Полковник Коршунов

Канторович Лев Владимирович

ПОЛКОВНИК КОРШУНОВ

 

 

#img_5.jpeg

#img_6.jpeg

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

 

1

Лошади задыхались в снегу.

Наверху, в горах, шел снег, и ветер кружил в воздухе белые хлопья. Облака закрывали долину и подножья гор. Иногда порыв ветра разрывал облака, и тогда ненадолго была видна земля внизу с реками, с пятнами леса. Изредка очень далеко поблескивало солнце. В эти минуты ощущалась высота. Потом снова облака заволакивали долину, и ощущение высоты почти исчезало. Люди чувствовали только крутизну подъема, холод и недостаток воздуха в легких. Кровь приливала к голове, кровь колотилась в висках. Люди дышали часто, широко раскрывали рты, и воздуха все-таки не хватало. Мороз обжигал зубы. У многих бойцов были обморожены лица и руки, некоторые шли хромая, едва передвигая ноги, и часто останавливались. Гребень перевала был закрыт облаками. Эти облака были белее и легче, чем облака внизу, но гребня перевала не было видно, и казалось, что подъем никогда не кончится. Отряд забирался выше и выше. Лошади задыхались, и бойцы вели их в поводу.

Все выбились из сил.

Отряд шел совсем медленно. Потом передние остановились. Идущие сзади натыкались на спины идущих впереди, на занесенные снегом крупы лошадей и тоже останавливались. Бойцы садились прямо на снег, и многие сразу засыпали. Что произошло впереди, никто не знал.

Тогда мимо неподвижного отряда прошел командир. Он шел тяжело и слегка хромал. Он вел вороного жеребца. Жеребец храпел и фыркал.

Командир проходил, и бойцы поворачивали головы и следили за ним. Несколько человек поднялись и пошли за ним.

Клочья облаков налетали на склон перевала. Мороз усиливался, и туман оседал ледяной коркой на одежде, оружии, лицах людей.

Командир шел, зигзагами подымаясь вверх, мимо своего измученного отряда. Жеребец тянул повод, скользил и спотыкался на камнях, кое-где торчащих из-под снега.

Командир шел молча, стиснув зубы и нагнув голову вперед. Дышать было трудно, и от прилива крови тупо болела голова, но хуже всего было с левой ногой. Ногу он, кажется, отморозил. Ту самую ногу, которая совсем недавно зажила после раны. Пуля пробила икру на два сантиметра выше голенища. Врач, делавший перевязку, еще смеялся, что басмач поберег новый сапог командира. С ногой пришлось провозиться две недели, и она иногда ныла по ночам и была очень чувствительна, а теперь, кажется, командир отморозил ее. Идти становилось труднее, боль усиливалась, и командир хромал все больше и больше. Ветер бросал в лицо колючую ледяную пыль, хлестал по глазам, забивал нос и рот. Командир шел не останавливаясь.

Из сумятицы снежных хлопьев навстречу командиру вышел, также ведя в поводу свою лошадь, его помощник.

— Что там? — хрипло сказал командир.

Голос не слушался, голос был слишком тихим. Командир крикнул:

— Степан, почему стал? Почему стал отряд, спрашиваю?

Степан остановился, отворачиваясь от снежного вихря и закрывая лицо руками. Он молчал, пока командир не подошел вплотную к нему.

— Ну? Что там у тебя?

— Нет дороги. Лавиной завалило тропу. Или не туда пришли?

— Пришли туда. Дорога здесь. Пошел.

И командир двинулся вперед, толкнув Степана плечом.

Голова отряда остановилась недалеко от гребня перевала. Кучка бойцов с лошадьми молча стояла перед краем пропасти. В пропасть обрывалась тропа. Бойцы расступились, и командир встал на самом краю.

Дна пропасти не было видно. Верхушки острых скал торчали далеко внизу, а еще ниже клубились облака. В пропасть спускалась крутая, покрытая снегом осыпь. Здесь лавина пересекла и разрушила тропу.

Вначале идти было еще можно, хоть и очень было круто. Но из-за снежного тумана видно было только метра два в ширину осыпи. Что было дальше? Есть ли путь дальше? Какой ширины осыпь? Снег застилал все. Рискнуть пойти? Все прекрасно понимали, что если пути нет, то повернуться и пройти назад по такой крутизне не удастся.

Ветер гнал вниз, в пропасть, снежные вихри. Командир с минуту стоял молча, потом шагнул вперед, соскочил с края тропы на осыпь, пошатнулся и стал крепко. Бойцы придвинулись ближе. Ветер свистел. Никто не произнес ни слова. Командир потянул повод. Жеребец, упираясь, пригнул голову, понюхал снег и шагнул с тропы. Передние ноги его сразу скользнули вниз, камни и снег покатились в пропасть. Жеребец сел на круп. Командир почти лег, упираясь ногами и изо всех сил натягивая повод. На несколько секунд лошадь и человек застыли неподвижно. Казалось, вот-вот оба они сорвутся в пропасть. Но конь, осторожно передвигая передними ногами, уперся копытами и медленно выпрямил задние ноги. Тогда выпрямился и командир.

Стоявшие на краю тропы из-за ветра не слышали, как он подбадривал коня. Он называл его ласковыми именами.

Потом командир, осторожно ступая, пригнувшись, пошел вперед, и конь пошел за ним. Они скрылись в снежном тумане. Бойцы ждали у конца тропы.

Степан Лобов, помощник командира, протиснулся вперед и остановился, тяжело дыша. Он пристально всматривался в снежную завесу и ничего не мог разглядеть.

«Пропал командир», — подумал Степан и сказал так громко, что слышали бойцы:

— Шурка… Шурка…

Бойцы молчали.

Потом ветер донес спокойный голос командира.

— Где ж вы? — кричал командир. — Скоро вы там?

Красноармеец Суббота первый спрыгнул с тропы на осыпь.

— Скорее! — кричал командир.

Бойцы двинулись через осыпь. Осыпь была шириною в двадцать метров. Лобов прошел последним. Он следил, как переправляется отряд, и торопил отстающих.

Недалеко за осыпью был гребень перевала. По ту сторону ветер был слабее и снег меньше. Отряд спускался. Люди двигались почти бегом, задыхаясь, падая, обгоняя друг друга. Всем хотелось поскорее спуститься, разогреться в быстром движении.

Командира Лобов догнал, когда уже сели в седла. Командир, бросив поводья, ехал впереди отряда. Его жеребец сам выбирал дорогу.

— Коршунов! — позвал Лобов, погоняя лошадь. — Шурка!

Командир ничего не ответил.

Лобов въехал выше на склон и поравнялся с ним.

Командир спал, прямо сидя в седле.

 

2

Еще утром Коршунов предсказывал, что этот перевал последний, что к вечеру, после перевала, будет встреча с басмачами, и Коршунов не ошибся. Уже на склоне перевала головной дозор заметил следы лошадей и конский помет. Следы были свежие, и по ним было видно, что лошади шли медленно, пятидневным бегством басмачи замучили своих лошадей.

Но пограничники те же пять дней гнались за бандой, и лошади пограничников устали не меньше.

Коршунов остановил отряд у подножья перевала. Люди выглядели плохо. Почти все пострадали от мороза. На красных обветренных лицах белели отмороженные пятна. От усталости и голода лица бойцов осунулись и похудели. Казалось, многие едва держатся в седлах.

Коршунов сказал бойцам:

— Банда от нас уходит, товарищи. Банда уходит за теми холмами.

Бойцы молчали. Лошади стояли, понуро опустив головы.

— Если мы догоним их за теми холмами, мы возьмем банду, товарищи. Если не догоним — басмачи уйдут за кордон.

Никто ничего не ответил. Коршунов помолчал. Потом он тронул коня и сказал, отъезжая на фланг:

— Товарищ Лобов, возьмете первое отделение. На рысях отойдя за холмы, остано́вите банду. — Коршунов говорил отрывисто. — Не сближаясь, спе́шите бойцов. Перестрелкой заде́ржите банду. Исполняйте.

— Первое отделение, за мной! — весело крикнул Лобов. — Рысью ма-арш! — пропел он.

Первое отделение пошло рысью. Лобов ехал впереди. Он сидел пригнувшись, как бы летя вперед. Его измученная лошадь едва шла. Коршунов проводил глазами первое отделение, пока всадники не скрылись за ближними холмами.

«Плохая рысь, — подумал Коршунов. — Никуда лошади не годятся».

Он закутался в бурку и шагом поехал впереди отряда. Отряд стал подыматься на холм.

Невысокие холмы, как застывшие волны, шли один за другим от подножья перевала до равнины. На холмах снега не было. Коричневая жесткая трава покрывала холмы. Горы окружали равнину, и снег лежал на вершинах. Облака заволокли небо. Синие грозовые тучи низко ползли, цепляясь краями за горы. Второй, более высокий слой облаков был светлее. Еще выше, в разрывах между облаками, виднелось небо. За облаками садилось солнце. Куски неба были розовые, и солнечные лучи, кое-где пробиваясь сквозь толщу туч, окрашивали розовым снег на вершинах. Горы вдали были синими там, где на них падала тень от облаков, и зеленовато-серыми там, где их освещало солнце.

Отряд ехал шагом.

— Откуда он знает про банду? — шепотом спросил украинца Субботу ехавший рядом молодой красноармеец.

Суббота был старослужащим и слыл неоспоримым авторитетом среди молодых бойцов. Суббота гордился этим и считал для себя невозможным не знать чего-либо, но сейчас, прекрасно понимая вопрос молодого красноармейца, он не знал, что ответить, и поэтому сделал вид, будто не понял вопроса.

— Чего? — переспросил он.

— Откуда он знает про банду, что она там, за теми холмами?

Суббота молчал. Он никак не мог придумать, что ответить. Он знал о безошибочном чутье командира Коршунова, несколько раз сам был свидетелем того, как точно сбывались коршуновские предсказания, и сегодня был уверен, что Коршунов прав, но почему угадывает командир, Суббота не знал. Признаться же в своем незнании молодому красноармейцу Суббота никак не мог. Поэтому он хотел просто ничего не ответить, но молодой не унимался.

— Скажи, товарищ Суббота?

Тогда Суббота придал лицу своему многозначительное выражение и, нагнувшись к молодому красноармейцу, произнес таинственным шепотом:

— Оперативные данные имеет…

— Вот оно что, — сказал молодой красноармеец. Он ничего не понял и с уважением посмотрел на Субботу.

Суббота ехал, глядя вперед и мрачно нахмурясь.

За грядой холмов спереди и справа, по движению отряда, затрещали выстрелы. Сначала звук был совсем не громкий, похожий на звук рвущегося полотна. Но горное эхо подхватило этот звук, разнесло его по ущельям и усилило до грохота.

Бойцы подхлестнули лошадей, и лошади пошли рысью. Тогда командир повернул своего коня навстречу отряду и поднял нагайку.

— Стоять! — закричал он. — Почему рысью без команды?..

Красноармейцы осаживали лошадей, теснились, строя фронт на командира. В развевающейся бурке, на своем вороном коне, Коршунов крутился перед фронтом.

— Все испортить хотите? — говорил он, и спокойный хриплый его голос слышали все бойцы. — Хотите последние силы у коней вымотать и в атаку шагом идти? Шагом рубиться хотите?

Суббота не выдержал.

— Товарищ командир! Но ведь банда там! За теми ж холмами! Ведь бой…

Выстрелы гремели, оглушительный треск рассыпался в горах, и, казалось, бой действительно совсем близко, совсем рядом, за ближними холмами.

Коршунов рванул повод и повернулся к Субботе.

— Почему разговоры? — сказал он совсем тихо. — Почему, спрашиваю, разговоры, Суббота?

Суббота молчал.

— Была команда — шагом!

Коршунов ударил коня нагайкой, заставил его сделать несколько коротких прыжков и, сдержав его, повел шагом. Возбужденный неожиданным ударом, конь слегка приплясывал, мотал шеей и шевелил ушами.

Отряд шагом взошел на вершину холма. С вершины открылся вид на другую гряду. Выстрелы гремели все чаще и чаще. Теперь казалось, что бой идет сразу за этой, новой грядой холмов. Дробно ударила пулеметная очередь.

Коршунов вел отряд шагом.

План Коршунова был очень простой: пока отделение Лобова перестреливается с бандой, Коршунов с основным отрядом приблизится к басмачам. Важно было возможно больше сократить расстояние для решительного удара. Важно было сберечь остаток сил у лошадей, чтобы атака была достаточно быстрой. Маневр этот был еще и тем хорош, что усталые бойцы, слыша перестрелку, еще до столкновения с басмачами пришли в то, хорошо известное Коршунову, боевое состояние, состояние крайне нервного напряжения, при котором люди забывают о физической усталости. При этом, так как не было у бойцов ощущения опасности, боевое состояние выражалось как бы в чистом виде, воплощалось в стремлении скорей пустить лошадей, скорей увидеть врага, скорей столкнуться с врагом. Коршунов понимал, что чем больше он сдерживает бойцов, тем сильнее овладевает ими это «боевое состояние», тем сильнее будет удар, когда командир наконец скомандует атаку. Вряд ли Коршунов смог бы тогда объяснить все это достаточно точно. Посылая Лобова и обдумывая весь план, он действовал, руководствуясь своим опытом в тактике трудной, часто неравной, войны с басмачами, войны в горах, в которой он участвовал уже несколько лет. Война эта воспитала в нем особые качества, особые навыки.

Посылая Лобова, он полагал, что Лобов прекрасно понимает весь план боя и правильно выполнит возложенную на него задачу. Особой опасности для отделения Лобова не было, так как Лобов должен был держаться в отдалении, не лезть под удар, а только отвлекать внимание банды. Басмачи же не смогли бы сразу понять, каковы силы Лобова, и наверное предполагали бы, что это и есть весь отряд пограничников. Поэтому они не решились бы атаковать Лобова.

Так думал Коршунов, и план его, при всей простоте, был очень правилен, если бы все произошло так, как он предполагал сначала. Но все произошло иначе.

Отряд спустился во впадину между холмами, когда выстрелы вдруг смолкли. В отдалении прокатилось последнее эхо, и стало тихо. После грохота перестрелки внезапная тишина показалась странной.

Коршунов даже остановил коня, прислушиваясь и не понимая, в чем дело, и весь отряд остановился за ним. Несколько минут продолжалась тишина. Фыркали лошади. Звякала сбруя. Потом за холмами раздался негромкий крик. Крик подхватило эхо. Коротко ударила и захлебнулась пулеметная очередь, и снова прокатился крик. Как бы отвечая ему, тонко завизжали какие-то голоса и щелкнуло несколько отдельных выстрелов.

Коршунов ударил коня нагайкой и галопом выскочил на вершину холма.

Бойцы, не слыша команды, остались стоять на месте. Все не отрываясь смотрели, как, низко пригнувшись в седле и погоняя лошадь, скачет на холм командир. Красноармейцы вытягивались, вставали на стременах.

Командир доскакал до вершины. Его фигура в бурке и кубанке на стройном вороном коне застыла неподвижно на фоне синих облаков. Он, согнувшись, смотрел в бинокль в ту сторону холма. Потом он выпрямился и опустил бинокль.

— Рысью ма-арш! — крикнул он не оборачиваясь.

Отряд рванулся. Лошадям передалось возбуждение всадников. Лошади бежали из последних сил, и всадники сдерживали их, не пуская в галоп.

С вершины холма Коршунов видел долину и все, что происходило там. Справа вниз, по склону горы, скакали пограничники. Далеко впереди остальных Коршунов увидел крупного белого жеребца и на нем Степана Лобова. Лобов сидел, как всегда, наклонясь вперед и откинув в сторону руку с обнаженным клинком. Коршунову показалось, будто во всей фигуре Лобова было что-то похожее не на полет, а на падение.

— Не выдержал, черт… — сквозь зубы сказал Коршунов.

Прямо навстречу Лобову, поперек пересекая долину, скакали басмачи. Их было раза в три больше, чем бойцов в отделении Лобова. Они визжали, пели боевую молитву и стреляли в воздух. Весь этот шум перекрывало негромкое «ура» пограничников. Лошади пограничников были свежее, шли лучше, чем лошади басмачей. К тому же пограничники скакали вниз по уклону, а басмачи вверх. Поэтому-то Лобов и рассчитывал смять банду.

Но снизу, от Лобова, не было видно то, что видел в бинокль со своего холма Коршунов. Коршунов видел, как слева из ущелья выезжает в долину вторая, еще большая часть банды. Коршунов видел, как эти басмачи выскочили из ущелья, как передние из них уже поднялись на невысокие холмы у левого края долины и как, отчаянно нахлестывая лошадей, они быстро приближались к центру долины, к тому месту, где Лобов должен был столкнуться с первой частью банды. Из ущелья появлялись все новые и новые всадники. Отделению Лобова угрожала гибель.

Коршунов скомандовал отряду.

Пока отряд рысью подымался на холм, Коршунов видел, как гонят лошадей басмачи и как плохо идут их лошади. Коршунов решил, идя на выручку Лобову, до последнего момента все-таки беречь лошадей своего отряда.

 

3

Все время после перехода через пропасть Лобову было не по себе. Он сознавал, что просто струсил, не решился рискнуть и двинуться через пропасть. Если бы Коршунов начал дразнить его, было бы легче. Можно было бы превратить все в шутку или огрызнуться. Было бы легче, и скорее забылось бы, прошло неприятное ощущение сознания собственной трусости. Тем более, что Лобов вовсе не был трусом, и все это знали, и сам Лобов это знал.

Лобов ехал в хвосте отряда, один, ни на кого не глядя, понуро опустив голову.

Услышав приказание Коршунова, Лобов решил, что Коршунов нарочно посылает его с передовым отрядом, чтобы дать ему возможность отличиться, загладить неприятное впечатление после случая с переправой через пропасть.

Отъезжая впереди первого отделения, Лобов уже издали оглянулся на Коршунова и с трудом сдержался, чтобы не окликнуть его, не крикнуть ему на прощание ласковые слова благодарности.

Отделение Лобова перевалило через три, идущие друг за другом, ряда холмов и заметило банду. Басмачи ехали по противоположному краю долины. Их было человек сто, а может быть, еще больше. Они двигались плотной кучей. Впереди выделялась небольшая группа всадников, очевидно курбаши банды.

Лобов остановился на склоне горы, спе́шил бойцов и, отведя лошадей под прикрытие, скомандовал беглый огонь по банде.

Басмачи были застигнуты врасплох. Они рассыпались по долине. Раненые лошади, лошади с убитыми и ранеными всадниками, стреляющие в воздух, курбаши, сзывающие своих людей, — все смешалось в огромном беспорядочном клубке. Раньше чем басмачи поняли, откуда стреляют и как нужно обороняться, многие из них попали под пули пограничников.

Потом банда спешилась и неровной длинной цепью залегла у края долины.

Лобов не стрелял. Лежа за невысоким камнем, он смотрел в бинокль. Долина, поросшая, как и холмы, коричневой невысокой травой, понижалась в ту сторону, где по рваной, изогнутой линии вспыхивали синеватые дымки выстрелов басмачей. За цепью басмачей был невысокий обрыв. Там текла река. Горы за рекой были каменистые, кое-где поросшие кустарником. Со всех других сторон долина была окружена холмами и покатыми склонами гор. В глубине, слева от Лобова, долина сужалась, переходила в узкое ущелье. Вход в ущелье был скрыт за холмами. Облака сгустились еще больше, вершины гор были в тумане, и свет был синим от низких синих туч.

Лобов думал о том, что лучшего места для боя нельзя было желать, и о том, какой молодчина Шурка Коршунов, и как здорово он угадал все намерения банды и куда банда пойдет, и как здорово Шурка Коршунов умеет различать следы и узнавать все по следам, и как точно Шурка Коршунов рассчитал, где они настигнут банду, и какой молодец и хороший парень Шурка Коршунов.

Лобов всегда восхищался Коршуновым и слегка завидовал ему. Лобову хотелось быть таким, как Коршунов, хотелось подражать ему даже в мелких привычках, в походке, в манере говорить.

Пограничники стреляли редко, целились неторопливо и тщательно и часто попадали. Басмачи стреляли быстро, почти не целясь, и их выстрелы не причиняли пограничникам вреда. Перестрелка продолжалась уже минут двадцать.

Лобов давно уже думал об атаке. Он отогнал эти мысли, вспоминал точное приказание Коршунова, старался думать о другом и несколько раз принимался стрелять. Хоть бы в атаку пошли басмачи! Но басмачи, очевидно, не решались наступать, не зная, каковы силы пограничников. Расчет Коршунова был правилен.

Лобов волновался все больше и больше. Терять такую возможность захватить всю банду, терять такую возможность атаковать и, вместо этого, перестреливаться, ничем не рискуя и не принося особого вреда врагу, и ждать чего-то… Лобов вдруг приподнялся за своим камнем и опустил винтовку. От лихорадочного волнения он побледнел, и у него похолодели кончики пальцев.

— Стемнеет! — громко сказал он. — Стемнеет, и банда уйдет в темноте.

Лобов пополз за камнями.

Это ж ясно! Чего же ждать! Если Лобов захватит банду, то не все ли равно, какое было приказание и как Лобов его выполнял? А если Лобов не захватит банды? Нет, конечно, все верно; конечно, нужно поднимать бойцов, и лошади отдохнули, и вниз с холма, под уклон, и доскакать и рубиться. Басмачи не выносят рубки. Скорее, скорее, пока не стемнело. Скорее, пока не подошел отряд Коршунова. Что? Лобов — трус? Степан Лобов, Степан Лобов, ты получил приказание командира. Что ты делаешь, Степан Лобов? Скорее, пока не стемнело. Пограничники уже больше не стреляют, пограничники ползут за камнями к оврагу, где укрыты кони. Кто им приказал? Кто изменил приказание? Лобов. Лобов изменил. Степан Лобов изменил приказание. Скорее, скорее, скорее, скорее!

— По ко-ням!

Степка Лобов пошел в атаку. Вниз с холма, в долину, на басмачей.

— Шашки к бою! — Какой голос! Какой голос у Степана Лобова! Степан Лобов пошел в атаку. Перестали стрелять, сбегаются в кучу, садятся на лошадей. Бежать? Им некуда бежать. Сзади река. Скорее, скорее! Кони устали, кони еле идут, кони скачут из последних сил, кони выдержат еще немного. Скорее! Ничего, уже близко, уже совсем близко, уже видны лица басмачей. Ура! Они тоже что-то кричат и стреляют. Они стреляют в воздух, они ни умеют хорошо стрелять. Степан Лобов пошел в атаку. Скорее, пока не стемнело, пока есть силы у лошадей, пока есть силы… Упал Охрименко! Упал красноармеец Охрименко Степан. Тоже Степан. Теперь близко! Что это? Откуда слева басмачи? Почему слева? Их не было слева. Еще, еще, еще. Лобов ошибся. Ошибся? Ничего! Пробьемся! Только скорее! Ничего, ничего. Вот этот худой, в распахнутом халате, вот этот, этот самый. Что-то кричит. Что он кричит? Теперь близко…

Лобов поднял руку с клинком и совсем низко пригнулся, лег на шею коня. Он видел слева, на склоне холма, толпу всадников. Толпа басмачей приближалась слева, и прямо на пограничников скакали басмачи. Лобов хорошо видел высокого худого басмача в развевающемся халате с кривым клычом в руке. Худой басмач был ближе всех. Он сначала что-то кричал, широко раскрывая рот, потом закрыл рот, перехватил клыч острием вниз и левой рукой вытащил из-за пояса длинный пистолет. У худого басмача было уродливое, обезьянье лицо. Лобов наскакал на худого басмача и со всей силой опустил клинок, но клинок свистнул в воздухе, и Лобову показалось, будто что-то тяжелое и мягкое ударило его по голове, сверху по голове, и стало красно в глазах, все стало сразу красным.

Больше Лобов ничего не видел и не чувствовал.

 

4

Коршунов видел, как Лобов, вырвавшись вперед, первым врубился в толпу басмачей. Черная кожанка и красноармейский шлем Лобова скрылись среди халатов и мохнатых шапок. Высоко над головами взлетела и опустилась шашка. Коршунов вынул клинок и обернулся. Басмачи из ущелья приближались. Они были ближе к центру долины, чем отряд Коршунова, но лошади их совершенно выдохлись. Пока пограничники шли рысью, басмачи гнали галопом.

— Шашки к бою! — крикнул Коршунов. — Марш-марш!

Пограничники пустили лошадей. Боевые кони чуяли рубку. Коршунов, летя впереди отряда, видел, как справа и слева скакали красноармейцы. Возбуждение преобразило их измученные, обмороженные лица. Они молчали. Лошади стлались по земле, обгоняли друг друга.

Привстав на стременах, подняв клинки, скакали пограничники. На секунду Коршунову все они показались странно одинаковыми, будто это не разные люди, а одна лошадь и один всадник, повторенные десятки раз.

«Хорошо идут», — отчетливо подумал Коршунов.

Пограничники опередили басмачей из ущелья, налетели на басмачей, бившихся с отделением Лобова и смяли их. Несколько минут ничего не было видно. Сшибаясь, лошади взрывали копытами песчаную землю, и пыль смешалась с дымом выстрелов.

Коршунов не рубил, шашку держал почти опустив и руку прижимал к бедру. Его конь налетел на какую-то рыжую лошадь, и лошадь упала и исчезла в пыли. Потом, совсем близко, справа, Коршунов увидел оскаленную морду лошади и голову басмача в желтой меховой шапке. У басмача были маленькие, красные, косые глазки. Коршунов наотмашь ударил шашкой.

Жеребец вынес Коршунова и скакал прямо вперед по долине. Коршунов оглянулся и снова увидел с обеих сторон фигуры скачущих красноармейцев. Впереди убегали басмачи. Они поворачивали лошадей и гнали к ущелью. Пограничники настигали их. Коршунов видел, как красноармеец подскакал к басмачу, басмач выстрелил, промахнулся, красноармеец коротко махнул шашкой, и басмач упал на шею своей лошади. Красноармеец несся дальше. Другой басмач остановился, и бросив ружье, поднял вверх руки, и красноармеец пролетел мимо него, в воздухе махнув клинком. Басмачи сдавались. Только горсточка, ничтожная часть банды успела уйти в ущелье.

Коршунов сдержал своего жеребца и шагом поехал обратно, к середине долины.

Спе́шившиеся пограничники с винтовками наперевес окружали толпу басмачей. Иванов, командир взвода, обходил басмачей и обыскивал, отбирая у них оружие. Сваленные в кучу, лежали рядом старинные мултуки и английские винтовки, клычи и маузеры. Со всех сторон долины небольшими группами съезжались пограничники, ведя пленных. Лошади шли очень медленно, низко опустив головы. Усталые люди сонно покачивались в седлах. У победителей был почти такой же измученный вид, как у побежденных.

Пленные басмачи садились на корточки, прямо на землю. Они молчали. Раненым пограничники давали бинты. Среди пограничников тоже были раненые. Суббота перевязывал руку молодому красноармейцу. У самого Субботы была завязана голова.

Проезжая мимо, Коршунов спросил:

— Сильно, товарищ Суббота?

— Да нет же, — улыбнулся Суббота. Лицо его было перепачкано, кровь засохла на скулах.

Коршунов подъехал к Иванову.

— Товарищ командир… — начал Иванов.

— Где Лобов? — перебил Коршунов.

Иванов молчал.

— Где Лобов? — Коршунов оглядывался по сторонам.

— Товарищ командир, товарищ Лобов…

Коршунов вдруг почувствовал такую усталость, что испугался, сможет ли сам слезть с лошади. С трудом он вынул ногу из стремени; напрягая все силы, приподнялся и тяжело, почти падая, опустился на землю.

— Где он лежит, товарищ Иванов? — сказал Коршунов и сам не узнал своего голоса.

 

5

Убитых пограничников было трое: красноармеец Петров Николай; красноармеец Охрименко Степан; помкомандира мангруппы Лобов Степан.

Три тела лежали рядом на склоне холма.

Лобов лежал посредине. Его голова была повернута направо, и левая щека лежала на камне. Он был без шапки. На затылке волосы слипались от крови. Лицо Лобова было спокойно.

Коршунов нагнулся и притронулся к правой руке Лобова. Рука была сжата в кулак. Рука была совсем холодная и показалась Коршунову странно твердой, словно каменной.

Коршунов выпрямился и, кутаясь в бурку, быстро пошел прочь. Не оборачиваясь, он сказал Иванову:

— Документы и вещи убитых соберете и передадите мне.

Он думал о Лобове. Никак не укладывалось в сознании, что нет больше Степана Лобова. Нужно заставить себя привыкнуть к тому, что Лобов убит.

А он еще хотел выругать Лобова за нарушение приказания, за атаку… Нет Степана. Убит Степан.

Коршунов направился к тому месту, где сидели пленные басмачи. Шашка путалась в ногах. Он короче подтянул ремень и придержал шашку. Нога болела. Коршунов сильно хромал.

Басмачи встали, когда он подошел. Коршунов сел на землю, и басмачи тоже сели. Подошел Иванов, передал Коршунову пачку документов и доложил об отданных приказаниях. Все было в порядке. Дозоры расставлены, лошадям дан корм. Бойцы раскладывали костры. В долине отряд оставался на ночь.

Сверху в пачке документов лежала красная книжечка — партийный билет Степана Лобова.

Коршунов обернулся к басмачам:

— Кто из вас Аильчинов Асан?

Басмачи молчали.

— Курбаши пусть назовутся сами. — Коршунов говорил по-киргизски.

Басмачи молчали.

— Исакеев Кадрахун, Аильчинов Асан, Кулубеков Джамболот, — Коршунов медленно называл имена вожаков банды. Глухая злоба росла в нем. Чтобы сдержаться, он нарочно сильно двинул больной ногой и сморщился от боли.

Басмачи молчали. Вдруг из-за спин сидящих впереди встал киргиз в изодранном халате, без шапки, с завязанной головой. Ему было лет двадцать пять. Красивое круглое лицо его было обезображено: у него не было левого глаза, и левую щеку пересекал широкий шрам.

Часовой пограничник поднял винтовку и придвинулся к нему.

— Оставьте, — сказал Коршунов. — Пусть говорит, — и прибавил по-киргизски: — Выходи вперед и говори, джигит.

Киргиз, ни на кого не глядя, подошел к Коршунову и заговорил. Он выкрикивал короткие, отрывистые фразы:

— Я скажу. Мой отец — батрак. Мой дедушка — батрак. Я, Алы, тоже батрак. Я работал на баев всю мою жизнь, и я голодал всю мою жизнь. Смотри: бай камчой выбил мой глаз только за то, что я взял молоко у его любимой кобылы. И вот бай сказал: русский — враг, пограничник — враг. Бай дал винтовку, бай дал коня, бай сказал: «Алы больше не батрак. Алы джигит». Я и он, и он, и он, и еще много бедняков поверили баям. Баи нас обманули. Я не джигит, — я батрак, как и был. Только теперь баю нужно, чтоб я не скот его пас, а чтоб я воевал. Я батрак на байской войне, потому что русский, пограничник, ты — враг не мне, а баю.

Коршунов сидел не двигаясь.

— Я знаю тебя, — кричал киргиз. Рваный халат его развевался. — Я много слышал про тебя. Ты — Коршун-командир. Коршун-командир — хороший командир, хороший друг. Так говорят киргизы в селеньях. Я слышал. Сегодня ты победил баев. Коршун-командир — хороший командир, хороший солдат. Я видел. Вот они сидят и боятся сказать свое имя, боятся посмотреть прямо тебе в глаза. Они трусы. Они воры. Смотри, Коршун-командир, вот они…

Киргиз резко повернулся и плюнул в лицо одному из басмачей.

— Вот это Исакеев Кадрахун!

Коршунов встал.

— Хорошо, — негромко сказал он, — где остальные?

Тогда встал еще один киргиз. Он был худой, высокого роста, с длинным туловищем и длинными, как у обезьяны, руками. Сухое лицо его с резко очерченными скулами, с нависшим лбом и с косыми, широко расставленными глазами было уродливо. Ему было на вид лет сорок пять. Он спокойно посмотрел на Коршунова и заговорил неторопливо и сдержанно. Он говорил по-русски, почти чисто выговаривая слова.

— Здравствуй, Коршунов. Меня зовут Аильчинов Асан. Здравствуй. Этот кричал, что я боюсь тебя. Он врал. Я никого не боюсь, и тебя я тоже не боюсь. Я много воевал с кзыл-аскерами, и меня никто не мог взять. Твои товарищи не знают, как воевать в наших горах, и я уходил от них и смеялся над ними. Сегодня ты победил меня, Коршунов. Ты в два раза моложе меня или, может быть, больше чем в два раза. Я хотел бы иметь сына такого же джигита, как ты. Теперь я прошу тебя накормить меня, потому что ты так быстро шел за нами, что мы не могли остановиться, и я голоден. Потом я буду еще говорить с тобой. Я могу сообщить много важного тебе и твоему начальнику. Ты передашь твоему начальнику, что я согласен на мир с вами. Мы вместе выработаем условия. Еще я прошу тебя поместить меня отдельно от них, потому что глупые люди злы на меня, и они могут убить меня ночью.

— Здравствуйте, Аильчинов, — по-киргизски ответил Коршунов. — Ты напрасно говоришь о мире. Побежденный должен просить пощады, а не предлагать мир. Сегодня я взял тебя. Завтра мои товарищи возьмут твоих друзей. Я тоже не умел воевать в горах. Твои друзья и ты научили меня. Что ж, спасибо! Ты просишь есть? Ты получишь еду вместе со всеми другими. Ты просишь поместить тебя отдельно от твоих джигитов, потому что ты боишься их? Тебя никто не тронет, мои красноармейцы умеют хорошо стеречь. А помещать тебя отдельно незачем. Ты не лучше других. Скорее ты хуже других.

Аильчинов молчал.

— Хорошо, — снова по-русски заговорил он, — тогда скажи мне, Коршунов, что со мной будет дальше?

— Тебя будут судить.

— Меня и всех их?

— Тебя наверное.

— И потом?

— Потом тебя расстреляют.

Коршунов задыхался от злобы. Никогда еще никого он не ненавидел так сильно, как этого басмача. Почему-то Коршунов подумал о том, что именно Аильчинов убил Степана.

— Еще прошу тебя, — сказал Аильчинов, — будь добр, Коршунов, дай мне папиросу. Пожалуйста.

— У меня нет папирос. Я не курю.

ВОРОНОЙ

Жеребенок родился ночью.

Ночью было темно, облака плыли низко над горами, недолго шел снег, и земля была белая и холодная. Мать лежала, и снег растаял под ней. Возле нее было тепло, но жеребенок дрожал и прижимался к ее раздутому животу.

Утром солнце осветило сначала только небо. Солнце было за горами, его не было видно. Горы были темные, долина была в тени, и снег не таял. Небо стало зеленое, потом порозовело, потом стало голубым, солнце взошло из-за вершины горы, и снег на вершине засверкал. Внизу, в долине, снег растаял. Трава стала мокрой. Капельки воды висели на травинках. Лошади ели траву.

Потом солнце поднялось высоко, и стало жарко. Табун перешел ближе к реке.

Жеребенок встал, и мать встала. Она облизывала жеребенка. Ноги у жеребенка были слабые. Он шатался.

В полдень приехали люди. Их было двое: один — старик в мохнатой шапке и рваном халате, другой — молодой, в войлочной белой шапке и в овчинном тулупе. Молодой пел песню. Он пел громко, и еще издали слышно было песню, сначала неясно, потом все отчетливей и отчетливей.

Мать услышала песню, подняла голову и заржала.

Люди подъехали к ней и к жеребенку. Старик ехал на пегой старой кобыле. Как только он остановился, кобыла опустила голову и начала есть траву.

Молодой ехал на вороном жеребце. Жеребец заржал. Он ответил матери жеребенка. Когда люди подъехали, мать обнюхала морду жеребца, жеребец фыркнул, отвернулся и снова заржал. Тогда молодой человек перестал петь и засмеялся.

Потом люди слезли и несколько раз обошли вокруг матери и жеребенка. Старик сказал что-то, и молодой снова засмеялся и погладил жеребенка. Жеребенок был почти слепой, он видел очень плохо. Когда человек коснулся его, жеребенок метнулся в сторону, не удержался на ногах и упал на передние колени.

Жеребенок был вороной, только на лбу у него была маленькая белая метина и у переднего левого копыта было белое пятно.

Когда жеребенок подрос, его отняли от матери. С утра люди ловили его и других жеребят табуна и привязывали их. В землю были врыты два кола, между кольями натянута длинная веревка. К длинной веревке привязаны коротенькие петли. Петель этих много. В каждую петлю просовывали голову жеребенка, и жеребята целый день оставались на этой привязи на небольшом расстоянии друг от друга. Целый день жеребята лежали или стояли, или топтались на месте.

Когда вороного жеребенка привязали в первый раз, он рвался, бил задними ногами и ржал. К вечеру он выбился из сил, лег на траву и лежал не шевелясь, как мертвый. Солнце было совсем низко, когда он услышал топот табуна и отдаленное ржание. Он пошевелил ушами. Мухи, облепившие его голову, взлетели с жужжанием. Снова жеребенок услышал ржание. Жеребенок вскочил на ноги, поднял голову, прислушался и заржал в ответ. Табун шел по долине, и легкое облако пыли над лошадьми казалось сиреневым в лучах заходящего солнца. Мать шла впереди табуна и ржала, звала вороного жеребенка. Жеребенок потянул веревку, веревка врезалась в его шею.

Мать подошла и понюхала жеребенка. Губы у матери были мягкие. Жеребенок, нетерпеливо перебирая ногами, потянулся сосать. Он был голоден. У матери было много молока.

Но едва он почувствовал, что молоко наполняет его рот, что запах молока проникает ему в ноздри, как люди оттащили его от матери. Люди приехали вместе с табуном. Жеребята отсасывали молоко, молоко текло, и люди доили кобыл. Молоко нужно было людям для кумыса.

Один раз вечером, когда табун уже вернулся, прискакало много людей. Впереди ехал старик. Он был одет в хороший халат, а поверх халата на нем была шуба. Шапка на нем была из сурков.

Старик подъехал к жеребятам. Молодой пастух, который всегда пел песни, показывал жеребят старику, и если старик его спрашивал, он кланялся, раньше чем ответить.

Старик был бай, хозяин табуна.

Вороной жеребенок был привязан отдельно от других, потому что он бил задом и кусался. Когда старик посмотрел всех жеребят, молодой пастух подошел к вороному и, поклонившись, что-то сказал старику. Старик вдруг закричал на молодого пастуха и замахнулся камчой. Молодой пастух побледнел. Тогда старик крикнул еще что-то и ударил камчой. Камча свистнула, и жеребенок шарахнулся. На бледной щеке молодого пастуха вспух красный рубец, и кровь потекла из левого глаза. Молодой пастух упал на землю, схватился руками за лицо, и кровь текла между пальцами. Старик ускакал, с места пустив лошадь галопом.

Молодой пастух лежал на земле. Спина его дрожала. Жеребенок понюхал руки пастуха и лизнул их. Кровь была солоноватая на вкус.

После этого вечера вороного жеребенка не привязывали вместе с другими. Вороной жеребенок ходил с табуном и пил молока сколько хотел, и его мать больше не доили. Вороной жеребенок рос быстро, грудь его становилась широкой, спина окрепла и шерсть лоснилась.

Молодой пастух никогда больше не пел. Левый глаз его вытек, и на щеке остался шрам.

Полтора года ходил вороной жеребенок с табуном, и ни разу на него не надевали седло.

Весной, когда ему было почти два года, одноглазый пастух поймал его арканом и привязал к дереву.

Вороной бил землю копытами, фыркал и мотал головой. Потом на своей спине он почувствовал что-то твердое. Он хотел сбросить седло, лягался и прыгал, но ремни туго стянули его живот, и седло не сваливалось. Когда он вдоволь набесился, одноглазый пастух отвязал его от дерева и заставил побегать по кругу. Аркан по-прежнему мешал вороному убежать, и если вороной упрямился, пастух бил его камчой. Он бил не сильно, но после каждого удара вороной дрожал и храпел, скаля зубы.

Несколько дней подряд одноглазый пастух приучал вороного к седлу. Через неделю вороной давал себя седлать спокойно. Тогда одноглазый пастух попробовал сесть на вороного.

Конь сбросил его, но пастух ловко упал на ноги и снова вскочил в седло. Теперь он удержался, и вороной понес. Закинув голову, кося налившимися кровью глазами, он мчался не разбирая дороги. Одноглазый пастух крепко держал поводья, сильно сжимал коленями бока вороного и смеялся. Вороной проскакал вдоль всей равнины и несся по ущелью. Некованые копыта мягко ударяли в камни. Одноглазый пастух по-прежнему смеялся и не сдерживал коня.

Поздно вечером они вернулись к стойбищу. Вороной, весь в мыле, шел шагом, опустив голову и устало фыркая. Одноглазый пастух спокойно сидел в седле и помахивал камчой. Кончик камчи касался бока вороного, и вороной вздрагивал при каждом прикосновении витого ремешка.

Потом еще много раз одноглазый пастух ездил на вороном. Теперь вороной слушался его. Поводья и колени всадника отдавали точные приказания, и конь точно выполнял их.

Лишний жир сошел с вороного. Теперь он не покрывался мыльной пеной после скачки и не уставал.

Осенью снова приехал бай и с ним много джигитов, несколько дней они ели баранину и пили спирт.

Потом устроили байгу. Одноглазый пастух скакал на вороном, и вороной легко обогнал других лошадей. Бай был доволен. После скачки он внимательно осмотрел вороного, и все лицо его сморщилось от улыбки. Бай похвалил одноглазого пастуха и подарил ему жирного барана. Барана пастух выменял на полбутылки спирта и напился. Ночью он пел песни и плакал, пока не уснул, уткнувшись лицом в землю.

