Сидел Борзиков во главе стола, задрав голову, но видно было, что нервничал. Иногда склонял туловище вбок и ковырял в носу, думая, что делает это незаметно. Потом долго рассматривал выковыренную козюру, держа руку под столом, и прилеплял ее то к спинке стула, то под крышкой стола. Про него как-то рассказывали, что в молодости в каких-то гостях он, как ему тогда тоже казалось незаметно, весь комод усеял своими козявками, так что хозяйка этого дома следующим утром была вынуждена отмывать свою полированную мебель. Борзиков был все такой же спортивный, невысокого росточка, стриженный под ежик, с широкими залысинами, широко расставленными глазами, играющий арлекин, так и было видно, что он клубок энергии, что он человек без возраста. А Костя уже чувствовал свои пятьдесят.

Вокруг себя Коренев видел рассевшихся ребят в камуфляже и чувствовал, что его словно затягивает в какую-то аэродинамическую трубу. Как он влип в эту историю? Вот уж не ожидал. Стечение, стечение нелепых встреч, а в результате какое-то безумие. Так не бывает! Но с дикой отчетливостью он понимал, что именно так и бывает. Как в страшном сне. Ты такой маленький и бежишь куда-то, но вдруг понимаешь, что ноги-то на месте стоят, а ужас – нечто неопределимое, бесформенное, но очень страшное, сжимающее душу, – ближе и ближе. И сейчас пожрет тебя.

Как-то в детстве Костя из любопытства, увидев сговаривающихся о чем-то больших ребят, протиснул голову сквозь балконную решетку, чтобы приблизиться к ним. Протиснуть-то голову он протиснул, но назад вытащить ее не мог! Как он тогда испугался! По счастью, дома был отец, который раздвинул прутья. Здесь отца не было. Коренев был один, и, кажется, вытащить любопытную голову из зажавших ее прутьев было невозможно.

Однажды в студенческие годы какой-то маргинальный человек, случайно встреченный им у дверей Большого театра, почему-то пробормотал ему:

“Приходи к нам. Ты нам нужен. Завтра встретимся у памятника Пушкину.

В пять вечера”. Костя тогда испугался незнакомца. А главное – его непонятной настойчивости, с которой тот пытался зачем-то ни с того ни с сего задружиться с ним. Коренев ни с кем не хотел быть, и не пришел. А тут зачем-то явился туда, куда совсем не надо было.

Однако, может, еще удастся уйти?.. Но – неудобно стало, ибо действо уже началось.

Стоял длинный стол, вокруг него в кожаных креслах располагались докладчики и вообще уважаемые люди. Во главе стола сидел Владимир

Георгиевич Борзиков, в серо-стальном костюме, без галстука, в бежевой рубашке с открытым воротом, перед ним стоял микрофон. Рядом с ним, справа – полная немолодая дама, крашеная блондинка, она была как бы хозяйкой дома, а слева – знаменитый Кумыс Толмасов, мастер подобных липовых форумов, на сей раз уступивший место Борзикову.

Вдоль стен сидели приглашенные рангом поменьше, пресса и Коренев.

Фотографы время от времени искали нужный ракурс. За спинами председательствующих висела зеленая доска, а на ней белый плакат, на плакате надпись:

“Press Дом

Development Развития

House СМИ”

– Надо объединить всех людей доброй воли, главное – банкиров и промышленников. Чтобы состоялся диалог цивилизаций, мы должны повести за собой человечество. Я летал во Владивосток и выступал там перед простыми людьми. Там – ужас. Но они пришли слушать меня. И вот я, который мог бы жить в любой стране мира, стою перед ними и говорю, что я живу в России. А раз я остаюсь в России, хотя мог бы уехать куда угодно, то, значит, есть еще надежда. Это было очень важно для русских простых людей такое услышать. Я утешил их. На эту тему должен быть снят фильм, – говорил солидно и веско, стараясь не замечать малочисленности зала, Борзиков.

– Владимир Георгиевич, – льстиво сказала блондинистая дама, – нужно скорее снимать, а то идея такая богатая, что мигом украдут.

– А вы читали новый политический роман нашего председателя “Ярмо

Запада”, он в нем всю возможную правду о будущем человечества пишет,

– воскликнул Арахис Журкин, человек в галстуке-бабочке и с бородкой клинышком, говоривший слегка картаво. Он был автором известной книги о православной России и Западе как коварном антиподе России. – Это великий роман, который наконец прояснил наше время. Я бы сравнил его одновременно и с “Войной и миром” Толстого, и с “Капиталом” Маркса.

Недавно вышел, а уже переведен на английский и французский. А кто у нас читал? Тираж всего четыре тысячи.

Борзиков улыбнулся улыбкой скромного самолюбования. И, поднявшись во весь свой небольшой рост, сказал веско:

– Да, я понимал, что такой роман должен быть написан. Я все ждал, что, может, это сделает кто-то другой. Но никто не сделал. Пришлось самому. По сути, это новая “энциклопедия русской жизни”. Но не только русской. О Западе там тоже немало. Разумеется, все присутствующие получат от меня по экземпляру на русском языке. Найду способ передать.

