

– Сейчас я русскому другу скажу, ты эти слова не переводи.

Алена переводила про подлинный поступок, а Борзиков шипел:

– Смотрите. Вот перед нами немец-перец-колбаса. Приехал, потому что на разговоре со мной можно копеечку зашибить. Идей моих нахватается, потом плохо переварит и за свои выдаст. Так я им всем репутации создаю. А он, сукин сын, считает ниже своего достоинства русский учить. Мол, варварский язык. Я из принципа с ним тоже по-немецки не говорю. Супруга моя хорошо толмачом, или по-ихнему – дольметчером, работает. Я понимаю, конечно, но говорить на этом языке не люблю.

Вдруг фон Рюбецаль нахмурился и, остановив рукой немецкий перевод супруги, обратился к Борзикову на правильном русском языке:

– Господин Борзиков, я, однако, понимаю по-русски. И не только по-русски. Я очень много языков знаю. Мне кажется, вы вдруг почему-то забыли про это. Просто, когда я в Германии, я говорю на этом прекрасном языке, к тому же в значительной степени родном для меня.

– А пошел ты!.. Хватит пургу мести! Репосчёт! – вдруг отмахнулся от него Борзиков, совсем как дворовая шпана, и повернулся к барону спиной.

Повисло противное молчание. Потом немец все же сказал:

– Блаженный Августин называл такое состояние души “libertas major” – иррациональное своеволие, самообожествление как иррациональный корень зла. И это отнюдь не фидеизм, как вы изволили выразиться. Вы называете себя гидом русского народа. Я вам уже сказал, что змей, искусивший Еву, тоже был на свой лад гидом.

Борзиков озлился:

– Змей был дьяволом, а я нет, и это вам хорошо известно.

Рюбецаль пожал высокими плечами:

– О нет, ползучий гад, каковым и был змей, нисколько не являлся дьяволом. Орудием разве что. Мне кажется иногда, что вы неправильно понимаете себя, свой путь и свою задачу.

Вдруг Борзиков, не отвечая, пустил слезу и обратился к Константину, похоже, желая изменить тему разговора, вызвать к себе жалость, тем самым замять свою оплошность:

– Только мама моя могла бы меня понять и утешить, но она в могилке лежит, вы бы договорились с каким-нибудь мастером по надгробиям, пусть надпись поставит. Я вам буду признателен, а то я мучаюсь, как она там без меня в русской земле лежит.

– А сколько это стоит?

– Да я вам как-нибудь отдам. Вряд ли и дорого. Адресок кладбища я вам пошлю.

– А ты сам помнишь? – спросила Алена. – Ты ведь и в Москве у нее за пятнадцать лет ни разу не был.

– Вот и стыдно мне, Аленушка, виноват я перед мамочкой. Да нет, вы можете ничего не делать, кто она вам! А я тогда сам пойду, пешком пойду, через границу на пузе переползу, пусть меня арестуют, изобьют, в ГБ потащат. Вот только темные ночи установятся, и пойду.

Котомку на плечи, глядишь, за бродяжку, бомжа безродного примут.

Интеллигенция у нас подлая, рада на кухне поговорить, а реальной помощи никто не окажет. Нет, я сам, всё – сам.

Супруга махнула рукой:

– Хорошо, Вова. Как хочешь, так и сделаешь, ты у меня все можешь. Но не забывай, что ты с этим господином подписал весьма важный для твоего здоровья и жизни договор. Поэтому прошу тебя, не забывай о договоре. Такую бумагу люди хорошо, если раз в жизни подписывают.

Но Борзиков словно ошалел. Он мотал головой, потом вскочил и снял со стены раньше не замеченную Костей балалайку. Присел на край стула и забормотал плачущим голосом:

– Даже Ванька Каин любил эту песню. Она обо всех нас, гонимых русских странниках. Вот послушайте.

И все таким же жалобным голосом запел, перебирая струны:

Породила меня матушка,

Породила да сударыня,

В зеленом-то саду гуляючи,

Что под грушею под зеленою,

Что под яблонью под кудрявою,

Что на травушке, на муравушке,

На цветочках на лазоревых.

Пеленала да меня матушка

Во пеленочки во камчатые,

Во свивальни во шелковые.

Берегла-то меня матушка

Что от ветру и от вихорю,

Что пустила меня матушка

На чужу дальну сторонушку.

Сторона ль ты моя, сторонушка,

Сторона ль моя незнакомая,

Что не сам-то я на тебя зашел,

Что не добрый конь меня завез,

Занесла меня кручинушка,

Что кручинушка великая,

Служба грозная государева,

Прыткость, бодрость молодецкая

И хмелинушка кабацкая.