Вороного жеребца бай отдал своему сыну. Сын бая был человек большого роста, худой и очень некрасивый. Около года он ездил на вороном. Лошадей сын бая не любил. Ему все равно было, на какой лошади ездить. Он много пил и часто пьяный зря бил вороного тяжелой камчой. Старый бай умер, и его сын унаследовал все имущество. Сыну было сорок лет, но его называли «молодой бай». Советская власть боролась с байством, и молодой бай ушел в горы и увел в горы свои стада. Пограничники гнались за ним, но он ушел. Он собрал банду и вооружил своих пастухов. К нему приезжали люди, непохожие на купцов. Этим людям он продавал скот. Эти люди привозили ему оружие.

У молодого бая было уродливое лицо, некрасивое тело и женщины не любили его. Но он любил женщин, у него было четыре жены, и он захотел пятую жену. Он купил ее у другого курбаши. Ей было тринадцать лет. Молодой бай отдал за нее сто баранов и вороного коня.

Новый хозяин вороного был вожаком большой шайки. Его звали Иркембай Оджубеков. Он был хитрый и злой человек. О нем говорили, будто перед самой революцией он убил своего единственного брата, чтобы одному владеть бесчисленными стадами отца. Советская власть отняла у Иркембая все его богатства. Он ушел в горы, и скоро имя Иркембая Оджубекова стало известно как имя крупного курбаши. К нему сходились самые темные люди.

Иркембай прятался в горах, в неприступных ущельях и оттуда совершал набеги на мирные аулы, разорял и жег их, вешал и расстреливал советских людей. За ним долго охотились пограничники. Он всегда уходил, не принимая серьезного боя, а догнать его не могли. Славилась шайка Иркембая замечательными лошадьми, неутомимыми и выносливыми. Один раз пограничники столкнулись с передовым отрядом Иркембая, разбили этот отряд и устремились в погоню за основной шайкой. Иркембай повернул в горы и стал уходить, применяя обычный свой способ: он шел через самые трудные перевалы, вел свою банду самыми тяжелыми тропами. Иркембай был уверен в силах своих людей и лошадей и в том, что пограничники отстанут. Но на этот раз пограничники не отставали, и с каждым переходом, с каждым днем уменьшалось расстояние между шайкой Иркембая и пограничниками.

На шестой день бегства Иркембай бросился в сторону от тропы, без дороги перевалил через гряду гор и снова круто повернул в сторону. Он решил, что пограничники потеряли его следы, но, выйдя из ущелья, неожиданно наткнулся на пограничников. Уходить банде было некуда. Пришлось принять бой. Пограничники пошли в атаку и разбили банду. Иркембай хотел бежать. С кучкой джигитов он бросился к ущелью. Командир пограничников и десяток красноармейцев поскакали им наперерез. У самого входа в ущелье командир пограничников сшибся в Иркембаем. Иркембай выстрелил из маузера и пуля навылет пробила ногу командиру пограничников и убила его лошадь. Командир пограничников успел ударить Иркембая шашкой. Клинок рассек Иркембаю голову от уха до подбородка.

Вороного коня Иркембая командир пограничников взял себе.

Вороному пришлось обучиться массе новых вещей. Теперь он ходил под седлом, непохожим на те седла, которые знал раньше. Он научился прыгать через барьеры и научился ходить в строю. Он узнал, что такое шпоры. Теперь он жил в просторной конюшне, и его чистили и мыли, и кормили овсом и сеном. Новый хозяин, как только у него зажила нога, простреленная Иркембаем, каждый день на плацу учил вороного.

К новому хозяину вороной привязался как собака. Он знал голос, гнал запах, знал походку нового хозяина и всегда узнавал его. Вороной получил имя. Его назвали «Басмач».

Хозяином Басмача был Коршунов.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

 

1

Улицы города были обсажены тополями.

Улицы были широкие, и по краям их были прорыты канавы. В канавах текли ручьи.

В городе было пыльно. Ноги пешеходов, лошадей, ослов и верблюдов глубоко погружались в мягкую пыль.

Дома в городе были по преимуществу одноэтажные. Дома стояли в садах, и сады были обнесены глиняными дувалами. Дома стояли далеко друг от друга. Город занимал большую территорию.

В центре города были парк и базарная площадь. Парк был большой и запущенный. На базарную площадь съезжались киргизы продавать лошадей и баранов и покупать муку и соль. Река текла через весь город. Летом река пересыхала. Горы вплотную подходили к городу, горы были видны отовсюду.

До революции на окраине города была крепость: несколько низких домов, конюшни, службы и вокруг глиняная стена, такая же, как дувалы, окружающие дома.

В крепости помещалась теперь пограничная комендатура.

Коршунов жил в маленьком домике рядом с комендатурой. В домике было две комнаты. Вторая комната пустовала. Раньше в ней жил Лобов.

Вещи убитого товарища Коршунов отправил его матери. В записной книжке Степана был адрес. Матери было шестьдесят лет. Она жила в Самаре на пенсии. Отец Лобова умер. Он был учителем.

В комнате Лобова остались железная койка и табуретка. Табуретка была зеленая. Окно было закрыто. На выцветших обоях были темные пятна. Когда в комнате жил Лобов, там висели фотографии лошадей, рисунок из какого-то журнала, изображающий амазонку в черном платье и с цилиндром на голове верхом на сером в яблоках жеребце, и гитара. Все это вместе с другими вещами Коршунов отправил матери Лобова.

Коршунов хотел было оставить себе гитару; он снял гитару со стены и подержал в руках. Расстроенные струны тихо зазвенели. В пустом доме дребезжащий звук показался Коршунову громким и неприятным. Он положил гитару в ящик поверх фотографий и книжек. Играть на гитаре Коршунов не умел.

Лобова похоронили в парке вместе с убитыми красноармейцами, и над их могилами построили три деревянных обелиска с пятиконечными звездами и с фотографиями погибших. Фотографии были в рамках со стеклами. Обелиски выкрасили в красный цвет. Могила Лобова была посредине, и ее обелиск был чуть-чуть выше двух других. На следующее утро после похорон кто-то украсил живыми цветами могилу Лобова. На рамку с его фотографией был накинут венок.

В домике Коршунова было тихо и неуютно. Коршунов старался как можно меньше бывать дома. Приходил только ночевать. Помощника вместо Лобова Коршунову еще не прислали, и работы было много. Все-таки оставалось свободное время, и Коршунов не знал, чем занять его. Первые дни после похода Коршунов отсыпался. Он спал по десять часов в сутки. Зато потом он не смог спать, и началась настоящая бессонница, и жаркие ночи без сна в пустом доме были мучительны и тоскливы. Коршунов по ночам думал о Лобове. Он многое вспоминал, и многое, что раньше казалось ему бесспорным, интересным, целиком заполняющим жизнь его и жизнь Лобова, начало казаться ему вовсе не таким важным, вовсе не таким значительным. Ему было жаль Лобова, жаль, что Лобов убит, и он думал, что если бы вдруг смерть Лобова оказалась ошибкой, если бы Лобов ожил, то они оба стали бы жить совсем иначе, совсем не так, как прежде. Но в чем именно должна была заключаться эта жизнь, Коршунов не знал.

И Коршунов тосковал.

Один раз он решил напиться. Накануне выходного дня он купил водки, купил всякой еды и позвал к себе несколько командиров. Сначала все старались веселиться, неестественно громко разговаривали и хохотали. Пили много и не пьянели. Кто-то предложил спеть, и начали петь, и пели старательно, громко, но нестройно. Потом вдруг сразу замолчали. У Лобова был хороший голос, он играл на гитаре и всегда был запевалой. Все подумали об этом, и веселье расстроилось. Один за другим командиры разошлись, хотя много осталось невыпитой водки. Коршунов долго сидел один за столом.

После неудавшейся вечеринки Коршунов совсем помрачнел. Плохо было еще и то, что нога Коршунова действительно пострадала от мороза и болела. Доктор делал Коршунову по утрам ванны для ноги из теплой воды с марганцовкой, мазал ногу какой-то мазью и забинтовывал. Коршунов носил мягкую туфлю на левой ноге, ходил с палкой и немного хромал. Иногда нога болела. Из-за ноги Коршунов не мог ездить верхом, а езда верхом была не просто развлечением. Коршунов любил лошадей и по-настоящему понимал толк в лошадях. Езда верхом была для него такой же потребностью, как сон и еда. В те годы ему казалось невозможным жить без лошади. Необходимость отказываться от верховой езды еще больше увеличивала тоску.

По утрам после перевязки Коршунов обязательно заходил в конюшню. У Коршунова были три лошади — три жеребца, славившиеся по всем комендатурам и заставам. Басмачи знали лошадей Коршунова так же хорошо, как и его самого. Жеребцы стояли в глубине конюшни. Коршунов по очереди заходил к ним в станки. В конюшне приятно пахло сеном, кожаной сбруей и конским навозом. Все три жеребца были вороные. Только у одного — Басмача — белая метина на лбу и около левого переднего копыта белое пятно. Басмача Коршунов любил больше других.

Из конюшни Коршунов шел в управление комендатуры. Он проходил по двору, тяжело опираясь на палку, и вид у него с каждым днем был все более и более мрачный. Несколько раз товарищи спрашивали, что с ним и не болен ли он. Коршунов огрызался или молча пожимал плечами.

Как-то в кабинет Коршунова зашел Захаров, секретарь партбюро комендатуры. Несмотря на молодость, Коршунов уже несколько лет был в партии и коммунистом был безупречным. Захаров, старый политработник, бывший солдат царской армии, а еще раньше тульский рабочий, любил Коршунова и был о нем отличного мнения. Так же, как и другие командиры, Захаров давно замечал, что с Коршуновым что-то неладно, и много раз собирался поговорить с ним «по душам». Но Шурка Коршунов был нелегкий человек, разговор «по душам» с ним был нелегким делом, и Захаров никак не мог раскачаться на этот разговор. Исполнительный, точный, даже несколько педантичный в отношении всего, что касалось дела, Коршунов сходился с людьми туго, на дружбу был скуп, а в обращении бывал грубоват. Захаров злился на себя за свою нерешительность и злился на Коршунова.

В тот день, когда наконец секретарь партбюро сделал попытку поговорить «по душам», он увидел в окно, как Коршунов, прихрамывая, шел по двору. На дворе никого не было, и Коршунов думал, что его никто не видит. Он шел опустив голову, сдвинув кубанку на затылок. Посредине двора он вдруг остановился. Вид у него был такой, будто он забыл, куда ему надо идти. Потом он нахмурился и медленно двинулся к крыльцу комендатуры.

Собственно, больше ничего и не видел Захаров, но что-то во всей фигуре Коршунова показалось ему таким грустным, таким непохожим на обычный вид Шурки Коршунова, прекрасного наездника, строевика, щеголявшего выправкой, лихого командира и отчаянного рубаки, что Захаров сокрушенно покачал головой.

Позднее он видел Коршунова на плацу. Красноармейцы ездили по кругу; в центре, на гнедой кобыле, кружился и командовал комвзвода Иванов. Коршунов сидел на скамейке. Спина его сгорбилась, он опирался скрещенными руками на палку и рассеянно смотрел на горы. Снежные вершины гор ясно виднелись в прозрачном осеннем воздухе.

Поздно вечером Захаров зашел в лазарет и спросил у доктора о состоянии здоровья Коршунова. Доктор ответил, что нога уже почти поправилась, через пять-шесть дней можно будет снять повязку; конечно, если необходимо, можно уже и сейчас, но он рекомендовал бы повременить, впрочем, большого вреда для больного может и не оказаться. Захаров поблагодарил доктора и отправился в управление комендатуры. Коршунов был у себя в комнате. Захаров вошел.

— Мне надо с тобой поговорить, — сказал он, плотно закрывая дверь.

Коршунов отложил в сторону бумаги и отодвинулся от стола.

— Вот какая штука, — начал Захаров медленно. Он решительно не знал, как приступить к разговору. — Вот что я хотел спросить у тебя… Видишь ли…

Коршунов терпеливо ждал.

— Ты чего это пишешь? — спросил Захаров, радуясь, что можно спросить что-то определенное.

Коршунов нахмурился и промолчал.

— Что же ты сочиняешь? — переспросил Захаров. При этом он улыбнулся, и его рябое, морщинистое лицо старого рабочего приняло какое-то виноватое выражение.

Коршунов помолчал и вдруг совершенно неожиданно для Захарова разозлился.

— Не понимаю, чего ты ходишь вокруг, Захаров! — громко и запальчиво заговорил он, вставая во весь рост и прямо глядя на Захарова. — Ты что, хочешь ставить вопрос обо мне на бюро? Никакой вины за собой я не знаю. Пожалуйста. Пожалуйста, ставь.

— Ты что, белены объелся? — тихо удивился Захаров. — Какой вопрос? Какая, к черту, вина?

— Перестань, Захаров, — раздраженно перебил Коршунов. — Ты прекрасно знаешь, что я пишу. Ты прекрасно знаешь, что округ уже третий раз запрашивает об аильчиновской операции. Ты прекрасно знаешь, что в походе у меня погибли и поморозились люди. Ты прекрасно знаешь, что мне ставят это в вину. Ты прекрасно знаешь, и нечего зря разговаривать. Пожалуйста. Собирай бюро. Пожалуйста. Я готов. Когда? Когда вы решили? Сегодня?

— Погоди, погоди, погоди. Не горячись ты, пожалуйста.

— Почему не горячиться? Я хочу горячиться и буду горячиться, и ты не учи меня.

— Замолчи, Шурка! — Захаров тоже встал. Он был сухой и высокий, на голову выше Коршунова. Коршунов хотел еще что-то сказать, но Захаров повторил совсем тихо: — Шурка, замолчи.

Коршунов отошел к окну.

— Сядь, Шурка, и слушай. На папиросу.

— Ты же знаешь, я не курю.

— Возьми, возьми. Закури и слушай.

Коршунов пожал плечами и сел к столу. Захаров не садился. Он ходил по комнате, курил и медленно говорил. Голос у него был негромкий и хрипловатый. Казалось, слова застревают в его желтых жестких усах.

— Что с тобой, Шурка, делается, понять я не могу. Ходишь ты как потерянный, злишься на все. Хандришь, что ли? Никак понять не могу. В чем дело, что за ерунда такая?

— Разве у меня в части что-нибудь не в порядке? Чего ты не понимаешь?

— Погоди, погоди, говорю. Вот ведь ты какой, Шурка. Ну зачем ты вскидываешься? Зачем ты мне говорить мешаешь? Я вот в отцы тебе гожусь, а говорить с тобой, с мальчишкой, не знаю как. Чуть ли не волнуюсь. Я о тебе говорю, а не о твоей части. С тобой что происходит, скажи ты мне ради бога.

— Да ничего со мной не происходит, Захаров, — тихо и смущенно отозвался Коршунов.

Захаров вздохнул и долго молча ходил по комнате.

Электрическая лампочка на столе мигнула три раза. Это был сигнал о том, что комендатурская электростанция кончает работать. Через минуту свет погас. В окно стало видно звездное небо.

«Что это, в самом деле? — думал Коршунов, глядя, как в темноте вспыхивает огонек папиросы Захарова. — Что я, в самом деле? Раскричался зря совершенно и, правда, распустился, что ли…»

— Ты не злись, Захаров, — сказал он вслух.

— Какая там злость, Шурка. Не на что мне злиться, — в темноте Захарову говорить стало легче, — не злюсь я. Только вот что я тебе скажу: ты, Шурка, тоскуешь. Тоскуешь — и сам не понимаешь отчего. А я понимаю. То есть не понимаю, а кажется, понял теперь вот. Тебе, Шурка, сколько лет?

— Ну при чем тут лета?

— Нет, погоди, сколько?

— Ну, двадцать шесть.

— Двадцать шесть?

— Ну да. Скоро будет…

— Хорошо. Тебе вот двадцать шесть скоро будет, а мне скоро пятьдесят будет. Да я еще и воевал, и голодал, и все такое. Значит, это что? Значит это, что я жизнь уже прожил.

— Захаров…

— Погоди, говорю. Слушай. Я жизнь прожил, и очень доволен, и всем теперь доволен. Понял? Вот завтра я умру или, там, послезавтра. Сегодня я пользу приношу и завтра, и, ежели еще год буду жить или, там, десять лет, — все равно на что-то я годен. Я вот и учусь, и читаю. Когда время есть, конечно. Ну, и узнаю больше всего. Ну, и умнее, наверное, становлюсь. И все такое. Это ясно. Но все-таки я жизнь прожил и теперь ее, жизнь то есть, кончаю и доволен ею, жизнью. Вот. А ты, Шурка, ты — другое дело. Ты только разогнался жить. Это ничего, что ты уже командир, что ты воевал уже сколько лет, что ты ранен был, что ты герой… Это все ничего. Вот кони, там, оружие, клинки, там, походы твои, басмачи твои — всего этого много у тебя, всего этого на любую другую жизнь полностью, может быть, хватило бы. На долгую жизнь. А тебе вот, Шурке Коршунову, все это только для разгона понадобилось. Это что же значит? Вот ты теперь тоскуешь. Молчи, говорю. Не перебивай. Вот ты тоскуешь. Хорошо. Хорошо это, говорю, что ты тоскуешь. Думаешь, ты по Степане Лобове тоскуешь? Рассказывали мне ребята о твоей вечеринке. Погоди, погоди. Не перебивай. Жалко Степана Лобова? Жалко. И мне жалко. Только ты не о нем. Ты и сам еще не знаешь, чего тебе надо, но что-то в жизни у тебя незаполненным оказалось. Прожил ты, Шурка, один кусок твоей жизни. Прожил, понимаешь. Что тебе делать дальше? Я не знаю, и ты сегодня не знаешь. Только я за тебя, Шурка, спокоен. Ты завтра узнаешь, или через год, но узнаешь обязательно.

— Ты какую-то чепуху наговорил тут, Захаров, — тихо сказал Коршунов.

Захаров улыбнулся в темноте. В голосе Коршунова ему послышалась необычная мягкость. Папироса Захарова потухла. Он достал спички. Когда вспыхнул огонек спички, его лицо было снова серьезно и сосредоточенно.

— А вопрос о твоем аильчиновском походе обсуждать нечего, — сказал он.

 

2

Через несколько дней Коршунова вызвали в Управление пограничной охраны округа. Коршунов ехал в невеселом настроении. Он был уверен, что вызов связан с делом о походе на банду Аильчинова и что ничего хорошего это дело ему, Коршунову, не предвещает. Во время похода, в погоне за бандой, больше половины пограничников отряда Коршунова пострадало от мороза. Большинство пострадало не сильно, и только шести красноармейцам пришлось, вернувшись, лечь в госпиталь. Но все-таки люди поморозились, и одному из шести лежавших в госпитале ампутировали два пальца на левой руке. Кроме того, в бою с басмачами погибли Лобов и два красноармейца.

Правда, поход закончился удачно, банда была разбита и вожаки были захвачены в плен, но Управление пограничной охраны несколько раз запрашивало комендатуру о подробностях, и Коршунов решил, что в Управлении недовольны.

Станция железной дороги была на расстоянии пятнадцати километров от города. В шесть часов утра коновод подвел к домику, где жил Коршунов, оседланного Басмача. Коршунов уже ждал на крыльце. Он поздоровался с коноводом и сел в седло. Басмач пошел широкой рысью, и коновод быстро отстал. Солнце еще не было видно из-за гор, но было уже светло. Басмач пофыркивал и сам прибавлял ходу. Ехать по широкой дороге одному холодным осенним утром было так хорошо, что Коршунову показались несерьезными все волнения последних дней, и все мрачные мысли, и предчувствия, и тоска. Нога окончательно зажила всего несколько дней тому назад, поездить верхом в эти дни Коршунову не пришлось, и поэтому поездка на станцию была особенно приятна. Выехав на прямую, обсаженную тополями дорогу, Коршунов пустил Басмача галопом. Басмач просил повод. Копыта гулко ударяли в подмерзшую землю, и пар взлетал над головой Басмача. Коршунов пришел в совсем хорошее настроение.

Позднее, уже сидя в поезде, он вспомнил о запросах из округа и о сегодняшней поездке в округ и снова помрачнел: Коршунов считал себя правым, но настроение было невеселым.

 

3

Вечером, прямо с вокзала, Коршунов прошел в Управление пограничной охраны.

Секретарь начальника Управления доложил о Коршунове и вернулся через минуту.

— Велел ждать, — сказал он, усаживаясь за своим бюро.

Секретарь был маленького роста, и из-за крышки бюро едва высовывалась его гладко причесанная голова. Ему было, вероятно, лет тридцать, но никто не знал точно его возраста. Старожилы помнили его уже много лет, и всегда он выглядел одинаково. Секретарем Управления он был очень давно, и секретарем был хорошим. Он отличался редкой памятью, он ничего не забывал и был исполнителен и точен, и мог работать целые сутки без перерыва, и всегда был спокоен и весел.

Коршунов выпил воды из графина, стоявшего на специальном столике, и посмотрел на стенные часы. Без четверти десять. Коршунов присел на окно. Взял газету и прочел передовую статью. Статья была скучная. Коршунов отложил газету, встал и опять прошелся по комнате. Секретарь распечатывал вечернюю почту. Он ловко взламывал печати на пакетах, смотрел конверты на свет и большими ножницами разрезал их. Конверты он бросал в корзину, а почту раскладывал по папкам.

Коршунов потянулся и снова взглянул на часы. Без трех минут десять. Коршунов решил подождать, пока будет ровно десять, и тогда заговорить с секретарем. Без одной минуты десять в комнату бесшумно вошла старушка уборщица в синем халате и молча посмотрела на секретаря. Секретарь подмигнул ей и поднял левую руку, растопырив четыре пальца. Старушка вздохнула и так же бесшумно исчезла. Вскоре она вернулась и пронесла поднос с четырьмя стаканами чаю в кабинет начальника Управления.

Коршунов посмотрел на часы. Три минуты одиннадцатого. Уборщица с пустым подносом появилась из кабинета начальника и прошла в коридор. В десять минут одиннадцатого Коршунов заговорил с секретарем.

— Скоро, Василий Васильевич?

— Своевременно или немного позже.

— Нет, правда.

— Мое могущество распространяется только на эту комнату. Не пустить к нему я еще могу. Но вот, ежели человек попал туда, тогда — конец. Я уже не властен. Больше того, я бессилен. Понятно? Тем более, ежели там не один, а три. И все начальство.

— А кто у него, Василий Васильевич?

— Кто? Изволь. Замнач — раз, начполитотдела — два, начоперативного три. Хватит?

— Так, может, я завтра приду, Василий Васильевич?

— Вот это вряд ли. Во-первых, он велел тебе ждать. Во-вторых, он сегодня уже три раза справлялся, не приехал ли ты. В-третьих…

Зазвонил звонок, и секретарь встал.

— В-третьих, вот он звонит, и, может быть, с этим звонком решится твоя судьба.

Коршунов остался один. Что значит — «решится судьба»? На что намекал Василий Васильевич? Что он знает?

Хуже всего было то, что неприятный разговор, очевидно, будет происходить не с глазу на глаз с начальником, а в присутствии его зама и начальников отделов.

С начальником у Коршунова были особые отношения. Андрея Александровича Кузнецова Коршунов знал уже много лет, с самого начала его, Коршунова, работы в пограничной охране. Все эти годы Андрей Александрович был начальником Коршунова, все эти годы Коршунов работал под непосредственным руководством Кузнецова. Особой личной близости между ними никогда не было. При этом Кузнецов был для Коршунова не только образцом командира, но и образцом человека. О дружбе с Кузнецовым Коршунов мечтал всегда. Именно мечтал, потому что Кузнецова Коршунов считал несоизмеримо выше себя, несоизмеримо умнее и опытнее. Показать же Кузнецову, что он, Коршунов, просто любит его, любит, как отца, как старшего брата, Коршунов никогда бы не решился. Мысль о том, что Кузнецов все же может догадаться об этом, не приходила Коршунову в голову, и Коршунов при всех встречах с Кузнецовым держал себя официально, сухо и несколько натянуто. И тем не менее Кузнецову с глазу на глаз Коршунов мог все рассказать, ничего не скрывая и не прикрашивая, и Кузнецов все бы понял. Коршунов был в этом уверен. Совсем другое дело — разговор при свидетелях. «При посторонних», подумал Коршунов.

Секретарь не возвращался несколько минут.

Коршунов, звеня шпорами, нетерпеливо ходил из угла в угол. Он старался сосредоточиться и думал о том, что он будет говорить и как отвечать на вопросы.

Наконец секретарь появился с какой-то бумажкой в руках. Коршунов подошел к бюро и хотел спросить, решилась ли его судьба, но секретарь озабоченно махнул рукой и схватился за телефон. Коршунов через плечо секретаря заглянул в бумажку. Это был список фамилий. В списке было перечислено человек десять командиров — работников Управления. Секретарь звонил по внутреннему телефону всем им и говорил одну и ту же фразу:

— Здравствуйте, вас приветствует Щепкин. Немедленно на совещание к начальнику Управления. Немедленно.

Командиры стали сходиться в приемную.

Секретарь не пускал в кабинет начальника.

— Приказано всех сразу, — говорил он. — Попрошу подождать несколько минут и могу предложить пока развлечь товарища Коршунова.

Командиры здоровались с Коршуновым и расспрашивали его о новостях в комендатуре.

— Слыхали, слыхали о твоем геройстве, — говорили командиры.

Коршунов злился и еле сдерживался.

Наконец собрались все. Секретарь доложил начальнику и, вернувшись, распахнул дверь в кабинет.

— Прошу! — сказал он.

— А как же я, товарищ Щепкин? — мрачно спросил Коршунов.

— Так же, как все прочие, я полагаю.

— Что значит — как прочие?

— Это значит, что тебя вызвали на это вот совещание, и все теперь в кабинете, а ты толчешься в дверях и задерживаешь.

Коршунов, совершенно озадаченный, вошел в кабинет начальника.

Кузнецов стоял за своим письменным столом. Стол был огромный. Посредине красовалась позолоченная статуэтка Меркурия — приз, выигранный пограничниками на окружных кавалерийских состязаниях. На столе были разложены папки с бумагами и карты, кучка остро отточенных карандашей лежала справа. Слева стояла большая коробка с табаком. Кузнецов курил трубку.

Был Кузнецов среднего роста, плотный и коренастый. Волосы он всегда стриг коротко, и круглая голова его с крутым лбом и большим носом была красная от загара. Глаза у Кузнецова были серые и небольшие. Смотрел он слегка прищуриваясь, и выражение лица у него было обычно такое, будто вот-вот он улыбнется или даже расхохочется. Казалось, он всегда удерживается от улыбки. Улыбался же Кузнецов редко. Был он молчалив, говорил медленно, делал все не спеша.

Когда вошел Коршунов, Кузнецов повернулся к нему и протянул руку.

— Здравствуй, Коршунов, — сказал он, попыхивая трубкой.

Коршунов молча пожал ему руку.

— Прошу, товарищи командиры, садиться, — проговорил Кузнецов.

Коршунов сел в самом дальнем углу.

«Плохо, — думал он. — Ославит перед всем Управлением. Что же делать?»

И снова он решил до конца отстаивать правильность своих действий, хотя бы ему пришлось спорить со всем Управлением.

 

4

— Товарищи командиры. Я собрал вас для того, чтобы выслушать ваши соображения относительно мер по окончательной ликвидации банды Ризабека Касым. Вопрос о немедленном уничтожении Ризабека — вопрос насущной необходимости. Помимо значения, которое имеет сам Ризабек, нами получены сведения о том, что вокруг Ризабека сосредоточиваются мелкие, до сих пор разрозненные шайки. Вокруг Ризабека хотят объединить все силы контрреволюции. Ризабек должен возглавить эти силы. Кто такой Ризабек все вы знаете хорошо, и многие знают на личном опыте. Сейчас Ризабек силен, как никогда, и именно сейчас необходимо положить ему конец. В данный момент он находится вот здесь, в ущелье Трех овец, и передвигаться ему невыгодно. Во-первых, передвижение Ризабека помешает мелким курбаши присоединяться к нему, и, во-вторых, местоположение банды чрезвычайно удобно для Ризабека. Нападать на Ризабека можно только или отсюда, через это вот ущелье, или же отсюда, вдоль русла этого ручья. Других дорог нет. Он же, Ризабек, может отойти здесь и по ущелью Трех овец пройти до границы и уйти за кордон. Понятно? Для нас одинаково невозможно как терпеть Ризабека на нашей территории, так и дать ему уйти за границу. Полагаю, что и это понятно? Вот таково положение дела. Прошу вас высказываться, товарищи командиры.

Кузнецов сел. Один за другим выступали командиры. Кузнецов внимательно слушал, делал пометки на листе бумаги и следил по карте.

Ризабек Касым был необычайно популярен в байских кругах. Отец Ризабека, крупнейший богач, безграмотный и дикий человек, сделал все возможное, чтобы учить своих детей. В раннем детстве у Ризабека были русские учителя, и Ризабек хорошо научился русскому языку. Потом отец выписал бонну. Бонна приехала из Петербурга. Это была пожилая женщина. Она учила Ризабека математике и английскому языку. Она была англичанка.

Отец Ризабека умер за год до революции. Старуха англичанка все еще жила в доме, хотя Ризабек давно уже вырос и не занимался с ней. Один раз к ней приезжал ее племянник. Он пробыл недолго в доме Ризабека, но Ризабек, очевидно, подружился с ним. Их часто видели вместе, и несколько раз они ездили на охоту. Уезжая, англичанин подарил Ризабеку охотничью винтовку и прекрасный автоматический пистолет «Веблей и Скотт».

Ризабек хорошо ездил верхом и отлично стрелял.

Когда произошла революция, Ризабек одним из первых ушел в горы и открыто выступил против советской власти. С собой он взял младшего брата. Дом Ризабека был конфискован. Англичанка куда-то исчезла.

С тех пор Ризабек воевал с советской властью. Несколько раз ему приходилось уходить за границу, но каждый раз он возвращался, усилив банду. Ему помогали за границей, и внутри Советского Союза были у него тайные помощники. Агенты Ризабека говорили о священной войне, сам Ризабек ревностно исполнял все обряды и, несмотря на молодость, считался святым человеком. Он умело играл на религиозных чувствах мусульман.

Банда Ризабека не гнушалась и простым грабежом. Там, где проходили басмачи, оставались разрушенные селения, выжженные поля и убитые, замученные люди.

Командиры, собранные Кузнецовым на совет, давно служили в Средней Азии. С именем Ризабека Касым для них было связано многое. Некоторые из них сталкивались с Ризабеком, но никто не мог похвастать решительной победой над ним.

Командиры говорили один за другим. Были высказаны два основных варианта плана борьбы с Ризабеком. Один заключался в том, чтобы начать с Ризабеком переговоры, предложить выгодные для него условия и добиться того, чтобы он вышел из гор. Тогда, по этому плану, нужно было, в зависимости от позиции самого Ризабека, прервать переговоры и уничтожить банду, не дав Ризабеку вернуться в горы. Второй вариант заключался в том, чтобы выманить Ризабека из его ущелья, послав через долину, поблизости от ущелья Трех овец, караван с богатыми товарами и с деньгами. Предполагалось, что Ризабек не удержится от грабежа и выйдет из ущелья. При помощи такого же маневра была разгромлена шайка знаменитого Джантая Оманова.

Авторы обоих вариантов исходили из того, что для разгрома банды необходимо вынудить Ризабека принять бой на равнине.

Кузнецов внимательно выслушал оба предложения. Он задавал вопросы и уточнял детали.

Почти все присутствующие высказались, и мнения разделились поровну. Приверженцы каждого из вариантов начали спорить друг с другом, когда Кузнецов встал и сказал, что теперь он хочет высказать свои соображения.

Все время пока шло совещание, Коршунов молча сидел в своем углу. Он никак не мог понять, зачем нужно его присутствие. Ризабек Касым сейчас находился не на территории его комендатуры и, по всем данным, не собирался передвигаться в ту сторону. Правда, с Ризабеком Коршунову приходилось сталкиваться. Два года тому назад Коршунов с небольшим отрядом встретил банду Ризабека. После перестрелки Ризабек ушел в горы, и Коршунов бросился преследовать его, но не решился вести отряд через непроходимые, как тогда ему казалось, перевалы. Было это в тех местах, где теперь, два года спустя, Коршунов преследовал банду Аильчинова.

Прежде чем начать говорить, Кузнецов несколько раз затянулся, потом выбил трубку и отложил ее в сторону. Вдруг он повернулся к Коршунову:

— Как твое мнение, Александр Александрович? — спросил он и хитро прищурился. — Как тебе нравится то, что здесь предлагали товарищи командиры? Я скажу о моих соображениях. Затем мы дадим слово Коршунову.

План Кузнецова, заранее, задолго до совещания продуманный им во всех деталях, совершенно отличался от всего, что говорили на совещании. Но Кузнецов сумел так рассказать о своем плане, что у всех командиров создалось впечатление, будто Кузнецов составил свой план, развив и улучшив некоторые подробности из их высказываний. В результате совещания все командиры знали план начальника так, будто они действительно принимали участие в его создании.

План Кузнецова, в основном, заключался в следующем: как можно скорее снарядить небольшой отряд, не больше полуэскадрона. Этому отряду пройти через горный хребет, через снежные перевалы, без дорог, переправляясь через бесчисленные реки, пробраться по местам, где еще никогда не бывал человек, и кружным путем достичь ущелья Трех овец между расположением банды Ризабека и границей. В условленное время два других отряда ударят по Ризабеку с фронта. Ризабек, надеясь уйти за кордон, отступит по ущелью Трех овец, где будет ждать его первый отряд, и окажется окруженным со всех сторон. Труднейшая роль выпадала на долю первого отряда. Нужно было не только успешно завершить тяжелый горный переход, но, проделав его в кратчайший срок, суметь принять участие в бою и устоять против натиска банды. Само собой разумеется, что поход первого отряда и вся подготовка должны были сохраняться в строжайшей тайне. Поэтому чрезвычайно важным обстоятельством был подбор проводников-киргизов для первого отряда, для первой части плана. Необходимо было найти целиком преданных, верных людей. План Кузнецова, при всей его простоте, был необычайно труден именно в первой части.

Понимая всю правильность плана Кузнецова и все его преимущества перед первыми двумя вариантами, каждый из командиров задумался над тем, кому будет поручено командование первым отрядом.

Кузнецов кончил, и несколько минут все молчали. Первым заговорил Петров. Он был самым старшим по возрасту и больше всех проработал в Средней Азии. Он был спокойный, рассудительный человек, о его хладнокровии рассказывали легенды, так же, впрочем, как и о его храбрости.

До сих пор он молчал, и, когда в комнате становилось тихо, было слышно только, как сопит его кривая трубка.

— Позвольте мне, товарищ начальник, — сказал Петров, вставая во весь свой громадный рост и выпуская изо рта облако дыма. — Позвольте я скажу. Мне думается, товарищи, что план, который мы слышали сейчас, наиболее правилен. Мне думается, это мнение всех. Только я вот о чем подумал, товарищ начальник. На долю первого отряда выпадает наиболее ответственная, даже решающая задача и наибольшие трудности. Нужно, товарищ начальник, сугубо внимательно подумать о подборе людей для всего отряда и, главное, о командире. Что уж говорить, товарищи, поход этот — такое дело, на котором любой из нас может очень даже свободно сломать себе шею. Да и далеко не всякому из нас можно было бы поручить это дело. И еще вот что, товарищ начальник. Торопиться необходимо. Торопиться изо всех сил. Сейчас у нас конец сентября. Октябрь, даже первая половина октября, время еще более или менее подходящее. А ежели позднее затевать поход первого отряда, то это, товарищ начальник, будет просто самоубийство. Вот и все, что я хотел сказать.

Петров сел. Пока он говорил, его трубка не успела погаснуть.

— Что ж… Старик говорил правильно, — сказал кто-то из командиров.

Кузнецов снова повернулся к Коршунову.

— Как твое мнение, Александр Александрович?

— По-моему, план правильный, товарищ начальник. По-моему, очень правильно говорил товарищ Петров.

Кузнецов обернулся к Петрову.

— Ты, конечно, прав, Николай Петрович. Я думал о том, что ты говорил. И вот что я хотел сказать, товарищи: недавно один из командиров нашего округа отлично справился с таким делом, которое не многим легче нашего похода первого отряда. Мы докладывали в Москву об этом деле, и Москва потребовала дополнительные материалы, и мы отправили дополнительные материалы, и Москва прислала благодарность. Вот только сегодня я получил телеграмму от начальника войск. Могу огласить, если желаете: «Ликвидация банды Аильчинова проведена отлично. Коршунову объявите благодарность приказе».

Кузнецов хитро прищурился, и все посмотрели в ту сторону, где сидел Коршунов. Коршунов встал и растерянно смотрел на Кузнецова.

— Приказ я уже отдал, — продолжал Кузнецов, — и тебя, Александр Александрович, благодарю и поздравляю. К тебе у меня два вопроса: первый через сколько времени ты можешь выступить с первым отрядом, и второй через сколько времени, по-твоему, первый отряд может быть на месте?

Коршунов молчал. Петров сосредоточенно сопел своей трубкой.

— Ну, так как?

— Выступить отряд, по-моему, может через пять дней, — тихо заговорил Коршунов. — Поход займет дней десять. Может быть, даже двенадцать, товарищ начальник. Видите ли, на перевалах очень большие снега, и потом переправы и высоты там очень уж… Хотя в десять дней дойду, пожалуй… Через десять дней отряд будет на месте.

После совещания Кузнецов задержал Коршунова. Вдвоем они просидели над картой до семи часов утра. В семь пятнадцать Коршунов сел в поезд и в пять часов дня приехал в комендатуру.

 

5

Четыре дня прошли в сборах.

На пятый день рано утром красноармеец Суббота ввел в кабинет Коршунова молодого киргиза с одним глазом и со шрамом на щеке.

— Здравствуй, Алы.

— Здравствуй, командир.

— Садись, пожалуйста. Вот чай. Пей.

— Спасибо, командир.

— Сахар бери. Еще. Ты откуда русский язык так хорошо знаешь?

— Мальчишкой был — батраком работал у русского кулака.

— А потом?

— Потом работал у бая. Бай мне выбил глаз. Я говорил тебе?

— Говорил. Потом басмачом был?

— Ты же знаешь! Зачем ты, командир, спрашиваешь, что сам знаешь? Это плохо.

— Не злись, Алы. Ты много плохого сделал. Ты еще не расплатился за это.

— Не расплатился? Чем заплатить? Скажи мне, командир! Скажи мне, прошу тебя, чем заплатить? Скажи скорее. У меня кровь горит. Ты бы лучше расстрелял меня! Ведь я был басмачом, был врагом тебе, был врагом советской власти. Почему ты оставил меня на свободе? Почему ты мне хлеба дал? Почему ты мне дал жить, командир? Почему ты не убил меня, как бешеную собаку?

— Успокойся, Алы. Сядь. Советская власть не расстреливает таких, как ты. Советская власть — друг беднякам. Ты — бедняк. И если тебя обманули богачи, если ты виноват перед советской властью, то советская власть будет не расстреливать тебя, а помогать тебе. Понял, Алы?

— Я понял то, что ты сказал мне, командир, но я все-таки не знаю, чем я смогу заплатить советской власти.

— Может быть, скоро ты и узнаешь, Алы, подожди немного. Чаю больше не хочешь? Ну, кури. Вот спички.

— Спасибо, командир.

— Алы, ты, говорят, хороший охотник. Дорогу в горах ты хорошо знаешь?

— Ты, наверное, смеешься, командир. Ты не найдешь человека, который лучше меня знает горы. Мне каждый камень дорогу покажет, каждая речка покажет брод. Я всю жизнь прожил в горах, командир.

— Хорошо, Алы. Поедем со мной в горы охотиться. Поедем за козлами, Алы?

— Поедем, конечно, командир. Когда хочешь поедем. Хоть завтра.

— Зачем завтра, Алы? Поедем сегодня.

Вечером Коршунов и Алы вдвоем уехали на охоту.

 

6

Задолго до рассвета два всадника ехали по дну ущелья. Где-то далеко за горным хребтом вставало солнце. Горы на фоне неба казались черными. Внизу, где ехали всадники, туман плыл над ручьем. Ветки шиповника и тянь-шаньской березы сгибались над водой. Листья на шиповнике были бурые и коричневые, на березе — ярко-оранжевые и желтые. Пятна осенних листьев отражались в воде, в тех местах, где течение было спокойное. Горы внизу, у дна ущелья, заросли лесом. Ели цеплялись корнями за крутые склоны. Корни вились между камнями. Все ветви елей были повернуты в одну сторону, по направлению ветра. Ветры дули из ущелья. Над лесом виднелись кустарники, еще выше — каменистые осыпи и поросшие низкой травой лужайки, и еще выше снег.

Осенним утром в горах холодно. Один всадник был одет в бараний тулуп и белую войлочную шапку. Второй был в бурке и в кубанке с зеленым верхом. Лошади шли шагом. Всадники ехали молча.

Передний остановил лошадь и поднял руку в направлении гор. Задний привстал на стременах.

— Смотри, — тихо сказал передний всадник. — Ходит стадо теке. Видишь?

— Где, Алы? Не вижу.

— Вон там, смотри. Левее тех скал. Видишь?

— Ах, да! Вижу теперь. Вижу.

— Скорее, командир. Нужно скорее идти, потому что, пока нет солнца, снег низко, и козел ходит низко. А когда солнце выйдет, снег растает, и козел уйдет вверх.

— Знаю, знаю, Алы. Идем.

Они слезли и привязали лошадей в кустах. Один снял тулуп, другой снял бурку.