– Ничего, мы и по-английски прочтем, – густо засмеялся крупный мужчина в черном пиджаке, вытирая платком голову с редкими волосами.

– Меня зовут Фуят Мансуров, все здесь меня называют “профессор”, а я больше привык к обращению – “товарищ генерал”. Я в Афгане и в Чечне сражался, сам пошел, родители – оба профессора – не сумели удержать.

Еле выжил. Вот у нас в роте деления на национальности не было.

Каждый был должен верить соседу, чувствовать его плечо. Там-то я увидел, что у всех – у наших и врагов – кровь одного цвета, красная.

Вот это все политики должны понять. Я вам важное мое открытие говорю

– про цвет крови. Но Владимир Георгиевич прав, без банкиров и промышленников мы ничего не сделаем.

Сидевший рядом с ним случайный гость (есть такие на всех тусовках) с узенькой козловатой седой бородкой и бегающими глазками, сообщив, что ему шестьдесят два года и что он кандидат наук, встав и вытянув шею, патетически вскрикнул:

– Я открыл проблему, в чем разница между нормой и патологией.

Определять надо по патологиям. А все дело в разломах коры головного мозга. Надо брать анализ крови у каждого новорожденного, и тогда мы все точно будем знать. Я за свое открытие заслуживаю Нобелевскую, но разве мой директор мне ее даст, даже не выдвинет. Надо, чтоб философы это сделали. Тогда и будет польза от философии, когда философы начнут поддерживать гениев вроде меня. Я хочу вместо

Римского клуба открыть Московский, но с положительным устремлением.

Не пугать, а давать заряд бодрости человечеству.

– Замечательная жеребятина. Но в хорошем смысле, – сказал сидевший рядом с ним Р. Б. Нович, все же успевший к халяве. – Я вас полностью поддерживаю. Любую подпись дам. Устрою вам доклад в Институте человека, все равно его через месяц закроют.

Козловатый крепко пожал Новичу руку. С благодарностью. Все это начинало немного напоминать шабаш. Говорят, что за компанию и монах женился. Но здесь-то и компании не было. Директор послал Константина на эту дурацкую посиделку, но сам предусмотрительно не пошел.

Кузьмина он в метро встретил, но тот идти оказался. А вот этого, неуклюжего, с одутловатым лицом, подгребавшего к нему сквозь слушателей, он бы с удовольствием избежал. Это был тот самый Зыркин, что в дверях при входе на него налетел. Своей настойчивостью в общении он чем-то напомнил Косте незнакомца у Большого театра, вдруг ни с того ни с сего принявшегося набиваться ему в друзья. Теперь

Костя его разглядел: толстые щеки, расширяющиеся книзу, как у собаки; усики Саддама Хусейна; маленькие глазки, разлапистые движения и ненатуральный голос. “О Господи, где моя Фроги, моя умная

Фро?! Так не хватает ее советов. Прямо как у Чехова, – оборвал он себя. – Где ты, Мисюсь?! А похоже ли наше время на чеховское? Скорее нет, потому что иллюзий нет – ни демократических, ни авторитарных.

Это-то и жутко!” А Зыркин уже пристроился на соседнем стуле и, склонившись к Кореневу, зашептал в ухо:

– Мы не знакомы, но я тебя всегда очень уважал. Напомню: я – Халдей

Зыркин. Халдей – это имя, но я его не стесняюсь! Подумаешь! И похуже имена бывают. Мы потом выпьем вина “на ты”. А пока о тебе поговорим.

Ты Борзикова в беде знал. И не выдал его. А он умеет быть благодарным. Не сомневайся, он тебя не бросит, найдет какое-нибудь место. Он пока без структуры, но структура возникнет, не сомневайся.

Я вот ему позвонил и сказал, что тут целую ночь думал, как улучшить будущую отчетность, и придумал. Знаешь, ему понравилось. Он вообще добр к людям, с которыми работает. Готов разумные предложения рассмотреть и поддержать. А потом ярко озвучить.

На них шикнула соседка, кинооператорша с усталым лицом, чтоб говорили потише, а то мешают ей вечер записывать. Зыркин, извиняясь, приложил руку к груди. Еще ниже склонившись к Кореневу, он хотел продолжить разговор, но изнывавший от непрошеного тыканья, не любивший панибратства Костя сухо сказал:

– Давайте послушаем, что говорят.

Говорил Борзиков:

– Запад – это болото, в котором русский неподготовленный человек может утонуть. В болоте этом нас хватает думка, а как же мы здесь будем, когда все раздеваются, ведь лягушки наш стыд видят. Вот наша задача – изничтожить всех этих лягушек. Я расскажу вам про Запад, в котором обитают миллионы земноводных, людей там нет. К человеческим особям они отношения не имеют. И кваканье их точь-в-точь как голоса враждебных радиостанций. Те тоже пыжились, квакали на всю Россию.