Отбросил балалайку и рухнул в кресло, закрыв руками лицо. Фон

Рюбецаль, однако, не отставал:

– Но если бы не было этих кухонных интеллигентов, из тех, что читали ваши книги, кто бы оказал вам духовную поддержку?

В ответ Борзиков презрительно фыркнул, понимая, что каши уже с гостем не сваришь, и нарываясь на скандал:

– Очнитесь! Вы что, оскорбить меня хотите? Я – жених, которого ждет истомившаяся русская культура, я ей открою глаза на прежнего любовника – распадающийся Запад. А вы очнитесь, очнитесь, да!

– Господин Борзиков, я не терял сознания. Я не должен очнуться! – И добавил по-немецки: – Рюбецаль накажет насмешника. – В его голосе прозвучало недовольство и даже угроза.

Тогда диссидентский генерал поступил как царский русский генерал из анекдотов, то есть выкинул штуку. Незамысловатое деревенское хамство. Повернувшись к гостям задом и слегка выпятив эту часть тела, он громко и раскатисто пустил газы. Потом побежал и скрылся в другой комнате. Казус случился. Но хозяйка как ни в чем не бывало предложила чай. Жизнь с гением приучила ее к разным неожиданностям.

Однако хотелось не чаю, а встать и уйти. Что немец и сделал, очень церемонно поцеловав руку жене Борзикова и не пожелав проститься с хозяином, заметив только, что он вынужден будет внести кое-какие коррективы в их договор. Хозяйка просила не обращать внимания на выходку гения. Но Рюбецаль только фыркнул, сказав, что о гениальности господина Борзикова ему все известно, что пункт о гениальности тоже входит в их договор, что он помнит героизм и страдания господина Борзикова и именно поэтому попытается поработать над его исправлением. Он ушел, суровый, сумрачный и непреклонный, как горная скала.

А следом минут через десять отправился и Костя, не знавший, куда девать глаза. Как он ни отнекивался, гений все же пошел его провожать.

– Они бы хотели меня в бомжа превратить! Эти западники! Еще превратят – увидите!

Держа на поводке чау-чау, он довел Костю до U-Bahn’а, снабдил как гостеприимный хозяин билетами, о которых тот не позаботился, думая, что сможет их везде купить. Но билеты продавались либо в автоматах, либо в киосках. Автоматов на этой станции не было. Киосков тоже. Так что завершающий жест Борзикова оказался вполне дружелюбным. Но слова при этом были очень странные. Проводив Костю до платформы и остановив на краю, он вдруг, когда вдали показался поезд, произнес:

– Удобное место для преступления. Высокая платформа. Я бы мог вас плечом толкнуть – и концы в воду. А то вы слишком много про меня узнали. Но, быть может, вы и пригодитесь. Людьми разбрасываться нельзя. Лучше приезжайте еще – побеседуем без посторонних. И Алене, кажется, вы понравились. Она вас совсем за своего приняла. Это у нее редко.

Не надо было соглашаться. Но Костю странно влекла Алена, а к

Борзикову почтения он больше не испытывал. Про второй свой приезд он не любил вспоминать. Тогда его оставили ночевать в нижнем полуподвальном этаже. И чуть Борзиков уснул, она пришла к нему, очень распаленная. Костя проснулся от прикосновения гладкого женского тела и пробежки по его плечу и руке быстрых и нежных пальчиков. Он со сна потянулся к ней, прижал к себе, попытался подмять ее под себя. Но она выскользнула, зашептала, что должна хранить верность мужу, но очень хочет Костю, а потому предлагает компромисс. “Ведь есть и другие способы любви”, – шепнула она.

Потом была такая же вторая ночь, а днем разговоры с Борзиковым, а потом третья, когда в самый патетический момент дверь открылась и заглянул Борзиков, но ничего не сказал, вышел. После этого прошло совсем немного времени, и Костя понял, что потерял свои мужские способности. Алена высосала всю его мужскую силу. Так что жена в конце концов его оставила. И года три до встречи с Фроги он ни с кем ничего не мог. Да и с Фроги поначалу боялся. Как собака Павлова, он развил условный рефлекс и реагировал только на определенные ласки.

Это было ужасно. Но Фроги умела и так, и эдак, и вернула ему былую уверенность и мужественность.

И больше, конечно, Костя великому диссиденту не звонил и не гостевал у него. Кто-то говорил, что Борзиков поругался со своими издателями и переехал в Люксембург. Но наиболее осведомленные утверждали, что он в Англии, которая славна тем, что никого никому никогда не выдавала (разве что евреев арабам-палестинцам да казаков Сталину), а уж для русских беглецов, от Герцена до Ленина, и вовсе раем была, поскольку Россия всегда казалась главной опасностью для английских интересов.