У них были трехлинейные винтовки, в карманы они положили обоймы с патронами. Они быстро, почти бегом, стали подыматься в гору. Они подымались не прямо, а огибая склон, где паслось стадо, с той стороны, откуда дул ветер. Они подымались, торопясь изо всех сил, и ветер дул им в лицо. Сначала им было холодно. Потом стало так жарко, что они радовались ветру. Они прошли между стволами елей и остановились передохнуть. Они тяжело дышали, и кровь шумела у них в ушах. Под их ногами расстилалось ущелье, кое-где в просветах между ветвями поблескивал ручей. Они отдыхали не больше минуты, и дыхание их еще не успокоилось, когда они начали подыматься дальше. Они шли пригнувшись и винтовки несли наперевес. Чем выше они забирались, тем чаще приходилось отдыхать. Наконец они дошли до снега. Теперь дно ущелья было скрыто в тумане. Они видели горы на много километров вокруг, и лучи солнца сверкали на остриях вершин.

Под их ногами, далеко внизу, пролетел ястреб. Не двигая крыльями, ястреб плыл по воздуху, и они услышали, как он крикнул.

Из-под снега торчали острые камни. Держась за камни, охотники двинулись вокруг горы. Они шли осторожно и старались, чтобы камни не катились из-под ног. Теперь им было так жарко, что пот тек по их лицам и гимнастерки их намокли от пота. Винтовки казались тяжелыми, и от напряжения жилы вздувались на руках. Они останавливались через каждые десять — пятнадцать шагов. Они совсем выбились из сил, когда из-за гряды камней увидели стадо козлов.

Козлы разрывали снег и ели влажную под снегом траву. Стадо было большое — голов в полтораста или двести. У взрослых козлов были огромные, бугорчатые рога. Казалось странным, что маленькая голова животного держит такие тяжелые рога. На вершине горы, над стадом, стоял на страже большой козел. Он стоял неподвижно, как высеченный из серого мшистого камня, голова его была откинута, и рога касались спины.

Охотники несколько минут следили за стадом. Сторожевой козел был от охотников не дальше пятидесяти шагов, остальные животные — не дальше ста.

— Бей сторожевого, Коршун, — едва слышно сказал Алы.

Коршунов сразу услышал и поднял винтовку. Лежа на снегу и широко расставив ноги, он просунул винтовку в расщелину между камнями и нацелился.

В разреженном воздухе звук выстрела показался негромким. Козлы, все как один, подняли головы и повернулись в ту сторону, где из-за груды камней поднимался легкий дымок. Сторожевой козел, крутясь и взрывая рогами снег, катился вниз, мимо неподвижного стада.

Выстрелил Алы, и молодой козленок ткнулся мордой в снег.

После второго выстрела все стадо сорвалось с места и понеслось вверх, к вершине горы. Охотники стреляли лихорадочно торопясь. Еще два больших козла упали и скатились вниз. Животные мчались огромными прыжками, и первые из них достигли вершины. По ту сторону склон был почти отвесный. Мгновение козлы задержались на гребне горы и кинулись в пропасть. Они прыгали, поджимали ноги и падали вниз головой. Рогами они ударялись о камни, вскакивали и мчались дальше. Через несколько секунд только легкое облачко взрытого снега вилось над вершиной горы, и откуда-то снизу слышно было, как будто удаляясь, осыпаются камни. Это убегало стадо.

Охотники вышли из-за камней. Возбужденные стрельбой, они смеялись. Первый убитый козел упал по одну сторону склона, а остальные — по другую сторону. Коршунов пошел за первым козлом, Алы — за остальными. Алы вскинул винтовку и бегом стал спускаться. Он скоро скрылся из виду.

Козел лежал там, где кончался снег. Взошло солнце. Коршунов на ходу снял гимнастерку и обмотал ее вокруг пояса. Когда он подошел к козлу, снег начал таять, и из-под снега потекли тонкие струйки воды. Козел лежал подвернув голову. Большие круглые глаза его смотрели в небо, и солнце отражалось в зрачках. Рога глубоко зарылись в землю. Коршунов с трудом приподнял тяжелую тушу, — в козле было не меньше восьми пудов весу. Коршунов перевернул его, и козел покатился вниз. Он прокатился несколько метров, и снова рога зарылись в землю. Коршунов подошел к нему, раскачал и толкнул дальше. Так он спускался до первых елей. Там взял за рога убитого зверя и потащил по земле.

Через час Коршунов добрался до ручья. Алы сидел на корточках у самой воды. Шкура козла была разостлана у его ног. На серых камнях ярко краснело свежее мясо. Руки Алы были в крови, и кровь стекала по лезвию ножа в ручей.

Коршунов подтащил своего козла к самой воде, стал на колени и напился. Вода была холодная. Коршунов вымыл лицо и руки и окунул голову в воду. Алы засмеялся.

— Устал, командир?

— Ну его к черту. Тяжелый, дьявол. Давай, Алы, разведем костер, мясо будем варить и немножко отдохнем.

— Ладно, командир.

— Лошади пусть тоже отдохнут.

— Ладно.

Алы вымыл руки и нож.

— Где же еще два козла, Алы?

— Я оставил их на горе. Зачем нам столько? Все равно съесть не сможем и увезти не сможем.

— Нет, Алы. Ты их притащи сюда.

— Зачем, командир?

— Принеси, принеси. Не ленись. Я пока костер разожгу. Иди.

— Какой ты жадный, командир!

— Иди, иди, Алы.

Алы пошел. Он запел песню. Песня была протяжная. Коршунов долго слышал, как пел Алы.

Коршунов развел огонь. Сначала он зажег кучку тонких веточек, потом подбросил толстые ветки ели, огонь охватил их, и Коршунов навалил большую кучу ветвей. Огонь трещал, пробиваясь вверх, дым запах смолой. Коршунов расседлал лошадей, стреножил их и пустил пастись.

Когда вернулся Алы, Коршунов без рубашки сидел возле костра и помешивал ложкой мясо в котелке. Котелок висел над огнем на треноге из толстых ветвей.

Алы подсел к огню.

— Слушай, Алы, — сказал Коршунов, — поговорим, пока варится мясо.

— Хорошо, командир. Поговорим.

— Скажи, Алы, если бы я предложил тебе пойти воевать с басмачами, что бы ты мне ответил?

— Басмач — это бай, правда, командир?

— Да.

— Басмач — это еще и тот, кто идет за баями, правда?

— Да.

— Бай сделал плохой всю мою жизнь. Бай был врагом Алы всю жизнь. Алы ненавидит бая.

— Так что же ответил бы мне Алы?

— Зачем зря говорить, командир? Вчера Алы сам был басмачом. Разве сегодня ты поверишь Алы?

— Ну, а если поверю?

— Если поверишь?

— Да.

— Если ты мне поверишь, командир? Если ты мне поверишь, тогда скажи мне: пойди, Алы, один на большую банду, пойди, Алы, один на сто басмачей, пойди, Алы, в огонь, — вот так скажи мне! И я пойду и не побоюсь, и, если надо, умру, но исполню.

Коршунов молчал.

— Только ты не поверишь мне, командир!..

— Давай есть, Алы. Мясо готово.

— Ну, давай.

— На ложку.

— Мне не надо ложки.

— Ложкой же удобнее, чудак.

— Нет. Рукой удобнее. Ложкой я не умею.

Они съели мясо и легли возле костра. Костер догорал. Языки пламени перебегали по черным головешкам.

— Ну так вот, Алы, я тебе верю.

— Что ты сказал?..

— Я верю тебе, Алы, и ты должен оправдать мое доверие.

— Если это правда…

— Это правда. Слушай. То, что я расскажу тебе, не знает никто. Тебе я верю и тебе расскажу.

— Говори, командир. Говори, что я должен делать?

— Слушай. Ты знаешь ущелье Трех овец?

— Знаю, конечно.

— У входа в ущелье Трех овец сидит Ризабек Касым со своей бандой.

— Ризабек Касым — бешеный волк!

— Погоди, Алы, погоди. По ущелью Трех овец можно уйти за границу. Ризабеку ничего не страшно, пока есть у него за спиной эта дорога. Ризабек ничего не боится, пока есть у него путь к бегству.

— Ризабек — глупый, трусливый шакал!

— Неверно, Алы. Ризабек и умный, и хитрый, и храбрый, когда надо. Слушай дальше, Алы.

— Говори, командир, говори.

— Мне нужно пройти к ущелью Трех овец через горы так, чтобы выйти в ущелье между границей и Ризабеком, и так, чтобы Ризабек ничего не знал. Можно это сделать?

— Но ведь через горы нет дороги, командир!

— Я знаю. Все-таки нужно пройти. Можно это сделать?

— Очень, очень трудно, командир.

— Алы, пойми: мне нужно пройти к ущелью. Мне нужно провести к ущелью отряд. Я знаю, что трудно, но я получил приказ, и я пойду, и мои пограничники пойдут со мной. Понимаешь, Алы?

— Понимаю.

— Так вот, теперь я спрашиваю, Алы: хочешь ты воевать с басмачами?

— Я уже сказал, командир, и я никогда не врал. Приказывай. Если тебе нужна жизнь Алы — возьми ее.

— Хорошо. Ты пойдешь проводником с моим отрядом.

— Командир! Очень трудно…

— Хорошо. Тогда ты вернешься домой. Я пойду без проводника. Я не думал, что ты трус.

Алы вскочил.

— Никогда Алы не был трусом! Зачем ты так сказал?

Коршунов молчал.

— Я проведу тебя к ущелью. Через три недели ты будешь в ущелье и скажешь: Алы молодец.

— Нет, Алы. Моему отряду нужно быть в ущелье через десять дней.

— В десять дней нельзя сделать этот путь, командир!

— Нельзя?

Алы сел и ударил веткой по углям. Костер вспыхнул. Искры взвились вместе с дымом.

— Нельзя, Алы?

— Хорошо. Я дойду в десять дней, но пусть пограничники не отстают от Алы.

— Алы, когда ты был джигитом у Аильчинова, вы пошли в горы на сутки раньше пограничников, и пограничники догнали вас. Помнишь?

— Ты шайтан, командир. Ты, наверное, если захочешь, можешь гору сдвинуть.

— Нет, не могу.

Они долго молчали. Коршунов лежал так неподвижно, что Алы показалось, будто он спит. Неожиданно Коршунов поднял голову.

— Сколько тебе лет, Алы?

— Двадцать пять.

— Я думал — больше.

— Это потому, что у меня один глаз.

Костер совсем потух.

— Ты не спишь, командир? — тихо спросил Алы.

— Нет.

— Когда выступает твой отряд?

— Скоро.

— Когда скоро?

— Сегодня.

Алы с удивлением посмотрел на Коршунова.

— Я не понял, что ты сказал, командир.

Коршунов молчал. Он лежал все так же, голову подперев рукой и вытянув ноги. Глаза его были закрыты. Прошло часа два. За это время не было произнесено ни слова. Вдруг Алы приподнялся и прислушался.

— Кто-то едет, командир.

Коршунов не шевелился.

— Командир, кто-то едет. Слышишь?

Алы взял винтовку. Коршунов лежал по-прежнему. За поворотом ущелья был слышен приглушенный шумом ручья стук копыт. Алы зарядил винтовку.

— Оставь винтовку, Алы, — сказал Коршунов и встал.

Из-за поворота выехали комвзвода Иванов и рядом с ним старый киргиз. Иванов подъехал к Коршунову и взял под козырек.

— Товарищ командир, согласно приказанию за мной следует отряд в количестве тридцати…

Коршунов бросился мимо Иванова и схватил винтовку старого киргиза как раз вовремя. Еще секунда — и старик выстрелил бы.

— Что это значит, Абдумаман? — сказал Коршунов. — Отдай винтовку и слезай с коня. Что это такое?

Старик соскочил с седла.

— Коршун, верни мне мултук, — хрипло заговорил он. Голос его срывался. — Отдай мне мултук и не мешай мне. Очень прошу тебя.

— Как тебе не стыдно, Абдумаман? Что это значит, спрашиваю?

— Ты разве не знаешь, кто этот человек, командир?

— Знаю. Это Алы. Он мой друг. Он второй проводник, такой же, как ты.

— Он басмач!

— Он был басмачом, Абдумаман. Был. Понимаешь? Теперь он мой друг.

Старик вдруг сел на землю.

— Я не пойду дальше, — сказал он. — Я не поведу тебя дальше, если твои друзья — байские собаки.

Алы, до сих пор неподвижно стоявший с винтовкой наперевес, при последних словах старика шагнул вперед и замахнулся прикладом.

— Назад, Алы, — сказал Коршунов, и Алы попятился и опустил винтовку.

Коршунов снова обратился к старику:

— Хорошо, Абдумаман. Я сам хотел вернуть тебя. Мне не нужно в отряде людей, для которых ничего не значит приказ командира. Отряд поведет Алы.

Старик вскочил на ноги.

— Что ты делаешь, Коршун? — крикнул он, хватая Коршунова за руку. — Он обманет тебя! Нельзя верить басмачу.

— Замолчи, старик. Я командир отряда, а не ты. Можешь думать все, что тебе угодно, но я не потерплю, чтобы в отряде зря щелкали затворами. Мне не нужны бойцы, которые стреляют друг в друга. Я верю Алы. Возвращайся назад, Абдумаман.

— Погоди, командир! — Старик не выпускал руки Коршунова. — Погоди. Прости меня. Очень прошу тебя. Я старый, я много жил на земле, и мне стыдно. Я плохо сделал. Я никогда больше не сделай так. Но не гони меня, командир. У меня был сын, такой же джигит, как ты, и басмачи убили его за то, что он был комсомолец. Я не знаю — может быть, этот человек убил его. Мне совсем мало осталось жить. Может быть, через несколько дней смерть придет за мной. Но до последнего часа я буду мстить басмачам. Я увидел этого человека и все забыл. Ты знаешь меня не первый день, Коршун. Мне стыдно, потому что я нарушил твой приказ.

— Довольно, Абдумаман! Ты молодец. Ты настоящий красный джигит, и не нужно вспоминать о смерти. Ты еще меня переживешь, Абдумаман. Только ты напрасно так говорил об Алы: Алы — такой же бедняк, как ты. Не он виноват в том, что баи обманули его. Я верю Алы. За то, что он был басмачом, баи дорого заплатят. Правильно я говорю, Алы? Теперь я прошу вас — пожмите руки друг другу, и забудем о том, что было.

Алы подошел к старику и протянул руку.

— Нет, командир, — старик спрятал руки за спину. — Не проси меня, командир. Я обещал тебе, и я исполню то, что обещал. Но руку басмачу я не дам.

Алы отвернулся.

Из-за поворота ущелья один за другим выехали пограничники. Их было тридцать человек. Иванов скомандовал, и они спешились и расположились на отдых. Козлы, убитые Коршуновым и Алы, были хорошим ужином. Пограничники развели костры и выставили караулы. Здесь же, у ручья, отряд остался ночевать.

Короткие сумерки прошли быстро. Ночь была безлунная и темная. Коршунов подошел к одному из костров.

— Товарищ Суббота, — сказал он, — у меня подпруга на седле оборвалась. Почините, пожалуйста.

Суббота вскочил и пошел за командиром.

— Слушайте, Суббота, — тихо сказал Коршунов, когда они отошли достаточно далеко, — вы будете следить за новым проводником, Алы. Знаете? Вы будете следить за ним во время всего похода, но ни один человек не должен знать об этом. Понятно? Ни наши ребята, ни, особенно, сам Алы ничего не должны заметить. Вам понятно, Суббота?

— Понятно, товарищ командир.

— Хорошо, Суббота. Можете идти. Подпруга на моем седле в порядке. Спокойной ночи.

 

7

Прошло восемь дней. До ущелья Трех овец отряду Коршунова остался один день пути. Позади был мучительный переход на высотах в несколько тысяч метров, на высотах, где задыхались люди и лошади. Через снега, вьюги и бесчисленные реки прошел отряд. Несмотря на осень, в горных потоках было много воды. Вода неслась с огромной силой, привычные лошади едва могли идти, и всадники еле удерживались в седлах.

На перевалах впереди шли проводники — Абдумаман и Алы — и самые сильные из пограничников. Они прокладывали тропу. Они шли налегке. Сзади поднимался отряд. Красноармеец Суббота подружился с одноглазым Алы, и, когда даже неутомимый старик Абдумаман выбивался из сил, Суббота и Алы вдвоем отправлялись искать путь через снежные вершины.

В пропасть сорвалась запасная лошадь с вьюком. Она сломала обе передние ноги и билась на дне пропасти. Иванов хотел пристрелить лошадь, но Алы остановил его: от выстрела могли сорваться камни и сугробы снега с вершин, и лавина могла засыпать отряд.

В другом месте упал вместе с лошадью пулеметчик Зайцев. Спасая пулемет, он сильно разбился. Три дня он то терял сознание, то бредил, и его везли, привязав к седлу. Потом он оправился, но был слаб.

Коршунов, исхудавший и заросший бородой, всегда был впереди и первый шел в самые трудные места, подбодрял уставших и на привалах шутил с бойцами. Никто из пограничников никогда раньше не видел командира таким оживленным и веселым, никто не думал, что командир так хорошо умеет рассказывать и знает столько смешных историй. Если отряд оставался ночевать там, где можно было развести костры, Коршунов переходил от одного костра к другому и разговаривал с пограничниками. Никто не знал, как мучительно устает сам Коршунов. Никто не знал, как у Коршунова болит по ночам раненая нога. Никто не видел, как на самом трудном перевале у Коршунова носом шла кровь и как он выбросил намокший в крови платок. Пограничники дивились выносливости командира. Они старались подражать ему, и никто не жаловался на усталость и холод.

Во время похода бойцы, тщательно подобранные Коршуновым, еще больше подружились друг с другом, еще ближе узнали друг друга. Боевая дружба соединяла их. Целыми днями люди молча шли вперед. Молча помогали друг другу. Никто не просил о помощи, и никто не благодарил за помощь, но если кто-нибудь уставал, рядом оказывался товарищ, который помогал уставшему; если кто-нибудь падал, товарищ помогал подняться.

Коршунов торопил отряд. Каждое утро он совещался с проводниками. По вечерам он и Иванов осматривали лошадей. Чем ближе было ущелье Трех овец, тем скорее шел отряд. Казалось, люди больше не устают. Но Коршунов знал, что после непрерывного напряжения будет непреодолимая усталость. Важно было продержаться в этом напряжении до конца похода, до конца операции. Важно было, чтобы хватило сил.

И вот — прошло восемь дней похода. Еще один день, еще один перевал и отряд будет у цели. Переход до ущелья Трех овец удалось проделать на день раньше срока. Это значит, что, укрывшись в ущелье, люди смогут отдохнуть на день больше. Это значит, что первый раз за весь поход люди отоспятся. По плану наступление на Ризабека с фронта должно было начаться на двенадцатый день после выхода из комендатуры отряда Коршунова. Окончив поход в девять дней, Коршунов имел для подготовки к бою больше двух суток.

Чем ближе было ущелье Трех овец, тем большие меры предосторожности принимал Коршунов. Все могло погибнуть, если бы Ризабек раньше времени узнал об отряде.

Ночь с восьмого на девятый день похода отряд провел в большой пещере. Пещеру отыскали Алы и Суббота. Утром Коршунов выслал в разведку Абдумамана, Алы и Субботу. Разведка вышла еще до рассвета и должна была вернуться часам к десяти. В восемь отряд был готов к выступлению. В пещере был полумрак. Тусклый коричневый свет кое-где выхватывал из темноты морду лошади, или дуло винтовки, или лицо бойца в шлеме с синими очками, поднятыми на лоб. Люди тихо переговаривались, лошади фыркали и переступали ногами. В глубине пещеры тлели угли костров.

Коршунов раздвинул ветви, скрывавшие вход в пещеру, и вышел наружу. Солнце было высоко, и день был ясный. Снег блестел на перевале. Маленькие пушистые облачка неподвижно стояли на небе, как бы зацепившись за вершины гор. Низко над перевалом медленно пролетел беркут, и его тень проплыла по снегу. Тихо. Только ручей журчал у входа в пещеру.

Коршунов посмотрел на часы. Пять минут одиннадцатого. Разведка могла опоздать и на бо́льшее время, чем пять минут, но почему-то Коршунов встревожился. Подавляя все растущее беспокойство, он насильно заставил себя думать об удачном окончании похода. Ясный день обещал легкий путь через перевал. Все складывалось хорошо.

Коршунов еще раз оглянулся вокруг, щурясь и заслоняя обеими руками глаза от солнца, и повернулся, чтобы уйти в пещеру, когда вдалеке ударил выстрел. Эхо откликнулось, горохом прокатилось в ущелье, и уже ближе прозвучал еще выстрел, третий, четвертый. Из пещеры выскочили бойцы, но Коршунов встал у входа.

— Назад! — сказал он. — Назад, товарищи!

Выстрелы гремели, не переставая, еще минут пять, потом все смолкло, и эхо стихло в отдалении. Потом на каменистом склоне горы раздался стук копыт. Коршунов прислушался. Две лошади вскачь приближались к пещере.

«Две лошади, — подумал Коршунов. — Алы обманул!»

Топот копыт приближался, и скоро стали видны два всадника. Они гнали лошадей. Впереди был Алы. Поперек его седла лежал человек. Сзади скакал Суббота. На голове Субботы не было шлема, и лоб был обмотан бинтом. Винтовку Суббота держал в руках и несколько раз оглядывался назад.

Всадники подскакали. Лошади дышали тяжело, пена клочьями падала с их боков. На седле Алы лежал Абдумаман. Грудь старика была прострелена. Алы легко поднял раненого и бережно передал пограничникам. Потом он слез с лошади и, став на колени, напился воды из ручья. Суббота подошел к Коршунову.

— Товарищ командир… Басмачи… На перевале… — Суббота задыхался.

— Спокойней, товарищ Суббота. В чем дело?

— Согласно приказу мы проехали на перевал и нашли тропу… Абдумаман сказал: едем назад… А он, Алы, говорит: посмотрим на ту сторону… На ту сторону перевала, значит… Я говорю: правильно, надо посмотреть, как спуск… Мы поехали… Старик впереди, потом Алы, потом я… Спускаемся, значит… Спуск, товарищ командир, там тяжелый, крутой… Немного спустились, и старик, Абдумаман, останавливается и показывает рукой вниз… Смотрю я — низом едут басмачи… Человек десять… Они, товарищ командир, наверное на охоту ездили, потому что у некоторых к седлам были убитые козлы приторочены. Ну, мы с коней слезли, за камни поползли и поглядели на басмачей. Потом я говорю: назад ехать нужно. Поскорее, значит, пока нас не заметили. Алы говорит: верно. Едем назад, говорит. А старик Абдумаман молчит и все смотрит, все смотрит вниз. И вдруг он винтовку вскинул — и по басмачам. Раз, второй, третий. Три выстрела дал три басмача упали с коней. А старик вскочил на камень, бьет кулаком себя в грудь и кричит, кричит что-то по-киргизски…

— Это он про сына кричал, — сказал Алы.

— Дальше, Суббота. И скорее.

— Да все уж, товарищ командир. Они, басмачи, значит, старика увидели, выстрелили, — он Алы на руки и повалился. В грудь пуля ему попала. А басмачи на нас лезут. Алы старика потащил. Я немного задержал басмачей. Потом Алы дополз до коней, а басмачи и увидели. Коня у Алы убили. Ну, Алы сел на коня Абдумамана и мне кричит: едем! А басмачи уже тут уходить стали. Трое их осталось. Сначала я хотел преследовать их, но решил скорее донести о случившемся, и погнали мы с Алы сюда. Мне вот голову поранили. Только немного, товарищ командир, чуть-чуть…

Подошел Иванов.

— Товарищ командир, — сказал он Коршунову, — старик умирает. Хочет поговорить с вами.

Коршунов пошел в пещеру. В глубине пограничники раздули костер и около огня положили Абдумамана.

«Что же делать? Что же делать теперь?» — мучительно думал Коршунов, проходя в глубь пещеры мимо притихших, взволнованных бойцов.

Все шло прахом. Весь поход оказался впустую. Через два или три часа басмачи доскачут до ущелья Трех овец, Ризабек узнает о приближении пограничников и уйдет. Уйдет за границу. Значит — зря был поход Коршунова и зря два больших отряда будут идти на Ризабека по ущелью и по руслу ручья.

Коршунов наклонился над Абдумаманом. Старик лежал на спине и смотрел прямо вверх. Он дышал с трудом, кровь шумно клокотала у него в горле и вытекала сбоку рта тонкой струйкой на жилистую шею. Когда подошел Коршунов, старик с трудом повернул голову.

— Что ты наделал, старик? — сказал Коршунов.

Старик молчал.

— Ты слышишь меня, старик? Слышишь меня?

— Да, — очень тихо сказал умирающий.

— Ты хотел говорить со мной?

— Да…

— Что ты хотел сказать?

— Нагнись…

Коршунов стал на колени и нагнулся. Умирающий шептал, задыхаясь и обдавая горячим дыханием лицо Коршунова:

— Когда… ты… поймаешь… Ризабека… скажи… ему… что… его… брата… я убил…

— Какого брата, Абдумаман?

— Я убил… Старик Абдумаман… Убил… Пусть он знает…

— Кого ты убил, старик? Где ты убил?

— Пусть знает… Ризабек… Собака… Его брата… за моего сына… я убил…

— Алы!

— Я здесь, командир.

— Ты понимаешь, что он сказал?

— Да, командир. Среди басмачей был брат Ризабека. Старик убил его. Верно. Первым выстрелом он его убил.

— Алы говорил здесь?.. — снова захрипел умирающий.

— Да, отец. Это я, Алы. Что ты хочешь сказать мне, отец?

— Прости… меня… Алы… Прости, — старик сказал что-то так тихо, что нельзя было расслышать.

— Что ты сказал? — спросил Алы.

Старик молчал.

— Что ты сказал, отец?

Молчание.

— Что ты сказал? Ты слышишь, меня, отец?

Коршунов встал с колен.

— Оставь, Алы, он умер.

Абдумамана похоронили у входа в пещеру. Над могилой врыли невысокий столб, и на его свежем срезе Суббота написал чернильным карандашом:

АБДУМАМАН — КРАСНЫЙ ДЖИГИТ

на семьдесят пятом году своей героической жизни

погиб, храбро сражаясь с басмачами,

утром 30 сентября 1928 года.

Под надписью оставалось свободное место, и Суббота нарисовал пятиконечную звезду. Звезда получилась неровная, потому что Суббота торопился.

Похороны и последние сборы заняли не больше десяти минут. Пока пограничники рыли могилу, Коршунов отозвал в сторону Алы и Иванова.

— Алы, хорошо слушай меня, — сказал Коршунов. — Хорошо слушай и хорошо думай. Наше дело очень плохо. Ризабек узнает раньше времени о нашем приходе, и когда мы дойдем до берлоги, зверь может уйти из нее. Понимаешь, Алы? Я так решил: все лишнее мы оставим в пещере и налегке, как можно скорее, пойдем в ущелье Трех овец. Пока Ризабек снимет юрты, пока он дойдет до конца ущелья, мы успеем. Но мы, наверное, столкнемся с Ризабеком сразу, спустившись в ущелье, и сразу начнется бой. Понимаешь, Алы? В нашем отряде тридцать сабель. У Ризабека — не меньше трехсот. Как устали наши люди, ты знаешь сам, Алы. Что же будет? Кзыл-аскеры подойдут с другой стороны ущелья к вечеру второго октября, то есть через двое с половиной суток. Мы, тридцать, должны сдерживать триста басмачей Ризабека Касым. Понимаешь, Алы? Мы будем держаться до последнего, но удастся ли нам продержаться так долго?.. Не думаю, Алы. Ризабек уничтожит наш отряд и уйдет за кордон, и кзыл-аскеры, придя в ущелье Трех овец, ничего не найдут, кроме трупов, и ничего не узнают. Понимаешь, Алы? Нужно добраться до кзыл-аскеров. Нужно добраться до Черной долины — там идет отряд. Я пошлю тебя и Субботу. Вы перевалите гору не на запад, как мы, а на север. Я дам вам по две лошади, и вы не жалейте лошадей. И себя не жалейте. Хоть один из вас должен добраться до кзыл-аскеров. Понимаешь? Понимаешь, Алы?

— Я все понял, командир. Пиши письмо. Я найду дорогу. Пиши скорее.

Через час на снежном гребне перевала Коршунов попрощался с Субботой и Алы. Каждый из них вел в поводу запасную лошадь. Пулеметчик Зайцев отдал Субботе свой шлем, а в шлеме лежало письмо от Коршунова Кузнецову. Суббота и Алы попрощались с отрядом и пошли на север.

Отряд спускался на запад — к ущелью Трех овец.

 

8

Ризабек Касым уснул под утро. Ночью приехал гость, и до рассвета Ризабек разговаривал с ним. Гость приехал из-за границы через ущелье Трех овец. Он привез Ризабеку письмо. В письме торопили Ризабека, и гость говорил сдержанно, но настойчиво, о том, что давно пора поднять восстание, давно поря заняться большим делом. Гость говорил негромким, ровным голосом, без интонаций. Он сидел у огня, скрестив ноги и полузакрыв глаза. Лицо его было неподвижно и безжизненно. Бледное, худое лицо с морщинистой кожей.

Уже несколько раз гость приезжал к Ризабеку, а Ризабек до сих пор не знал толком, что он за человек. Гость никогда ничего не приказывал: он только советовал и никогда не говорил прямо. Но всегда получалось так, что Ризабек слушался неопределенных советов гостя и делал так, как хотелось гостю. Гость переправлял через границу оружие.

Первый раз гость приехал в становище Ризабека как простой контрабандист и купец. Тогда он продал Ризабеку несколько кусков маты, несколько пар сапог и ящик спирту. Тогда он пробыл в становище Ризабека два дня.

С тех пор прошло всего пять месяцев. Гость приезжал несколько раз, и незаметно получалось так, что Ризабек во всем зависел от гостя. Ризабек даже не знал точно, в чем заключается власть гостя над ним, но власть эту он чувствовал непрерывно. Без помощи из-за границы Ризабек обойтись не мог. Сначала гость связывал Ризабека с нужными людьми за границей. Потом Ризабек, пытаясь освободиться от гостя, попробовал сам сноситься со своими заграничными друзьями, но гость каким-то образом устраивал так, что ответы на письма Ризабека передавали гостю и гость привозил их. Ризабек злился. Он ничего не мог сделать. Гость приезжал по-прежнему, и все сильнее становилась его власть над Ризабеком.

После бессонной ночи гость уснул, лежа на кошмах. Ризабек смотрел на его неподвижное лицо. Глаза гостя были закрыты, но Ризабеку показалось, что гость не спит. Ризабек едва удержался от желания пристрелить этого человека.

Злоба душила Ризабека. Им хорошо там, за границей, слать приказания и торопить и выражать недовольство. Все было далеко не так просто, как казалось. Раньше Ризабек думал, что советская власть не продержится больше недели. Недели тянулись, потом пошли месяцы, потом годы. Советская власть крепла. Раньше Ризабеку казалось, что темный киргизский народ, как стадо, пойдет туда, куда укажут ему муллы, куда поведут его баи. Киргизский народ шел за большевиками, и муллы и баи бежали из аулов. Раньше Ризабек мечтал о том, как, подобно великим ханам, он поведет бесчисленную орду джигитов, и орда эта сметет все на своем пути. Теперь Ризабек напрягал все силы в борьбе с соединениями пограничников, и не орда шла за Ризабеком, а кучка басмачей.

Все-таки Ризабеку удалось соединить несколько мелких шаек и чуть ли не вдвое увеличить число своих джигитов. Все это стоило невероятных трудов, и Ризабек сам давно уже не верил в большое восстание.

Засыпая, Ризабек вспомнил о гибели Иркембая Оджубекова, о расстреле Асана Аильчинова, о разгроме Джантая Оманова.

Сон Ризабека был тревожен и некрепок. Когда распахнулись двери юрты, Ризабек сразу проснулся и схватил винтовку. В дверях стоял джигит. Он задыхался. Лицо его было в крови, и одежда была разорвана.

— Что случилось?

— Кзыл-аскеры! Кзыл-аскеры идут… Кзыл-аскеры идут к ущелью Трех овец…

— Где ты их видел?

— На Большом перевале.

— Что ты сказал?

— На Большом перевале, Ризабек. Они идут к ущелью с востока.

— Этого не может быть! Ты врешь! Еще ни один человек не проходил к ущелью Трех овец через горы!

— Я не знаю, Ризабек, как они прошли… Но кзыл-аскеры перевалили Большой перевал и идут сюда с востока…

Ризабек опустился на подушки. Винтовка выпала из его рук. Ее приклад попал в тлеющие угли костра. Гость встал и молча поднял винтовку. Ризабек повернулся к нему.

— Это конец, — сказал он. — Мы отрезаны от границы.

Джигит в дверях заговорил снова:

— Я не все сказал, Ризабек Касым… Твой брат Гасан убит…

Ризабек медленно поднялся на ноги. Джигит, торопясь и сбиваясь, рассказал о столкновении с пограничниками и о смерти Гасана. Боясь гнева Ризабека, он не сказал, что против десяти джигитов был только один пограничник с двумя проводниками-киргизами. По его словам выходило, будто по склону перевала шел отряд численностью не меньше пятидесяти пограничников. Джигит, увлекаясь, врал о подробностях боя.

Пока он говорил, лицо Ризабека исказилось, и пена выступила на губах. Он хотел вытащить револьвер из кобуры, револьвер запутался в ремнях, и Ризабек рвал ремни и скрипел зубами. Джигит бросился прочь. Тогда Ризабек повалился на кошмы и закрыл лицо руками. Гость подошел и тронул Ризабека за плечо.

— Успокойтесь, — сказал гость. — Успокойтесь. Слышите вы? Мне нужно уйти за границу. Поняли? Поняли или нет?

Ризабек вскочил.

— Понял или нет ты, пес, что мы окружены? Понял ты или нет, что путь к границе отрезан? Все пошло к дьяволу. Все кончено…

— Я сказал — успокойтесь. Вы не знаете даже, как велики силы пограничников.

Ризабек секунду стоял неподвижно. Резко повернувшись, он прошел в тот угол юрты, где лежала его одежда, и стал быстро одеваться. Когда он обернулся, гость был уже одет. Он стоял в черном своем халате и в меховой шапке, опираясь на винтовку Ризабека.

Ризабек молча вырвал винтовку из его рук и выбежал из юрты.

Через полчаса человек двести басмачей поскакали по ущелью. Ризабек на сером жеребце несся впереди. На Ризабеке был яркий дунганский халат, распахнутый на груди, и лисья шапка. Он безжалостно гнал жеребца, и джигиты едва поспевали за ним. Сзади ехал гость Ризабека, окруженный своими караванщиками.

Ризабек решил попытаться задержать пограничников, пока оставшиеся в становище соберут юрты и скот. Если же задержать пограничников не удастся, Ризабек решил бросить все, постараться пробиться и уйти за границу.

 

9

Ущелье Трех овец прорезало горный хребет. Стены ущелья были почти отвесные, и только в нескольких местах можно было спуститься сверху на дно или подняться из ущелья наверх. Чем ближе подходило ущелье к границе, тем круче становились его стены. Внизу было прохладно и сыро. Горы отбрасывали тени на дно ущелья. Узкий ручей вился между камнями. Кое-где одинокие ели возвышались над грудами серых скал. Наверху, на горах, лежал снег. Внизу снега не было. Густая трава росла в расщелинах между камнями.

С Большого перевала был спуск прямо в ущелье. Спуск был крутой.

Отряд Коршунова спускался, гремя камнями, скользя на снежных склонах и скатываясь по каменистым осыпям. На головокружительной высоте люди шли не разбирая дороги, падая, подымаясь и снова кидаясь вниз. Все время впереди пограничники видели развевающуюся бурку командира и его вороного Басмача. Коршунов часто оборачивался. Пограничники не отставали. В облаках пыли, катя впереди себя осколки камней, отряд низвергался в ущелье Трех овец.

Коршунов первым достиг дна. Не останавливаясь, он перебежал ущелье и внимательно осмотрел землю. Следов не было видно. Ризабек еще не проходил по ущелью. Пограничники собирались вокруг Коршунова. Времени терять было нельзя. Ризабек мог появиться в любую минуту.

На склонах ущелья были большие каменные выступы. В этих выступах, как в гнездах, спрятались пулеметчики, по одному с каждой стороны. Остальные бойцы залегли цепью за камнями поперек ущелья. Сам Коршунов выбрал себе такое место посредине, откуда он был виден всем бойцам. Лошадей отвели под прикрытие группы скал.

Когда все было готово, Коршунов приподнялся и еще раз осмотрел своих людей. Спереди, с той стороны, откуда должен был появиться Ризабек, не было заметно ничего подозрительного. Коршунов сказал так громко, что все слышали:

— Все в порядке, товарищи. Повторяю еще раз: стрелять только после моей команды.

Коршунов лег, и все стихло.

Журчал ручей. В траве громко затрещал кузнечик. Какая-то маленькая птичка села на камень близко от Коршунова. Птичка была серая. Она дергала коротким хвостиком и, наклонив голову набок, внимательно смотрела на Коршунова. У птички был хохолок на голове.

«Жаворонок», — подумал Коршунов.

Кузнечик смолк. Теперь только ручей нарушал тишину. Коршунову захотелось спать. На секунду он закрыл глаза и сразу открыл их и прислушался. Впереди по ущелью ехали на лошадях. Шум усиливался. Уже слышны были голоса, звон металла, фырканье лошадей.

Коршунов лег удобнее и приложил к плечу приклад маузера. Пограничники насторожились и часто оглядывались на командира. Коршунов не шевелился.

Из-за поворота ущелья показались всадники. Впереди на сером коне ехал высокий человек в распахнутом халате. За ним толпой двигались басмачи. Лошадям трудно было идти по каменистому дну ущелья, и басмачи ехали не быстро. Из-за поворота выезжали все новые и новые всадники. Оружие они держали наготове.

Передний, очевидно вожак, остановился, и за ним остановились остальные. Задние напирали, и банда заполнила все ущелье. Вожак обернулся назад и что-то сказал. Расталкивая толпу всадников, к нему подъехал человек в черном халате на пегой лошади. Вожак дулом револьвера показал на сверкающую снежную глыбу Большого перевала и засмеялся. Человек в черном халате кивнул головой и отъехал назад. Вожак тронул лошадь. Басмачи двинулись.

Коршунов не шевелился.

Пограничники неподвижно лежали за камнями.

Басмачи приближались. Вожак отдал какое-то приказание, и группа всадников человек в пятьдесят выехала вперед.

Коршунов не шевелился.

Авангард басмачей был совсем близко. Коршунов нацелился в толстого бородатого джигита с клычом в руке.

Джигит погонял лошадь камчой. Жирное лицо джигита было покрыто потом.

Коршунов нацелился в грудь джигита и следил мушкой маузера за его движениями. Когда джигит был на расстоянии метров сорока, Коршунов громко крикнул.

— Эскадрон, огонь!

Ударил залп, и дымом заволокло ущелье.

Опрокидывая друг друга, басмачи бросились назад.

С двух сторон, наискось, по ним начали бить пулеметы, и они повернули и снова поскакали к засаде. Коршунов махнул рукой, и второй залп заглушил частую дробь пулеметов. Крики людей, ржанье лошадей, треск выстрелов подхватило эхо. Горы ответили громом. Эхо визжало и ухало.

Не больше десятка басмачей вырвалось и доскакало до основного отряда. Вся банда отхлынула за поворот ущелья.

На земле остались раненые и убитые. Лошадь толстого джигита носилась по ущелью. Ее мертвый хозяин лежал на ее шее.

Эхо замерло. Снова стало тихо в ущелье.

Пограничники возбужденно переговаривались. Скрываться больше было не нужно.

Иванов лежал недалеко от Коршунова.

— Получили они, товарищ командир! — крикнул он. — Теперь не сунутся!

Коршунов, сняв бурку, расстилал ее на камнях.

— Погоди, — ответил он. — Посмотрим, что дальше будет. — И, помолчав, позвал: — Иванов, пойди-ка сюда.

Иванов перебежал за камнями, подошел к Коршунову и лег рядом с ним.

— Вот что, Иванов. Если меня убьют сегодня…

— Товарищ командир!..

— Да слушай ты! Если убьют меня, говорю, ты останешься командиром. Держаться до конца. Понял? Я не очень верю, что успеют наши подойти сюда вовремя, но, может, и успеют. Понял?

— Да.

— Много у него джигитов, у Ризабека. Это еще не всех мы видели. Не меньше половины осталось в стойбище юрты снимать и собирать скот. А тут человек полтораста было. Не меньше.

— Я думаю, человек двести.

— Видишь. И вот еще что, Иванов: если совсем плохо будет, не давайтесь Ризабеку. Помнишь Котова и Петренко?

Иванов вспомнил обезображенные тела замученных басмачами красноармейцев и поежился.

— Вот и все, кажется. В сумке у меня записка. Я еще ночью написал. Если убьют, отправишь отцу. Адрес там есть.

— Бросьте, товарищ командир. Что это с вами такое? Убьют да убьют. Нельзя так!

— Черт его знает, что. Предчувствие. Нет, ты не смейся. Верно, предчувствие. Ну, прощай. Теперь по местам. Товарищи! По местам и не высовываться! Внимание. Начинается.

Басмачи пошли в атаку.

 

10

Три раза Ризабек водил своих людей в атаку, и три раза пограничники отбрасывали их назад. Басмачи потеряли несколько десятков человек, и джигиты роптали. Ризабек спе́шил часть банды, и, разделившись на две группы, басмачи подошли близко к засаде пограничников и начали перестрелку. Пулеметчики нащупали басмачей, и треть стрелков не вернулась назад.

К вечеру подошли свежие силы из стойбища. Стемнело. Басмачи поползли по ущелью. Пограничники снова подпустили их совсем близко, и басмачи уже готовились кинуться врукопашную, когда над ущельем взвилась ракета. Красный свет осветил ущелье. Пограничники забросали наступающих гранатами.

Басмачи решили ждать утра.

Пограничники ночь провели без сна.