Конечно, бывают временные успехи. Но мы помним русскую народную историю, как одна лягушка пыжилась и раздувалась, чтоб быка превзойти. И – лопнула, так что ошметки ее в разные стороны разлетелись. Такая же судьба постигнет и западных лягушек, которые думают превзойти Россию.

Прозвучали смех и аплодисменты.

– Нам община нужна, – важно изрек философ Дегай.

Худенький, юркий, в темном костюме юноша, почти подросток, который, как шепнул Зыркин, вел колонку литературного обозревателя в НГ и которого зовут Саша Жуткин, сидевший через одного человека от

Борзикова, поднял руку. Он чувствовал важность момента и очень хотел умные слова говорить, не совсем понимая, куда попал и зачем.

– Я хочу сказать, что мы, русские, всегда были общинниками, и это в нас осталось, – почти завизжал он от удовольствия говорить в таком важном обществе. – Приведу пример. Вот мы все сидим в разгульной компании за одним столом, а под столом нежные красавицы ласкают нас.

Мы стонем от удовольствия и говорим о Боге и России. Это и есть русская община. Так и живет великая русская интеллигенция!

Кинооператорша сплюнула сквозь зубы на пол.

– Ну и негодяй, – прошептала она.

Борзиков тоже поморщился. Интеллигенцию он не любил, как и положено великому человеку. А тут получалось, что ее вроде хвалили. Он поднял руку, показывая, что хочет сказать:

– Интеллигенция – это другое. Она всегда только о себе думала.

Вначале сбежала на так называемом “философском пароходе” из революционной России. Потом благополучно жила при Гитлере. А Адольф разве лучше Кобы был? Или они так философией увлечены были, что не приметили лагерей и уничтожения миллионов? Продажные шкуры, перед

Западом лебезили всегда за кусок хлеба с маслом да сверху еще чтоб мармеладом помазали. Вот когда была война во Вьетнаме, разве подняла пресловутая русско-советская интеллигенция голос против этой войны?

А ведь там напалмом людей жгли. А это ужасно, кожа шипит, лопается, мясо горит. Думала об этом наша интеллигенция? Не думала, а только поддакивала Западу. Интеллигенция наша все стонала, что ей цивилизация нужна, чтоб сортир теплый был. Но если ты интеллигент, зачем тебе цивилизация? Ты должен Данте читать, и этого достаточно.

Можно и не Данте, можно и другого великого – имен называть не буду.

Костя почувствовал, что его трясет от такой наглости передергивания фактов. Конечно, все здесь игра, смысла реального нет, но ведь слова чего-то стоят. За слова когда-то убивали, сажали, в лагерях морили.

В конце концов, директор же просил его выступить. А уж как он выступит – это его дело. И наплевать на камуфляжных! К горлу подступил комок, он боялся только, что голос сорвется и он не сумеет сказать как надо. “Надо без крика”. Он поднялся:

– Можно ли мне тоже два слова как приглашенному гостю?

Борзиков уже сел и со своего председательского места заулыбался ему, кивая головой и делая рукой приглашающий жест, мол, милости просим.

– Конечно, тема интеллигенции, затронутая председателем сегодняшнего собрания, весьма важная, – начал он, словно на академическом заседании, и сам на себя разозлился, никто его не слушал, переговаривались между собой, а он не хотел позволить им это, – но она имеет смысл, когда ее обсуждают честно, а не передергивают факты! – На него недоуменно поглядели Фуят Мансуров и Кумыс

Толмасов, застолья не получалось, а Костя уже не останавливался: -

Не знаю, с чего начать?! Ну хотя бы с “философского парохода”.

Русские интеллигенты не сбежали, никто не хотел уезжать, но их посадили в камеры, откуда каждый день уводили людей на расстрел, и им был предложен выбор между расстрелом и высылкой, это же известно.

На Западе никто из них не роскошествовал, жили в бедности, некоторые просто в нищете, пытались, как могли, объяснить европейцам, что на них надвигается такая же чума. Имена вам назвать? Стоит рассказать, как их арестовывали нацисты, убивали в лагерях, назову хотя бы мать

Марию и Илью Фондаминского, как изгоняли с работ, как им пришлось бежать дальше, как, скажем, Георгия Федотова спас американский еврейский рабочий комитет, вывезя его из Франции буквально за два дня до вступления туда нацистов. Да, вот еще Вьетнам. За

Чехословакию-де заступились, а за Вьетнам нет. Так ведь любое выступление против войны во Вьетнаме автоматически становилось частью советской пропаганды. Не говорю уж о том, что победивший

Вьетконг уничтожил сотни тысяч своих соотечественников, живьем закапывая их в землю. И, простите, больное затронули. Цивилизацию и

Данте. Когда интеллигенция говорила о цивилизации, она мечтала, чтобы весь народ жил прилично, а не в гнилых избах и бараках. А

Данте, что ж, Данте читали и в советских концлагерях. Все же помнят строчки из песни: “а у костра читает Данте фартовый парень – Оська

Мандельштам”. Или Владимир Георгиевич мечтает о судьбе Мандельштама как о своего рода образце, по которому должна и сегодня строиться судьба интеллигенции?! Если я чего-то не понял, тогда извините, – попытался он снять напряжение последними словами и сел.