Утром басмачи открыли огонь из-за камней на склонах, и одновременно Ризабек сам повел лучших джигитов в атаку. На этот раз басмачам удалось подойти совсем близко, и с большим трудом пограничники отогнали их назад. Трое из пограничников было убито, один ранен легко, и тяжело ранен пулеметчик Зайцев. Ризабек, сам раненный в руку, сразу заметил, что смолк один из пулеметов. Он послал десяток пеших джигитов по склону ущелья к тому месту, где сидел Зайцев. Зайцев не мог стрелять. Перебегая за камнями, басмачи приближались к пулемету. Тогда Коршунов дал сигнал второму пулеметчику, и тот огнем остановил басмачей. Коршунов с пятью бойцами бросился из засады на выручку Зайцеву.

Ризабек понял, что происходит, когда Коршунов уже пробежал половину расстояния до Зайцева. Ризабек на коне поскакал вперед, и сотня басмачей поскакала за ним. Пограничники били по басмачам и не могли остановить их. Пулеметчик оставил басмачей, идущих к Зайцеву, и струя пуль обрушилась на атаковавших. Ризабек все-таки скакал вперед, и часть басмачей следовала за ним. Они были уже совсем близко от пограничников, когда заработал пулемет Зайцева. Коршунов и его бойцы опередили басмачей и завладели пулеметом. Под Ризабеком убили лошадь, и басмачи отступили. Ризабек ушел пешком.

Коршунов поднял на плечи Зайцева, пограничники взяли пулемет и патроны. Басмачи заметили, как они пробирались за камнями. Ризабек визжал от ярости и бил камчой всех, кто был возле него. Басмачи стреляли так часто, что их выстрелы и звуки эхо слились в сплошном грохоте.

Коршунову было трудно идти, неся на плече раненого. Не доходя нескольких шагов до камней, где лежали пограничники, Коршунов почувствовал жгучую боль в животе, у него закружилась голова, и он упал. Иванов подполз к нему, дотащил его до камней и наскоро сделал перевязку. Коршунов был ранен в живот.

 

11

Басмачи бежали, ехали на лошадях, стреляли непрерывно. В центре толпы на новой лошади скакал Ризабек. Охрипшим голосом он прокричал слова боевой молитвы. Джигиты подхватили молитву. В исступлении они пели, призывая аллаха. Вся банда шла на засаду пограничников.

Пограничники стреляли в толпу, раненые и убитые падали на землю, но новые ряды басмачей лезли через камни и упорно подвигались вперед. Один из пулеметов пограничников вышел из строя. В затворе перекосило патрон. Пулеметчик лихорадочно, торопясь и ругаясь, разбирал затвор. Только второй пулемет еще сдерживал басмачей. Несколько раз басмачи пытались пробежать небольшое расстояние до засады, но пулемет останавливал их.

Вдруг пулемет смолк. Иванов, командовавший вместо раненого Коршунова, обернулся к тому месту, где в скалах на склоне ущелья сидел пулеметчик Никитенко. Пулеметчик лицом вниз лежал на камнях. Над ним с окровавленной шашкой и маузером в руках стоял басмач в черном халате и меховой шапке.

Коршунов приподнялся на локтях.

— Что с пулеметом? — прохрипел он.

— Конец, товарищ командир, — ответил Иванов.

Патронник его винтовки был пуст, перезаряжать не было времени. Басмачи, не слыша пулемета, побежали на засаду.

— Прощайте, Александр Александрович, — сказал Иванов.

Коршунов, от боли скрежеща зубами, поднялся на колени, уперся в камень шашкой и встал на ноги. Он увидел совсем близко искаженные лица басмачей. В дыму тускло блестели кривые клычи. Справа наверху, на каменном выступе, где лежал мертвый Никитенко, человек в черном халате кричал что-то и размахивал маузером. Скала низко нависла над ущельем, и Коршунову показалось, что черная фигура в мохнатой шапке летит над толпой басмачей.

Иванов с гранатой в руке встал рядом с Коршуновым.

— Иванов! Гранату… — крикнул Коршунов, протягивая руку к скале.

Иванов сорвал кольцо, размахнулся и изо всех сил швырнул гранату. Раздался глухой удар, скала раскололась, и рухнула огромная груда камней. Когда дым рассеялся, пограничники увидели, что камнями завалило большое пространство перед ними. Эхо прокатилось в последний раз, и в тишине стало слышно, как стонут придавленные камнями басмачи.

Иванов оглянулся на бойцов. У всех были бледные лица и воспаленные глаза. От усталости люди едва держались на ногах. Из тридцати человек в живых осталось десять, сам Иванов — одиннадцатый, и Коршунов двенадцатый. Коршунов сидел на земле низко опустив голову. Левой рукой он держался за живот, в правой сжимал шашку.

Снова стало тихо, и снова где-то, совсем близко, затрещал кузнечик.

Коршунов с трудом улыбнулся и поднял голову.

— Товарищи, — сказал Коршунов, и собственный голос показался ему еле слышным. В голове шумело и назойливо пел кузнечик.

Коршунов скрипнул зубами и еще раз попробовал улыбнуться.

— Товарищи! Еще немного. Совсем немного осталось. Ризабек, собирайся. Осталось последнее действие. Представление кончается, Ризабек. Приготовьтесь, товарищи. Споем на прощанье. Споем? Ладно?

Пограничники молчали и отворачивались. Иванов с тоской глядел на Коршунова.

— Нужно петь. Обязательно нужно петь, друзья. Песня — это очень важно. Что ж вы? Споем? Ладно?

— Александр Александрович, не надо, — тихо говорил Иванов, Александр Александрович, голубчик…

— Что? Почему не надо, Иванов? Песня, Иванов, это очень важно. Разве не так, Иванов?

И Коршунов запел:

Трансваль, Трансваль, страна моя, Весь мир горит огнем…

Голос Коршунова был негромкий, что-то хрипело у него в горле. Он не помнил слов песни и пел, без конца повторяя только две строчки:

Трансваль, Трансваль, страна моя, Весь мир горит огнем… Трансваль, Трансваль, страна моя, Весь мир горит огнем…

 

12

После взрыва скалы басмачи в страхе отхлынули от засады пограничников. Ризабек старался остановить джигитов, но его не слушали. Только за поворотом ущелья басмачи почувствовали себя в безопасности и остановились. Как и пограничники, они слушали раскаты эхо. Эхо смолкло, и стало тихо в ущелье. Ризабек, прижимая к груди раненую руку, стоял один, скрытый от пограничников грудой обвалившихся со скалы камней. Он тоже слышал, как затрещал кузнечик. Потом до него донесся странный, хриплый голос. Голос пел:

Трансваль, Трансваль, страна моя, Весь мир горит огнем…

Ризабеку вдруг стало страшно. Пригнувшись, он быстро пошел к своим людям. Он почти бежал. Ему казалось, что вот-вот его сзади ударит кто-то. Из-за камней вслед ему пел спокойный голос:

Трансваль, Трансваль, страна моя, Весь мир горит огнем…

Ризабек добежал до поворота ущелья.

— Это мертвые кзыл-аскеры поют, — громко сказал один из басмачей.

— Ризабек Касым! Ризабек Касым! — сзади через толпу джигитов протискивался оборванный пастух. Он звал Ризабека.

— Что тебе нужно?

— Ризабек Касым! — Пастух упал на колени. — По руслу ручья к тому концу ущелья Трех овец идет большой отряд кзыл-аскеров… Они быстро идут, Ризабек Касым… Они скоро, совсем скоро придут сюда… Я видел их вчера вечером, я гнал лошадь так, что моя лошадь пала, и я опередил кзыл-аскеров. Но они очень быстро идут. Не успеет солнце опуститься за горы, как они будут здесь, Ризабек Касым.

Ризабек выхватил револьвер и выстрелил в воздух. Джигиты окружили его.

— Все вы слышали, что сказал этот человек? — кричал Ризабек. — Все поняли, что значат слова этого человека? Сзади идут на нас кзыл-аскеры, и нам нет пути назад. Спереди — граница, спереди — путь, спереди — кучка кзыл-аскеров. Стыдно нам, джигиты! От стыда я не могу смотреть вам в глаза. Аллах велик, аллах с нами, а против нас десяток неверных, и мы не можем справиться с ними. Что ж, джигиты, будем ждать здесь, пока подойдут кзыл-аскеры по руслу реки? Будем ждать, пока нас окружат со всех сторон? Или вы рассчитываете на пощаду? Их там десять человек, джигиты. Аллах велик!

Ризабеку подвели коня.

 

13

Кузнецова разбудил телефонный звонок. Кузнецов сразу проснулся, сел на кровати и взял трубку.

— Да, — сказал он негромко, чтобы не разбудить жену.

— Товарищ начальник, говорит дежурный. Срочное радио от Петрова, товарищ начальник. От Коршунова получено известие. Прочесть текст телеграммы?

— Нет. Машину пришлите.

— Слушаюсь, товарищ начальник.

Через десять минут Кузнецов ехал по пустым улицам спящего города. Он сидел рядом с шофером. «Фиат» ехал быстро. Кузнецов нагнулся, чтобы заслониться от ветра, раскурил трубку и откинулся на кожаные подушки. Минуту ни о чем не думал. Ничего — кроме вкуса табака и ощущения скорости и прохладного ветра. Потом отчетливо вспомнились нахмуренное лицо Шурки Коршунова и его сдержанная манера разговаривать. Шурка всегда нравился Кузнецову. Что с ним? И сразу тревога охватила Кузнецова.

— Скорее.

— Слушаюсь, товарищ начальник.

Машина заревела, и ветер ударил в смотровое стекло.

В здании Управления было тихо, в коридорах тускло горели дежурные лампочки. Он быстро прошел в свой кабинет, выбил пепел из трубки, снова набил и закурил. В телеграмме Петрова было следующее:

Получил известие Коршунова тчк Ризабек открыл приближение первого отряда тчк Коршунов пытается спуститься ущелье раньше ухода Ризабека границу тчк случае успеха зпт вся банда против первого отряда тчк Коршунов опасается исход боя зпт возможность задержать Ризабека до прихода моего отряда зпт отряда Степанова тчк получив известие Коршунова Черной долине зпт форсированно иду ущелье Трех овец тчк прошу ваших указаний тчк Петров

Кузнецов прочел телеграмму и долго молчал. Дежурный терпеливо ждал, стоя у стола.

— Пошлите мою машину домой к Алексееву, — сказал Кузнецов.

Дежурный повернулся и вышел. Кузнецов снял трубку с телефона, назвал номер и сказал телефонистке, чтобы звонила, пока не ответят. Телефон трещал долго. Кузнецов переложил трубку в левую руку и, прижимая локтем блокнот, написал телеграмму Петрову:

Идти Ризабека как можно скорее тчк полагаю Коршунов остановит банду тчк необходимо выручить первый отряд захватить Ризабека тчк Кузнецов

Заспанный голос сердито сказал в трубку:

— Ну, слушаю…

— Дмитрий Анатольевич, говорит Кузнецов.

— Да, товарищ начальник.

— Ты проснулся?

— Да, да. В чем дело?

— Моя машина едет к тебе. Нужно будет тебе приехать сюда, в Управление.

— Но…

— Машина будет у тебя минут через пять, так что поспеши.

— Андрей Александрович…

Кузнецов, не слушая, повесил трубку. Он написал телеграмму Степанову, начальнику второго отряда, идущего к ущелью Трех овец, вызвал дежурного, отправил телеграммы, достал карту, разложил ее на столе, встал и начал ходить по кабинету. На полу лежал ковер, и шагов Кузнецова не было слышно. В тишине только звякали шпоры и тикали часы. Через десять минут в кабинет вошел Алексеев. Алексеев был маленького роста, толстый, с красным лицом. Из-за яркой красноты лица голубые глаза его казались совсем светлыми. Он был без шапки, и волосы его были растрепаны. Поверх заправленной в штаны ночной рубашки он накинул черное кожаное пальто. Он зевал, и глаза его слипались.

— Явился, товарищ начальник.

— Садись. Выпей воды.

— Да нет. Что вы. Не надо.

— Выпей, выпей. Легче будет.

Алексеев налил полный стакан и выпил залпом.

— Проснулся? — прищурился Кузнецов.

— Проснулся, конечно.

— А протрезвился?

— Да что вы, товарищ начальник! Я ведь не очень, так сказать…

— Ладно. Слушать можешь?

Алексеев нахмурился. Круглое лицо его все сморщилось в мелких сосредоточенных складках.

— Слушаю, товарищ начальник.

Кузнецов подошел к карте.

— Вот сюда мне нужно, Дмитрий Анатольевич. Учти, пожалуйста, вот этот хребет, и этот, и эти вот горы. Можно?

— С грузом, товарищ начальник?

— С грузом.

— Вот оно что… Изрядно, так сказать.

— Ну как? Можно?

— Что ж, это хозяйство, так сказать, товарищ начальник, горки. Опять-таки тут вот, изволите видеть, такое хозяйство. Конечно, хребет. Тысяч пять метриков будет, Андрей Александрович?

— Пять тысяч триста.

— Да…

Алексеев помолчал и почесал голову.

— Когда, Андрей Александрович?

— Ночью нельзя? Сейчас же?

— Ну, уж нет. Ночью я в такое хозяйство не полезу. Увольте. Вообще, Андрей Александрович, имейте в виду, что, так сказать, страшновато.

— Тогда с рассветом.

Алексеев зевнул и сладко потянулся. Он с ногами залез на кресло.

— Ну, Дмитрий Анатольевич?

— Что ж, товарищ начальник, жаль только, что я не выспался. Вчера именины жены были, знаете ли. Это такое хозяйство…

Алексеев зевнул. Кузнецов щурился, улыбаясь, и пыхтел трубкой. Алексеев встал.

— Сейчас который час-то?

Кузнецов посмотрел на часы.

— Половина четвертого.

— Ну что ж, надо вот одеться, привести хозяйство в порядок. — Зевота не давала Алексееву говорить. — В пять тридцать я буду готов, товарищ начальник.

— Я приеду в пять тридцать.

Алексеев зевнул еще раз и, пошатываясь, вышел.

 

14

Басмачи лезли со всех сторон. Пешие джигиты перебегали за камнями по склонам, конные скакали по дну ущелья. Еще трое пограничников было убито. Иванов был ранен в ногу. Пограничники лежали за камнями в середине ущелья, тесно прижавшись друг к другу. Только сзади, со стороны границы, не было басмачей. Единственный пулемет пограничников, захлебываясь, бил по наступавшей банде. Там, куда поворачивалось дуло пулемета, басмачи останавливались, но в это время с других сторон лезли ближе.

У пограничников оставалась последняя граната. Иванов положил ее возле себя. Он решил, когда басмачи подойдут совсем близко, этой гранатой взорвать себя и своих товарищей.

Басмачи готовились к последнему удару. Горсточка пограничников внушала им такой страх, что они подбадривали друг друга, звали аллаха и кричали. Ризабек подгонял своих джигитов. Теперь Ризабек был уверен в победе. Несколько часов тому назад он послал гонцов в стойбище, и пастухи пригнали стада к повороту ущелья, чтобы скорее можно было увести их за границу. Ризабек решил захватить пограничников в плен. Он приказал прекратить огонь. Выстрелы и крики смолкли. Пограничники тоже не стреляли. Они понимали, что наступает конец. Иванов нагнулся и поднял свою гранату.

— Прощайте, Александр Александрович, — тихо сказал он.

Коршунов, бледный, с искривленным от боли лицом, оперся на плечо одного из бойцов и встал на ноги.

— Прощайте, товарищи, — сказал он. — Мы сделали все, что могли. Прощайте.

Он тяжело дышал. Пот каплями выступил на его лице. Медленно подняв руку, он поправил свою кубанку.

— Вот, пошла банда. Жаль, Ризабек, что не я положил тебе конец. Ну, товарищи.

Басмачи с воем бежали по ущелью. Все пограничники встали рядом. Совсем близко были уже басмачи, и Иванов взялся за кольцо гранаты, когда страшный взрыв потряс воздух и земля дрогнула. Коршунов не удержался на ногах и тяжело сел на камни.

В самом центре толпы басмачей поднялся столб желтого дыма. Со склонов срывались осколки скал и, гремя, катились вниз. Эхо долго грохотало в ущелье. Оно смолкло только через несколько минут. Тогда пограничники услышали, как, перекрывая крики басмачей и приближаясь, ревел мотор. Все головы поднялись вверх.

Самолет снижался так быстро, что показалось, будто он падает. Над самой землей, оглушительно рыча мотором, он выровнялся, бреющим полетом пронесся над басмачами, четко простучал пулеметом и взмыл вверх. Снова ударил взрыв, снова обрушились камни, к снова дымом заволокло ущелье.

Самолет развернулся, круто кренясь на крыло, и опять пошел в пике. Басмачи бежали.

Третья бомба разорвалась в середине стада верблюдов. Пастухи Ризабека гнали верблюдов по ущелью. Обезумевшие от страха животные бросились навстречу бегущей банде. В панике басмачи метались по ущелью.

Самолет подымался, пикировал и, проносясь бреющим полетом, бил в толпу из пулеметов.

Ризабек с лучшими джигитами прорвался через взбесившееся стадо и устремился по ущелью прочь от границы. Но в ущелье входил уже отряд Петрова. Басмачи сдавались. Ризабек хотел застрелиться. Его же джигиты связали его и выдали пограничникам.

Петров с авангардом своего отряда проскакал по ущелью и встретился с бойцами Коршунова. Пограничники на руках несли своего командира, за ними, опираясь на шашку, шел Иванов.

Коршунов лежал закрыв глаза и пел.

Самолет в последний раз совсем низко пролетел над ущельем Трех овец.

Кузнецов высунулся из кабины. Он увидел кучку пограничников и Коршунова на их руках. Серая кубанка с зеленым верхом косо держалась на откинутой голове Коршунова.

Кузнецову показалось, что Коршунов смотрит вверх, на самолет.

Кузнецов улыбнулся и тронул спину летчика.

Летчик взял руль на себя, самолет взмыл вверх и выровнялся над снежной горой.

Тогда Кузнецов крикнул в трубку:

— Молодец, Дмитрий Анатольевич!

Летчик обернулся, засмеялся и рукой показал вниз. Внизу, под самолетом, расстилались горы, блестели ледники и снега на вершинах, текли реки в ущелье. Ущелья Трех овец уже не было видно.

— Вот это хозяйство! — крикнул Кузнецов.

АЛЫ

Был закон: если умирает старший брат, жена его переходит к младшему брату. Был этот закон — законом бедняков. За жену платили калым. Нельзя семье бедняка расточительствовать и неоткуда взять деньги. Один раз калым заплачен, — зачем платить два раза? И жена старшего брата хоронила мужа и становилась женою младшего брата.

Отец Алы женился на матери Алы после смерти ее первого мужа. Отец Алы был младшим братом. Матери было почти пятьдесят лет, когда родился Алы. Отцу было тогда тридцать лет. Мать умерла через полгода после рождения Алы, и Алы не помнил ее. Нянчила Алы дочь матери от первого брака. Звали ее Джамиля, и приходилась она одновременно родной и двоюродной сестрой Алы.

В страшной бедности жила семья. Отец батрачил у русского кулака, и целыми днями Джамиля и Алы одни оставались в изодранной юрте. Кошмы на юрте были такие рваные, что ночью сотни звезд смотрели в юрту, а когда шел дождь или снег, Джамиля с Алы прижимались друг к другу и с головой закрывались рваными одеялами. На всю жизнь запомнил Алы затхлый запах старого тряпья. Снег и дождь гасили костер в юрте. В костре жгли джаргонак — колючий кустарник. Джаргонак горел жарко, но быстро сгорал и легко гас.

Чудом выжил маленький Алы. Джамиля кормила его жеваным хлебным мякишем и ягодами и очень редко молоком. Мясо в первый раз ел Алы, когда ему было меньше года. Это было на поминках по умершей матери. Отец зарезал тогда единственного барана. После этого Алы ел мясо через много лет, когда Джамилю продали старому бию, и бий заплатил за Джамилю калым. Пять баранов и старая кобыла — вот сколько стоила Джамиля.

Чудом выкормила Джамиля Алы, но Алы вырос сильным и крепким. Был он очень худ и невысок ростом, но в тонких руках его была большая сила. Еще не было Алы десяти лет, когда русские мальчишки поймали его и Джамилю на краю селения. Мальчишки дразнили Джамилю. Их предводителем был Митька, сын кулака, у которого батрачил отец Алы. Митька был рослым и здоровым.

Лет ему было не меньше двенадцати. Митька сзади подкрался к Джамиле и повалил ее на землю. При этом разорвалось ветхое платье Джамили, и русские мальчишки увидели ее смуглое тело и закричали ей русские ругательства. У Алы потемнело в глазах. Не помня себя, он бросился на обидчика, сбил его с ног и вцепился ему в горло. Митька уже начал задыхаться, когда остальным мальчишкам и Джамиле удалось оттащить от него Алы. Мальчишки не тронули Алы. Но Митька пожаловался своему отцу, и отец Митьки пришел в юрту, скрутил Алы руки и долго бил Алы камчой. Кожа клочьями висела у Алы на спине. Джамиля, плача, обмыла Алы тепловатой водой из арыка. Алы болел три недели, но выжил и поправился. Только шрамы остались на спине. Через год Алы начал вместе с отцом батрачить у русского. Еще через год за Джамилю заплатил калым богатый старик-бий. Джамиля стала третьей его женой. На праздничном тое отец Алы напился до бесчувствия, и старик муж Джамили смеялся над ним. У старика была болезнь глаз. Глаза его были красные, и из них тек гной.

Джамиле плохо жилось в доме бия. Две старшие жены били ее и заставляли делать самую грязную и тяжелую работу. По ночам муж брал ее в свою юрту. Старик был противен Джамиле, и он мучил Джамилю и бил плеткой.

Джамиля терпела полгода. Через полгода она убежала от мужа. Она пришла в юрту отца Алы, своего дяди и отчима. Отец Алы лежал больной. У него была чахотка. Он умирал от этой болезни. До вечера Джамиля ухаживала за больным. Вечером с работы вернулся Алы. Джамиля плакала. Она рассказала Алы, как плохо ей было у мужа, и показала синяки и страшные кровоподтеки на своем теле. Алы ничего не сказал. Алы только скрипел зубами и мотал головой. Ночью в юрту пришли люди с фонарями и ружьями. Впереди шел старик бий. Он пришел за своей женой, за Джамилей. Он бил Джамилю ногами и в кровь разбил ей лицо. Потом он увел Джамилю. Алы плакал и грыз себе руки. Через несколько дней умер отец Алы. Алы остался совсем один. Он все еще батрачил у кулака.

Джамилю Алы увидел через два месяца. Они встретились на поле далеко за селением. Джамилю трудно было узнать, — так она похудела и осунулась. Она говорила очень тихим голосом и смотрела в землю. Она рассказала Алы, что жизнь ее стала совсем невыносимой. Муж бил ее и вырывал волосы у нее на голове и раскаленными щипцами для углей жег ее тело.

На следующий день Алы пришел к своему хозяину и попросил расчет. Хозяин не хотел отпускать Алы, потому что Алы, несмотря на молодость, был отличным работником. Но Алы настаивал. Тогда хозяин расплатился с ним. При этом он заплатил Алы меньше половины того, что полагалось. Алы ничего не сказал. Он попрощался с хозяином и ушел. В лавке Алы купил муки, соли и большой нож. Нож был садовый. Алы купил его, потому что других ножей не было в лавке, а Алы нужен был большой нож для того дела, которое Алы задумал.

Вечером Алы подстерег мужа Джамили на темной улице, когда старик шел домой из кабака. Алы выскочил из-за дувала и ударил старика ножом в бок. Старик упал. От страха и боли он не мог кричать. Алы убежал. Он прибежал в свою юрту, забрал муку и соль, поджег юрту и ушел. Он ушел в горы. Несколько дней он жил хорошо. Он ничего не делал и много спал. Но когда кончилась еда, голод начал мучить Алы. Через неделю, блуждая по горам и питаясь ягодами. Алы набрел на табун лошадей, и пастухи приютили его. Еще через некоторое время к пастухам приехал хозяин табуна. Он был старик и очень богатый бай. Ему нужны были пастухи, и он нанял Алы и ни о чем его не спрашивал.

Через год произошло несчастье. Любимая кобыла бая родила вороного жеребенка. Алы, когда полагалось, отнял жеребенка от матки и доил кобылу вместе с остальными. Старый бай приехал посмотреть свои табуны. Алы показал ему жеребят. Увидев вороного жеребенка, бай очень рассердился. Он закричал, что такого жеребенка нельзя отнимать от матки ради кумыса для грязных пастухов. Алы молчал. Тогда бай ударил Алы камчой по лицу. Алы почувствовал страшную боль и упал, обливаясь кровью. Кровь текла из левого глаза. Вороной жеребенок понюхал руки Алы и слизал с них кровь. Уже вечером Алы поднялся, с трудом дотащился до реки и обмыл лицо. Левый глаз вытек, и Алы окривел.

Зимой, в этом же году, Алы узнал, что старик бий не умер, а вылечился. Он еще больше истязал Джамилю, и Джамиля не вытерпела. Она повесилась. В селение приехал исправник, чтобы производить следствие, но бий дал ему взятку, и исправник уехал.

Шли годы. Алы пас стада. Алы, вырос и окреп. Характер у Алы был замкнутый. Алы мало говорил. Друзей не было у Алы, и никого Алы не любил.

Когда старый бай умер, все имущество унаследовал его сын. Сыну было сорок лет, но его называли «молодой бай».

Однажды молодой бай приехал к пастухам и с ним много джигитов. Бай собрал пастухов и говорил с ними. Он рассказал, будто русские идут против киргизского народа и хотят отнять у киргизов скот, нарушить все старые обычаи и надругаться над верой. Бай дал каждому пастуху по винтовке и сказал, что теперь они не пастухи, а джигиты.

У Алы не было скота, который могли бы у него отобрать, но Алы всегда хотелось иметь винтовку, и Алы стал джигитом у молодого бая, стал басмачом.

Однажды пограничники догнали басмачей, был бой, и пограничники победили. В бою Алы ранили в голову. Рана была легкая. Когда бой кончился, пограничник перевязал голову Алы чистым бинтом. Командир пограничников говорил с пленными басмачами. Он сказал, чтобы курбаши назвали свои имена, но баи, которые всегда кричали о храбрости, боялись и молчали. Тогда Алы встал и сказал все, что он думал, и назвал имена баев.

Потом всех пленных отвезли в город. Баев судили, и молодого бая приговорили к расстрелу. Алы был на суде. После суда тот же командир, который победил басмачей и взял в плен молодого бая, говорил с Алы. Еще никогда никто не говорил с Алы так, как этот командир. Алы никак не мог понять, почему командир пограничников говорит с басмачом, со своим врагом, как будто он говорит со своим другом. Командир угостил Алы и отпустил его на свободу. Алы давно не был в мирных аулах и теперь увидел, как изменилась жизнь. Киргизы учились обрабатывать землю, и бедняки жили так хорошо, как Алы не мог и мечтать. Земля принадлежала беднякам, и баев и богатых не было в аулах. Алы нанялся пастухом в совхоз, и ему платили за работу и дали хорошую одежду.

Потом Алы снова вызвал командир пограничников. Он сказал, что верит Алы, и просил помочь пограничникам победить басмачей.

Потом отряд пограничников пошел через горы, и Алы показывал дорогу. Еще один киргиз, старик Абдумаман, тоже показывал дорогу. Он был очень храбрый, этот старик, и Алы он очень нравился. Пограничники нравились Алы, и он никогда не видел, чтобы люди были такие храбрые и такие друзья, как пограничники. С Алы особенно подружился один боец, его звали Суббота. Суббота много разговаривал с Алы, и Алы узнал важные вещи про советскую власть, и про пограничников, и про колхозы, и про партию большевиков.

Когда басмачи заметили разведку отряда, командир пограничников написал письмо и послал Алы с Субботой к другому командиру. Ехать нужно было через горы, и Алы с Субботой командир дал запасных лошадей.

Суббота и Алы ехали, не жалея ни себя, ни лошадей, нигде не отдыхали, загнали первых лошадей и пересели на запасных. Алы разыскивал дорогу. Он искал дорогу самую короткую и не заботился, чтобы дорога была хорошей. Только один раз Суббота и Алы остановились, чтобы покормить лошадей, потому что и вторые лошади устали. Суббота и Алы говорили о командире пограничников. Алы спросил: кто научил командира так воевать, и так говорить с людьми, и так относиться к людям? Суббота ничего не ответил, и Алы сказал, что он сам знает, кто научил командира всему этому.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Потом Суббота и Алы ехали дальше. Они гнали лошадей, и лошади совсем выбились из сил. Лошадь Субботы сорвалась с тропы, и Суббота упал и сломал ногу. Тогда Алы поехал один. Суббота отдал Алы письмо командира.

Алы доскакал до Черной долины, где шел большой отряд пограничников, и отдал их начальнику письмо.

Потом Алы повел большой отряд к ущелью Трех овец. По дороге подобрали Субботу. В ущелье Трех овец шел бой, и тридцать пограничников уже второй день бились со всей бандой Ризабека Касым. Из тридцати пограничников осталось десять, когда пришел большой отряд, и, как ни спешил большой отряд, он пришел бы слишком поздно, если бы не прилетел самолет. Самолет разогнал басмачей бомбами и пулеметом. Алы в первый раз в жизни видел самолет.

Командир пограничников был тяжело ранен. Его несли на руках, он был почти без памяти и тихо пел.

Командир чуть не умер, и доктор в больнице в городе дежурил около командира дни и ночи. Алы много раз ходил в больницу узнать о здоровье командира. Наконец через две недели доктор сказал Алы, что командир будет жив и поправится. Еще через неделю доктор разрешил Алы на несколько минут зайти в комнату, где лежал командир. На Алы надели белый халат, и командир не сразу узнал его. Командир был очень бледный и слабый. Он говорил еле слышно, и у него не было сил говорить громче.

Через два месяца после боя в ущелье Трех овец Алы подал заявление в партию большевиков. Первую рекомендацию Алы дал командир.

Командир этот был Коршунов.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

 

1

Поезд шел на север. С каждым днем становилось холоднее.

Коршунов был один в купе. Он редко выходил. Опираясь на палку, медленно прохаживался по перрону на больших станциях. Рана не болела, но Коршунов был слаб. Почти все время он лежал на мягкой вагонной постели, и ему приятно было слушать стук колес и думать. Скучая в больнице, Коршунов выучился курить. Иногда казалось, будто папиросы успокаивают боль. Теперь, в поезде, курение доставляло Коршунову удовольствие.

Коршунов много думал о Кузнецове и о последнем разговоре с ним. Разговор этот происходил перед самым отъездом, когда Коршунов явился проститься с Кузнецовым. Собственно, ничего особенного Кузнецов не сказал, и Коршунов даже не мог вспомнить точно те выражения, в которых Кузнецов пожелал ему счастливого пути и хорошего отдыха. Но что-то во всем этом разговоре было такое, что оставило у Коршунова очень приятное воспоминание. Показалось Коршунову, что в голосе Кузнецова, во всем его обращении была необычная мягкость, чуть ли не нежность какая-то. Еще и еще раз вспоминая этот разговор, Коршунов пытался убедить себя, что Кузнецов говорил с ним, как говорил бы со всяким другим командиром, уезжающим на поправку после раны. Но первое ощущение не проходило.

В Самаре Коршунов пересел в другой поезд, идущий на юг.

 

2

Первые две недели жизни в санатории Коршунов почти не выходил из комнаты. Была плохая погода. Шли дожди, тяжелые тучи заволакивали горы.

Коршунов подходил к окну. Струи воды текли по стеклу. Голая ветка билась снаружи о стекло. Коршунова раздражал неровный стук сучьев. Изредка дождь прекращался и расходились облака. Тогда становились видны горы. Горы казались Коршунову невысокими, и очертания их были однообразны. Отдыхать Коршунов не умел, и вынужденное безделье тяготило его. Глядя на горы, он с тоской вспоминал привычную жизнь на границе. Чувствовал себя Коршунов с каждым днем все лучше и лучше, слабость проходила, рана заживала хорошо.

Через две недели погода изменилась.

Как-то утром Коршунов проснулся от яркого света. Солнце било в окно, заливало всю комнату.

Коршунов долго лежал в постели.

Потом встал, оделся и спустился в сад. Он встретил главного врача и попросил его, чтобы еду не приносили больше в комнату. Коршунову хотелось есть в общей столовой.

Врач сказал, что отдаст нужные распоряжения, и предложил Коршунову сегодня же завтракать в общей столовой. Вместе с врачом Коршунов еще погулял по саду. Они поговорили о ране Коршунова и о перемене погоды.

Когда прозвенел гонг к завтраку, Коршунов вошел в столовую. Он пришел первый, в столовой было пусто и вкусно пахло горячим молоком и свежим хлебом.

Сестра-хозяйка пожелала Коршунову доброго утра и указала место за столом. Сестра-хозяйка была немолодая. Коршунову она показалась милой в белом халате и с белой косынкой на голове.

Столовая наполнялась больными. Коршунов никого не знал. Ему очень хотелось разговаривать, знакомиться с людьми, но он всегда немного смущался, а теперь, в непривычной обстановке, смущение овладело им еще сильней обычного.

Стол, где сидел Коршунов, был накрыт на четверых, но занятыми были два места. Так сказала сестра-хозяйка. Коршунову было интересно узнать, кто окажется его соседями.

Наконец соседи пришли. Один из них, высокий худой человек, в очках, со странным скуластым лицом и длинными зубами, был известный писатель. Он поздоровался с Коршуновым, приветливо улыбнулся, и пожимая руку, назвал свою фамилию. Фамилию писателя Коршунов слышал и читал его статьи в газетах, но книг его не читал. Почему-то Коршунову сделалось неловко.

Писатель был веселый человек. Он говорил все время, и то, что он говорил, было смешно. Даже если писатель говорил о серьезных вещах, лицо его было таким жизнерадостным и веселым, что слушателям хотелось улыбаться.

Писатель Коршунову понравился.

Второй сосед по столу Коршунову не понравился. Он был директором какого-то учреждения, — грузный человек с большим животом, розовым гладким лицом, на котором маленькие квадратные усики казались наклеенными. Он молчал в течение всего завтрака и много ел. Только один раз он сказал официантке, что пища ему не понравилась, и сердито отодвинул тарелку.

Писатель кончил есть и ушел. Второй сосед посмотрел ему вслед и сказал, неприятно улыбаясь, что вот как человек веселится и как ему все нравится, а ведь он полумертвец. Коршунов не понял, почему веселый писатель может быть полумертвецом, но ему так не нравился второй сосед, что он не хотел с ним разговаривать и ничего не спросил.

Позднее Коршунов узнал, что веселый писатель действительно смертельно болен и что положение его всеми врачами признано безнадежным.

Второй сосед по столу через несколько дней переехал в другой санаторий.

Неделю Коршунов и писатель ели вдвоем. Два других места были свободны. Писатель по-прежнему нравился Коршунову.

В то утро, когда Коршунов в первый раз завтракал в общей столовой, он почувствовал себя совершенно здоровым.

 

3

К концу третьей недели Коршунов, придя однажды к завтраку, увидел, что за столом рядом с писателем сидит девушка. Писатель оживленно разговаривал с ней, и оба они не заметили, как подошел Коршунов. Коршунов остановился в нерешительности. Девушка сидела к нему спиной. Она была в шелковом платье, волосы ее были коротко острижены.

Девушка громко смеялась. Писатель говорил что-то смешное, наклонясь над столом и блестя толстыми стеклами очков.

Коршунов поздоровался, и писатель вскочил и церемонно представил Коршунова девушке. Ее звали Елена Ивановна, она только что приехала из Москвы. Девушка протянула Коршунову руку и сказала, что писатель уже все рассказал ей о нем, о Коршунове, что они, конечно, будут друзьями и что она сразу просит называть ее Леной. Коршунов пожал девушке руку, ничего не сказал, покраснел и разозлился, чувствуя, что его смущение заметили и девушка и писатель.

Девушка и писатель продолжали прерванный разговор. Они говорили о новых книгах и постановках в театре. У них оказалось много общих знакомых, и девушка рассказывала писателю последние московские новости.

Девушка работала секретаршей у начальника большого отдела одного из наркоматов. Она сказала, что ее патрон никак не соглашался дать ей отпуск, пока сам не поехал отдыхать, и поэтому ей пришлось ехать в отпуск не летом, а зимой, но она надеется все-таки хорошо провести время, особенно в таком блестящем окружении. Она, смеясь, посмотрела на писателя и на Коршунова. Писатель поклонился, а Коршунов снова покраснел.

Разговор не умолкал, но Коршунов не произнес ни слова. Все, о чем говорили девушка и писатель, было незнакомо Коршунову. Он не читал книг, о которых упоминали, и не видел спектаклей и фильмов. Ему показалось, что девушка очень много знает, и стадо стыдно своего невежества.

Он вспомнил о жалкой опереточной труппе, которая приводила в восторг его и других командиров. Труппа эта редко бывала в их городе, и командиры съезжались с границы, ночи напролет гоня лошадей, чтобы поспеть на представление.

Девушка и писатель говорили об известных артистах и писателях, имена которых Коршунов только слышал. Девушка говорила о многих из них как о своих знакомых и называла их по именам или по имени и отчеству.

Завтрак окончился.

Коршунов хотел уйти, но девушка взяла его под руку, писатель взял под руку девушку, и они втроем долго ходили по саду. Коршунов по-прежнему мучительно молчал, и когда девушка обратилась к нему и спросила, нравится ли ему какая-то книга, о которой они с писателем спорили, Коршунов сердито сказал, что книги этой он не читал и что ему нездоровится, и ушел. Девушка удивленно на него посмотрела.

Коршунов пошел в свою комнату, лег на кровать и не вставал до обеда. К обеду он вышел мрачный. Ему казалось, что девушка поняла причину его смущения и что она будет свысока обращаться с ним. Но девушка так приветливо встретила его и так искренне спросила, как он себя чувствует, что Коршунов повеселел. Писатель смешно рассказывал о санаторских нравах, и девушка смеялась так заразительно, что Коршунов почувствовал себя совсем свободно.

Под конец обеда заговорили почему-то о лошадях, и Коршунов настолько разошелся, что рассказал о своих жеребцах и о Басмаче. Рассказывал он, очевидно, интересно, потому что девушка и писатель притихли и внимательно слушали.

Когда Коршунов кончил, девушка сказала, что это замечательно так жить, как живут пограничники, и что это настоящая жизнь, и что она серьезно завидует Коршунову.

Коршунов чуть не сказал, что он завидует ей, Лене, потому что она так много знает и так много читала, и видела в театрах и в музеях, и все такое.

После обеда писатель предложил завтра утром удрать с завтрака и отправиться в горы. Девушка захлопала в ладоши и сказала, что это замечательно и что она встанет в шесть часов и будет ждать писателя и Коршунова в беседке, и что это будет чудно.

На следующий день Коршунов встал в пять часов утра и долго брился и причесывался.

Без десяти шесть он постучался в комнату к писателю, и они тихонько пробрались в сад и направились в беседку. Лена опоздала на полчаса. Писатель смешно упрекал ее, и они почти бегом вышли из сада и двинулись к горам.

Сначала все было хорошо. Приятно было идти. Солнце только что поднялось из-за гор. Было свежо и ясно. Но в десять часов небо заволокло тучами и начался дождь. Они повернули обратно и пришли в санаторий задолго до обеда.

У писателя промокли ноги, и он простудился. К обеду он не вышел.

Коршунов не знал, о чем говорить за обедом. Лена несколько раз зевнула, сказала, что ей хочется спать и три раза спросила, что с писателем.

Писатель не явился к ужину. После ужина Коршунов и Лена решили его навестить.

Писатель лежал в постели. Он был очень бледен, часто кашлял и плевал в платок. Он обрадовался гостям, сел на постели и стал смешить их. Но у него был такой больной вид, что ни Коршунов, ни Лена не смеялись.

Лена села на подоконник и перебирала книги, наваленные там. Она предложила почитать стихи. Писатель сказал, что это было бы прекрасно, и откинулся на подушки. Коршунов промолчал.

Лена наугад раскрывала книжки и читала. Стихи она читала неплохо, но немного напряженно и слишком громко для маленькой комнаты. Коршунову не нравилось то, что она читала, и становилось скучно.

В комнате было почти темно. Горела только одна настольная лампа с синим абажуром. Лампу Лена поставила на окно рядом с собой, и шнур протянулся через всю комнату. Сидя в кресле, Коршунов курил и смотрел на смуглое лицо Лены, снизу освещенное лампой.

Писатель сказал, что почему-то попадаются сплошь плохие стихи, и попросил Лену почитать лучше книжку, которую до их прихода читал он сам. Он протянул Коршунову маленькую книжечку в сером переплете, и Коршунов встал и передал книжку Лене.

Лена долго молча перелистывала книжку, и Коршунов хотел уже попрощаться и идти спать, когда Лена сказала, что она еще не читала этих стихов и пусть ее простят, если она будет читать плохо.

Она начала, и с каждым словом Коршуновым овладевало незнакомое ему волнение. Ритм стихотворения подчинил себе его мысли.

Давно и хорошо известные Коршунову ощущения, ощущения, которые он никогда не смог бы выразить, вдруг получили ясную, точную форму. Коршунов не представлял себе, что стихи могут так действовать, и слушал, застыв на месте, глядя в темноту, почти оглушенный силой слов.

Лена читала:

…Это значит — в песчаном корыте От шалашной норы до норы Чабаны-пастухи не в обиде И чолуки-подпаски бодры. Что сучи-водоливы довольны, Значит выхвачен отдыха клок, Можно легкой камчою привольно Пыль сбивать с полотняных сапог, Пить чаи, развалясь осторожно, Так, чтоб маузер лег не под бок, Чтоб луна завертела безбожно Самой длинной беседы клубок… И — по коням… И странным аллюром, Той юргой, что мила скакунам, Вкось по дюнам, по глинам, по бурым Саксаулам, солончакам… Чтобы пафосом вечной заботы Через грязь, лихорадку, цингу Раскачать этих юрт переплеты, Этих нищих, что мрут на бегу. Позабыть о себе и за них побороться, Дней кочевья принять без числа И в бессонную ночь на иссохшем колодце Заметить вдруг, что молодость прошла…

— Кто написал это? — глухо спросил Коршунов.

В голосе его было что-то такое, от чего писатель приподнялся на постели. В темноте лица Коршунова не было видно. Лена назвала фамилию поэта.

— Дайте мне книжку, — сказал Коршунов, — можно, я возьму ее почитать?

Он попрощался и ушел к себе.

— Странный парень, — сказала Лена.

— Молодец, — сказал писатель.

До утра Коршунов читал. Уже брезжил рассвет, когда он заснул. Ему приснились комендатура, вороной Басмач, пограничники, Суббота и Захаров. Сон был так похож на действительность, что утром, проснувшись, Коршунов долго не мог понять, где он находится.

Стихи, прочитанные ночью, звенели в ушах. Наизусть Коршунов запомнил только четыре строчки:

…И — по коням… И странным аллюром, Той юргой, что мила скакунам, Вкось по дюнам, по глинам, по бурым Саксаулам, солончакам…

 

4

К завтраку Коршунов опоздал.

Писатель и Лена уже сидели за столом.

— Ну, поздравляю, — сказал писатель и крепко пожал Коршунову руку.

— И я поздравляю, — сказала Лена. — От души поздравляю!

Она тоже пожала руку Коршунову.

Коршунов не понимал, в чем дело. Он решил, что над ним смеются, и нахмурился.

— Слушайте, Лена, он, по-моему, ничего не знает, — громко сказал писатель.

Коршунов удивленно посмотрел на него.

— В чем дело? Я не знаю, о чем вы говорите.

— Нет, правда?

— Честное слово.

Писатель встал и через стол протянул Коршунову газету. Газета была сложена так, что Коршунов сразу увидел свою фамилию. Он два раза прочел заметку, раньше чем ее смысл дошел до его сознания. В заметке было написано:

ПОСТАНОВЛЕНИЕ ПРЕЗИДИУМА ЦИК СОЮЗА ССР

За выдающиеся заслуги в деле охраны советских границ ЦИК Союза ССР постановил наградить орденом Красного Знамени Союза ССР тов. Коршунова, Александра Александровича.

— Теперь-то можно вас поздравить? — сказала Лена.

Коршунов растерянно вертел в руках газету.

— Спасибо… Я не знаю только… Спасибо вам…

К концу завтрака в столовую вошел главный врач. Он подошел к Коршунову, поздравил его и передал ему телеграмму. Телеграмма была от Кузнецова:

Горячо поздравляю тчк Кузнецов

Вечером в тот же день Коршунов получил телеграмму из Главного управления пограничной охраны с приказанием срочно выехать в Москву.

На следующий день за завтраком Коршунов простился с Леной и писателем.

Поезд уходил в двенадцать часов. На вокзал Коршунов явился рано. Он положил чемодан в вагон и вышел на перрон. Вагон должны были прицепить к поезду, идущему на Москву; поезд еще не приходил, и до отъезда оставалось минут двадцать.

Зимнее солнце высушило землю после вчерашнего дождя.

Прямой, подтянутый, в кавалерийской шинели и кубанке, Коршунов выглядел щеголевато.

Народу на перроне почти не было. Коршунову казалось, что время тянется медленно. Хотелось поскорее уехать. Он вспомнил, что забыл купить папиросы, и направился в буфет, когда его окликнули.

— Александр Александрович!

Лена стояла за его спиной. Она была в коричневой кожаной куртке и в вязаной шапочке. Коршунов, улыбаясь, подошел к ней и протянул ей руку. Она взяла его руку и тихо засмеялась.

— Я пришла проводить вас, Александр Александрович…

— А где писатель? — спросил Коршунов. Он спросил это просто для того, чтобы сказать что-нибудь, но сразу заметил, что Лене вопрос не понравился.

— Я не знаю, — сказала она и отвернулась.

Вид у Лены был обиженный.

— У вас нет папирос? — спросила она.

— Да, я и забыл: мне же нужно купить папирос. Пойдемте в буфет, Леночка.

Они оба обрадовались тому, что нашлось какое-то занятие.

— Давайте выпьем на прощание, Александр Александрович, — сказала Лена. В голосе ее Коршунову послышалась какая-то значительность.

— Выпьем. Пива?

— Лучше коньяку.

— Давайте. Две рюмки коньяку, — сказал Коршунов буфетчику.

Буфетчик приветливо улыбнулся, махнул полотенцем по стеклу, закрывающему стойку, и весело сказал:

— Коньяку нету. Водочки выпейте.

— Будете водку пить, Леночка?

— Что ж, выпьем.

— Дайте две рюмки.

— Извольте. Чего на закуску прикажете?

— Что у вас есть?

— Кильки есть. Яички есть.

— Мне кильки, Александр Александрович.

— А вам что позволите?

— Ничего не нужно.

— Слушаюсь. Пожалуйте.

Водка была холодная и показалась Коршунову вкусной. Лена не допила рюмки и закашлялась. Коршунов предложил ей воды.

Поезд подошел. Лена и Коршунов направились к вагону. Лена спросила, можно ли ей написать Коршунову, и Коршунов сказал: пожалуйста, и Лена записала адрес Коршунова.

Раздался звонок.

— Прощайте, Александр Александрович!

— Прощайте, Леночка.

Коршунов пожал ее руку. Поезд тронулся. Проходя по вагону к своему купе, Коршунов видел в окно Лену. Она смотрела вслед поезду и махала рукой.

Коршунов снял шинель, достал из кармана шинели пачку папирос и, перекладывая ее в карман своих галифе, выронил сложенную бумажку. Коршунов поднял бумажку и развернул ее. Это была телеграмма от Кузнецова. Коршунов улыбнулся, сложил телеграмму и спрятал ее в карман гимнастерки.

На ближайшей станции Коршунов побежал на телеграф. Он взял бланк и написал:

Сердечно благодарю, дорогой Андрей Александрович. Ваш Александр.

Потом подумал, разорвал бланк, взял новый и написал на нем:

Благодарю. Коршунов.

В поезд Коршунов вскакивал на ходу, и от резкого движения почувствовал легкую боль в том месте, куда был ранен.

Через два дня Коршунов был в Москве.

 

5

На вокзале в Москве Коршунова встретил командир в форме пограничной охраны.

— Вы — Коршунов?

— Да.

— Очень приятно. Я из Управления. Фамилия моя Антипов. Секретарь Управления. Идемте скорее.

Они вышли на площадь и сели в автомобиль. Антипов сел рядом с шофером. Он несколько раз смотрел на часы и торопил шофера.

— Не опоздать бы. Времени в обрез, — говорил он. Он был подчеркнуто деловит и озабочен. — Вы чувствуете себя хорошо, товарищ Коршунов? Вы совсем оправились от раны? Да? Превосходно!

Автомобиль подъехал к Кремлю и остановился возле небольшого домика на Красной площади. В домике помещалось бюро пропусков.

Антипов выскочил из автомобиля, и Коршунов пошел за ним.

Антипов поговорил с дежурным в окошечке, и тот выдал пропуска.

— Скорее, скорее, — торопил Антипов.

Они так быстро прошли по Кремлю, что Коршунов ничего не успел толком разглядеть.

Несколько раз у них проверяли пропуска.

Наконец они дошли до какого-то здания и поднялись во второй этаж. В небольшой прихожей они сняли шинели и, поправляя ремни, прошли в приемную. Приемная была полна народу. На столе стояли стаканы с чаем и вазы с печеньем. Люди разговаривали негромко, и в приемной был сдержанный гул голосов. Из соседней комнаты выходили секретари, выкликали какие-то фамилии, и каждый раз несколько человек вскакивало с мест и уходило через секретарскую в следующую комнату, где происходило заседание президиума ЦИК. Через некоторое время люди возвращались и шли в прихожую одеваться, а секретари выкликали новые фамилии.

Около окна стояло четверо военных. Коршунов подошел к ним и закурил. Антипов куда-то исчез. Военные были артиллеристы. Они тихо разговаривали между собой. Когда подошел Коршунов, они замолчали. Коршунов смотрел в окно. На белом снегу и белом зимнем небе четко вырисовывались зубцы стен.

— Вы тоже награждаться, товарищ? — Усатый пожилой артиллерист повернулся к Коршунову.

— Да. И вы?

— И мы. — Артиллерист весело улыбнулся.

В приемную вошла большая группа людей. Впереди был высокий человек с большой бородой, длинными волосами и светло-голубыми глазами. Он был похож не то на священника, не то на профессора.

Бородатый человек отвел одного из секретарей в сторону и что-то тихо говорил ему, улыбаясь и поглаживая бороду.

Люди, явившиеся вместе с ним, остановились посредине приемной. Они держались вместе. Среди них были молодые и старики, и Коршунов никак не мог понять, кто они такие.

— Кто это? — спросил Коршунов у пожилого артиллериста.

— Вот этот, с бородой? Разве не знаете?

— Нет.

— Это Шмидт. Полярник.

— А эти?

— Это его экспедиция. Разве вы не слышали о них?

— Кое-что слышал, — неуверенно сказал Коршунов. — Я был ранен и долго не читал газет.

Секретарь, с которым разговаривал бородатый профессор, отошел от него и громко сказал:

— Товарищи полярники и вы, товарищи, — он обернулся к артиллеристам и к Коршунову, — будьте любезны, на минуту соберитесь вокруг меня. Сюда, сюда, пожалуйста.

Он рассказал, куда нужно сесть, когда их впустят на заседание, и что нужно делать.

Он ушел и через минуту вернулся.

— Прошу, товарищи! Заходите потихоньку.

Он распахнул двери.

Посредине продолговатой, лишенной всяких украшений комнаты в форме буквы «т» стояли столы. По обеим сторонам длинного стола сидели члены президиума ЦИК. В центре короткого стола, прямо против двери, сидел Калинин. Сбоку стола стоял человек с ворохом бумаг в руках и быстро говорил, все время обращаясь к Калинину и называя его по имени и отчеству. Калинин внимательно слушал, приложив к уху согнутую раковиной руку. Речь шла о каком-то вопросе, связанном с Наркомфином. Калинин вдруг прервал говорившего и тихо сказал что-то, очевидно, смешное, потому что сидевшие поблизости от него засмеялись. Калинин весь повернулся. Глаза его сощурились хитро и весело. Он назвал какую-то фамилию, и сразу с другой стороны стола поднялся человек тоже с ворохом бумаги заговорил, также обращаясь к Калинину по имени и отчеству. Он, очевидно, возражал первому. Калинин слушал и быстро записывал что-то в большом блокноте, лежавшем перед ним на столе. Потом Калинин остановил говорившего и внес предложение по существу вопроса. Предложение было принято.

Калинин встал и сказал, что порядок дня должен несколько измениться, так как явились товарищи, награжденные орденами Союза, и им нужно вручить ордена. Все обернулись в ту сторону, где вдоль стены сидели награжденные. Коршунов увидел приветливые, улыбающиеся лица. Ему стало неловко, руки мешали, и он не знал, куда деть их, и стал поправлять гимнастерку.

Из боковой двери внесли столик с грудой синих коробочек. Рядом с Калининым встал секретарь и прочел постановление о награждении участников полярной экспедиции. Потом он начал выкликать фамилии, и к Калинину, один за другим, подходили полярники.

Михаил Иванович вручал ордена, поздравлял и пожимал руки. Члены президиума аплодировали. Люди возвращались на свои места красные от смущения, возбужденные и радостные. Тут же они привинчивали ордена в петлицы своих костюмов.

От имени полярников говорил бородатый профессор. Он говорил горячо, но немного витиевато, как показалось Коршунову.

Коршунов с интересом рассматривал полярников. Арктика представлялась ему смутно. Он слушал речь бородатого профессора и вспомнил о ледяных горах, о холоде, о собаках, о ледоколах. Люди, плавающие в Ледовитом океане, путешествующие по пустынным снежным землям, казались ему настоящими героями. Бородатый профессор кончил, и все зааплодировали, и Коршунов аплодировал вместе со всеми.

Аплодисменты смолкли, и секретарь начал читать новый текст.

Коршунов неожиданно услышал свою фамилию и встал. На секунду он забыл все, что говорил секретарь в приемной, и растерялся и не знал, что нужно делать. Потом раздались аплодисменты, все обернулись к Коршунову, и он пошел к улыбающемуся Калинину.

Комната показалась Коршунову очень длинной. Он чувствовал себя неловко и покраснел, и вокруг все было как в тумане.

Наконец он дошел до Калинина, и Калинин передал ему орден и протянул руку. Калинин был ниже Коршунова, и Коршунов слегка нагнулся и осторожно пожал руку Михаила Ивановича.

Калинин сказал что-то, и аплодисменты грянули снова, и Коршунов растерянно улыбнулся и вернулся на свое место.

Потом Калинин вручил ордена артиллеристам, и от имени артиллеристов говорил тот, с которым Коршунов разговаривал в приемной. Он говорил мало, просто и убедительно.

«Правильно… правильно говорит… правильно, — думал Коршунов, молодец… Хорошо! Так бы и мне надо сказать…»

Артиллерист кончил. Он поблагодарил партию и правительство за высокую награду и сказал от имени всех награжденных, что их жизнь до конца принадлежит родине.

Коршунов первый вскочил с места и зааплодировал так громко, что на него оглянулись.

Потом говорил Калинин. Он поздравил награжденных. Он говорил о полярниках. Отдельно он говорил о Коршунове и о пограничниках.

Коршунов плохо понимал, что говорил Михаил Иванович, потому что все повернулись к нему, и несколько раз аплодисменты прерывали Калинина, и Калинин сам аплодировал, смеясь и глядя на Коршунова.

Когда Калинин кончил, все члены президиума снова аплодировали, и награжденные вышли. Двери за ними закрылись, Калинин сел, и заседание продолжалось.

Но долго еще Калинин улыбался, вспоминая о награжденных, и потирал руки. Особенно хорошо запомнился Михаилу Ивановичу рослый пограничник, который так сильно смущался, что Михаилу Ивановичу было весело на него смотреть.

 

6

Десять дней, проведенные Коршуновым в Москве, промелькнули так быстро, что Коршунов не успел опомниться.

После награждения расторопный Антипов повез Коршунова в гостиницу. Антипов все время торопился, и Коршунов успел только немного помыться. Вместе с Антиповым он поехал в Главное управление пограничной охраны.

Начальник Управления принял его и разговаривал с ним около получаса.

Широкое лицо и темные внимательные глаза начальника Управления понравились Коршунову. Начальник говорил негромко и спокойно. Говорил он вообще немного. Больше слушал Коршунова.

Коршунову сначала трудно было говорить, но через несколько минут он почувствовал себя совсем свободно. Расспрашивая Коршунова о Средней Азии и о подробностях ликвидации Ризабека Касым, начальник так задавал вопросы, что течение мыслей Коршунова не прерывалось, а наоборот, Коршунову становилось легче говорить.

Начальник поздравил Коршунова с награждением орденом, сказал, что просит передать привет Кузнецову, когда Коршунов вернется, и предложил пожить в Москве. Коршунов поблагодарил, щелкнув шпорами, и вышел.

В коридорах Управления Коршунова поздравляли знакомые и незнакомые командиры. Со всех сторон его окликали и жали ему руку, и некоторые даже целовались с ним.

Все еще немного растерянный, Коршунов разыскал Антипова и спросил его, что он, Коршунов, должен делать дальше. Антипов ответил, что начальник разрешил Коршунову две недели отдыхать в Москве и ему, Антипову, приказал сделать этот отдых возможно более приятным. Первым долгом нужно обеспечить отдых материальной базой. С этими словами Антипов передал Коршунову пачку денег и сказал, что это также по распоряжению начальника.

Уже вечером Коршунов пешком дошел до гостиницы. У себя в номере он разделся, лег в кровать и сразу заснул.

Проснулся Коршунов рано утром. Днем он бродил по Москве, а вечером встретился с несколькими приятелями — командирами, служившими раньше в Средней Азии. До поздней ночи они говорили, вспоминали дела, в которых вместе участвовали, и товарищей, погибших в боях с басмачами. Они не были трезвенниками, и Коршунов основательно напился.

Потом пошли дни, похожие один на другой и полные новых, необычайных впечатлений.

Каждый вечер Коршунов ходил в театр. Билеты в лучшие московские театры доставлял все тот же Антипов. Днем Коршунов осматривал Москву.

Половину своих денег он истратил на книги, и пришлось купить большой чемодан, чтобы книги уложить.

По Москве Коршунов ходил с картой и никого не спрашивал, и к концу пребывания в Москве довольно хорошо знал город.

На девятый день утром по телефону позвонил Антипов. Он сказал, что на вечер есть место в Большой театр и что для Коршунова получено письмо.

Коршунов зашел в Управление.

Письмо было от Кузнецова. В короткой записке Андрей Александрович еще раз поздравлял с орденом, упоминал о допросах Ризабека Касым (Ризабек не верил, что в отряде Коршунова было только тридцать человек) и писал о новых делах в округе. Старик Петров преследует в песках шайку курбаши Абдулы Абдурахманова.

Письмо кончалось пожеланиями хорошенько отдохнуть и советом не торопиться с возвращением.

Так же, как последний разговор с Коршуновым, письмо Кузнецова не содержало ничего особенного, и, вместе с тем, весь тон письма был проникнут дружеской сердечностью и почти отеческой заботливостью.

Коршунов два раза перечитал последнюю фразу:

«…советую не спешить, в Москве пробыть дольше и не торопиться с возвращением».

Складывая письмо и пряча его в тот карман, где лежала телеграмма Кузнецова, Коршунов задумчиво улыбался.

Он подошел к столу Антипова и сказал, что просит забронировать на завтра железнодорожный билет.

Антипов удивился.

— В нашем распоряжении ведь еще пять дней, товарищ Коршунов.

— Да, я знаю. Но мне хотелось бы уехать завтра.

— Начальство торопит?

— Нет, не в том дело. Впрочем, пожалуй, да — торопит меня начальник.

Антипов позвонил на вокзал и забронировал билет.

На следующий день Коршунов уехал.

 

7

Когда Коршунов вошел в кабинет Кузнецова, Кузнецов встал из-за стола и обнял Коршунова.

— Здравствуй, Коршунов.

— Здравствуйте, товарищ начальник.

— Поздравляю.

— Спасибо.

— Зачем ты приехал раньше срока? А? Я ж писал тебе. Получил письмо?

— Получил, товарищ начальник. Спасибо. Я думал только…

— Думал, думал! Попал в Москву — надо было сидеть, пока можно. Зря! Зря приехал.

— Андрей Александрович…

— Вылечился ты хоть как следует?

— Здоров совершенно, Андрей Александрович, и потом…

— Погоди, погоди. Совершенно здоров? Верно говоришь?

— Честное слово!

— Это хорошо. Вот что я тебе скажу: ты завтра утром можешь выехать?

— Могу, Андрей Александрович.

— Что могу? А куда ехать, знаешь?

— Нет. Еще не знаю. — Коршунов засмеялся.

— Что ж ты можешь?

— Куда пошлете, туда и поеду, товарищ начальник, и выехать могу хоть сейчас, — сказал Коршунов серьезно.

— Ну ладно, ладно. Не вскидывайся.

— Андрей Александрович!..

— Иди сюда. Вот видишь — здесь Петров. Он шел за Абдулой с запада. Вот тут. Понимаешь? Абдула ускользнул и здесь прошел через пески к этим вот колодцам. Теперь Петров нажимает на него отсюда, с юга. Знаешь старика Петрова. Спокойно, не торопясь, наверняка. Хорошо. Но Абдула может, почуяв опасность, повернуть на восток и удрать обратно через границу. Через участок пятого поста. С Абдулой у нас дело давнее, и сейчас Абдулу нам надо взять во что бы то ни стало. Кончим с Абдулой — кончим с басмачами. Мелочь останется. Абдула — последний старый волк. Волк он, Шурка, матерый, и у них на него серьезная ставка. Ну, так вот: пятый пост у нас, сам знаешь, Абдуле на один зуб. Я и решил бросить на пятый пост отряд, чтобы Абдула наткнулся на серьезное сопротивление. Но пройти к пятому посту надо не по дороге, — не успеть, Абдула раньше проскочит, — а вот здесь, прямо через пески. Понял, Шурка, куда я тебя посылаю?

— Понял, Андрей Александрович.

— Завтра и выезжай.

— Слушаюсь.

— Сейчас некогда мне. Сегодня мой доклад на партийной конференции. Вечером, часов в одиннадцать приходи. Сговоримся о подробностях. У Щепкина возьми билет на конференцию.

— Есть. Хорошо.

— Ну, иди.

Коршунов пошел к двери.

— Постой, Коршунов. Ты знаешь, что Захаров убит?

— Захаров!..

— Он был помполит у Петрова. В первой стычке с Абдулой его убили.

Коршунов стоял опустив голову. Кузнецов долго молча курил.

— Ну, иди теперь. Вечером придешь.

Командиры в Управлении рассказали Коршунову подробности смерти Захарова.

Пограничники догнали банду Абдулы Абдурахманова и отрезали басмачам путь к границе. Петров разделил свой отряд. Меньшую часть под командованием Захарова он оставил на дороге к границе. Сам с большей частью отряда ударил по басмачам с правого фланга. Петров рассчитывал, что Абдула примет бой, но басмачи бросились по дороге к границе и столкнулись с пограничниками Захарова. Захарову с кучкой бойцов пришлось выдержать натиск большой и хорошо вооруженной банды. Сзади на басмачей наседал Петров.

Бой был нелегкий. Захаров сумел удержать за собой дорогу, подошел Петров, и Абдуле пришлось отступить на север, в безводные пески. Но в самом конце боя Захаров был убит. Шальная пуля навылет пробила его шею. Он недолго мучился и умер, не приходя в сознание.

Его тело пограничники привезли в город. Они семь дней везли мертвого командира через пустыню, и солнце высушило тело.

Нет Захарова. Коршунов отчетливо вспомнил рябое, морщинистое лицо Захарова. Умер Захаров.

Коршунов вспомнил свой последний разговор с Захаровым. Многое, что говорил тогда Захаров, теперь показалось Коршунову гораздо более понятным, хотя еще не все до конца понимал Коршунов.

Вечером Коршунов опять пришел к Кузнецову, и до утра они совещались над картами. Несколько раз разговор о басмачах прерывался, и Кузнецов молчал, шагал по комнате и курил свою трубку.

В эту ночь Коршунов окончательно понял, что отношения между ним и Кузнецовым гораздо глубже и больше, чем простые отношения начальника и подчиненного. Пока Кузнецов молчал, Коршунов думал о дружбе, и хотя Кузнецов не говорил ни о чем, кроме планов боевых операций, Коршунов знал, что Кузнецов думает о том же.

Уже светлело небо за окном, когда Кузнецов зевнул и сложил карты.

— Пора тебе, Коршунов. Поезжай.

— До свидания, Андрей Александрович.

— Ты что, Шурка, курить научился?

— Привык во время болезни, Андрей Александрович, теперь тянет.

— Ну, возьми от меня, — Кузнецов открыл ящик стола и достал прямую английскую трубку. — Трубка хорошая, обкуренная. Сам обкуривал.

— Спасибо, Андрей Александрович.

— Возьми, возьми. Кури махорку. Лучше папирос.

— Хорошо. Буду курить махорку.

— Ну, будь здоров. Ни пуха ни пера.

— До свидания, товарищ начальник.

По дороге домой Кузнецов отвез Коршунова на вокзал, но больше они не разговаривали.

 

8

Снова началась привычная жизнь.

По-прежнему Коршунов со своим отрядом носился в погоне за бандами и по-прежнему бился с басмачами, и ставками были храбрость, выносливость и упорство, выигрышем — победа, а проигрышем — смерть.

По-прежнему знание врага и обстановки, упорство и мужество бойцов, сила коней и уменье распознавать следы часто решали успех боя.

Теперь отряд Коршунова шел не в горах, а в песчаной пустыне, теперь не снег и мороз, а жара и жажда мучили бойцов, но по-прежнему жили пограничники, по-прежнему командиры в боях и на отдыхе учили молодых бойцов. По-прежнему росла и крепла боевая дружба пограничников.

Все было как прежде, и внешне не изменилась жизнь Коршунова. Но появилось новое в его жизни. Это новое были книги.

Переметные сумы на седле Коршунова всегда были полны книг, и Коршунов читал, читал подряд, все без разбора, читал в походе, бросив поводья на шею Басмача, читал на ночевках, лежа возле костра, читал во время коротких отдыхов. Один из московских друзей присылал Коршунову книги, все, что выходило, и вместе с очередной почтой маленькие увесистые посылки догоняли отряд Коршунова в песках, в самых глухих участках границы.

Коршунов читал стихи Маяковского и «Илиаду» Гомера, Толстого и Мопассана, Стендаля и Чехова. Достоевский не понравился Коршунову, но он прочел все, что написал Достоевский.

Чем больше Коршунов читал, тем больше ему хотелось прочесть книг, и с каждой новой книгой мир расширялся, становился приятней.

Томик стихов Киплинга поразил Коршунова жестокой выразительностью. «Хаджи Мурата» Коршунов считал лучшей вещью Толстого.

Стихи Коршунов запоминал наизусть и не расставался с маленьким дешевым изданием Пушкина.

Своих бойцов Коршунов учил любви к чтению. По вечерам вслух читал им любимых поэтов и книги раздавал красноармейцам.

Проходили месяцы.

После изнурительных преследований и кровопролитных схваток был взят Абдула Абдурахманов, и на границе наступило недолгое затишье. Потом появилась новая шайка, и басмачи рыскали далеко в тылу от границы, и никак нельзя было обнаружить шайку, пока не была раскрыта шпионская националистическая организация.

В погоне за басмачами Кузнецов послал отряд Коршунова, и, когда шайка была захвачена, отряд Коршунова перебросили на укрепление далекого участка границы. Несколько месяцев прожил Коршунов в крохотной крепости, затерянной среди унылых песков.

В крепость Коршунову прислали пачку писем. На письмах был старый адрес Коршунова, и письма пересылали с места на место.

Почерк был незнакомый, и Коршунов долго не мог понять, от кого эти письма. Только прочитав до конца первое письмо, он вспомнил смуглую девушку из санатория.

Письма были от Елены Ивановны. Всего было шесть писем.

В первых трех письмах Лена рассказывала о Москве. Все, о чем она писала, Коршунов уже знал, — поездка в Москву не пропала даром. Только теперь Лена совсем не показалась ему такой образованной, так хорошо понимающей многое, что ему, Коршунову, было непонятно.

В четвертом и пятом письмах Лена жаловалась на то, что Коршунов не отвечает ей, и тон этих писем был печальный.

Шестое письмо было совсем короткое. Лена была обижена молчанием Коршунова и извещала его о том, что больше писать не будет.

Все шесть писем кончались московским адресом Лены, а в шестом письме адрес был многозначительно подчеркнут три раза.

Коршунов ничего не ответил Елене Ивановне. Писать ей было нечего. Но ее письма он сохранил, и о ней у Коршунова осталось хорошее воспоминание. Собственно, дело было не в ней, а в том, что вечер, когда Лена читала стихи, и ночь после этого Коршунов считал чуть ли не переломными в своей жизни. Пожалуй, так оно и было на самом деле.

 

9

Однажды, рано утром, дежурный доложил, что Коршунова вызывают по телефону. Голос Кузнецова еле слышно говорил в трубку полевого телефона. Разговор прерывался, и тогда телефонист яростно крутил ручку аппарата и ругался с другим телефонистом на линии.

Под конец разговора Кузнецов сказал, что в округ, по всей вероятности, пришлют путевку на одно место в Академию Генерального штаба и что эта путевка предлагается Коршунову. Так вот, хочет ли Коршунов идти учиться и сможет ли подготовиться к экзаменам? Коршунов, прикрывая трубку ладонью, крикнул, что он очень рад и, конечно, очень хочет учиться.

Потом разговор прервался, и связь наладить больше не удалось.

Несколько дней после этого Коршунов мечтал об Академии.

Как-то ночью, проверив дозоры на участке и возвращаясь в крепость, он снова вспомнил о Захарове. Вот то, о чем говорил Захаров. Академия! Настоящее учение, настоящая теория, настоящие знания. Коршунову казалось, что вся его жизнь до сих пор была подготовкой, основанием для новой большой и серьезной работы, для Академии. Разговор с Кузнецовым, казалось, замыкал логическую последовательность всех последних событий. Коршунов вспомнил, как Захаров говорил ему о том, что он, Коршунов, прожил один кусок своей жизни. Вот начинается и второй кусок.

Коршунов представлял себе, как он будет жить в Москве и учиться в Академии. Прочитанные книги вспоминались ему. Вспоминалась Москва. Будущее представлялось не очень отчетливо, но интересно и заманчиво.

Басмач, не чувствуя поводьев, сам выбирал дорогу. Светила луна, и смутно белели песчаные холмы. Тень коня и всадника, удлиняясь и сокращаясь, бежала у ног Басмача. Покачиваясь в седле, Коршунов задумчиво улыбался.

Утром вместе с почтой пришел пакет от Кузнецова. В пакете была печатная программа приемных экзаменов в Академию.

Коршунов унес программу в свою комнату и внимательно прочел ее.

Программа была длинная. Она едва умещалась на ста страницах убористой печати.

Чем больше Коршунов читал, тем яснее он понимал, что не сможет подготовиться к экзаменам за тот срок, который оставался. Оставалось меньше трех месяцев. Мечты рушились.

Коршунов дочитал программу до конца и долго сидел неподвижно.

Комната Коршунова была крошечной каморкой. Глинобитные стены, низкий глинобитный потолок, земляной пол, и вместо окна пролом в половину одной из стен. В пролом открывался печальный вид на ровные, невысокие холмы с редкими кустиками саксаула. Раскаленный воздух дрожал и струился. Холмы шли один за другим всюду, куда хватал глаз, и вдали растворялись в желтом пыльном тумане. Мелкая пыль летала в воздухе. Пыль попадала в уши, в рот, в глаза. От пыли нигде нельзя было скрыться. Стены в комнате Коршунова были во многих местах пробиты пулями, и штукатурка осыпалась. Через пролом в стене Коршунов видел, как красноармейцы вели поить лошадей. Кто-то из красноармейцев запел, и долго слышалась песня:

Ходила младешенька по борочку, Брала, брала ягодку-земляничку, Наколола ноженьку на былинку. Болит, болит ноженька, да не больно. Пойду к свету-батюшке да спрошуся, У родимой матушки доложуся: Пусти, пусти, батюшка, погуляти; Пусти, пусти, матушка, ягод рвати…

Целый день Коршунов был мрачен. Вечером он приказал оседлать Басмача. Он вернулся поздно ночью, и Басмач был весь в мыле.

На следующий день Коршунов съездил в ближайшее селение. Селение было большое, и в нем была хорошая школа. В школу Коршунов и заехал. Он долго разговаривал с учителем и увез из школы пачку учебников.

В эту ночь часовой видел до самого утра свет в комнате Коршунова. Коршунов занимался. Днем свободного времени не было, и Коршунов сидел над учебниками по ночам.

Заниматься было трудно, потому что Коршунов не знал или забыл многие основные, простейшие вещи, и приходилось начинать с самого начала.

Часто целая ночь уходила на какую-нибудь задачу, и Коршунов, стиснув кулаки и грызя мундштук трубки, яростно путался в хитросплетениях бассейнов с водой, наполняемых из различных труб, или кусков сукна, которые купец должен был разрезать сложным и запутанным способом.

Но велики были воля и упорство, и к утру усталый и измученный Коршунов складывал книги, и редко случалось, что задача оставалась нерешенной.

Иногда Коршунов забывал о конечной цели, об экзаменах. Перед ним была задача, и эту задачу нужно было решить, как, бывало, нужно выиграть бой или разгадать замысел врага. Конечная цель — экзамены в Академию — была далеко, хотя к ней, к конечной цели, все сводилось.

Постепенно Коршунов втягивался, и заниматься становилось легче. Кое-что вспоминалось. В памяти возникали вещи, которым Коршунов учился когда-то, сначала мальчишкой в школе, а затем уже командиром, в кавалерийском училище. Но все, что Коршунов знал, нужно было не только вспомнить, но привести в систему, да и знаний не хватало. Срок экзаменов приближался, и Коршунов видел, что ему никак не успеть подготовиться. Все-таки он занимался, и упорство его не уменьшалось.

От переутомления он похудел и осунулся. По ночам, чтобы не заснуть, он много курил. Лицо его стало желтым, и под глазами были мешки. Днем требовалась вся его выдержка, чтобы никто не заметил усталости.

За две недели до экзаменов Коршунова вызвали в Управление на совещание командиров частей округа. Первые дни Кузнецов был так занят, что не мог поговорить с Коршуновым. Только на четвертый день после совещания Кузнецов задержал Коршунова в своем кабинете. Коршунов боялся этого разговора, потому что знал, что Кузнецов обязательно спросит, готов ли он, Коршунов, к экзаменам.

Пока Кузнецов подписывал срочные бумаги и разговаривал с секретарем, Коршунов сидел на диване, курил и мучительно думал, как ему быть. Он так ничего и не придумал, когда Кузнецов встал из-за стола и подошел к нему.

— У тебя усталый вид, Александр. Ты здоров?

— Здоров, товарищ начальник.

— В чем же дело? Правду говори.

— Правда, все в порядке. К экзаменам готовился.

— Ну, и подготовился?

Коршунов молчал.

— Так как же? Готов ты к экзаменам?

— Честно говоря, не очень, товарищ начальник. Наверное не могу сказать, но, конечно…

— Программа большая. Я просматривал перед тем как послать тебе. Это верно.

— Попытаюсь, Андрей Александрович…

— Нет, не попытаешься, Шурка. Путевки нам не дали в этом году.

— Как, Андрей Александрович?

— Да вот уж так, что не дали. Только несколько дней тому назад я узнал об этом. Не вышло по разверстке. Дальневосточники отхватили наше место.

Чтобы скрыть волнение, Коршунов выбил трубку, снова набил ее и долго раскуривал. Он не видел, как Кузнецов искоса смотрел на него и ласково улыбался.

— Ты, Шурка, наверное, огорчился, а я, по правде говоря, рад. Не хочется мне тебя отпускать. Поработаем вместе еще лет пять. Ладно, Коршунов? Ты ведь молодой, успеешь учиться, все успеешь. У тебя еще много, много времени, Шурка. Мне хуже. Я куда ближе к концу. Я ведь чуть не вдвое тебя старше, Шурка.

Коршунов молчал.

— Из крепости твоей я тебя возьму. Ты мне нужен на участке десятой комендатуры. Дело в том, что там снова активизируется шайка Джамбая. Помнишь, упустили мы Джамбая за кордон? Он поднакопил силы, да и помогли ему. Человек он, правда, способный. Им на него стоит тратиться. Так вот, Коршунов, хочешь вместо Академии померяться силами с Джамбаем?

— Хочу, товарищ начальник. Конечно, хочу!

 

10

Разговор об Академии возобновился через год.

Весь этот год Коршунов занимался так же упорно, как те три месяца, когда он готовился к экзамену.

Десятая комендатура была ближе к городу, и Кузнецов часто вызывал Коршунова. Каждым своим приездом Коршунов пользовался для того, чтобы побывать в библиотеках, обменять книги и достать нужные учебники.

Занимаясь диалектическим материализмом, Коршунов увлекся философией. В городе был комвуз, и Коршунов поступил на философский факультет. Его приняли экстерном на ускоренный курс, и профессора поражались его способностям.

Коршунов близко сошелся с одним из профессоров — профессором диамата Николаем Степановичем Глобовым.

Старый большевик, Глобов был знающим и культурным человеком. До революции он несколько лет прожил в эмиграции и был в ссылке, и в тюрьме, и на каторге. Он мог бы вести большую работу в центре, но каторга подорвала его здоровье. Глобов был почти инвалидом, и врачи послали его на юг.

Как только здоровье его немного улучшилось, он стал добиваться работы. Он не привык к безделью и без работы не мог жить.

Его послали в комвуз.

Молчаливый молодой пограничник сразу понравился Глобову. Они познакомились и подружились.

Коршунов приходил домой к Глобову, и Николай Степанович помогал ему. Часто по вечерам, кончив занятия, Николай Степанович рассказывал Коршунову о загранице, подпольной работе, о тюрьме и ссылке. Коршунов слушал молча.

Иногда разговор заходил о литературе, и Николай Степанович удивлялся самостоятельности и определенности суждений Коршунова.

О книгах они много спорили, причем Глобов увлекался, кричал и горячился, а Коршунов говорил спокойно и неторопливо, и часто под конец спора Глобов соглашался с Коршуновым.

Чтение книг, занятия в комвузе и дружба с Глобовым так вошли в жизнь Коршунова, что иногда ему казалось странным, как он мог обходиться без всего этого раньше.

А жизнь на границе шла по-прежнему, и Коршунов командовал пограничным отрядом, и были схватки с басмачами, и пограничники задерживали шпионов на границе и контрабанду, и красноармейцы учились в армии.

Коршунов сильно уставал и прожил этот год напряженно. Занятия по ночам лишали его отдыха, но он чувствовал, что живет так, как нужно, и был счастлив.

Летом, перебирая старые бумаги, он наткнулся на программу экзаменов в Академию. Он попросил своего помощника по политической части достать программу этого года и проверил себя.

В конце лета он сам, без вызова, приехал в Управление. Кузнецов принял его сразу.

Коршунов подал рапорт с просьбой откомандировать его для обучения в Академию. Кузнецов долго читал рапорт и щурился. Коршунову показалось, что вид у него недовольный.

— Что это вы вдруг, товарищ Коршунов?

— Я ведь уже год тому назад собирался, товарищ начальник. Хотел бы попытаться в этом году. Конечно, если это возможно и если вы…

— Но вы ведь знаете, что в Академию посылают по разверстке. Чего же вы хотите?

— Я просил бы вашего разрешения ходатайствовать о зачислении меня в Академию.

— Вот как?

— Я не знаю, товарищ начальник…

— Не знаете? Вот как?

Кузнецов помолчал.

— Надоело в Средней Азии?

— Андрей Александрович…

— Надоело с нами вместе песок глотать? А, Коршунов?

— Товарищ начальник, разрешите взять обратно мой рапорт.

— Пусть полежит у меня.

— Разрешите идти?

— Идите.

— Слушаюсь, товарищ начальник.

— Постой. Вот что, товарищ командир, а на экзамене ты не срежешься?

— Думаю, что нет.

— Ну, ладно. Посмотрим, как все это получится. Только я советую не рассчитывать. Вряд ли допустят к экзаменам и путевку вряд ли предоставят. Узнать, конечно, можно, но я думаю, что придется тебе еще послужить в Азии.

— Верните мне рапорт, товарищ начальник. Право…

— Ладно. Посмотрим. Иди теперь.

Как только Коршунов вышел, Кузнецов позвонил секретарю.

— Отправьте в Москву телеграмму. Срочную.

Кузнецов вырвал листок из блокнота и написал:

Москва. Главное управление пограничной охраны. Начальнику Управления. Настоятельно прошу одно место Академию Генерального штаба командира Коршунова А. А.

Секретарь вышел, и Кузнецов позвонил по телефону.

— Николай Степанович, здравствуй. Кузнецов говорит. Как себя чувствуешь? Ну? Это хорошо. Слушай, вот какой вопрос у меня к тебе: там у тебя мой командир подвизался, Коршунов. Да, да, Шурка Коршунов. Что говоришь? Сам знаю, что толковый. Вот, вот. Мы думаем его в Академию Генштаба послать. Учиться. Так как ты полагаешь, сдаст он экзамены? Там волки ведь. Не загрызут его? Что? Знающий парень, говоришь? Да? Значит, стоит посылать? Ну, спасибо. Спасибо и за то, что поднаучил его. Нет, правда, спасибо. Будь здоров. Прости, что потревожил. До свидания.

Через три дня из Москвы пришел ответ на телеграмму Кузнецова, а через месяц Коршунов уехал в Москву держать экзамены в Академию Генерального штаба.

СУББОТА

Отец Пашки работал подручным кузнеца. Мать была прачкой, стирала в домах. Отец пил, зарабатывал мало, и мать тоже мало зарабатывала. Трое братьев было у Пашки.

Все они умерли совсем маленькими. Пашка рос один.

Отца забрали на войну в тысяча девятьсот пятнадцатом. Без него стало совсем плохо, и Пашка с матерью голодали.

В тысяча девятьсот восемнадцатом отец вернулся домой. Он сильно изменился и постарел. Лицо у него было худое, бледное, и он был весь во вшах. Он изменился не только с виду. Он стал молчалив и больше не пил.

В его вещевом мешке Пашка нашел, вместе с куском черного хлеба и тремя пыльными кусками сахара, несколько тоненьких книжек. Пашка перелистал книжки, но счел их неинтересными, потому что были они без картинок, и Пашка положил книжки обратно в мешок и сунул в рот сахар. Самый большой кусок.

Отец пробыл дома меньше месяца. Через месяц на окраине города, где они жили, стало слышно, как стреляют пушки, и отец поздно вечером пришел домой и снял со стены винтовку. Мать плакала, а Пашке было интересно, куда отец уходит, и отец поднял его с пола и поцеловал и что-то стал объяснять. Пашка ничего не понял. Он укололся о небритый подбородок отца и удивился, потому что отец никогда раньше не целовал его.

Город заняли белые. Отца не было. Пашка с матерью голодали так сильно, как еще никогда раньше. Пашка заболел.

Потом снова стреляли пушки, и белые оставили город, и вернулся отец. Он был ранен в плечо, но он был веселый и шутил с матерью, и мешок его был набит хлебом и мукой.

Отец сказал: «Война кончилась», но война не кончилась, и отец снова взял свою винтовку и уехал. Пашка с матерью жили плохо, но однажды к ним явился какой-то человек в шинели и спросил у матери, как ее фамилия. Мать сказала — Суббота, и человек сказал, что все верно и что он служил вместе с отцом Пашки и в полку еще смеялись, какая странная фамилия — Суббота.