Кинооператорша подошла к столу, налила стакан воды и принесла его

Кореневу, тем самым как бы поддержав его.

Зыркин вместе со стулом отъехал от Кости. Все чувствовали себя неловко, как будто на дежурный вопрос “как дела?” человек вдруг и впрямь принялся рассказывать о своих делах. Фуят Мансуров, не вставая со своего места, генеральским голосом, сумрачно поправил

Коренева:

– Я думаю, предыдущий оратор, конечно, многое преувеличил. Никто из нас не думает о возврате к сталинскому прошлому, к концлагерям и прочим нарушениям законности, и уж менее всех многоуважаемый

Владимир Георгиевич, который, как мы знаем, всегда был критиком советского режима. Чем занимался в эти годы оратор, нам, к сожалению, неизвестно.

Борзиков сидел насупленный и катал что-то между пальцами.

Положение выправил Журкин. В белой крахмальной рубашке с красным в горошек галстуке-бабочке он выглядел импозантно и очень православно.

Отирая губы мягким белым платком, он сказал:

– Давайте поговорим и о других важных проблемах. Речь ведь идет о нашей державе. – Он достал папку, вынул из нее странички и дальше читал по написанному. – Попытка перспективного анализа будущего нашей Евразии привела меня к убеждению в необходимости анализа ретроспективного. То, что произошло с Россией в двадцатом столетии, вполне может быть рассмотрено как завершение очередного большого цикла национальной истории и переход через смутное время к новому циклу. И, Владимир Георгиевич, скажу, забегая вперед, есть свет в конце тоннеля. – Он приложил руку к груди и слегка склонился в сторону Борзикова. – Третье смутное время, начавшееся пресечением династии Романовых, продолжалось почти семьдесят лет.

Восстановительный же период только начался, идет с большим трудом, и говорить о перспективе его успешного завершения пока крайне преждевременно. – Он снова кивнул на Борзикова и продолжил: – Для благополучного выхода из роковых кругов русской истории нашему обществу следует отбросить прельщение империей. Если, конечно, не найдем императора. Но, друзья мои, наша встреча проходит в благодатный период, после недавнего празднования двухтысячелетия

Рождества Христова. Нет такой плоти, которая могла бы пережить умом и сердцем всю полноту свершившегося. Она – за пределами нашего падшего ума и скверного сердца. Но тянется душа к свету и устремляется к теплу Отчей любви, и к источнику живой воды спасения.

Некий духовный инстинкт влечет нас к храму Божьему, чтобы услышать и принять сначала тихое, а потом все более крепнущее и ликующее песнопение о Рождестве Господа Бога нашего Иисуса Христа. И, опираясь на Слово Христа нашего, мы, русские люди, должны выдвинуть новую концепцию развития гражданского общества, которое будет опираться на законы нравственности, вырастать из нравственности, отбросив все эти фикции и прельщения западного ума вроде прав человека!

Слова Журкина доносились до Кости как сквозь вату, он сидел, переживая неудачу своего выступления, слушал и словно бредил одновременно. Но бред был тревожный. Бред как сон или сон как бред.

Во сне он думал, что держава разваливается и что это время не менее опасное, чем время ее укрепления. Впрочем, крепят как раз то, что разваливается. А потом во сне он вспомнил свой старый сон, как будто он снится ему наново. Вроде бы вернулся он из армии, демобилизовался

(хотя никогда в армии не был). Поехал на синем автобусе, который почему-то даже не затормозил на его остановке, проскочил мимо.

Пришлось возвращаться пешком. Угловой дом изменился, из обычной забегаловки на первом этаже возникло приличное кафе. А при этом у большой помойки с тремя мусорными баками роятся мужики, ковыряются в мусорных этих баках. Он идет к родному дому, дому, где родился, а не к тому, где жил перед армией. Рядом с домом лотки, пенсионная интеллигенция распродает свои пожитки. Зрелище жалкое. Стоят на углу и держат старые костюмы, которые никому не нужны, как и сами их владельцы. Вид истощенный.

Костя входит в старый профессорский пятиэтажный дом. На первом этаже, в квартире Расовских, похороны, умер Рафаил Исаакович, лежит в гробу. Ничего не оставил ценного, только чертежи супердвигателя, почти вечного. Он пытался как-то реализовать идею, предлагал государству, нашим олигархам, но никто возиться не захотел. Эти говорят, что такое только американцы осилят. А Рафаил Исаакович на

Запад – по старой своей еще советской психологии – отдавать не захотел. Открытие, мол, должно принадлежать Родине. Дочь, сын его покойный, жена, зять – все вокруг гроба топчутся. И еще одна незнакомая девушка среди них. Костя вспомнил, что когда-то она ему нравилась, но кто она – вспомнить не мог. Он у стола встал, где чертежи лежат. Наследники не знают, что с ними делать, и обсуждают сей вопрос.