Потом этот человек сел и рассказал, как геройски умер Пашкин отец.

Оказывается, он шел впереди взвода и убили взводного командира, и Пашкин отец стал командовать взводом и командовал до тех пор, пока осколком неприятельского снаряда ему не снесло голову. Этот человек в шинели все видел своими глазами, потому что он был другом Пашкиного отца и был в том самом взводе. Это он стал командовать взводом после смерти Пашкиного отца.

Когда человек в шинели кончил рассказывать, мать заплакала, а Пашка побежал на двор и рассказал всем мальчишкам на дворе, как геройски умер его отец. Все мальчишки сказали, что верно, геройски, только Додик из третьей квартиры сказал, что это все ерунда, раз Пашкин отец не был офицером.

Тогда Пашка сказал, что офицеры — сволочи, а Додик сказал, что Пашка сам сволочь и отец Пашкин сволочь, а Пашка ударил Додика в зубы и выбил один зуб.

Додик пожаловался, и мать выдрала Пашку.

Мать не знала, как ей жить с Пашкой без мужа. Она плакала все время, и когда била Пашку, то тоже плакала. Она била Пашку больно и долго, а потом плакала над ним и утешала его, но Пашка терпел молча. Он знал, что прав был он, а не Додик, и зуб у Додика все равно шатался.

Человек в шинели приходил еще раз. Он недолго поговорил с Пашкиной матерью, и мать благодарила его.

Через неделю мать вызвали в Соцстрах и выплатили пенсию за мужа, и теперь она получала пенсию каждый месяц. Жить стало лучше, и с этой зимы Пашка начал ходить в школу.

Он учился неплохо, но денег все-таки было у них с матерью немного, и Пашка ушел из третьего класса и поступил в фабзавуч на механический завод.

Мать не стирала больше. Она была теперь дома, и пенсии вместе с Пашкиной зарплатой им вполне хватало.

А Пашка получал зарплату, потому что в фабзавуче их учили полдня, а полдня они работали на производстве.

В фабзавуче Пашку приняли в комсомол.

Потом Пашка кончил фабзавуч и стал работать в кузнице подручным кузнеца, как когда-то работал его отец. Только отец работал вручную в мастерской, хозяином которой был папа Додика, а Пашка работал на механическом молоте на заводе «Красный пролетарий».

Папа Додика стал спекулянтом, и его посадили в тюрьму, а его жену и Додика выслали из города. Пашка был доволен и сказал: «Правильно», и мать Пашки сказала: «Правильно». Но мать вспомнила, как она била Пашку за Додика. Ей стало стыдно, и она заплакала.

На заводе «Красный пролетарий» Пашка хорошо зарабатывал. Он сшил себе темно-синий костюм и купил клетчатую кепку.

Одна девушка из сборочного гуляла с Пашкой. Девушку звали Тося, и она нравилась Пашке. Он подумал, не поговорить ли с ней о загсе, но осенью призывался его год, и Пашка решил отложить разговор с Тосей до возвращения из армии.

Призывников провожал завод, и для них был устроен вечер. Каждый мог пригласить кого-нибудь. Пашка пригласил Тосю. Вечер был хороший, с танцами. Пашка в перерывы бегал с Тосей на крыльцо клуба, и там они целовались, потому что там было темно. Другие ребята тоже бегали на крыльцо целоваться.

Пашка прошел комиссию, и его зачислили в пограничную охрану. Когда ему нужно было уезжать, Тося пришла проститься. Она была такая грустная, что Пашка сказал ей про любовь до гробовой доски. Они опять целовались по дороге к Тосиному дому.

Потом Пашка уехал.

Три месяца он пробыл в учбате. Он был одним из первых по физической и строевой подготовке, но отставал по политической и общеобразовательной, потому что в фабзавуче учили не очень-то хорошо и обращали внимание главным образом на производство. Пашка налег на занятия. К концу учбата он подтянулся, — правда, ему много помог командир взвода.

Пашку послали в горы. Первое время было трудно от высоты и от жары днем и холода ночью, и от снега на вершинах, и от походов по дикому бездорожью. Но Пашка скоро привык, и у них в мангруппе был замечательный командир. Пашка мечтал быть похожим на него.

От матери приходили письма. Она писала, что живет хорошо и что пенсии ей вполне хватает. Пашка отвечал ей. Он описывал свою жизнь, конечно не упоминая ни о чем, что касалось секретных вещей по охране границы, или по операциям против банд и шаек.

От Тоси Пашка получил два письма. Он ответил ей, и письма к Тосе получились просто шикарные, — таким в них Пашка выглядел героем. Но на третье письмо Тося не ответила, а мать написала Пашке, что Тося выходит замуж за Федьку Игнатенкова из литейной. Пашка загрустил и хотел послать Тосе письмо с напоминанием о любви до гроба, но как раз в это время начался горный поход за басмачами.

Пашка забыл обо всем, кроме похода.

Пашка вспомнил Тосю не скоро и без грусти. Он решил остаться в армии на сверхсрочную и стать таким, как его любимый командир.

Потом Пашка был в первом отряде в операции против Ризабека Касым. Во время похода к ущелью Трех овец командир приказал Пашке следить за одним киргизом-проводником, потому что командир доверял Пашке и Пашка был выдержанным бойцом-пограничником. Пашка выполнил задание, а киргиз-проводник оказался замечательным парнем, и они подружились по-настоящему. Потом командир послал Пашку и его друга-киргиза с донесением к отряду номер два. Они скакали почти сутки, и Пашкин конь сорвался с тропы, Пашка упал и сломал ногу. Киргиз один доскакал до Черной долины, где шел второй отряд, и отдал письмо.

Потом в ущелье Трех овец Пашка видел, как самолет разогнал басмачей бомбами и пулеметами. Пашка решил стать летчиком.

Любимый командир был тяжело ранен. Пашка тоже долго пролежал в госпитале из-за ноги.

Когда нога зажила и Пашку выписали из госпиталя, срок Пашкиной службы в Красной Армии кончался. Пашка подал рапорт о сверхсрочной службе и заявление в летную школу.

Киргиз, Пашкин друг, подал заявление в партию. Пашка тоже подал заявление в партию. Пашку рекомендовала комсомольская организация комендатуры. Вторую рекомендацию Пашке дал его любимый командир.

В летную школу Пашку приняли, и он кончил летную школу и стал летчиком. Учась в школе и потом, командуя звеном, Пашка регулярно переписывался со своим любимым командиром.

Командир этот был Коршунов.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

 

1

Моросил дождь, и пелена воды серым туманом заволакивала лес и ближние невысокие холмы. Дороги были размыты. Ветра не было, и сизые тучи низко и медленно ползли над землей.

Цепь пехотинцев в стальных шлемах лежала вдоль дороги в неглубокой канаве. В канаве была вода, и пехотинцы были мокрые.

За лесом стояла батарея, пушки стреляли через лес. До леса оставалось два километра открытого вспаханного поля, по которому и била артиллерия. Пехота не могла передвигаться дальше дороги, и наступление было приостановлено.

На дороге стоял длинный черный автомобиль. Он был весь забрызган грязью, и вода стекала по смотровому стеклу.

Пехотинцы лежали молча. Командир полка не отрываясь смотрел в бинокль на дорогу.

Дождь усилился. Пушечные выстрелы глухо доносились из-за леса.

В автомобиле, рядом с шофером, сидел командир с ромбами командира корпуса в петлицах темной шинели. Он смотрел то на дорогу, туда же, куда направлял бинокль командир пехотного полка, то на часы.

Прошло пятнадцать минут.

Командир пехотного полка опустил бинокль и сказал:

— Идут.

Он передал какое-то приказание своему адъютанту, и адъютант побежал пригнувшись.

Тогда и командир в автомобиле увидел впереди, на дороге, быстро приближающиеся тени. Потом донесся все усиливающийся грохот, и из дождевого тумана появился первый танк. Танк несся, разбрызгивая грязь и ревя моторами. За ним шел второй танк, третий, четвертый. На предельной скорости танки промчались мимо автомобиля.

— Давайте, — сказал командир корпуса шоферу.

Шофер включил мотор, автомобиль круто развернулся и поехал за танками.

Передний танк съехал с дороги вбок, на вспаханное поле, а за ним все остальные с ходу свернули в канаву и двинулись по полю. Комья земли летели из-под гусениц танков.

— По дороге до батареи. Скорей! — крикнул командир корпуса.

Дорога огибала лес. Автомобиль несся мимо леса, и командир корпуса видел, как танки идут напролом и валят деревья. Один танк застрял, уткнувшись носом в глубокий окоп. Остальные шли не останавливаясь.

Передний вырвался далеко вперед. По перелеску, навстречу танкам, бежали пехотинцы. Командир корпуса видел, как повернулась башня переднего танка, но выстрелы не были слышны из-за грохота пушек. Передний танк прорвался сквозь цепь и вышел из перелеска. Теперь между ним и батареей была только небольшая лужайка, но в конце лужайки был овраг, слишком глубокий, чтобы танк смог переползти его. Батарея стояла по ту сторону оврага в небольшой котловине.

Черный «кадильяк» командира корпуса остановился на дороге. Танк двигался прямо на овраг, быстро набирая скорость.

— Черт! — крикнул шофер командира корпуса. — Черт побери! Что он хочет делать, товарищ комкор?

Командир корпуса распахнул дверцу и вышел из машины.

Танк несся прямо на овраг. Его тупой нос был почти над обрывом, когда водитель его прибавил газ. Мотор неистово взревел, танк рванулся вперед и перелетел через овраг. Противоположный край оврага был ниже, и танк упал на самый край оврага. Грязь взлетела высоко вверх.

Танк мчался прямо на батарею. Боевая башня поворачивалась из стороны в сторону. Командир корпуса видел, как рядом с танком появился всадник с белой повязкой на рукаве, и батарея перестала стрелять. По полю бежала цепь пехоты. Остальные танки, обходя обрыв, направлялись к первому танку. Пехота прошла через лес и заняла батарею. Танки отходили на дорогу.

Командир корпуса, улыбаясь, сел в свой «кадильяк».

— Вот это работа, товарищ комкор! — сказал шофер. — Вот это класс!

Командир корпуса закурил, все еще не переставая улыбаться, и молча протянул шоферу коробку с папиросами.

Над лесом взвилась ракета. Командир корпуса посмотрел на часы.

— Отбой! — сказал он.

Танки шли по дороге.

Дождь перестал, и бледная радуга встала над холмами.

В открытой башне переднего танка сидел командир в черном шлеме и черной кожаной куртке. Он был очень молод. У него было загорелое лицо и черные, как маслины, глаза. Он улыбался, сверкая зубами, и глаза его возбужденно блестели.

Когда «кадильяк» обогнал передний танк, командир корпуса велел затормозить, вышел на дорогу и поднял руку. Танк остановился, и командир корпуса подошел к нему.

— Как фамилия командира танка?

— Танком командует Левинсон, товарищ комкор. Левинсон — это я.

— Хорошо.

Командир корпуса повернулся, сел в свою машину, и «кадильяк» поехал по дороге. Танки двинулись.

Несколько раз командир корпуса оглядывался назад и смотрел, как вереницей идут танки. Потом танки скрылись за поворотом.

Командир корпуса откинулся на спинку сидения и закрыл глаза. За последние три дня командир корпуса в общей сложности спал не больше трех часов.

Маневры продолжались еще девять дней.

За это время был условно убит командир того дивизиона, где был танк Левинсона, и Левинсон командовал дивизионом, и дивизион блестяще провел атаку совместно с кавалерией. Взятие батареи за лесом и успешная атака танков и кавалерии в значительной степени решила исход маневров. Левинсону в приказе объявили благодарность.

Через неделю после окончания маневров Левинсона вызвал в Москву тот командир корпуса, который говорил с ним после взятия батареи.

 

2

Командир корпуса принял Левинсона вечером. Перед началом разговора командир корпуса сказал секретарю, чтобы в кабинет никто не входил и чтобы телефоны секретарь переключил себе. Кабинет командира корпуса был большой, и только одна лампа с темным абажуром горела на столе, так что в кабинете было почти темно.

Левинсон стоял у двери, пока командир корпуса говорил с секретарем. Командир корпуса заметил, что Левинсон держится подтянуто и с хорошей выправкой, но свободно, даже почти непринужденно. Это понравилось командиру корпуса. Неуверенных и робких людей командир корпуса не любил.

— Сядем на диван, товарищ Левинсон. Удобнее на диване. Тем более, что разговор у нас будет откровенный и, наверное, не короткий.

Левинсон молча сел на диван, и командир корпуса сел рядом с ним.

— Как вас зовут, Левинсон?

— Борис, товарищ командир.

— Расскажите мне, Левинсон, что вы делали до армии. Мне нужно знать. Я потом скажу для чего. Рассказывайте подробнее. Ладно?

— Слушаюсь, товарищ комкор.

Левинсон задумался. Командир корпуса смотрел на него и ждал. Левинсон нравился ему все больше и больше.

— Мои родители, товарищ комкор, живут в Себеже. Есть такой город Себеж…

— Я знаю.

— Может быть, про родителей не нужно рассказывать подробно, товарищ комкор?

— Прошу вас, рассказывайте обо всем, Левинсон.

— Хорошо. В тысяча девятьсот восемнадцатом году в Себеже были белые, и был погром. У меня убили дедушку — отца моего отца, и второго дедушку отца моей матери. Мои родители и сейчас еще не очень старые, а тогда, в Себеже, они были совсем молодые, и у нас была большая семья, и многих из нашей семьи убили. Я был маленьким тогда, но я помню погром, и я никогда не забуду, никогда во всю мою жизнь… Вы знаете, у евреев-бедняков часто бывают дружные семьи, а у нас была особенно дружная семья, и дедушек я очень любил. Обоих дедушек. Их убили. Они были товарищами, и когда мой отец женился на моей матери, обе семьи слились в одну. Все у нас были кожевниками, и оба дедушки были кожевниками. Они мяли кожи всю жизнь и были сильные старики. Мой отец при белых скрывался, и когда был погром, дедушки стали защищать нас, внуков, и хотели драться с погромщиками. И их убили. Их убили очень страшно, товарищ комкор. Их не просто убили. Их мучили… Простите, товарищ комкор. Я зря говорю, но…

— Я сказал вам, Левинсон, что мне нужно знать о вас как можно больше. Говорите, пожалуйста. Хотите курить?

— Спасибо, нет. Я не курю.

— Я слушаю вас.

— Хорошо, товарищ комкор.

Левинсон помолчал, собираясь с мыслями.

— Отец тоже был кожевником, но он был не таким крепким, как дедушки, а кожевенное дело — вредное, и отец много болел. Сейчас он выглядит гораздо старше своих лет, и со здоровьем у него неважно. Это последствия голода. В голодные годы умерла моя младшая сестра, и отец едва не умер. Только я вырос таким здоровым. У нас в семье считается, что я пошел в дедушек. Ну, я учился в школе. Отец работал в кожевенной артели. Он организовал артель вместе с группой еврейских ремесленников. Отец у меня молодец — и большой общественник, и в партии он давно. С семнадцатого года. Только вот со здоровьем у него неважно. Я, значит, учился в школе. В девятилетке. Еще в школе вступил в комсомол. Учились мы тогда плохо, товарищ комкор, и больше митинговали. Ну, и я тоже увлекался общественными делами. Любил я очень только математику и физику. У нас был отличный учитель по этим дисциплинам, и от него я многое узнал. Я не слишком длинно рассказываю, товарищ комкор?

— Нет, нет. Дальше, пожалуйста.

— Школу кончить мне не удалось. Я ушел из девятого класса. Пришлось идти на производство. Я поехал в Ленинград и поступил учеником слесаря на Пролетарский завод, и у меня хорошо пошло дело, так что через полгода я уже работал самостоятельно, а через полтора года получил совсем приличный разряд.

— Какой?

— Седьмой, товарищ комкор.

— Это хорошо. Знаете, Левинсон, я когда-то тоже был слесарем.

— Правда? И мне нравилось это дело, но я мечтал о другом.

— О чем же вы мечтали?

— Я мечтал о военной профессии. И о математике. Я, видите ли, всегда был очень здоровым и много занимался спортом, и в комсомоле на заводе руководил военно-физкультурной работой, сталкивался с военными. По комсомольской работе. Мне казалось, что раз война рано или поздно все равно неизбежна, к ней нужно готовиться. Готовиться нужно всем, даже и не военным людям нашей страны, и мне хотелось сделать все, что возможно, чтобы я сам был полезнее на войне. Я не знаю, как это все объяснить. Наверное, тут играют роль и мои физические данные, и то, что я так хорошо помню местечко еврейское, и, может быть, погром. Все играет роль. Я не знаю, поймете ли вы меня, товарищ комкор, но…

— Я понимаю, Левинсон. Дальше.

— Хорошо. На заводе я старался как можно лучше поставить оборонную работу, и у нас был крепкий актив. Не очень много, товарищ комкор, но были толковые ребята. И всех нас увлекала техника. Создали мы военный кабинет в клубе. Подвал нам отвели. Ну, оборудование кое-какое получили. И все напирали на технику. Я в то время увлекся мотором и ребят заразил этим моим увлечением, и нам очень хотелось от моделей, таблиц, схем всяких перейти поскорее к настоящему делу. Мы, товарищ комкор, решили построить танк. Бились мы долго и наконец добились того, что райсовет ОСО выделил нам для военного кабинета корпус старого танка. Танк наш, товарищ комкор, был музейной реликвией, а не современным танком, но я помню, как мы были горды и счастливы, когда невероятное сооружение водрузилось на клубном дворе. И вот мы стали наш танк приводить в порядок. Полгода, товарищ комкор, мы возились с ним. По винтику, по шайбочке собирали мотор. Сами конструировали, и сами чертили, и сами строили. Через полгода, утром в выходной день, мы его запустили. Теперь, товарищ комкор, я танк неплохо знаю, и теперь я не взялся бы объяснить, как тогда у нас вышло, что эта неуклюжая металлическая штука получила возможность двигаться. Но факт остается фактом: наш танк ходил и поворачивался и даже преодолевал препятствия, — от волнения я наехал на фонарь и свалил его. За это завклубом чуть не сжил со света и меня, и наш танк, и наш кружок. Значит, танк ходил по двору. На заводе узнали об этом, конечно, на следующий день, и в наш кружок повалила молодежь. Раньше, товарищ комкор, до танка, приходилось ребят уговаривать. Теперь отбою не было. Ну и правда, кружок у нас получился хороший.

— Тогда, Левинсон, вы и написали книжку о комсомольцах-танкистах?

— Вы, товарищ комкор, и про книжку знаете?

— Как же. Конечно, знаю, Левинсон.

— Ну, разве это книжка, товарищ комкор! Писатель из меня не вышел. Я и не хотел писать.

— Напрасно. Книжка ваша принесла пользу, и вы скромничаете совершенно напрасно. Рассказывайте дальше.

— Хорошо. Хотя рассказывать уже почти нечего. Мой год должен был призываться, и я пошел в военную школу. Школу кончил на «отлично». Потом…

— Ну, остальное я знаю. Скажите, Левинсон, теперь вы тоже о чем-нибудь мечтаете?

— Нет, товарищ комкор. Теперь я не мечтаю. Теперь я командую и…

— Плохо. Плохо, что не мечтаете.

— Как, товарищ комкор? Может быть…

— Погодите, Левинсон. Вы рассказали мне много интересного. Я обещал сказать, зачем мне все это нужно.

— Да, товарищ комкор.

— Ну так вот зачем: мы хотим сделать опыт. Мы хотим молодого командира послать учиться в Академию Генерального штаба. Обычно в нашей Академии учатся старые, опытные, кадровые командиры. Вы, очевидно, знаете о том, что такое Академия?

— Да, товарищ комкор.

— Что вы сказали бы, если бы вам предложили пойти в Академию?

— Я не знаю, справлюсь ли я, товарищ комкор.

— Мы тоже не знаем. Мы решили сделать опыт. Я говорил вам… Ну, а вы должны справиться.

— Должен?

— По-моему, да.

Левинсон молчал. Он волновался, и яркий румянец выступил на его щеках. Командир корпуса встал и отошел к столу. Левинсон тоже встал.

— Так вот, Левинсон, по-моему, нужно сделать так: вы возвращайтесь в часть. В часть я пошлю приказание. Вас освободят от служебных обязанностей, и вы будете заниматься. Мой секретарь передаст вам программу и доставит нужные книги. До экзаменов осталось меньше двух месяцев, так что вам нужно приналечь. Вы сдадите экзамены и будете учиться. Понятно?

— Слушаюсь, товарищ комкор.

— Но прошу вас, Левинсон, иметь в виду, что в Академии вам придется очень тяжело. Очень. Вам нужно будет стать наравне с опытными боевыми командирами, с людьми, прошедшими через настоящие войны и через революцию. Понимаете вы это, Левинсон?

— Понимаю, товарищ комкор. Именно поэтому я просил бы…

— Что еще, Левинсон? Может быть, вы хотите отказаться?

Левинсон вытянулся.

— Нет, товарищ комкор.

— Что же вы хотите сказать, Левинсон?

— Простите, товарищ комкор. Больше ничего.

— Хорошо, Левинсон. Всего хорошего. Мы увидимся перед экзаменами. Желаю удачи.

Комкор сильно пожал руку Левинсона, и Левинсон пошел к двери.

— Еще одно слово, Левинсон.

— Слушаю, товарищ комкор.

— Знаете, я уверен был в вас с самого начала. Я уверен в вас и теперь. Мне хотелось бы не потерять этой уверенности.

— Я не знаю, как благодарить вас, товарищ комкор. Я очень…

— Меня не надо благодарить, Левинсон. Надо сдать экзамен в Академию, и здорово учиться в Академии, и хорошо кончить Академию. Можете идти. До свидания.

— До свидания, товарищ комкор.

Через два месяца Левинсон сдал экзамены и был зачислен в число слушателей Академии Генерального штаба.

 

3

Первое время Левинсон чувствовал себя неловко среди слушателей Академии. Большинство слушателей было значительно старше Левинсона по возрасту, Левинсон был самым младшим и по службе, и «кубики» в петлице гимнастерки Левинсона выделялись среди «шпал» и даже «ромбов» других слушателей.

Но Левинсону было легче учиться, и общеобразовательные предметы он знал не хуже многих сокурсников, а в начале обучения в Академии основной упор был на общеобразовательные предметы. Через месяц после начала занятий Левинсон был на отличном счету у преподавателей, и почти все слушатели первого курса хорошо познакомились, а многие близко сошлись с молодым командиром.

Потом как-то получилось так, что весь курс узнал историю Левинсона, и отношение к нему стало совсем хорошим.

Был только один слушатель, с которым Левинсону никак не удавалось сойтись, и именно этот командир нравился Левинсону больше всех.

Он был всего на четыре года старше Левинсона и, несмотря на молодость, был командиром с большим практическим опытом. Он прибыл в Академию из пограничных войск, экзамены сдал с большим трудом, и приняли его только потому, что он был заслуженным боевым командиром. Семнадцати лет, во время гражданской войны, он уже командовал ротой и потом служил чуть ли не на всех границах Союза, и бился с басмачами, и несколько раз был ранен, и совсем недавно его наградили орденом.

Он был выше среднего роста, широкоплечий и плотный. У него было немного грузное туловище и слегка кривые ноги, ноги истинного кавалериста. У него были правильные черты лица, прямой и короткий нос, большой лоб и голубые глаза. Он носил маленькие квадратные усы и довольно длинные волосы. Волосы у него были русые. Держался он всегда очень прямо, но в выправке его не было ничего нарочитого. Одевался он тщательно, с особым, незаметным штатскому человеку, щегольством. Был он замкнут и молчалив и чаще всего держался один.

Он очень много занимался, был упорен, почти упрям, с каждым днем делал заметные успехи, и преподаватели хвалили его. Несмотря на не совсем удачные экзамены, он выдвигался в число первых по успеваемости.

Фамилия его была Коршунов.

Левинсону в Коршунове нравилось все. Когда Левинсон в первый раз увидел Коршунова, Левинсон обратил внимание на его внешность. Потом Левинсон узнал, кто такой Коршунов, и молчаливый пограничник с орденом показался Левинсону олицетворением всего романтического и героического, что было, по представлению Левинсона, в военной профессии, в судьбе командира Красной Армии.

Левинсону очень хотелось подружиться с Коршуновым, но когда Левинсон заговорил с ним, Коршунов отвечал небрежно и сухо и не скрывал пренебрежительного отношения к Левинсону. Самолюбивый до мнительности, Левинсон отошел от Коршунова и больше не пытался даже заговорить с ним.

Все-таки прежнее восхищение Коршуновым у Левинсона осталось, и, не видя возможности ближе сойтись с ним, Левинсон не переставал внимательно следить за Коршуновым.

Коршунов не замечал отношения Левинсона и не скрывал своего мнения о нем. Именно то, что окончательно сблизило Левинсона с сокурсниками, — вся биография Левинсона и история его направления в Академию, — именно это решительно не понравилось Коршунову. Коршунов считал Левинсона счастливчиком и выскочкой, и направление Левинсона в Академию считал незаслуженным и приписывал якобы удачливому умению Левинсона устраивать свои дела в коридорах штабов. Коршунов так и сказал одному из слушателей, с которым Левинсон был близок, и этот слушатель передал все Левинсону.

Глубоко оскорбленный, Левинсон сначала хотел пойти и поговорить с Коршуновым, но потом передумал.

Прошло три месяца, и первый курс приступил к изучению специальных предметов.

В предметах общеобразовательных Левинсон по-прежнему был впереди, но в изучении военных дисциплин для него встретились большие трудности. Там, где его сокурсники могли опираться на свой практический опыт, там, где они знали и чувствовали самую суть, самую природу войны, там Левинсон терялся. Левинсон бросился за помощью к книгам, но с точки зрения современного марксистского понимания, с точки зрения опыта гражданской войны и Красной Армии в военной литературе были большие пробелы.

Левинсон растерялся.

Курс стратегии читал заслуженный командир. В прошлом рабочий, он сам проделал весь путь от партизанской войны до вершин военного знания, от рукопашных схваток до математики Генерального штаба. Он был практиком, и теория, которую он преподавал, целиком вырастала из практики. Он видел смятение Левинсона и хорошо понимал его, и он нашел способ помочь молодому командиру.

Он поговорил с Левинсоном, и Левинсон сознался во всех своих затруднениях. Тогда преподаватель стратегии сказал, что он прикрепит Левинсона к кому-нибудь из опытных командиров. Он сказал:

— Это будет своеобразное шефство, если вы ничего не имеете против, слушатель Левинсон.

Через несколько дней к Левинсону подошел Коршунов.

— Мне поручено помочь вам, — сказал он, прямо глядя в глаза Левинсона.

— Вам?!.

— Да, мне. Чем могу быть полезен?

— Но, право, я не знаю…

— Именно потому, что вы не знаете, вас и прикрепили ко мне. Вы живете в общежитии?

— Да.

— Я живу недалеко. Запишите адрес: Арбат, восемь, квартира пять. Сегодня вечером вы можете прийти ко мне?

— Да, могу.

— Я буду ждать вас к десяти часам.

Коршунов круто повернулся и отошел.

Ровно в десять часов Левинсон пришел к нему, и до двенадцати часов они говорили о стратегии, и многое, чего раньше Левинсон не понимал, Коршунов объяснил ему.

С тех пор Левинсон стал регулярно ходить к Коршунову.

Долгое время, несколько недель, их отношения были подчеркнуто холодными, и неприязнь Коршунова была для Левинсона мучительнее, чем когда-либо раньше, так как ему приходилось почти ежедневно видеться с Коршуновым и принимать помощь Коршунова.

Долгое время Коршунов был вежлив, как дипломат, сдержан, официален и не замечал или делал вид, что не замечает, как мучается Левинсон.

Левинсону Коршунов нравился еще больше, чем раньше. Несколько раз Левинсон пытался начистоту поговорить с ним, но всякий раз тон Коршунова пресекал эти попытки в самом начале, и Левинсон замолкал на полуслове. Отношения их оставались прежними.

Левинсон не мог забыть, как Коршунов отзывался о нем, и шефство Коршунова казалось ему оскорбительным, и все труднее становилось приходить на Арбат.

Левинсон буквально заставлял себя идти и часто, прежде чем постучать, в нерешительности останавливался перед дверью Коршунова.

Левинсон хотел было поговорить с профессором стратегии, но он не знал, как рассказать профессору о своих переживаниях. В то же время Коршунов очень помогал Левинсону в учебе.

Один раз Левинсон не выдержал: он просто не пошел к Коршунову.

На следующий день рано утром Коршунов постучал в дверь Левинсона. Левинсон делал гимнастику. Он стоял совершенно голый на коврике посреди комнаты, и морозный воздух врывался в настежь раскрытое окно. В руках у Левинсона были гантели. Не переставая делать гимнастику, Левинсон крикнул: «Да!» — и повернулся к двери, когда Коршунов был уже в комнате. Несколько секунд оба стояли молча, с удивлением глядя друг на друга.

Коршунов рассматривал Левинсона, как будто он видел его в первый раз. Левинсон был прекрасно сложен. У него были тонкие ноги и руки с длинными эластичными мышцами, и грудь и живот его были развиты. Его мускулатура не производила впечатления грубой и неуклюжей силы, как бывает у гиревиков и борцов, и не была разработана с расчетом на внешний эффект, как бывает у гимнастов. Левинсон скорее был немного слишком тонким и хрупким, но голым он выглядел как профессиональный спортсмен, а когда Левинсон был одет, нельзя было предположить, что у него такое тело. Летний загар еще не прошел, и кожа Левинсона была ровного шафранного цвета.

Растерянно глядя на Коршунова, Левинсон переминался с ноги на ногу. Коршунов улыбнулся.

— Я думал, вы больны.

— Я? Что вы. Нет, но…

— Почему вы не пришли вчера?

Левинсон положил гантели на пол, и когда он нагнулся, Коршунов видел, как мягко напряглись мышцы у него на спине. Левинсон взял халат с кровати, надел его, закрыл окно и пододвинул Коршунову стул.

— Садитесь, Александр Александрович.

Коршунов не садился.

— Почему вы не пришли ко мне, Левинсон?

— Простите Александр Александрович. Я никак не мог… Я…

— Я ждал вас весь вечер.

— Простите.

— Приходите сегодня. В девять. Хорошо?

— Хорошо, приду.

Коршунов повернулся к двери.

— Александр Александрович, — сказал Левинсон и шагнул за ним, краснея от волнения. — Александр Александрович, вам не надоело возиться со мной?

Коршунов обернулся и помолчал, прежде чем ответить.

— Нет, не надоело.

— Вы, конечно, знаете, что мне передали все, что вы говорили обо мне, и я, Александр Александрович, все время хотел…

— Перестаньте, Левинсон. Все это совсем не так, как вы думаете.

— Нет, Александр Александрович. Я давно хотел сказать вам. Я чрезвычайно благодарен, и я…

— Перестаньте, Левинсон, говорю вам. Вы не успеете одеться и из-за этаких лирических изъяснений на лекцию диамата пойдете голышом.

— Я прошу вас, Александр Александрович…

— Я прошу вас, Левинсон, пожаловать ко мне вечером к девяти часам, а сейчас вам необходимо одеваться.

Коршунов ушел. Левинсон оделся и пошел на лекцию.

Днем он видел Коршунова на лекциях и в коридорах Академии, но не говорил с ним.

В девять часов вечера Левинсон сидел в комнате Коршунова. Коршунов ходил из угла в угол, молча курил и улыбался каким-то своим мыслям. Левинсон был мрачен. Он решил во что бы то ни стало довести до конца начатый утром разговор и никак не мог начать, и видел, что Коршунов понимает это.

— Утром я хотел сказать, Александр Александрович… — наконец решился Левинсон, но Коршунов перебил его.

— Погоди, — сказал Коршунов. — Погоди, Левинсон. Сначала я скажу тебе то, что хотел сказать уже давно, а не сегодня утром.

— Я тоже давно, Александр Александрович.

— Погоди, говорю.

Коршунов остановился посреди комнаты. Он стоял, широко расставив ноги и нагнув голову. Левинсон тоже встал.

Коршунов подумал о том, что они стоят друг против друга, будто готовясь к драке, и улыбнулся. Левинсон нахмурился.

— Я, Левинсон, плохо думал о тебе и плохо говорил о тебе, и я был неправ. Теперь уже давно я узнал тебя и уже давно думаю совсем не так, как раньше. Я виноват, но ты, может быть, поймешь меня. Ты показался мне очень чистеньким. Понимаешь? У меня в Средней Азии есть командиры и красноармейцы — твои ровесники, и они живут как на войне и хорошо знают, что такое смерть, и кровь, и жажда, и жара, и мороз. Понимаешь, Левинсон? Я вспомнил о них, встретясь с тобой, и ты показался мне чистеньким счастливчиком. Теперь я знаю тебе цену, но тогда я думал иначе, и мне было обидно, что вот ты в Академии и с тобой нянчатся, и с тобой носятся, и ты не имеешь даже представления о том, что такое война, что такое бой, а твои ровесники уже годы прожили в боевой обстановке, и война для них — не игра, не маневры и не книги. Понимаешь, Левинсон? Понимаешь, спрашиваю?

Левинсон молчал.

Коршунов раскурил трубку.

— Давай погуляем сегодня, — сказал он.

Молча они оделись и вышли.

На лестнице, на площадке второго этажа, Коршунов остановился и тихо сказал:

— Все-таки ты многого не понимаешь еще, Левинсон.

Левинсон снова промолчал, и Коршунов не видел его лица, потому что на лестнице было темно.

По улице они зашагали быстро и шли в ногу, широкими шагами.

Левинсон молчал и глядел прямо перед собой.

Коршунов смотрел по сторонам, тихонько посвистывая, и косился на Левинсона.

Они шли по освещенным улицам, и на земле лежал снег, и огни реклам, и фонарей, и витрин магазинов были еще более яркими от снега. Окна домов были освещены, но верхние этажи домов были темнее нижних этажей, потому что нижние этажи сплошь были заняты магазинами. Огни города отбрасывали пламенный отблеск на темное небо, и казалось, будто где-то пожар, — такое было светлое небо над лиловыми и коричневыми массами крыш.

На тротуарах двигалась вечерняя толпа, и у входов в кинематографы были очереди, и на улицах стоял гул от человеческих голосов, и гудели автомобильные сигналы, и звенели трамваи.

Коршунов глядел по сторонам и несколько раз оборачивался. Одна женщина, высокая, в модной шляпе и меховом пальто, тоже обернулась и пристально посмотрела на него. Коршунов улыбнулся, и женщина улыбнулась еще несколько раз, и, заворачивая за угол, Коршунов видел, что она смотрела ему вслед.

Коршунов замедлил шаги возле подъезда ресторана и взял Левинсона под руку.

— Зайдем сюда. Поедим что-нибудь, — сказал Коршунов.

— Удобно ли? — хмуро отозвался Левинсон.

— Конечно, удобно! Пустяки.

Они вошли и разделись. Швейцар с белой бородой, и расшитом золотом мундире отдал им честь. Огромный зал ресторана был почти пуст, и в нем была торжественная тишина и полумрак, и неслышно ходили официанты в белых костюмах и парусиновых туфлях. Оба, Коршунов и Левинсон, в ресторанах почти никогда не бывали и здесь почувствовали себя неловко. Коршунов зашагал вперед, стараясь ничем не выдавать своей неловкости и громко звеня шпорами. Торжественный метрдотель в визитке подошел к ним и подвел к столику в углу. Нагнувшись над меню, метрдотель помог выбрать кушанья. Левинсон отказался от водки, и Коршунов попросил бутылку кахетинского. Официант накрыл стол и скоро принес еду и вино в алюминиевом ведерке с теплой водой. Командиры ели молча и молча выпили по бокалу вина. Потом официант убрал тарелки и снова налил вино в бокалы.

Когда официант ушел, Коршунов заговорил. Он говорил негромко и неторопливо. Он рассказывал Левинсону о границе, о басмачах, о сражениях с бандами, о смерти товарищей, о границе в горах и о границе в пустыне.

Ресторан постепенно наполнялся, почти все столики были заняты, оркестр на высокой эстраде настраивал свои инструменты, а Коршунов говорил и говорил.

Рассказ его был нестроен, Коршунов часто перескакивал с одного предмета на другой и не заботился о связности и последовательности событий. Он говорил не останавливаясь, не задумываясь, и рассказывал Левинсону о себе легко, как о другом человеке.

Левинсон слушал затаив дыхание, и совершенно забыл о том, где он находится. Ему слышались выстрелы, и горное эхо, и вой шакалов, и крики басмачей. Ему казалось, что он видит вороного жеребца Басмача, и молчаливого Алы, и скуластые лица вожаков басмаческих шаек. Он узнал о бесхитростной боевой дружбе пограничников и о смертельной ненависти старика Абдумамана. Он узнал о ране Коршунова, и о том, как Коршунов в первый раз готовился в Академию, и о книгах, которые читал Коршунов. Он узнал и о том, как трудно Коршунову заниматься в Академии, потому что не хватает систематических знаний, потому что приходится наверстывать упущенное в самом начале, упущенное в те годы, когда Коршунов воевал, вместо того чтобы учиться.

Левинсон узнал о бессонных ночах над учебниками и о напряжении всех сил, чтобы не поддаться слабости и не бросить Академию, чтобы не отстать, чтобы упрямо добиваться первых мест по успеваемости, чтобы биться, биться до конца.

Многое еще узнал Левинсон о Коршунове, и только когда оркестр заиграл оглушительную мелодию и танцоры вскочили из-за столиков, только тогда Коршунов замолчал и залпом выпил свой бокал.

— Меня прорвало сегодня, — улыбаясь сказал Коршунов. — Пойдем отсюда поскорее.

Они расплатились, вышли и молча шли до дома Коршунова. У ворот дома на Арбате они попрощались, и Левинсон сказал:

— Я все очень даже хорошо понял, Александр Александрович, я был бы круглым дураком, если бы теперь я помнил то, что вы думали обо мне раньше, и я ничего больше не хочу об этом говорить. Мне не нужно ничего объяснять, Александр Александрович, потому что вы понимаете сами…

— Понимаю, Левинсон. Конечно, понимаю. — Коршунов улыбнулся, и Левинсон отчетливо заметил, какое усталое у Коршунова лицо.

— Спокойной ночи, Александр Александрович.

— Спокойной ночи, Левинсон.

С этого вечера Коршунов и Левинсон стали друзьями.

 

4

Коршунов жил в маленькой комнате в коммунальной квартире на третьем этаже.

Окно его комнаты выходило во двор, и в комнате никогда не было солнца. В окно были видны задняя стена соседнего дама и клочок неба. В комнате стояли простой стол, два стула, узкая кровать и шкаф с зеркалом. Над столом была полка с книгами, и на стене висела фотография Дзержинского.

В комнате всегда было очень чисто, и, несмотря на то, что мебель занимала почти всю площадь, комната создавала ощущение пустоты, свободного пространства.

Коршунов питался в академической столовой и дома готовил только чай. Электрический чайник стоял на подоконнике, и когда бы Левинсон ни пришел, на столе стыл стакан крепкого чая.

Коршунов много курил. Кроме трубки, он курил и папиросы, и в комнате всегда было дымно. Левинсон фыркал и открывал форточку.

Дома Коршунов занимался целыми днями, все свободное от лекций время, и сидел над книгами по ночам. Он спал не больше четырех часов в сутки, и Левинсон поражался его выносливости.

Коршунов по-прежнему много читал. Раньше Левинсон не питал особой склонности к чтению, но Коршунов несколько раз спросил, читал ли Левинсон такую-то и такую-то книгу, и Левинсон прочел эти книги и тоже пристрастился к чтению. Они с Коршуновым много разговаривали о книгах.

Часто случалось так, что разговоры заходили далеко за полночь, и Левинсон оставался ночевать у Коршунова.

Иногда Коршунов отправлялся провожать Левинсона. Они быстро шли по безлюдным ночным улицам. Коршунов обычно молчал, а говорил Левинсон, и Левинсону нравилось говорить все, что приходило в голову, широко шагая в ногу с молчаливым товарищем.

Кроме Левинсона, Коршунов почти ни с кем не встречался. Времени не было, да и не хотелось никого видеть. Никто из московских знакомых Коршунова толком не знал, как он прожил все годы учения в Академии.

Никто не знал и о том, что в Москве у Коршунова была подруга. Только Левинсон видел ее.

Ее звали Анной. Она была невысокого роста, и у нее были большие карие глаза, и волосы она не стригла, а завязывала узлом на голове. Волосы ее были похожи на темное золото. Она была комсомолкой и работала в Наркомвнуделе. Она была серьезна и молчалива.

Левинсон несколько раз встречался с Анной у Коршунова, и однажды они втроем — Анна, Коршунов и Левинсон — были в театре.

Анна жила с родителями где-то в Замоскворечье. Она много работала и занималась на курсах по подготовке в вуз и редко виделась с Коршуновым.

Анна очень любила Коршунова, и Коршунов ее любил.

 

5

На последнем курсе Академии Коршунов занимал первое место. Первым он окончил Академию и лучше всех защитил диплом.

Последние месяцы прошли в такой горячке, что ни о чем, кроме экзаменов и дипломной работы, никто из слушателей не думал.

Левинсон и Коршунов защищали диплом в один день.

На изложение дипломной работы давалось ровно сорок минут и ни секунды больше, и они вызубрили текст наизусть и измучились, репетируя защиту и критикуя друг друга.

После защиты, усталые и взволнованные, они вышли из Академии и остановились на улице, сговариваясь о планах на ближайшие дни.

Мысль, что Академия окончена, была непривычной и казалась почти неправдоподобной.

Весна была в самом разгаре, по тротуарам бежали ручьи, и воробьи чирикали на голых деревьях бульвара.

Коршунов щурился на солнце и пыхтел трубкой. Левинсон излагал свой проект отдыха и торжеств по поводу окончания Академии. Проект был блистательный и включал посещения театров, и прогулку за город, и торжественный пир в комнате на Арбате.

Решили сейчас разойтись и сразу лечь спать и выспаться как следует, а завтра утром обсудить детали проекта Левинсона и приступить к его выполнению.

Но им не хотелось расставаться, и Левинсон отправился провожать Коршунова. По дороге они зашли на телеграф и послали телеграммы об окончании Академии. Левинсон послал телеграмму родителям в Себеж, а Коршунов послал телеграмму своему отцу.

У дома Коршунова они еще долго стояли, смеясь и вспоминая подробности защиты диплома, и наконец разошлись, когда солнце скрылось за крышами домов и безоблачное небо порозовело на западе.

Утром на следующий день Левинсон явился к Коршунову, но нашел дверь запертой. На двери кнопкой была приколота сложенная записка. Записка была Левинсону. Он снял ее, развернул и прочел:

«Бобка, — писал Коршунов, — празднуй сам. Я уехал в Харьков. Умер отец».

Телеграмма о смерти отца ждала Коршунова дома, когда он вернулся из Академии, и он уехал с вечерним поездом.

АЛЕКСАНДР АЛЕКСАНДРОВИЧ КОРШУНОВ-СТАРШИЙ

Двенадцати лет от роду Сашку Коршунова привезли из деревни и отдали в обучение к маляру-живописцу Сидору Никифоровичу Волкову. Привез Сашку отец, и Сашка был потрясен переездом до города на поезде. Самый город показался Сашке страшным, — столько в городе было людей и такие огромные были дома.

Сашка прожил у Сидора Никифоровича Волкова девять лет, и первые три года он был в «мальчиках» и на его обязанности было убирать мастерскую и квартиру Волкова, выполнять мелкие поручения, тереть краски и на ручной тележке отвозить заказчикам готовые вывески.

Отец Сашки умер на второй год Сашкиной жизни у Сидора Никифоровича Волкова, а мать умерла так давно, что Сашка ее не помнил. Сашка остался совсем один.

У Сидора Никифоровича Волкова Сашке жилось плохо. Сидор Никифорович был человек мрачный и нелюдимый, и он был женат на молодой (первая его жена умерла). Жена управляла всем в мастерской, Сидор Никифорович боялся ее, и боялся, что она бросит его и уйдет. Сидор Никифорович был вообще боязлив и робок, и только когда он напивался, он не боялся никого и жена пряталась от него. Он с топором искал ее, плакал и страшно ругался.

Когда-то Сидор Никифорович писал иконы, но заказов на иконы было мало, Сидор Никифорович стал писать вывески, и он не любил этой работы.

Сашка долгое время был самым младшим в мастерской, за Сашку некому было заступиться, и он вытерпел много побоев. Его били за малейшую провинность и просто так, если он в нехорошую минуту попадался под руку.

Сидор Никифорович бил Сашку особенно жестоко потому, что на Сашке он безнаказанно мог вымещать все свои обиды, и потому, что Сашки он не боялся. Сашке некуда было деваться, и Сашка терпел побои и старался как можно меньше быть на виду.

Сашке нравилось малярное дело и нравились красивые цвета, и поэтому Сашка любил растирать краски.

Приглядываясь к работе мастеров, Сашка сам научился нехитрому искусству писать вывески, мастера давали ему работу, и когда он выполнял работу, мастера говорили Сидору Никифоровичу, что это сделали они.

Только через три года Сидор Никифорович взял нового «мальчика» и перевел Сашку в ученики. Но Сашку учить было не нужно, и Сашка работал не хуже других мастеров. Несмотря на это, еще три года Сашка считался учеником и получал меньше других мастеров. Только когда Сашке исполнилось восемнадцать лет, Сидор Никифорович приравнял его к остальным мастерам.

Теперь Сашку называли Александром и его не только не били, но даже побаивались, потому что однажды он заступился за очередного «мальчика» и ударом в грудь сшиб с ног одного из мастеров — здоровенного и рослого парня.

Александр был невысокого роста, но коренастый, широкоплечий и сильный. Он был красивым парнем, и на него заглядывались девушки. Хозяйка, жена Сидора Никифоровича Волкова, стала обращать на Александра внимание, и Сидор Никифорович Волков заметил это. Он был бы рад прогнать Александра, но боялся: Александр был лучшим мастером и выполнял самые сложные работы.

Дела Сидора Никифоровича Волкова пошли в гору, и он стал брать подряды на малярную отделку домов. Александр был мастером по разделке штукатурки под мрамор или под дерево.

Александр любил тонкую работу и, отделывая стены под мрамор или под дерево, старался, чтобы выходило как настоящий камень, или мореный орех, или дуб.

Александр хорошо зарабатывал, он не пил, и у него были кое-какие сбережения.

Он женился в тысяча девятисотом году на дочери кузнечного мастера вагонного завода и снял крохотную квартирку неподалеку от мастерской Сидора Никифоровича Волкова.

Жену Александра звали Настасьей. Александр очень любил ее. Они жили хорошо, но у них не было детей, а им хотелось иметь ребенка. Настасья Коршунова ходила на богомолье и горячо молилась, чтобы бог послал ей ребеночка.

Сидор Никифорович Волков расширял свое дело и богател. В городе строили много домов, и была строительная горячка. Александр по-прежнему работал не спеша и старательно отделывал свою работу. Он делал так, чтобы штукатурка и краска держались много лет. Но Сидору Никифоровичу Волкову это было не нужно, потому что ему было нужно поскорее сдать работу и чтобы работу только приняли. Он не заботился о том, хорошо ли выглядит отделка и долго ли она простоит. Однажды он сделал замечание Александру, и Александр попросил расчет.

Он проработал девять лет у Сидора Никифоровича Волкова, но ему не было жалко уходить от него.

Александр поступил на вагонный завод, где работал его тесть, и на заводе его скоро оценили и через год назначили мастером малярного цеха.

Теперь Александра называли Александром Александровичем.

В тысяча девятьсот третьем году у него родился сын. Сына назвали Александром.

В тысяча девятьсот пятом году вагонный завод забастовал. Александр Александрович одним из первых примкнул к забастовке. Директор завода был зол на Александра Александровича, потому что Александр Александрович был мастером, а не простым рабочим, и директор рассчитывал на него. Александр Александрович не был ни в какой партии, но он пошел с забастовщиками, и за ним сразу забастовал весь малярный цех.

Забастовку директор завода не простил никому, и Александра Александровича забрали в солдаты, хотя, если бы директор захотел, Александра Александровича не взяли бы, так как вагонный завод считался как бы военным.

Александр Александрович воевал недолго, потому что его скоро ранили. Его ранили в ногу, и рана была легкая, но из-за небрежности госпитальных врачей Александр Александрович остался хромым на всю жизнь.

Однако хромота не мешала ему работать. Его приняли опять на вагонный завод, потому что он вернулся из действующей армии с солдатским Георгием.

На вагонном заводе Александр Александрович проработал всю свою остальную жизнь.

Сын его рос и был драчливым мальчишкой. Мать не чаяла в нем души и баловала его. Александр Александрович сына за драки ругал, но втайне был доволен, что сын растет не трусом и сумеет за себя постоять.

Когда пришло время учить Сашку, Александр Александрович сам отвел его в школу и внимательно и строго следил за его ученьем. Сашка был по-прежнему забиякой, но учился неплохо, хотя учителя и говорили, что при его способностях он мог бы учиться гораздо лучше.

Февральскую революцию Александр Александрович встретил с улыбочкой и поверил только в Октябрьскую революцию. Войну Александр Александрович не переставал проклинать, и когда большевики по-настоящему сказали о мире, Александр Александрович заявил, что он с большевиками и что Ленин правильный человек. Но в партию Александр Александрович не вступил и на все разговоры заводских большевиков отвечал, что он, Коршунов, маляр, и политика не его дело.

В восемнадцатом году ушел из дому Сашка. Он бросил школу и ушел в Красную Армию, и Александр Александрович с женой остались одни.

Сашка писал редко, а потом город заняли белые, и Александр Александрович совсем перестал получать письма от сына. Долгое время Коршуновы не знали, жив ли Сашка и где он. Только когда белых прогнали, Александр Александрович получил известие о том, что сын его жив и командует ротой.

Александр Александрович всплакнул над письмом и гордился сыном, но на заводе ворчал, что толку не выйдет, ежели в Красной Армии командирами будут мальчишки.

Потом, в голодные годы, умерла жена Александра Александровича.

Сын Сашка приехал на похороны. Он был на голову выше отца и шире его в плечах. Он приехал в мохнатой бурке и в кубанке с зеленым верхом, с шашкой и маузером. Он пробыл с отцом три дня и уехал. Проводив его, Александр Александрович впервые почувствовал себя стариком.

Завод не работал, но Александр Александрович привык вставать по гудку, и, хоть гудка не было, он вставал рано утром. День казался длинным, и время некуда было девать. Часто Александр Александрович ходил на завод и подолгу бродил по пустым цехам.

Когда завод собрались снова пускать, Александр Александрович был счастлив и сам написал новую вывеску для заводских ворот.

Завод назывался теперь «Красный Октябрь».

Жизнь Александра Александровича снова наполнилась работой, и он работал с жадностью, будто куда-то спешил.

Он стал по-стариковски немного суетлив, и походка его стала быстрой и речь торопливой.

Ему дали пенсию и объявили его героем труда, но бросить работать он отказался и работал по-прежнему отлично.

Сын служил в пограничной охране, и Александр Александрович не виделся с ним годами, но регулярно переписывался, и сын писал ему о борьбе с басмачами. Александр Александрович писал о делах на заводе и обо всем, что казалось ему неправильным.

Квартиру Александра Александровича уплотнили, и он был рад этому, потому что ему было скучно жить одному. Ему понравилась семья молодого рабочего, которого вселили к нему в квартиру. Скоро соседи привыкли к Александру Александровичу и считали его своим, и их пятилетний сын называл его дедушкой.

От Сашки долго не было писем, и потом он написал, что его серьезно ранили в бою, но он вылечился. Через два дня после того, как пришло это письмо, Александра Александровича на заводе поздравили с награждением сына и показали газету, где было решение президиума ЦИК. Сын прислал письмо из Москвы и потом снова уехал на границу.

Александр Александрович работал по отделке спальных вагонов, и вагоны получались просто красавчики. У Александра Александровича были ученики фабзайчата, и он учил их всем тонкостям малярного искусства.

С сыном Александр Александрович переписывался по-прежнему регулярно, и Сашка написал, что готовится в Академию Генерального штаба, но потом не оказалось мест, и Сашка в Академию поступил только через год.

Александр Александрович гордился сыном и всем рассказывал, что его Сашка лезет в генералы, и в письмах называл Сашку «ваше превосходительство, мой сын Сашка». Из Москвы от Сашки письма приходили чаще, чем с границы, и Сашка подробно описывал Москву и писал про то, как много приходится заниматься, и что когда он кончит Академию, пусть старик возьмет отпуск и приедет посмотреть Москву.

Александр Александрович мечтал об этой поездке. Приятелям на заводе он рассказывал о Москве и обещал привезти из Москвы подарки.

Поехать в Москву Александру Александровичу не удалось. Он умер на заводе во время работы. Умер от разрыва сердца.

Смерть его была легкая. Он торопился покрыть лаком двери в почти готовом вагоне и быстро шел по цеху с банкой лака и с плоской кистью в руках. Не доходя нескольких шагов до вагона, он упал, и ученики-фабзайчата думали, что он споткнулся, и бросились к нему, чтобы помочь ему встать, но он был мертв.

С завода послали телеграмму в Москву сыну Александра Александровича. В тот же день из Москвы пришла телеграмма, и сосед Александра Александровича вскрыл ее. В телеграмме было написано:

Академию кончил зпт диплом защитил тчк выезде Москву телеграфируй тчк Сашка

Сын Александра Александровича приехал на следующее утро. Хоронил Александра Александровича весь завод.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

 

1

Андрея Александровича Кузнецова перевели на северо-западную границу. Он был назначен начальником Управления пограничной охраны одного из самых крупных округов. Участок границы этого округа отличался большой сложностью, так как он был очень велик и разнообразен. Граница тянулась и по непроходимым болотам и лесам, вдали от городов, и по густо населенным местностям, совсем по соседству с важнейшими промышленными центрами страны.

Андрей Александрович принял округ и, едва познакомившись с работниками Управления, выехал на границу. Месяц он переезжал из комендатуры в комендатуру и побывал в самых глухих участках границы и на самых далеких заставах.

На автомобиле нельзя было проехать, и Андрей Александрович отослал автомобиль и ехал верхом, но и верхом можно было пробраться не всюду. Начальники застав предупреждали Андрея Александровича о бездорожье, о трудностях переходов по болотным тропинкам. Андрей Александрович шел по болоту пешком, молчал, непрерывно курил, и комары не кусали его — так дымила его трубка.

Андрей Александрович много разговаривал с бойцами и командирами; вернее, бойцы и командиры говорили, а он молчал и изредка задавал короткие вопросы и размашистыми записями заполнял одну записную книжку за другой. Чем больше ездил Андрей Александрович по границе, тем больше он мрачнел.

Вернувшись с границы, он сразу уехал в Москву.

Он доложил начальнику пограничной охраны Союза о своей поездке. Он считал плохим состояние дел в округе, и начальник согласился с ним.

Близость от границы крупных промышленных центров естественно привлекала внимание враждебных иностранных разведок, и в округе были нарушения границы. Шпионы, нарушители границы, использовали те участки, где граница проходила по лесам и болотам, где дикое бездорожье мешало охране границы. Больше всего нарушений было именно в этих участках. Нарушителям было не трудно прятаться в лесной чаще.

Андрей Александрович настаивал на смене некоторых руководящих работников Управления и просил о том, чтобы вместо них были посланы люди, способные найти новые, радикальные меры борьбы в необычайно сложных условиях округа.

Начальник согласился с Андреем Александровичем и в этом.

С мнением Андрея Александровича начальник пограничной охраны Союза очень считался, и целую ночь они вдвоем совещались о делах в округе и о людях, которых нужно было послать на укрепление округа. Подбирались старые пограничники, опытные командиры, и многие из них были из Средней Азии. В Средней Азии они прошли через испытание борьбы с басмачами, и борьба с басмачами закалила их и была их боевой школой. Басмачество было побеждено ими, и их перебрасывали на другие границы — туда, где было труднее всего.

Андрей Александрович одного за другим вспоминал боевых товарищей.

Основные кандидатуры были подобраны, оставалось место начальника штаба.

— У меня есть на примете один человек, — сказал начальник, — но мне хотелось бы раньше узнать твое мнение, Андрей Александрович. О ком думаешь ты? Учти, что округ твой сложнейший, и начштаба — мозг всей машины управления, и начштаба нужен такой, чтобы он смог потягаться с разведчиками твоих соседей.

— У меня, Михаил Петрович, тоже есть на примете один человек, ответил Кузнецов, — и я тоже хотел, раньше чем говорить, узнать твое мнение, но если так, ладно, скажу первый. Есть у вас человек, никуда еще не назначенный. Он только что Академию Генштаба окончил. Он никуда не назначен, я узнавал сегодня.

— Ну, ну. Кто это?

— Шурка Коршунов.

— Полковник Коршунов, Андрей Александрович?

— Может, он и полковник, но для меня он давно был Шуркой Коршуновым и останется Шуркой даже тогда, когда станет комбригом. Так как же, Михаил Петрович?

Начальник улыбался.

— Я и думал о полковнике Коршунове.

Из Москвы Кузнецов и Коршунов уехали вместе.

 

2

Забрызганный грязью автомобиль медленно пробирался по дороге к заставе. Дорога шла лесом, прямые стволы сосен обступали дорогу, и корни сосен высовывались из размытой дождями земли. Внизу, у подножий сосен, сплошь рос кустарник, и его ветви, спутанные и переплетенные, сплошной стеной подходили к дороге. Лил дождь, и капли воды монотонно стучали по верху автомобиля. Небо было видно в просветы между ветвями сосен, и небо было серое.

Рядом с шофером сидел Коршунов. Он поднял воротник шинели, нахлобучил фуражку и руки глубоко засунул в карманы. Все-таки было холодно.

Шофер осторожно вел машину и чертыхался на каждой выбоине. Дорога была вся в выбоинах, и шофер чертыхался непрерывно.

Низкое здание заставы было черным от дождя. Дежурный в брезентовом плаще шагал по лужам с винтовкой наперевес. У ворот заставы шофер остановился и дал сигнал. Дежурный неторопливо распахнул ворота и молча заглянул в окно автомобиля. У крыльца Коршунов вышел из автомобиля и, перешагнув через большую лужу, взошел на крыльцо. Дежурный, гремя сапогами, обогнал Коршунова в коридоре и крикнул: «Смирно», раскрывая двери ленинского уголка.

Начальник заставы проводил занятия с бойцами и вместе с бойцами встал перед Коршуновым. Начальник заставы был невысокого роста, худощав, и лицо у него было бледное, с красными, воспаленными глазами.

Коршунов приказал продолжать занятия и прошел в кабинет начальника заставы. В маленькой комнате с бревенчатыми стенами стояли стол и два стула. На стене, против окна, висела карта участка заставы, на столе стоял телефон. Коршунов сел к столу и закурил. Стол был покрыт старой газетой, и на газете были чернильные пятна, и поля газеты были испещрены одной и той же размашистой подписью. Косые буквы выписывали фамилию «Нестеров», и в конце был завиток, похожий на летящую птицу.

В окно билась муха.

Начальник заставы вошел в комнату.

— Садитесь, товарищ Нестеров.

— Товарищ начальник штаба…

— Погодите, товарищ Нестеров. Мне хотелось бы пройти по вашему участку, и вас я хотел бы просить сопровождать меня. По дороге мы поговорим. Хорошо, товарищ Нестеров?

— Но дождь, товарищ полковник…

— Да, дождь. Я попрошу вас дать мне брезентовый плащ и болотные сапоги.

— Быть может, вы отдохнете с дороги, товарищ полковник, и дождь пока кончится. Хотя…

— Номер сапог у меня сорок второй. Болотные сапоги пусть будут на номер больше. Для теплой портянки. Найдутся такие сапоги?

— Конечно, товарищ полковник.

— Прежде всего я хотел бы пройти на то место, где было у вас нарушение.

— Это на левом фланге, товарищ полковник, но это отсюда не меньше двенадцати километров, и там сплошные болота и…

— Тем более нужно поспешить, товарищ лейтенант.

 

3

Коршунов и Нестеров шли по дозорной тропе вдоль границы. Понятие тропы можно было только приблизительно применить к тем местам, по которым они проходили. Изредка в болотных кочках угадывались следы, протоптанные пограничниками, да кое-где в трясине лежали редкие и полусгнившие бревна, долженствующие изображать гать. Чаще всего приходилось просто пробираться сквозь путаницу кустарника, и с обеих сторон кустарник был так густ, что на расстоянии трех шагов ничего нельзя было разглядеть. Попадались лужайки и крохотные болотные озерца, поросшие ряской и окруженные такой же непроходимой стеной кустарника.

Дождь не переставал.

Из-под ног Нестерова (он шел впереди) несколько раз взлетали лесные птицы, один раз кто-то шарахнулся в сторону, затрещали ветви, и кто-то убегал по лесу, громко фыркая и сопя.

Нестеров вздрогнул и прислушался.

— Лось, — сказал он.

В другом месте из зарослей осоки, как из-под земли, встали два пограничника, и тихий окрик: «Стой! Кто идет?» — остановил Нестерова и Коршунова. Пограничники были в мокрых плащах, и болотная трава налипла на их плечах и спинах. Узнав начальника заставы, они доложили, что все в порядке, и исчезли в зарослях так же внезапно, как появились.

Коршунов молчал.

Нестеров рассказывал о своем участке, и рассказ его был невеселым. Болота, и непролазная топь, и лесная чаща, и бездорожье. Только три-четыре месяца в году до заставы можно добраться на автомобиле, и то — разве это дорога? Остальное время автомобиль не пройдет, потому что или весенняя и осенняя распутица, или снежные заносы.

Коршунов молчал.

Нестеров рассказывал, как бьется и он и вся застава и как трудно оградить участок от нарушений. Сам Нестеров давно просил перевести его на другой участок, и он уже два года на этой заставе, и каждый кустик ему надоел, и каждую лужайку он проклял сотни раз.

Неожиданно для Нестерова Коршунов, молчавший все время, сказал, что он удовлетворит просьбу Нестерова о переводе на другой участок и что через некоторое время он поставит этот вопрос и еще раз поговорит об этом с Нестеровым. Коршунов не был похож на человека, бросающегося обещаниями, и Нестеров повеселел. Он стал говорить о том, что близость соседней деревни к линии границы мешает работе пограничников.

— Вы думаете? — спросил Коршунов.

Нестеров оглянулся и понял, что всю дорогу, слушая Нестерова, начальник штаба сосредоточенно думал, думал совсем не так, как думал Нестеров, и, может быть, даже совсем не о том, о чем Нестеров говорил. Нестеров замолчал, и, пока они не вернулись на заставу, никто не сказал ни слова.

На заставу пришли, когда уже было темно. Дежурный доложил, что конный привез телеграмму для Коршунова. Телеграмма пришла в комендатуру, и оттуда ее прислали на заставу. Коршунов взял телеграмму, распечатал ее и, посмотрев на подпись, сказал, как бы оправдываясь:

— Из дому. Я уже два месяца, как уехал.

В телеграмме было:

Родилась дочь. Назвала Александрой. Анна.

Переодевшись, наскоро закусив и недолго поговорив с бойцами, Коршунов уехал с заставы.

Ночью ехать было еще хуже, и шофер ругался неистово.

Коршунов молча улыбался и курил трубку за трубкой.

Под утро, когда автомобиль наконец выехал на шоссе, Коршунов сказал громко и весело:

— А я мечтал о сыне!

Шофер удивленно посмотрел на Коршунова.

Коршунов улыбался.

— Ну ничего, — сказал он. — Теперь жмите изо всех сил, товарищ.

 

4

— Явился, начштаба?

— Явился, товарищ начальник. Вчера.

— Какие впечатления? Прав я?

— Больше чем прав. Впечатления невеселые.

— Ты знаешь о нарушении на пятой заставе?

— Знаю. Я был на этой заставе.

— Ну?

— Очень плохо. Там уже третье нарушение. Третье за три месяца.

— Многовато?

— Слишком.

— А участок?

— Участок, действительно, тяжелый. Да дело не в этом.

— Люди?

— Нет, люди хорошие. Начальник заставы мне понравился, хотя он и просил меня о переводе на другой участок. Дело не в людях. Дело в методе. Дело в том, товарищ начальник, что пока мы природных условий проклятых тех мест не оседлаем, нужно биться, применяясь к местности. Решительные меры принимать необходимо, но нужно менять метод. Я кое-какие соображения имею и кое-каких людей присмотрел. Там же, в той же комендатуре. Нужно добиться, чтобы люди почувствовали интерес и смысл в своей работе именно в том месте, где они находятся, именно в тех проклятых природных условиях, которые сейчас они ругают и ненавидят. Не только ненависть должна пройти, но нужно сделать так, чтобы люди полюбили эти места. Любили же мы нашу Азию, хоть и часто она была нам мачехой. Так же можно полюбить и лесные болота, и так же, как когда-то в Азии, мы должны бить врага его же оружием. Нарушителю удобно потому, что там непролазные чащи, и потому, что он, нарушитель, как зверь, прячется в болоте. Хорошо. Будем бить его, как зверя. По дозорной тропе ходит часовой. Кстати, там и троп почти никаких нет. Часовой ходит по лесу, боец сидит в секрете. Пусть по лесу будет ходить следопыт, и пусть охотник будет сидеть в секрете. Все, что я говорю, давно известно, и людям на пятой, скажем, заставе тоже прекрасно известно, но не делают еще основного упора на это, не используют, не выявляют природных способностей. Талантов, если хотите. Природные же способности есть, люди есть и кроме людей…

— Собаки. Я сам уже занялся вопросом о собаках и за время твоей командировки кое-что сделал. Это верно — собаку еще недостаточно используют в округе. Нужно школу наладить и питомник поднять.

— Я, товарищ начальник, встретил там в одной из комендатур человека. Исключительно ценный человек. Я написал рапорт о нем.

Кузнецов внимательно прочел поданную Коршуновым бумагу и подписал в углу красным карандашом.

— Хорошо, согласен. Но ты сказал не все, Александр. Ты сказал — п о к а  мы не можем оседлать природные условия. Это верно, но именно «пока не можем», а надо готовиться к тому, чтобы их все-таки оседлать. Техника нам необходима.

— Я думал об этом, Андрей Александрович. Совершенно необходимо срочно ставить вопрос о дорогах.

— Я вчера выступал на бюро обкома именно по этому поводу. Решение должно быть в ближайшие дни. Дороги будут. Мы, несомненно, должны будем нажать на это дело и помогать его реализации. Но дороги будут. Нам самим нужно подготовиться к ним, к настоящим дорогам. Пусть в тот день, когда в строй вступят новые дороги, мы введем в дело новую технику. Понятно, Александр?

— Понятно, Андрей Александрович.

— Я попрошу, полковник, подработать этот вопрос и свести воедино все соображения. Потребуется, очевидно, кое-какая реорганизация, и вопрос нужно будет ставить в Москве. Понятно, полковник?

— Понятно, товарищ комбриг.

— Неделю даю тебе на это дело. Хватит?

— Хватит, товарищ комбриг.

— Что еще у тебя?

— О нарушении на участке пятой заставы, товарищ комбриг.

— Да?

— Я полагаю, что три этих последних перехода через границу покажутся им очень соблазнительными, и они используют участок пятой заставы еще раз.

— Не много ли будет? Остерегутся, пожалуй.

— Все три нарушителя, товарищ комбриг, прошли от нас на ту сторону. Я полагаю, что хоть раз они попытаются пройти оттуда к нам. Может быть, кто-нибудь из этих же трех и пойдет обратно тем же путем.

— Предположим, что ты прав. Дальше.

— Усиливать пятую заставу, мне кажется, нецелесообразно, тем более, что легко можно предположить у них кое-какую агентуру в деревне. Мне казалось бы нужным немедленно вот этого моего человека. — Коршунов кивнул на бумагу, только что подписанную Кузнецовым, — вот его и бросить на пятую заставу. Я на него большие надежды возлагаю. А нам только бы зацепиться, хоть одного там задержать человека, и мы размотали бы весь узел. Узел есть, Андрей Александрович, узел крепкий — и именно в тех местах. Пятая застава мне показалась очень возможным центром.

— Согласен. Действуй.

— Есть. У меня все, товарищ комбриг.

— Нет, не все. Ты что же скрываешь свои семейные торжества?

— Андрей Александрович! Я не…

— «Я не», «я не»! Что ты «не»? Поздравляю тебя, Шурка.

— Спасибо. Спасибо, Андрей Александрович!

— Сознайся: ты ведь о сыне мечтал?

— Мечтал. Верно. Но дочка очень уж хорошая.

 

5

Лесорубы шли по лесу рядом с узкой проселочной дорогой, и топоры стучали, и дрожали верхушки деревьев, и деревья падали с шумом, ломая ветви. Лесные птицы улетали в глубь леса, и звери бросали норы и уходили в чащу. Лето кончалось, непрестанно лили дожди, но лесорубы работали не переставая, и широкая просека врезалась в лес. У лесорубов были две бригады, и каждая бригада шла по своей стороне дороги, и бригады соревновались между собой, и работа была похожа на состязание, и красное знамя переходило от одной бригады к другой и обратно. Красное знамя двигалось впереди и было на той стороне, где работа делалась скорее. Знамя мочили дожди и сушило солнце, и кумачовое полотнище полиняло, но и блеклый цвет ярко выделялся на фоне уже желтеющего леса.

За лесорубами шли тракторы и выкорчевывали пни, и шум тракторов был гораздо сильнее, чем стук топоров, и запах бензина шел по лесу, и звери бежали еще дальше от дороги.

За тракторами шли землекопы и каменотесы. Ползли неуклюжие катки и развороченную землю ровняли и засыпали щебнем, и экскаваторы рыли канавы, и плотники строили мосты и ставили столбы, и, километр за километром, широкая просека превращалась в широкую дорогу.

За строителями дороги двигался лагерь, и палатки стояли в лесу, и дымили походные кухни.

Часто на строительстве появлялся длинный черный автомобиль, и из автомобиля выходил высокий человек в форме полковника пограничной охраны. Полковник осматривал строительство и говорил с рабочими и с десятниками, и торопил, и спрашивал, какая нужна помощь, и если к нему обращались, он всегда делал все, что нужно.

Дорога была разбита на участки по десять километров, и строители сдавали готовые участки, и приезжали милиционеры из ОРУДа и устанавливали знаки, и инспектора хвалили прямую и широкую дорогу.

Лесорубы шли впереди, и линялое красное знамя шло впереди бригады.

 

6

На пятую заставу прислали проводника с собакой.

Проводник привязал собаку в тени, подальше от крыльца, и направился к начальнику заставы. Был проводник мал ростом и сухощав настолько, что гимнастерка и галифе казались на нем мешковатыми и плохо сшитыми. Лицо у него — костистое, немолодое, но сколько проводнику лет, определить было трудно. Движения его были неторопливы, как будто он все время о чем-то сосредоточенно думал. Он представился начальнику, встав «смирно» и не обнаружив никакой выправки.

Нестерову, начзаставы пять, за несколько дней до этого прислали бумагу из комендатуры, где предлагались всемерно использовать проводника с собакой Шарик и всячески содействовать их работе. Нестеров сразу скептически отнесся к этой бумаге. Кличка собаки показалась ему смешной и не внушающей доверия. Теперь, увидя самого проводника, Нестеров разочаровался окончательно.

— Садитесь, — сказал он хмуро, — мне писали о вас. Из комендатуры. Что ж, попробуйте, попробуйте у нас. Но заранее вам скажу — я эти места вот как знаю: ничего у вас не выйдет. Места эти проклятые, и Шарик ваш ничего не сделает. Пробовали уж здесь с собакой. Не идут собаки в этих болотах и мерзнут, и нюх у них пропадает. Был у нас пес — не Шарик, а Джек звали его. Такой весь поджарый, нос как у щуки, и лапы тонкие, и хвост рубленый.

— Очевидно, доберман-пинчер, — медленно и негромко сказал проводник.

— А черт его знает! Кажется, что так их порода называлась. Во всяком случае, очень пес был замечательный, и с наградами всякими, и все такое. Ничего не вышло. Не смог этот Джек у нас работать. И у вас с Шариком ничего не получится. Это я заранее знаю. Так что вы не надейтесь особенно и не расстраивайтесь.

— Это мы посмотрим, — так же медленно сказал проводник.

Нестеров помолчал и искоса посмотрел на проводника. Маленький человек сидел слегка сгорбившись и смотрел в окно. Глаза у него были зеленые и пристальные, почти неподвижные под нахмуренными бровями.

— Что ж, поглядим, каков ваш Шарик. Где он у вас? — спросил Нестеров.

Проводник молча встал, и они вышли на крыльцо.

Группа пограничников рассматривала огромного черного пса, привязанного к дереву. Пограничники держались от пса на почтительном расстоянии. Пес лежал вытянув лапы и положив на них голову. Он безучастно смотрел на пограничников, и глаза его, казалось, выражали презрение и скуку.

Проводник тихо позвал:

— Шарик…

Пес вскочил, подняв уши, и весь вытянулся вперед. Теперь он казался еще больше, чем тогда, когда лежал. Сложением он был похож на крупного волка, но шерсть у него была длиннее и совершенно черная. Хвост он держал прямо, слегка опустив его. У него была широкая грудь и сильные лапы.

Пограничники опасливо попятились.

— Гм! — сказал Нестеров.

Шарик производил серьезное впечатление.

— Мне бы хотелось, — раздался тихий голос проводника, — мне хотелось бы положить куда-нибудь мои вещи и ознакомиться с участком.

— Конечно, — сказал Нестеров, — сегодня вы отдохните, а завтра мы вместе…

— Мне бы хотелось сегодня.

— Да? Что ж, пожалуй, пойдем сегодня. Вам к спеху?

Проводник ничего не ответил.

Нестерова настолько заинтересовали маленький человек и его Шарик, что он сам пошел знакомить проводника с участком.

Была та осенняя пора, которую называют «бабьим летом». Перед обычной полосой непрерывных дождей несколько дней стояла прекрасная погода. Ночи были прохладные, но днем было тепло. Лес в ярком осеннем убранстве был очень хорош.

Нестеров и проводник с Шариком шли по участку. Нестеров никогда не считался разговорчивым, но проводник показался ему исключительно молчаливым человеком. На все вопросы и замечания Нестерова он отвечал тихо и односложно или вовсе ничего не отвечал. Зато смотрел вокруг проводник с какой-то звериной внимательностью.

Шарик бежал впереди или ненадолго скрывался в чаще кустарника, и Нестеров поражался тому, как большой зверь легко и бесшумно пробирается в зарослях.

Изредка проводник едва слышно подзывал Шарика и говорил ему какие-то непонятные короткие слова, и Шарик, казалось, понимал и смотрел на своего хозяина почти по-человечьи умными желтыми глазами.

На Нестерова Шарик не обращал никакого внимания, но когда Нестеров захотел его погладить, проводник крикнул неожиданно громко:

— Осторожней!

Нестеров испугался и отдернул руку.

— Трогать его не нужно, — по-прежнему тихо и медленно сказал проводник.

 

7

Коршунов работал по двадцать часов в сутки и спал по три часа. Он успевал выполнять много работы. Часто ему нужно было в течение нескольких минут разобраться в сложном деле, сразу вынести решение и отдать приказание. Через его руки проходила огромная переписка, и множество людей обращалось к нему по разным вопросам. Коршунов всюду успевал и все делал вовремя. При этом Коршунов никогда не суетился, говорил не спеша и ходил неторопливо. Весь штаб поражался работоспособности начальника, и Коршунов всегда был спокоен и сдержан и ничем не выдавал своей усталости.

А уставал Коршунов сильно. Особенно трудно было вставать по утрам вставал Коршунов в девять часов, — и потом еще во второй половине дня, часов около пяти, нестерпимо хотелось спать. Иногда Коршунов никак не мог совладать со сном, закрывался в кабинете на полчаса и спал не раздеваясь на узком кожаном диване. Часто и этот получасовой отдых прерывался из-за экстренных дел.

Никто не знал о мучительной усталости и о напряжении начштаба, и Коршунов вспоминал о том, как в Средней Азии он скрывал усталость и как его неутомимости в походах дивились пограничники.

Только Кузнецов знал, чего стоит Коршунову такая работа. Иногда по вечерам, часов в десять, Андрей Александрович входил в кабинет начштаба и приказывал Коршунову кончать все дела и собираться. Если бывала хорошая погода, Кузнецов и Коршунов в открытом автомобиле ехали куда-нибудь за город. Автомобиль мчался по прямым дорогам, и прохладный ветер раздувал искры из неизменной трубки Кузнецова. Обычно и Кузнецов и Коршунов молчали. Через полчаса Кузнецов приказывал шоферу поворачивать, и автомобиль мчался обратно.

У дома Коршунова Кузнецов прощался или заходил к Коршунову, шутил с Анной, смотрел, как спит маленькая Александра Александровна, выпивал стакан крепкого чая и уезжал.

Один раз Коршунов попробовал обмануть Кузнецова. Когда Кузнецов уехал, Коршунов вызвал дежурную машину и вернулся в штаб. Было много дела. Но на следующий день Кузнецов узнал об этом и всерьез рассердился. Коршунову пришлось дать слово больше не обманывать Андрея Александровича.

Коршунов часто уезжал на границу. Он забирался в самые глухие участки и все хотел видеть своими глазами. Он на ходу перестраивал машину управления. Людей не хватало, потому что съехались еще не все командиры, назначенные в округ.

В числе других из Средней Азии приехал капитан Иванов, и Коршунов с трудом узнал в нем Яшку Иванова, участника аильчиновского дела и похода на Ризабека Касым, и боев с Абдулой, и многих, многих других среднеазиатских дел. Иванов возмужал и окреп. Он слегка прихрамывал — память о Ризабеке Касым, — был молчалив и весь как-то насторожен.

Коршунов обнялся с Ивановым, запер дверь своего кабинета, и они долго разговаривали вспоминая Азию.

Прощаясь с Ивановым, Коршунов сказал:

— Вот, Яша, Азия для нас кончилась. Здесь все не похоже на Азию, и здесь не легче. Скорее, здесь труднее, Яша.

Говоря, Коршунов ходил по комнате. Лицо его было задумчиво и сосредоточенно. Сначала он говорил негромко и медленно, как бы с трудом подыскивая слова или размышляя с самим собой.

— Там, в Азии, мы разбивали басмачей, ликвидировали банды, ловили вожаков. Там мы чувствовали, как враг слабел. Враг слабел и сдавался нам или уползал от нас за кордон. Враг слабел с каждым днем. Мы с каждым днем становились сильнее. Здесь нет басмачей. Здесь границу не переходят большие банды. Здесь бой ведут в одиночку. Но это настоящий бой, Яша. Мы одерживаем одну победу за другой. Но они, наши враги, посылают против нас новых людей, и они стараются бить нам в спину. Так будет до тех пор, пока есть граница, Яша. Иначе быть не может.

Теперь Коршунов говорил громко и быстро.

Казалось, он торопился договорить до конца, торопился сказать обо всем, что давно и глубоко им продумано.

Иванов был поражен. Иванов хорошо знал своего командира, и Иванов понимал, что вся речь Коршунова совершенно необычайна. Необычайно было, что на редкость сдержанный и молчаливый Коршунов говорил с таким волнением, что он говорил в таких выражениях. Наконец, было необычайно, что Коршунов говорил так много.

Сначала Иванова сильнее всего поразило именно последнее, но по мере того как Коршунов говорил, Иванов все больше и больше заражался его волнением.

— Когда-нибудь, — сказал Иванов, — границ не станет. Тогда не будет и пограничников.

Коршунов улыбнулся и помолчал.

Иванов не отрываясь следил за выражением его лица. Коршунов обращался к Иванову, но говорил так, будто слушал его не только один Иванов, а много людей. Улыбался Коршунов почти смущенно, как бы стыдясь своей неожиданной разговорчивости.

— Мы неважные мечтатели, Яша, и сегодня граница остается границей. Нужно побеждать здесь, как мы побеждали в Азии. Правила игры остаются прежними. Тебя этим правилам учить не нужно. Здесь, Яша, на западе, лучше, чем где бы то ни было, чувствуется самая суть, самая природа нашей пограничной борьбы. Это очень важно. Мы с тобой — профессионалы. Наше пограничное дело, конечно, профессия. Профессия сложная, тяжелая и замечательная профессия. Но мы не просто стережем такой-то участок границы, такой-то участок земли с такими-то лесами и болотами, с такими-то реками и озерами. Да, мы охраняем землю. Нашу землю.

Коршунов стоял посреди комнаты. Он стоял, широко расставив ноги и слегка опустив голову. Лицо его раскраснелось.

Иванов поднялся со своего места.

— Да, мы охраняем границу. Каждый день, каждый час, каждую минуту мы охраняем границу нашей земли. Когда будет война, мы первые примем бой. Мы ведем бой и сегодня. Война не объявлена, но война идет. Большая, последняя война. Война между двумя системами. Война между двумя силами, двумя мировоззрениями, двумя началами на земле. В войне победителями будем мы, но победу мы завоюем в бою, и бой будет трудным. Враг собирает все силы, потому что враг готовится к смертельной схватке. Форпосты нашего фронта защищают пограничники. Наш фронт — фронт борьбы за счастье, за право на счастье всего человечества. Это звучит торжественно, Яша, но, право, я не знаю, есть ли другие слова. Каждый наш человек, каждый боец, каждый пограничник, все мы…

В дверь настойчиво постучали. Коршунов отщелкнул замок. В дверях стоял секретарь.

— Простите, товарищ полковник. Срочная телеграмма.

Коршунов прочел:

Участке пятой заставы проводником Цветковым розыскной собакой Шарик при переходе на нашу территорию задержан нарушитель тчк Нарушитель вооруженный маузером оказал сопротивление

 

8

«Москва. Академия Генерального штаба.
Александр Коршунов».

Адъюнкту Академии капитану Борису Марковичу Левинсону.

Здравствуй, Бобка!

Заранее предупреждаю: хочу совершить покушение на тишину и уединенность твоих высоких адъюнктских занятий. Нужна мне твоя помощь. Предлагается тебе возглавить организацию большого дела, связанного с моторизацией, с техникой. Установка на то, чтобы создать сложный и разнообразный механизм, который мог бы молниеносно прийти в движение, мог бы стать гибким и оперативным оружием для решения труднейших тактических задач, с основным условием: скорость, скорость, скорость. Подробности могу сообщить только лично. Дело серьезное и особенно интересное в свете тех вопросов, которыми занимаешься ты. Стремительное боевое действие нам понадобится и в бо́льших масштабах, чем в моем округе, но дело, о котором я пишу тебе, вполне достаточно для практического применения и проверки множества теоретических предпосылок. Могу гарантировать, что действенность будет такая, какой на маневрах не добиться. Если можешь, прошу тебя, немедленно приезжай ко мне и выслушай меня. Тогда решишь. Выхода у тебя будет два: или согласиться и потратить полгода твоей жизни на это дело, или не согласиться и вернуться в мягкое твое академическое кресло. В случае первом мой Хозяин берет на себя организацию всех нужных распоряжений по линии твоего начальства. В случае втором ты потеряешь один день, но зато повидаешься со старым товарищем по школьной скамье. А это тоже дело немаловажное, тем более что с перепиской у нас не очень клеится.

Я жду тебя.

Получив это письмо, Левинсон уехал к Коршунову.

Коршунов разговаривал с Левинсоном два часа, и Левинсон согласился на предложение Коршунова. Поздно вечером Коршунов познакомил Левинсона с Кузнецовым. Левинсон вернулся в Москву и уладил свои дела в Академии, а через несколько дней получил соответствующее назначение и уехал из Москвы.