Костя обнимает девушку со спины, обхватывает руками грудь, целует в шею. Она оборачивает к нему голову, покраснев от досады. “Хорошо, что вернулся, хорошо. Только кончай лапать”. Узнает ее. Это Танька, известная поэтесса, с которой у него никогда не было амуров. Тем страннее его эротический жест. Проходит еще несколько невнятных моментов. Вдруг она хватает бумаги с чертежами и бежит. Выбежала из квартиры. Вдова следом выглянула. А на дворе слякоть вдруг превратилась в мороз.

Кто-то говорит, что надо за ней на лыжах гнаться. Чьи-то лыжи мешаются, Костя никак в дверь не протиснется. Выскочил. Куда теперь бежать? В бывший райком. Там сейчас администрация сидит. Бежит за

Танькой. И еще две девчонки несутся. Но одна скоро отстала. Другую он обгоняет прямо у дверей деревянного (но одновременно и мраморного) четырехэтажного здания. Дверь перекосило, никак не открывается. С трудом отворил ее. Как же Танька-то открыла!..

Начинает бежать вверх по лестнице. Ступеньки деревянные, но не скрипят, а прогибаются под ногами. Не рухнуть бы, подумал Костя. Вот и второй этаж. Прямо с площадки – дверь. Костя дергает за ручку дверную, ручка отрывается. Тогда он осторожно поднимается выше. Там, на третьем этаже, дверь вообще заколочена. А на четвертый – ступени одна труха.

Вдруг внизу какая-то девица толкает дверь на втором этаже, и та открывается. Оказывается, не на себя надо было тащить, а от себя толкать. Там комната, стол буквой Т, во главе советская тетка, пуховым платком повязанная, восседает. Еще двое или трое криволицых мужиков. Перед столом Танька в соблазнительной кофточке. Тетка подписывает какие-то бумаги, которые ей криволицые мужики подсовывают, а сами на тетку не глядят, на Таньку лупятся. А в бумагах написано, что чертежи эти – теперь Танькина собственность.

Вбежавшая первой в эту дверь дочь умершего Рафаила Исааковича бросается на эти бумаги и чертежи, хватает их со стола. Костя опять со спины обнимает Таньку за грудь и шепчет: “Остановись, дуреха, посадят”.

“Дурак! они ничего не сделают, а я бы могла продать выгодно”.

“Зачем тебе?”

“Уехала бы отсюда. А на эти деньги жила бы”.

“Зачем? Оставайся!”

“Эх ты, недотепа! А отсюда бежать надо, бежать. Неужели не чувствуешь?”

На этом сон оборвался.

А Журкин продолжал:

– В первую очередь мы должны обратиться к единоверно близким пространствам. Следует твердо сознавать, что из третьей ужасной смуты Россия может и вовсе не выйти. Ошибки нельзя повторять. Они – всего лишь результат неправильных волевых выборов общества. И народ это чувствует! Вспомните и нынешнее Рождество. Как-то особенно много было людей в церквах в ночь святого праздника. Переполнен был и тот храм, куда я хожу, отворены все двери, дабы стоящие на порогах соучаствовали в божественной службе. Сама погода была чиста, небо звездно, снег покрыл чистым покровом землю, и к ночи чистота и покой легли на наш город. – Он поэтически вознес руки вверх. – Великая ночь все оживляла и возрождала. Надо слушать Церковь. Церкви нужен император, владыка России. И волевой выбор за нами!

Журкин помолчал, послушал аплодисменты, а потом произнес:

– Хотел бы я закончить свою речь словами великого православного мыслителя. Я имею в виду текст отца Павла Флоренского, написанный им в заключении и справедливо названный его издателями

“философско-политическим трактатом”. Приведу его слова о будущем государственном устройстве России, выражающие категорическое неприятие демократии: “Никакие парламенты, учредительные собрания, совещания и прочая многоголосица не смогут вывести человечество из тупиков и болот, потому что тут речь идет не о выяснении того, что уже есть, а о прозрении того, чего еще нет. Требуется лицо, обладающее интуицией будущей культуры, лицо пророческого склада. Это лицо на основании своей интуиции, пусть и смутной, должно ковать общество. Как суррогат такого лица, как переходная ступень истории появляются деятели вроде Муссолини, Гитлера и др. Исторически появление их целесообразно, поскольку отучает массы от демократического образа мышления, от партийных, парламентских и подобных предрассудков, поскольку дает намек, как много может сделать воля. Но подлинного творчества в этих лицах все же нет, и, надо думать, они – лишь первые попытки человечества породить героя.

Будущий строй нашей страны ждет того, кто, обладая интуицией и волей, не побоялся бы открыто порвать с путами представительства, партийности, избирательных прав и отдался бы влекущей его цели. Все права на власть избирательные (по назначению) – старая ветошь, которой место в крематории. Есть одно право – сила гения, сила творить этот строй. Право это одно только не человеческого происхождения и потому заслуживает название божественного”. Можно добавить и другие имена, вы сами их знаете. Но гений этот, разумеется, должен обладать великой нравственностью, а не звать к сомнительным правам человека, которые подсовывает нам Запад.

Он сел, потирая руки и поправляя галстук-бабочку. А козлобородый старик, который радел о преодолении патологии, воскликнул:

– Вы сказали самое главное – о божественном происхождении нашего лидера и о Церкви, которая должна нашу патологию преодолеть. Ведь я открыл, что такое православие. Вы вслушайтесь только в это слово!

Правь и славь! И наш драгоценный Владимир Георгиевич должен не забывать об этой великой силе! Вы – правьте, а мы будем вас славить!

Только с верой мы победим все патологические отклонения. А противников просто будем кастрировать! Чтобы деток негодных от них не было.

Это немного напугало его соседа Романа Борисовича Новича:

– От такой жеребятины лучше подальше. Ведь не зря говорили, что попы

– жеребячья порода!

Вдруг поднялись два похожих друг на друга молодых человека в темных костюмах – по виду из детей бывших партийцев – и, рассеянно глядя мимо всех, вышли, ровно держа портфели, не помахивая ими, как делали другие, из комнаты. Камуфляжные за ними не последовали. Костя хотел было следом шагнуть, но крутоплечий в пятнистой форме взял его за руку и шепнул густым шепотом:

– Рано спешим. Еще не вечер!

Скандалить не хотелось. Надо было ждать, когда эта словесная суматоха закончится. Он вспомнил, как в детском саду воспитательница решила наказать всю их группу. Она приказала им, четырехлетним, раздеться догола, поставив в коридоре мальчиков и девочек друг против друга. Кто-то хихикал, кто-то прикрывал ладошкой стыдное место, а Костя стоял, опустив руки. Ему было противно самого себя, казалось, большего унижения на свете не бывает. И сейчас он почувствовал такую же противность. Сердце заныло, отчетливая тоска и грусть заполнили грудь, как бывает после близости с нелюбимой женщиной, когда коришь себя и не понимаешь, зачем это сделал.

Он глянул на Борзикова: было очень заметно, что тот расстроился и даже разозлился, особенно когда ушли молодые люди в стильных костюмах и хороших галстуках, с глазами, смотрящими мимо собеседника. Была у него какая-то надежда на молодое волчье поколение, на детей бывшей партноменклатуры. Но Борзиков привык к ударам, держал их, как хороший боксер, а потому и улыбнулся всем, показывая острые зубы, облизывая языком губы и вглядываясь в сидевших в зале. “Да, не совсем тот формат встречи, какой хотелось бы иметь. Ну да ничего, будем считать это пилотным проектом. Или даже предпилотным”.

И крашеная хозяйка Дома позволила себе вдруг политическую некорректность, явно перебрав в пафосе. Она воскликнула, обращаясь к публике:

– А вы как полагаете, кто правит сейчас Америкой? – с идеологическим напором вдруг спросила она.

Борзиков насторожился, но промолчал. “Еще этого мне не хватало! – думал он. – Мало того, что херню несут, Толмасов молчит, так она еще в политику полезла. Не надо мне этого!”

– Антихрист! – ответила она сама. – А мы давно уже под их дудку пляшем. С самого конца войны. С ЦК КПСС еще, еще с Никиты, а потом

Горбачев, а потом Ельцин, а уж теперь, что нашим демократам скажет

Буш, то и делают. Для того и землю они скупят, чтоб еще больше мы от них зависели. Когда царь был, он не позволял страну раскрасть. А теперь что? Я хочу, чтоб снова была монархия. Она одна нас спасет.

Недоуменно пожал плечами Кумыс Толмасов, но лицо было непроницаемо, а Фуят Мансуров, генерал, кивнул, мол, тогда и красную кровь обуздаем. Специалист по научному коммунизму Семен Вадимов, человек с одутловатым лицом, слова за весь вечер не сказавший, тут даже помрачнел. Козлобородый же захихикал и потер ручки. Журкин, разглаживая почему-то атласный воротник пиджака, был спокоен. Зыркин же хлопнул Костю по колену:

– Вот так, старик. Слушай, что народ думает.

Блондинка перевела дух, оглядела зал, плакат на стене “Выбор человечества: диалог или столкновение цивилизаций” и выпалила главное:

– Только Россия, а не Запад, во главе мировых цивилизаций сможет преодолеть их конфликт. Но Россией надо управлять! Вы, вы будете нашим монархом, царем, всемирным императором! – Она вдруг наклонилась и поцеловала Борзикова в плечо. – Вы – наш вожатый, наш фюрер, как говорили немцы! Наше все, как писал Аполлон Григорьев.

“Бесенята какие-то! Что за форум? – думал Костя. – Кто за ним, кто финансирует? И чего Борзиков хочет в итоге? Что он может предложить?

Истребление лягушек? Хотя почему нет? Чем это глупее крови и почвы в

Германии или истребления мух в Китае? Рюбецаля почему-то здесь нет, а он, – как уже догадывался Костя, – мотор Борзикова”. Где его густые усы, которые свисали, как у Ницше? Где сумрачный лик?

Хотелось бы увидеть, как, иногда сдвигая брови, смотрит он на своего сверхчеловека, и непонятно, радуется или печалится, глядя на него.

Такой взгляд он поймал в Гамбурге, когда Борзиков звук издал.

И Борзиков думал, что отсутствие Рюбецаля на совещании – плохой симптом. Прямо-таки зияющее отсутствие, это, по сути, была зияющая высота, как назвал бы такое Александр Зиновьев. Но Борзиков, если и нервничал, все же надежду еще сохранял. Рюбецаль обещал сегодня с ним решающий разговор иметь. “Давно пора. А не придет – напьюсь.

Сколько в завязке можно быть?! Какие все идиоты! – вдруг с тоской подумал Борзиков. – И Коренев, эта сволочь, так меня обрезал, помолчать не мог. Я и по-другому могу резать, на фронте научили, – добавил он про себя, хотя во время войны служил он в интендантском обозе. – За интеллигенцию обиделся, потому что сам интеллигент сраный! Плохо, если смутил он всех этих Толмасовых и Мансуровых!

Журкин-то никуда не денется, я ему нужен, кажется. А Коренева убить мало! Но надо подводить итог, вожжи не выпускать!”

И, подняв кверху руки, он возопил:

– Придурок я! Что за судьба – при дураках жить! Люблю я вас всех, иначе не взвалил бы на себя такую тяжелую ношу! Но разве политической власти я хочу?! Разве славы я добиваюсь? Славы у меня и так немало! Пригоршнями, пригоршнями готов всем вам раздать! Не в почве дело, а в корнях, которые скрепляют самую пустынную, самую бесплодную почву, перерабатывая ее в нечто, способное к продуктивной деятельности. Почему не принимаю я Запад? Да потому, что корни у него иссохли, что не сдерживают уже берега западной цивилизации, которые, расплываясь и расползаясь, превращаются в болото. И на этих болотистых берегах сидят и квакают лягушки, обквакивая нашу великую страну. Зато у них разложение, раздрызг, а у нас единство. Я не о президентстве речь веду. “Он управлял теченьем мыслей и только потому страной”, как сказал модный поэт Пастернак об одном из выдающихся людей прошлого столетия. Все говорят, что я великий человек. Не спорю. И потому моя задача – чтобы все русские люди стали такими же великими людьми. Но нам не нужны псевдоумники-интеллигенты, которые живут чужими мыслями и продают нас Западу! И сегодняшний разговор о лягушках просто пилотный проект, прощупывание важных тем. Что-то дальше будем искать!

Конечно, без Церкви нам не обойтись! Я уверен, что почтенное собрание…

Он закончил речь, и раздались несильные аплодисменты.

– Аплодируй, – зашептал Косте снова уже рядом сидевший Зыркин. – А то тебя неправильно поймут. Ведь не гордец же ты какой-нибудь!

Лидеру всегда аплодируют.

Но Костя покачал головой и для верности спрятал свои ладони под мышки. Дико ему было, и чувствовал он себя, как в кошмарном детском сне, где кто-то чужой пытается им управлять. Борзиков через весь зал очень неприязненно глянул на Костю и сдвинул брови.

Во время его речи в зал вдруг вошла пышнобедрая Алена в длинном платье, с темным бантом в волосах, будто нечто от гимназистки должно было проявиться в ней. Она встала рядом с мужем, положив правую руку на спинку его стула. Но вдруг поверх его головы поймала взгляд

Коренева и улыбнулась ему, облизнув губы.

Слова еле доносились до Кости. В голове по-прежнему была вата. Не думал он, что снова с ней встретится. Какой-то бред, кошмар, нелепица. Видеть ее не хотел. Ненависть за разрушенные годы чувствовал. “Наши задачи, записки постороннего, моя борьба” – доносилось до него сквозь вату. И дались Борзикову лягушки! Он подумал, что впереди опять одинокий вечер, что ничего он не хочет здесь говорить, и опять показалось, как в детстве, во сне, что над ним склоняется большой и черный некто, а он такой маленький и спрятаться не может.

За окнами стемнело. Камуфляжный встал и прошелся по комнате, щелкая выключателями. Заиграл свет в хрустальных светильниках. И сразу стало понятно, что там, за окнами, тьма, а тут, где Борзиков, – свет.

Фуршета не было. Несмотря на все славословия, денег на фуршет не выделили. Это больше всего остального говорило о реальном отношении нынешнего начальства к этому мероприятию. И, приняв обращение к народам мира о необходимости диалога цивилизаций – с призывом осушать болота, где квакающие лягушки ссорят меж собой детей разных стран, – почтенное собрание стало расходиться. Прежде, правда, напомнив друг другу, что завтра они встречаются в беседе у Виталия

Третьякова. Дегай, Толмасов и Мансуров вышли вместе: на улице их ждали машины. Семен Вадимов – один. За благообразным Журкиным зашел услужливый переросток и повез на другую встречу. Киношники свертывали свою аппаратуру, их тоже ждали “рафики”. Молодой и сексуально озабоченный, похожий на вертлявого ужа литературный обозреватель “НГ” приклеился к Кумысу Толмасову в надежде поживиться оставшимися у того связями. Старый профессор Р. Б. Нович, низкорослый, сутулый, ходивший с трудом, немного пометался, не зная к кому прилипнуть, но из-за медлительности своей опоздал, все как-то очень быстро разбежались. Козлобородый и не собирался уходить, он крутился то возле Новича, то возле самого Борзикова. Но тем пока владела хозяйка Дома. Она держала его руки своими и что-то говорила, глядя ему в глаза с обожанием. А Борзиков искал глазами Рюбецаля, но тот так и не явился. “Ничего, – думал он в ярости, – явится.

Объясниться наконец надо. Он всегда меня находил”. Охранники института вернулись к своим постам, осталось только двое камуфляжных, личная его охрана, пожадничала Дума, могли бы “думаки” и побольше ему людей дать. А теперь надо выпить и душу отвести.

Может, с Кореневым? Человеку свойственно общаться со своим врагом. И уничтожать его, если он не сдается. А ведь он мой враг. Он меня не принимает. А охранники молодцы. Как они славно его придержали.

Словно понимали, что ему захочется с врагом выпить. И Зыркин тоже.

Может, он ко мне приставлен?” Освобождаясь от прилипчивых рук и губ хозяйки Дома, великий человек помахал рукой Зыркину. И увидев готовность, с которой тот подскочил к нему, сказал себе:

“Приставлен”. А вслух другое:

– Надо бы сообразить, как нам вечер закончить.

– А господин фон Рюбецаль? – почтительно спросил Халдей Зыркин.

“Приставлен, – утвердился Борзиков. – Ну и хрен с тобой. Связался младенец с чертом”. И ответил:

– Господин Рюбецаль нас всегда найдет.

– По мобильному?..

– Ага, может, и по мобильному… Выпить надо. Как следует. Давно я не пил. А сегодня устал – расслабиться хочется. Но хотелось бы и время вместе с Кореневым провести. Все-таки старый знакомый. Столько лет не виделись! Вы уж постарайтесь, дружок, не упустить его.

– Задачу понял, – ответил усатый политолог и поволок свое угловато-неуклюжее тело к стулу, с которого уже вставал Коренев.

– Вот видишь, Костя, – полуобнял его за плечи Зыркин, – все хорошо, все тебя здесь любят. И Владимир Георгиевич тебя очень чувствует. И нисколько на твою речь не обижен. Хорошо бы вашу встречу отметить. Я тебе как знаток человеческой души скажу, что все неполадки человеческие изживаются хорошей дружеской встречей. Смотри, вон

Алена Дмитриевна уже по мобильному заказывает машины, еду и закуску.

Поедем к ним, посидим. Старое вспомним. Хотя, ха-ха, как говорят, кто старое помянет, тому глаз вон. А у Владимира Георгиевича – большое будущее. За ним могучие силы стоят, иногда даже не понимаю, какие именно. Но глупо отказываться от такой дружбы. Все равно он тебя достанет.

Костя чувствовал себя опутанным его словами, так что ни пошевелиться, ни продохнуть! И, боясь попасть в какую-то неведомую беду, если только поедет к Борзикову, он попытался вывернуться:

– Но, может, тогда мне вас всех к себе пригласить. Квартира у меня однокомнатная, но комната большая, тридцать метров, так что всем места хватит. И стулья есть, можно и доску на стулья положить, лавку сделать.

– Может, и неплохо, – отметил Зыркин, – скажу Владимиру Георгиевичу.

На машине ведь все равно, куда ехать. И закуску с выпивкой к тебе доставят.

Он пронырнул мимо козлобородого и профессора Р. Б. Новича. Роман

Борисович уцепился за Костино плечо:

– Так, значит, халява перемещается к тебе? Ты же знаешь, как я тебя люблю! И тост там за тебя скажу, будь уверен. Абсолютно гениальный тост! А ты почему не захотел к Борзикову? Интересно было бы. У него, может, и запасы есть какие-то. Решил увернуться? Не выйдет. Я тебе еврейский анекдот расскажу. Приходит Хаим домой с работы, а под глазом огромный синяк. Жена спрашивает: “Хаим, что с тобой?” А тот, сияя от радости, отвечает: “Понимаешь, Циля, мне хотели дать коленкой под зад, но я вивернулся”. Ты тоже вывернулся? Ладно, шучу.

А кто же после гостей убирать будет?

– Мой дом – моя крепость, – растерянно ответил Костя.

– В крепость чужих людей не запускают, – сентенциозно заметил козлобородый и почему-то шмыгнул носом.

Тут подскочил Зыркин, стиснул Коренева в объятьях:

– Ликуй! Ликуй! Он согласился. Мы к тебе едем!