Квартиру Левинсону дали в том же доме, где жил Коршунов, и дружба Левинсона и Коршунова возобновилась с прежней силой, только виделись они вне Управления редко, потому что оба были очень заняты.

 

9

Нарушителя, задержанного на участке пятой заставы, привезли на допрос к Коршунову. Было около часа ночи. В кабинете, кроме Коршунова, был Иванов. Он сидел в кресле, в дальнем от двери углу кабинета. Коршунов стоял у окна, когда ввели арестованного. На столе горела лампа с синим абажуром, и в кабинете был мягкий полусвет. Коршунов отпустил охрану, закрыл дверь и снова подошел к окну.

— Сядьте, — сказал он, и арестованный поспешно сел. Кисть правой руки арестованного была забинтована. — Что это? — спросил Коршунов.

— Это собака меня… — Голос у арестованного был глухой. — Когда я стрелял, она меня за руку схватила… Я, гражданин начальник, хочу сам все рассказать… Я уже говорил… Я очень хочу все сказать… Имейте в виду, прошу вас… чистосердечное признание… Поверьте…

Арестованный ежился и быстрой скороговоркой говорил что-то уже совсем невнятное.

— Куда вы шли? — перебил его Коршунов.

— А я уже говорил, товарищ…

— Гражданин!

— Простите, гражданин начальник! Простите меня! Прошу вас. Я, позвольте, все с начала скажу вам. Всю мою печальную историю. Позвольте…

— Всю вашу историю я сам знаю. И как вас раскулачивали, и как вы ударили ножом предсельсовета, и как вас выслали, и как вы бежали из концлагерей за границу. Спрашиваю: куда вы шли? Куда и зачем?

— В Глухой Бор, — голос арестованного прерывался, — в деревню Глухой Бор…

— К кому? Зачем?

— К предсельсовету тамошнему… Силкину… К Петру Семеновичу Силкину.

— Зачем?

— Велели мне только передать ему привет от брата… Поверьте… Поверьте, гражданин начальник… Только привет передать и назад… Сразу же и назад вернуться хотел… Я крайне нуждался, и только нужда… Только деньги… Поверьте мне…

— Почему вы ничего не сказали ни на первом, ни на последующих допросах?

— Заблуждался… Жестоко заблуждался, гражданин начальник… Но теперь, поверьте…

— Кто такой брат Силкина?

— Не знаю… Не знаю я…

— Не врите!

— То есть он имеет отношение к разведке… Я так, простите, заключил, однако достоверно не знаю ничего о нем… Все, что я знаю…

Коршунов подошел к столу и нажал звонок. Арестованный заметил это.

— Что со мной будет, гражданин начальник?..

Вошел конвой.

— Уведите! — сказал Коршунов.

Арестованный вскочил и потянулся за рукой Коршунова. Коршунов отдернул руку.

— Что со мной будет? Умоляю, гражданин начальник…

Коршунов молчал.

Арестованный, сгорбившись, пошел от стола. Конвойный раскрыл перед ним дверь. Стоя на пороге, арестованный обернулся.

— Убьете меня? — прошептал он еле слышно. — Убьете? Что ж, со мной умрет и то, что мне известно…

Конвойный тронул его за плечо, и арестованный вышел.

— Видел? — сказал Коршунов, когда конвойный закрыл дверь.

— Ничего он больше не знает, Александр Александрович, — сказал Иванов, — цену себе набивает. Гадость.

Коршунов молча снял трубку с телефона.

— Пятую заставу. Скорее.

Коршунов положил трубку, и несколько минут оба сидели молча. Зазвонил телефон.

— Товарищ Нестеров? Здравствуйте. Начштаба. Да. Как фамилия предсельсовета деревни Глухой Бор? Спасибо. Все у меня. — Коршунов положил трубку и закурил.

— Верно, Александр Александрович? — спросил Иванов.

— Верно. Силкин. Тебе, Яша, придется немедленно выехать на пятую заставу. Ты достаточно в курсе дела. С Силкиным ты поговори и сразу позвони мне.

— Слушаюсь, Александр Александрович.

— Торопись, Яша. Силкин необходим.

Иванов ушел.

Ночью он позвонил Коршунову и сообщил, что предсельсовета деревни Глухой Бор исчез.

 

10

Все время, после приезда на пятую заставу начштаба округа, жизнь Нестерова была полна волнений и новых забот.

Сначала прислали на заставу проводника с собакой.

Потом, чуть ли не на следующий день, приехала команда связистов, и они расположились в пустом сарае и целыми днями работали в лесу. Их начальник, очень молодой человек в очках, ничего толком не рассказывал Нестерову, а только посмеивался.

Потом пошли дожди. Ночи стали темными, и Нестеров усилил охрану границ. Сам каждую ночь ходил по участку.

Днем связисты работали в лесу, работали просто как черти, и никакой дождь не останавливал их. Связисты требовали, чтобы район их работы тщательно охранялся и никого не допускали к тому месту, где они работали, а когда они уходили, то от их работы не оставалось никаких следов, и неизвестно было, что же такое они делали в лесу.

Потом бурной, дождливой ночью проводник со своим Шариком взяли нарушителя, и нарушитель открыл огонь из маузера, и Шарик бросился на нарушителя и перекусил ему кисть правой руки, так что нарушитель выронил маузер и сдался. После задержания Нестерову было неловко встречаться с Цветковым, проводником Шарика, но Цветков вел себя так, будто ничего не произошло и будто он вовсе не помнит первого разговора с Нестеровым. Цветков по-прежнему каждую ночь ходил с Шариком по участку и спал днем.

Потом связисты кончили свою работу, и их начальник провел Нестерова по участку и показал, что устроили в лесу связисты, и Нестеров просто пришел в восторг. Начальник связистов перед отъездом рассказал всем бойцам заставы, как нужно пользоваться устройством в лесу.

Словом, Нестеров был так занят и столько произошло значительного и интересного на пятой заставе, что о разговоре с начштаба относительно перевода на другой участок Нестеров вспомнил только тогда, когда начштаба позвонил ему по телефону. Начштаба ничего не сказал о переводе Нестерова.

Ночью на заставу приехал уполномоченный из Управления, и к его приезду Нестеров уже знал об исчезновении предсельсовета. По всему участку были расставлены секреты.

 

11

Цветков шел по участку в полной темноте. Тучи сплошь закрывали небо, дождь хлестал не переставая, ветер раскачивал деревья, и стволы деревьев скрипели. Цветков ощупью находил дорогу. Шарик шел рядом, и было так темно, что Цветков не видел Шарика. Несколько раз Цветков останавливался и прислушивался, но из-за шума дождя, ветра и деревьев ничего нельзя было расслышать. Шарик останавливался вместе с Цветковым, и Цветков чувствовал, как мягкий бок Шарика касается его ноги.

Было, вероятно, около двух часов ночи, когда Шарик остановился сам и глухо зарычал. Цветков пригнулся и руками потрогал спину собаки. Шарик стоял нагнув голову, и мокрая шерсть на его спине поднялась дыбом. Цветков вынул наган и пристегнул карабин поводка к ошейнику Шарика.

— Искать… Шарик искать, — зашептал Цветков, губами касаясь уха собаки.

Шарик потянул поводок и быстро пошел в сторону от тропы. Цветков шел за ним, спотыкался и падал. Сучья били его по лицу и рвали его одежду.

Несколько минут Шарик тащил в сторону от тропы, а потом повернул и снова вывел Цветкова на тропу и пошел по тропе. По тому, как Шарик тянул поводок, Цветков понимал, что Шарик нигде не сбивается со следа и ведет уверенно. Было так темно, что даже Шарик плохо видел, часто спотыкался и несколько раз упал, но не сбивался со следа и шел верхним чутьем, негромко рыча и все сильнее натягивая поводок.

В темноте Цветков не мог идти быстро.

Около получаса продолжалось медленное преследование невидимого врага. Шарик свирепел все больше и больше. Вдруг он остановился, и Цветков наткнулся на него. Шарик больше не рычал. Он дрожал от нетерпения, и Цветков понял.

Цветков отстегнул карабин и коротко крикнул: «Фас!» — боевую команду, команду собачьей атаки.

Шарик взвыл и ринулся в темноту. Цветков ничего не видел. Ветер выл в верхушках деревьев. Несколько секунд показались Цветкову очень длинными. Потом, перекрывая шум бури, закричал человек, и сразу взвизгнул Шарик, и все стихло.

Цветков понял, что с Шариком что-то случилось и решился на крайнюю меру: он зажег электрический фонарь, и яркий луч осветил стволы ближних сосен, мокрую траву и корни деревьев. Шарик неподвижно лежал на земле.

Цветков повернулся, свет фонаря пронесся по ветвям кустов, и из-за кустов высокий человек бросился на Цветкова. Раньше чем Цветков успел выстрелить, страшный удар обрушился на его голову, и Цветков упал. Последнее, что он смутно видел, была спина согнувшегося человека. Человек бежал по тропе к границе.

Цветков очнулся. Что-то мягкое терлось о его лицо, и кто-то дышал на него. Цветков пошарил руками и в темноте обнял голову Шарика. Шарик скулил и лизал лицо Цветкова.

— Очень плохо, Шарик, — сказал Цветков, садясь. Голова нестерпимо болела. — Очень, очень плохо, Шарик!

Падая, Цветков разбил стекло фонаря, но лампочка горела, и крохотный огонек освещал пространство в несколько сантиметров. Цветков осторожно поднял фонарь и осмотрел голову Шарика. Голова собаки была разбита, и кровь растекалась по мокрой шерсти. Тогда Цветков вытер ладонь о мокрую траву, потрогал свой затылок и поднес фонарь к ладони: ладонь была красная от крови.

Несколько минут Цветков сидел неподвижно. Он старался восстановить в памяти все, что видел во время короткой вспышки фонаря до удара по голове, чтобы сообразить, в какой части участка он находится.

— Очевидно, квадрат номер семь, — сказал он Шарику. — Предположим. Да, несомненно седьмой.

Цветков пригнулся, заслонил от дождя своим телом полевую сумку, вырвал листок из блокнота и написал записку. Записку он вложил в кожаный карман на ошейнике Шарика.

— Шарик, домой!

Шарик не двигался с места.

— Шарик, домой! На заставу! Шарик! — крикнул Цветков.

Шарик встал и отошел в темноту, но Цветков чувствовал, что пес стоит близко.

— Что я сказал! Шарик! Марш!

Шарик тоскливо завизжал и пошел по тропе.

— Марш, марш, Шарик! Скорей, скорей! — несся ему вдогонку голос Цветкова.

Шарик залаял и побежал скорее. Чем дальше отбегал он от хозяина, тем скорее становился его бег, и через несколько минут он огромными прыжками несся по лесу.

Цветков лицом вниз лег на траву. Голова болела, он застонал и сжал зубы. Боль не утихала. Вдруг Цветков приподнялся и сел.

— Черт возьми, Цветков, — сказал он громко. В голове так шумело, что он еле расслышал собственный голос. — Квадрат семь. Цветков! Если это так, если это так…

Цветков с трудом встал на четвереньки, уцепился руками за ближайшее дерево и стал выпрямляться. Ему показалось, что прошло много времени, раньше чем удалось встать на ноги. Держась за деревья, он медленно пошел, все время бессмысленно повторяя:

— Если это так… Если это так… Если это так…

Он прошел шагов десять и поднял фонарь, и маленький кружок света скользнул по стволу толстой ели.

— Если это так… Если это так… — говорил Цветков, обнимая ель и гладя ладонями ее шершавую кору. Он нашел дупло и просунул в него руку. На дне дупла было кольцо, и Цветков со всей силы дернул за кольцо. В дупле раскрылась дверка. Цветков просунул руку глубже и достал телефонную трубку. Он поднес фонарь к трубке, увидел на трубке цифру семь и тихо засмеялся, садясь на землю и прикладывая трубку к уху.

Когда голос дежурного отчетливо сказал «дежурный слушает», Цветков зашептал в трубку:

— Цветков говорит! Цветков говорит! Цветков говорит! Меня слышно?!

— Да, да. Что случилось? — ответил дежурный.

Силы изменили Цветкову. Он чувствовал, что теряет сознание.

— Квадрат семь, — заговорил он, напрягая всю свою волю, чтобы не упасть в обморок. — Нарушитель идет к границе… Я ранен… Скорее, скорее… Меня слышно?..

— Да, да. Я все понял.

— Молодец… — сказал Цветков и потерял сознание.

 

12

Нестеров спал в своем домике во дворе заставы. Иванов, уполномоченный из Управления, спал в той же комнате. Оба спали одетыми, сняв только сапоги. Они легли поздно и спали крепко, и оба проснулись сразу, как только зазвонил телефон. Нестеров взял трубку, и дежурный доложил о том, что передал ему Цветков.

Еще слушая дежурного, Нестеров соскочил с кровати и потянулся за сапогами. Кончив говорить, он стал натягивать сапоги, и Иванов тоже вскочил и тоже надел сапоги.

Нестеров одевался и бросал отрывистые фразы. Одевался он так быстро, что конец несложного донесения дежурного Иванов услышал уже, догоняя Нестерова, на дворе заставы.

Пока Нестеров добежал до здания заставы, точный план действий сложился у него в голове: место, откуда Цветков сообщил о нарушителе, было рядом с большим болотом, и дозорная тропа огибала болото, удаляясь от границы. Если нарушитель знает о болоте, то он пойдет дальше по тропе и выйдет к границе за болотом. Но со стороны заставы болото можно обогнуть более коротким путем, идя напрямик через лес, и тогда можно успеть подойти к тому месту, где выйдет к границе нарушитель, раньше, чем он уйдет за кордон. Если нарушитель о болоте не знает, то он завязнет в трясине и никуда не уйдет. Скорее всего, что нарушитель все-таки о болоте знает и будет обходить болото.

Нестеров послал десять пограничников и фельдшера по тропе. До болота они должны были идти все вместе. От толстой ели на квадрате семь трое должны были идти дальше, огибая болото до границы, двое и фельдшер должны были найти и доставить на заставу Цветкова, а остальные должны были свернуть в болото и обыскать его.

Сам Нестеров с другой группой из семи бойцов пошел прямиком через лес к тому месту, где нарушитель, если он знает о болоте, должен был выйти к границе.

План Нестерова был правилен. Только при том знании участка, которое было у Нестерова, можно было так быстро и так верно учесть все обстоятельства дела.

Иванов понял, что Нестеров сделает все, что нужно, и ни слова не сказал, пока Нестеров быстро и четко отдавал приказания. Сам Иванов пошел вместе с группой Нестерова.

Дождь перестал, и облака немного рассеялись, но все-таки было так темно, что дорогу различить было почти невозможно. Нестеров и Иванов первые вышли из ворот заставы и первые увидели черную собаку. Шарик, высунув язык и тяжело дыша, бежал из леса. Он бежал очень быстро, уши его были прижаты к затылку, и хвост опущен. Он бросился к Нестерову и отчаянно залаял.

— Знаю, Шарик. Все знаю! — на бегу крикнул Нестеров, и Шарик как будто понял: он сразу замолчал и побежал за Нестеровым.

Иванов и пограничники скоро отстали. Нестеров так хорошо знал дорогу, что в темноте бежал легко, почти как днем, и Шарик бежал рядом с ним. Пограничники тоже знали дорогу, и они тоже не один раз проходили здесь, но они не могли поспеть за своим начальником, и Нестеров с черной собакой исчез в лесу.

Иванов и пограничники с трудом пробивались в чаще по краю болота, когда впереди раздались несколько выстрелов и громкий лай Шарика. Спотыкаясь о корни деревьев, скользя и падая, Иванов бросился в ту сторону, откуда раздались выстрелы, и пограничники бежали за ним. Они выскочили из чащи там, где тропа, огибая болото, подходила к границе. На небольшой лужайке стоял Нестеров. Он стоял нагнувшись и держал в левой руке зажженный фонарь, а правой рукой за шею едва удерживал рвущегося и лающего Шарика. Из кармана кожаной куртки Нестерова торчали рукоятки двух маузеров. В луче фонаря был виден бородатый человек. Он сидел на земле, спиной прижимался к стволу дерева, руки держал поднятыми вверх и не отрываясь смотрел на Шарика. По лицу человека текла кровь, и правая рука его была в крови.

Человек этот был Силкин.

 

13

Иванов сидел в кабинете Коршунова. Иванов был небрит, и лицо его было утомленное и глаза красные от бессонных ночей на пятой заставе, но Иванов был весел и возбужден. Выражалось это в том, что он поминутно улыбался и был более разговорчив, чем обычно.

Глядя на Иванова, улыбался и Коршунов.

— Значит, по тревоге он поднял заставу, — рассказывал Иванов, — и работал он отлично, Александр Александрович. Четко, быстро, уверенно. Словом, молодцом себя показал. Ну, значит, выступили двумя группами, как я вам докладывал. Темнота там в лесу кромешная. Он, Нестеров, как кошка видит, что ли. Он бросился в кусты с этим псом, с Шариком, значит, и только мы их и видели. Потом, значит, слышим выстрелы и лай, и мы туда, а Силкин уже готов. Я Нестерова спрашивал: как ты, мол, взял его? Он говорит: взял, как обычно. Пес, говорит, молодец. Он, Силкин, увидел, что деваться некуда, да и до границы два шага, — значит, беречься нечего. Ну, он дубину свою бросил и открыл огонь. Три выстрела дал по Нестерову, да промахнулся в темноте. Нестеров стрельнул в темноте, ничего не видя, целясь по звуку, тоже три раза и тоже промахнулся. Только хотел Нестеров стрелять четвертый раз, как слышит — Силкин заорал и не стреляет больше. Тут Нестеров зажег фонарь и видит: лежит Силкин на земле, а пес сидит на нем и грызет его руку. Маузер валяется возле. Нестеров маузер поднял и пса оттащил. Силкин вскочил на ноги. Пес вырвался — и на Силкина, снова сшиб его и лицо ему покусал. Вот и все.

— Молодец Нестеров.

— И я говорю — молодец. И пес. Шарик этот, молодец.

— Сильно поранил Шарика Силкин?

— Нет, пустяки. Оглушил немного да кусок кожи с головы содрал своей дубиной. Цветкову, бедняге, больше досталось, но и он ничего; я уезжал, так он совсем хорошо себя чувствовал.

— Ну, хорошо. Теперь, Яша, суть дела. Как тебе удалось Силкина размотать?

— Это-то уж было просто, Александр Александрович. Как я ему сказал, что братец привет просил передать, так он весь затрясся. Нервы не выдержали. Я сказал, что нам все известно и что мы взяли этого кулака Артюхина, что Артюхин нам все рассказал. Силкин совсем растерялся. Конец, говорит, всему конец. Ну, и так на него, очевидно, подействовало все это и пятидневное его блуждание по лесу, и бесплодные попытки перейти границу, и встреча с Цветковым, и, наконец, задержание и зубы Шарика, — так все это на него подействовало, что он сам все рассказал. Основное я передал вам по телефону. Подробностей же немного. Брат у Силкина действительно есть, и он бывший офицер, как и Силкин. Брат бежал за границу еще в двадцатом году, а Силкин остался и замаскировался. Документы ему брат устроил, но брат скоро отошел на задний план. Он только связал Силкина с разведкой, а сам брат, значит, играл в разведке роль небольшую. Тот же, о котором Артюхин говорил, тот не брат Силкина, а побольше. Скорее всего он начальник разведки или близко от начальника. Значит, Силкин связан был с ним крепко и проводил большую работу, а кулак, Артюхин этот, несколько раз переходил границу и являлся к Силкину. Мы, Александр Александрович, считали три нарушения на участке пятой заставы, а выходит, что было их побольше. И Артюхин этот вовсе не такая мелочь, как нам показалось.

— Тебе показалось, — улыбнулся Коршунов.

— Ошибся я, Александр Александрович. Оказывается, условие у них было, у Силкина и Артюхина: Артюхин должен был появиться у Силкина не позднее пятнадцатого числа. Он должен был предупредить Силкина о приходе кого-то другого, кого-то еще серьезнее, чем Артюхин. Сам Артюхин должен был остаться на нашей территории и скрыться, и ждать этого третьего, и помогать ему. Если же до пятнадцатого числа Артюхин не придет — значит, он попался. Тогда Силкин должен был уходить сам и предупредить о провале Артюхина и пронести за границу вот эти планы. Артюхина взяли двенадцатого, но он молчал. Он сказал о Силкине только шестнадцатого. Он думал, что Силкин уже ушел, и спасал свою шкуру. Я полагаю, Александр Александрович, это все правдоподобно, да и Силкин был так потрясен концом всего этого дела, что вряд ли он был способен вилять.

— Пожалуй, Яша, теперь ты прав. В том, что первый, Артюхин, врал и не договаривал, я не сомневался, потому-то мне и нужен был Силкин во что бы то ни стало. Но все это, Яша, еще не конец. Есть еще кто-то, и теперь этот кто-то готовится перейти границу. Когда он перейдет и, главное, где? Мы ничего не знаем, не знает и Силкин, а если Артюхин знает, то вряд ли он скажет правду. Он матерый, этот Артюхин. Ясно одно: дело затеяно серьезное, и ждать можно самых неожиданных вещей. Теперь иди. Отдохни как следует.

— Хорошо, Александр Александрович.

— Да! Как новая дорога?

— Дорога отличная и до пятой заставы она не дошла каких-нибудь пяти километров. Затирает их с лошадьми. Я посоветовал Нестерову, и он созвал собрание в Глухом Бору и рассказал о Силкине и о дороге, и колхозники постановили отрядить лошадей и людей на постройку дороги. Тем более, что в дороге они заинтересованы не меньше нас. Теперь, я полагаю, дорога будет закончена через несколько дней.

— Это, Яша, пожалуй, самая приятная новость из всех твоих новостей и, может быть, самая важная. Дорога на пятую заставу уже девятое направление. Иди теперь.

Иванов ушел, и Коршунов по телефону вызвал пятую заставу.

— Товарищ Нестеров? Да, да. Алло. Нестеров? Здравствуйте, лейтенант. Полковник Коршунов. Здравствуйте. Я хочу выполнить свое обещание. Что? Обещание, говорю, хочу выполнить. О переводе на другой участок. Да, да. Комбриг не возражает, и я со своей стороны… Что? Да, да я считаю нужным удовлетворить вашу просьбу. Что? Плохо слышу. Что вы говорите?

Нестеров долго говорил, и Коршунов слушал и улыбался.

— Ну, как хотите, лейтенант. Как хотите. Во всяком случае, запомните, что я свое обещание выполнил. Что? Да, да. Отменю. Хорошо. Останетесь. Останетесь на пятой заставе. Хорошо. Теперь еще одно дело. За операцию по задержанию Силкина вам объявлена благодарность в приказе. Вам и Цветкову. Да, да. Передайте ему. Благодарю, лейтенант. Благодарю вас и Цветкова, благодарю, передайте ему. Всего хорошего.

ПИСАРЬ

Писарь Цветков был человек беспартийный и ничем не примечательный. Он был очень маленького роста, и рост его был значительно ниже норм, установленных для строевой службы, и поэтому Цветков был писарем и считался негодным ни на что, кроме канцелярской работы. Он был молчалив и замкнут, и о прошлом его не было известно ничего интересного.

Отец Цветкова был сапожник. Когда-то, до революции, Цветков учился и даже окончил гимназию и поступил в медицинский институт, но его выгнали из института, потому что сочли замешанным в каких-то беспорядках. Его выгнали с первого курса, но он не участвовал ни в каком революционном выступлении, а просто во время беспорядков выгнали из института многих студентов, и сын сапожника Цветков попал в списки.

Цветкова забрали в солдаты и сначала его из-за роста сделали полковым писарем, потом послали на позиции, и он несколько месяцев провел в окопах, и там он ничем не отличился.

В Красную Армию Цветков пошел с первых дней ее организации, и опять был писарем. Когда Цветкова демобилизовали из Красной Армии, он вернулся в родной город и узнал, что родители его умерли. Он был совсем один и ничего не умел делать.

Некоторое время он ходил без работы и не знал, за что взяться. Потом поступил в пограничную охрану, и его в качестве писаря отправили в седьмую комендатуру. Он много лет проработал на этом месте.

Он слыл немного чудаком из-за его молчаливости, за ним не знали никаких способностей, и им никто не интересовался. Он жил замкнуто, и у него не было товарищей.

Комендатура помещалась в маленьком городке. Цветков жил на окраине городка, лес начинался почти сразу от его дома. Цветков был хорошим охотником и хорошим стрелком. Он подолгу один бродил по лесу и всегда возился с собаками и сам натаскивал их.

Свою жизнь Цветков считал неудачной, и канцелярская работа ему опротивела. Он тосковал и мучился, потому что почти всю жизнь был связан с военным делом и с военными людьми, ему нравилось военное дело, он мечтал найти себе настоящее применение в военном деле, а из-за роста он был только писарем. Он был терпеливым человеком, никогда никому не жаловался, и никто не знал о его мучениях.

Но постепенно Цветков пришел к мысли о том, чтобы победить свой рост и, вопреки росту, создать себе настоящую военную специальность, настоящую боевую специальность.

Он всегда любил собак и умел хорошо учить охотничьих собак и немного разбирался в рефлексологии. Он стал доставать книги по служебному собаководству и книги по рефлексологии и все свободное время занимался. Многое, чего он не находил в книгах, он знал на опыте. Он был хорошим наблюдателем, понимал и любил собак.

Цветков получал небольшое жалованье, но у него были очень скромные потребности, он отказал себе во всех удовольствиях, даже в охоте, и копил деньги. Ему нужно было много денег для выполнения его плана, и прошло полгода, пока он собрал нужную сумму. Он попросил отпуск весной, уехал в Москву и вернулся через три недели. Он истратил все свои деньги, но он побывал в лучших питомниках служебных собак и купил отличного щенка, сына знаменитых чемпионов. Щенок был совершенно черной немецкой овчаркой, и в журналах питомника он был записан под звучным именем «Чарли», но Цветков называл его «Шарик», и это имя осталось у пса.

Полтора года Цветков растил и обучал Шарика, и через полтора года Шарик превратился в великолепную собаку. Он был почти семидесяти сантиметров роста, голова его, уши, грудь, спина, хвост и лапы были безупречны по экстерьеру. Он абсолютно слушался Цветкова и был силен и свиреп.

В комендатуре, конечно, знали о собаке писаря, но Цветков никому не показывал, как работает Шарик, и никто не знал о способностях и изумительной дрессировке черной немецкой овчарки. Цветков готовился к решительной перемене своей судьбы и не сомневался в успехе. Черный пес должен был возместить все физические недостатки Цветкова; черный пес, подчиненный воле Цветкова, был настоящим боевым оружием, это оружие могло действовать только при участии самого Цветкова, и это оружие было особенно важным в условиях пограничной охраны.

Цветков знал, что неудачная жизнь маленького писаря скоро кончится.

Цветков привел в полный порядок свою канцелярию, чтобы сдать ее в любой момент, и ждал. Когда в комендатуру приехал новый начальник штаба округа, Цветков наконец решился и подал рапорт начальнику штаба. Все работники комендатуры поразились, потому что начальник штаба прочитал рапорт Цветкова, бросил все дела, ушел вдвоем с Цветковым и долго не возвращался.

Потом начальник штаба уехал, и Цветков никому не говорил о своем разговоре с начальником штаба, и никто не знал, о чем Цветков подал рапорт. Все раскрылось только тогда, когда пришел приказ о переводе Цветкова на работу проводника розыскной собаки.

Жизнь маленького писаря кончилась. Цветков уехал на заставу, и Шарик стал настоящей розыскной собакой, а Цветков стал настоящим следопытом и разведчиком. Первое время на заставе не верили в успех работы с собакой, и на участке этой заставы работать действительно было трудно. Но Шарик задержал первого нарушителя, и скептики сделались искренними друзьями. При задержании второго нарушителя Цветков был ранен, и ранен был Шарик, но нарушитель был задержан, и Шарик работал превосходно. Цветкову была объявлена благодарность в приказе.

Потом Цветков вылечился от раны и вместе с Шариком еще два года работал на границе, и много раз был отмечен в приказах и награжден именным оружием, и вместе с Шариком был занесен в книгу почета.

Через два года Цветкова назначили старшим инструктором школы-питомника розыскных собак. Цветков учил молодых проводников и выращивал щенков. Шарик был одним из лучших производителей питомника.

В одну из годовщин пограничной охраны Союза ССР Цветков был представлен к ордену, и правительство наградило его орденом, и первый, кто поздравил Цветкова с наградой, был начальник штаба округа полковник Коршунов.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

 

1

Телеграмма была получена в полночь.

Коршунов был в кабинете, когда принесли телеграмму.

— Вот, полковник, — сказал Андрей Александрович, — прочитай.

Коршунов прочел телеграмму.

На участке восьмой заставы в двадцать три часа двадцать минут границу перешла группа нарушителей. При переходе нарушители столкнулись с дозорным пограничником. Нарушители первые открыли огонь, ранили пограничника и ушли в тыл от границы. По следу нарушителей пустили собаку, но следы расходились в разные стороны, собака пошла по одному из следов и, сделав круг по лесу, привела обратно к границе. Начальник заставы по тревоге поднял бойцов и поднял колхозников пограничной деревни.

— Что ты думаешь по этому поводу? — спросил Андрей Александрович, когда Коршунов прочел телеграмму.

— Я думаю, что начинается, Андрей Александрович. Начинается последнее действие. Первым действием был Артюхин.

— Я, Александр, тоже так подумал, но очень уж грубая работа. Как полагаешь?

— Это только начало, Андрей Александрович.

— Пожалуй. Во всяком случае, нужно послать мангруппу на участок восьмой заставы и нужно собак — и прочесать лес. Сейчас ноль двадцать, столкнулись они с дозорными в двадцать три двадцать, значит, — час тому назад. За час далеко по лесу не уйти. Сколько нужно, чтобы мангруппа была на месте?

— Пятнадцать минут, Андрей Александрович.

— Хорошо. Распорядись, полковник, и вернись ко мне.

— Есть, Андрей Александрович.

Через несколько минут отряд пограничников и пять проводников с собаками на грузовиках мчались по новой дороге к восьмой заставе. Шел мокрый снег. Пограничники были в брезентовых плащах, и неподвижные фигуры бойцов спереди были белыми от снега.

Отдав приказания, Коршунов вернулся в кабинет Кузнецова, и около часа они разговаривали. Последнее время было много работы, и Кузнецов почти не спал две ночи подряд. Коршунов уговорил его уехать домой. Кузнецов приказал позвонить ему, как только что-нибудь произойдет. Коршунов пошел в свой кабинет.

В большом здании Управления было пусто и тихо, и Коршунов медленно прошел по коридору, отпер дверь в свой кабинет и зажег лампу на столе. Тиканье часов казалось громким. Коршунову совсем не хотелось спать. Он сел к столу, просмотрел вечернюю почту и подписал несколько бумаг. Потом он позвонил дежурному по штабу и спросил, нет ли известий с восьмой заставы, и дежурный сказал, что ничего нет. Коршунов встал из-за стола, раскурил трубку и долго ходил по кабинету. Он думал и старался разгадать замыслы невидимого врага, и он знал, что враг хитрит и что враг умен, и опытен, и коварен. Коршунов знал, что враг будет побежден до конца только тогда, когда удастся разбить каждый его ход, и если хоть одно звено в цепи останется нераскрытым, то враг уцепится за это звено и проникнет в глубь страны, и будет путать следы, и бить в спину, и портить, портить, портить.

Прошел час. В дверь постучали.

— Да! — сказал Коршунов.

Вошел дежурный. Он принес телеграмму. Коршунов прочел и нахмурился.

— Хорошо, можете идти.

Дежурный вышел. Коршунов позвонил Кузнецову.

Андрей Александрович ответил сразу.

— Андрей Александрович, еще одно дело, — сказал Коршунов, — на участке заставы двенадцать границу нарушил самолет. Направление юга-восток. Из отряда Дмитрия Анатольевича вышло звено истребителей. Работают звукоулавливатели и прожектора. Я получил телеграмму только что.

Кузнецов помолчал.

— Пожалуй, это-то и есть твое последнее действие, Александр.

— Нет, Андрей Александрович, не думаю.

Снова вошел дежурный.

— Одну минутку, товарищ комбриг, — сказал Коршунов в трубку, — одну минуту. Новая телеграмма, товарищ комбриг.

Коршунов взял листок у дежурного, и дежурный вышел.

— Вы слушаете, Андрей Александрович?

— Да. Какие новости?

— Все следы нарушителей на участке восьмой заставы вернулись к границе, причем по нашей территории они прошли совсем немного. Провокация, Андрей Александрович?

— Что с раненым?

— Плохо. Рана в грудь. Операцию уже сделали, но результат пока неизвестен.

— Плохо. Все у тебя, Александр?

— Все. Спокойной ночи.

Кузнецов засмеялся.

— Вряд ли ночь будет особенно спокойной, Александр.

 

2

Нестеров, начзаставы пять, узнал о событиях на восьмой заставе от капитана Иванова. Капитан Иванов приехал в два часа ночи, разбудил Нестерова и рассказал о нарушении на восьмой заставе. Капитан Иванов приехал по приказанию начштаба полковника Коршунова, и полковник приказал усилить охрану границы на участке пятой заставы.

Ночь была холодная и ветреная, временами шел снег, первый раз в этом году. Снег шел с перерывами и был мокрый и быстро таял.

Нестеров не особенно хорошо понимал, почему Иванов приехал к нему, а не на восьмую заставу, и почему в связи с нарушением на восьмой нужно усиливать охрану границы на пятой заставе, и Нестеров еще больше удивился, когда из округа позвонил дежурный по штабу и спросил, все ли благополучно на пятой заставе, и капитан Иванов ответил, что  п о к а  все благополучно. Из округа звонили еще три раза на протяжении часа, а через час с четвертью после приезда капитана Иванова Нестеров услышал стрельбу на границе, совсем недалеко от заставы.

Нестеров и Иванов побежали на звуки стрельбы. Стреляли всего на расстоянии километра от заставы, но, пока они бежали, стрельба прекратилась. Возбужденные перестрелкой пограничники рассказали Нестерову, что они проходили по дозорной тропе и заметили трех людей, перебегавших за деревьями. Пограничники окликнули нарушителей, и нарушители начали стрелять из автоматических пистолетов. Пограничники ответили, и нарушители отступили за линию границы.

Нестеров и Иванов вернулись на заставу. Иванов молчал и хмурился, и Нестеров тоже молчал.

Иванов позвонил в округ и доложил о перестрелке.

Едва Иванов кончил говорить с округом, как зазвонил телефон с границы, и Нестеров взял трубку. Говорил проводник Цветков. Он говорил с участка по одному из аппаратов, установленных в лесу, и его голос был необычно взволнован. Цветков сообщил, что Шарик взял след, идущий от границы в тыл, и следы даже кое-где были видны на снегу и привели к речке, и тонкий лед на речке оказался взломанным, и Цветков с Шариком перешли речку вброд, но на другом берегу Шарик потерял след и пошел в снег, и Шарик никак не мог найти след, снегом все замело.

Иванов снова звонил в округ.

Нестеров по тревоге поднял всех оставшихся на заставе бойцов.

 

3

Коршунов не спал всю ночь. Дальнейшие поиски на участке заставы восемь не привели ни к чему. С заставы восемь звонили по телефону. Звукоулавливатели и прожектора нащупали самолет, перелетевший границу на участке заставы двенадцать, и звено истребителей устремилось к самолету, и самолет повернул и ушел за границу. Командир авиаотряда прислал об этом шифрованную радиограмму.

Потом, в три часа двадцать пять минут, позвонил Иванов и доложил о перестрелке возле заставы пять, и через несколько минут Иванов позвонил еще раз и доложил о следах нарушителя, замеченных на фланге участка заставы пять, и о тревоге на заставе.

Коршунов приказал перебросить на пятую заставу отряд мангруппы и вызвал к себе Левинсона, и Левинсон недолго пробыл в кабинете Коршунова и уехал в седьмую комендатуру.

В семь часов утра приехал Кузнецов, и Коршунов еще раз звонил на пятую заставу, и с заставы ответили, что нарушитель не обнаружен, и Кузнецов пошел к себе в кабинет.

Коршунов попытался заняться очередными делами, но не мог сосредоточиться и встал из-за стола и долго ходил из угла в угол. В восемь часов он приказал дежурному узнать о положении на заставе пять, и дежурный доложил, что нет никаких перемен. Но в восемь часов пятнадцать минут зазвонил телефон, и взволнованный голос Нестерова прокричал в трубку, что пастух из деревни Глухой Бор прискакал верхом на заставу и рассказал о встрече с неизвестным человеком. Человек этот спросил, не Глухой ли Бор ближняя деревня, и когда пастух ответил, человек быстро ушел и скрылся в лесу.

Нестеров сказал, что дело обстоит очень плохо, так как нарушитель по всем признакам пошел обратно к границе, и его нельзя задержать. Путь к границе от места встречи нарушителя с пастухом лежит по тропинке через чащу леса, и со стороны границы к лесу примыкает непроходимое болото, и линия границы огибает болото, а в том месте, где нарушитель выйдет из леса, линия границы делает большой угол внутрь нашей территории. Таким образом, идя по тропинке, нарушитель успеет перейти границу раньше, чем пограничники пройдут половину расстояния до этого места. Кратчайший путь до перекрестка тропинки и линии границы лежит через лес, но лес настолько густой, что для преодоления этого пути потребовалось бы еще больше времени.

Слушая Нестерова, Коршунов отыскал на карте болото и лес. Нестеров хорошо знал свой участок и был прав: кроме лесной тропинки, нарушитель нигде не мог пройти, и он шел к границе, и Нестеров был не в силах его задержать.

— Все понятно, — сказал Коршунов Нестерову и повесил трубку и по другому телефону вызвал седьмую комендатуру.

— Капитан Левинсон? Бобка, срочно и крайне важно. Раскрой карту и слушай. Готово? Найди большое болото на участке пять. Нашел? Так. Рядом лес. Нашел лес? Так. Через лес идет тропинка. Нашел? Единственная тропинка через непроходимую чащу. Примерно час тому назад по тропинке к границе пошел человек. Сейчас он прошел больше половины. Человека надо задержать, и подойти к пересечению тропинки с границей нужно раньше, чем сюда подойдет человек. Понял, Бобка? Есть один путь — напрямик через лес. Ты все понял? Человек должен быть задержан.

— Я все понял, полковник Коршунов.

— Желаю удачи, капитан Левинсон, — сказал Коршунов и повесил трубку.

 

4

В восемь часов двадцать пять минут утра распахнулись ворота комендатуры, и на улицу выехал небольшой скоростной танк. Разбрызгивая грязь, танк стремительно развернулся и помчался по улице, и тихий городок наполнился громом и скрежетом, и мирные обыватели подбегали к окнам, но не многие успевали разглядеть серую машину, забрызганную грязью и извергающую облака отработанного газа. Танк несся и набирал скорость, и за городом он свернул с шоссе на новую дорогу по направлению к границе.

Дорога была пустынная, и только в одном месте навстречу танку попался крестьянин в телеге, и лошаденка крестьянина шарахнулась в сторону от неистовой машины, и крестьянин не успел опомниться, как танк уже пролетел мимо.

Потом танк затормозил, повернулся, переполз через канаву и пошел прямо по лесу. Грохоча и стреляя мотором, танк напролом врезался в чащу кустарника, и сломанные ветки стучали по броне, и сучья царапали краску. Небольшие деревья танк валил с ходу, а большие обходил, круто поворачивая и не сбавляя скорости.

Низкое солнце вышло из облаков, и косые лучи прорвались сквозь спутанные ветви. Танк шел по лесу, как в атаку. В одном месте левая гусеница завязла в топком болотце, и танк встал, дрожа и фыркая, и несколько раз рванулся вперед, и потом повернулся на месте, и вылез из трясины, и пересек болотце, и снова понесся по лесу.

Два раза лесные ручьи преграждали танку путь, и танк бросался в воду, и один раз ручей оказался таким глубоким, что танк почти весь покрылся водой, и танк переполз через оба ручья, и броня была мокрая и тускло поблескивала на солнце, и обрывки ветвей висели на броне, и танк был похож на какое-то лесное чудовище.

Лес был все такой же густой, и все больше становилось толстых деревьев, и на земле лежали груды упавших стволов, и, перелезая через них, танку приходилось замедлять ход. Но скоро лес поредел, и чаща кустарника стала реже, и танк опять набрал скорость, и через несколько минут танк выполз на лужайку и остановился.

Лужайка была совсем небольшая, и через нее проходила изгородь из колючей проволоки, а напротив того места, где стоял танк, узенькая тропинка выходила на лужайку из леса.

Танк попятился в кусты и заглушил моторы, и долго стоял неподвижно, скрытый кустами, как зверь, заползший в нору. Солнце снова скрылось в облаках, и пошел снег.

Через полчаса из лесу по тропинке вышел человек. Он шел быстро, почти бежал, он пригибался к земле и оглядывался по сторонам. На самом краю лужайки человек приостановился и вдруг бросился бегом, наискосок пересекая лужайку по направлению к изгороди.

Тогда бесшумно и быстро повернулась боевая башенка танка, и часто затарахтел пулемет, и пули взрыли землю перед бегущим человеком. Человек повернулся и побежал обратно к лесу, и башенка повернулась опять, и опять пули преградили человеку путь.

Тогда человек остановился и поднял вверх руки. Из танка вылез командир в кожаной одежде и в кожаном шлеме и с револьвером в руке. У командира было совсем молодое загорелое лицо и черные, как маслины, глаза. Он улыбался, сверкая зубами, и глаза его возбужденно блестели.

 

5

— Садитесь, — сказал Коршунов.

— Благодарю. Очевидно, произошло какое-то недоразумение. Я все время пытался объяснить, но меня не хотели слушать и со мной не хотели говорить. Между тем происходит явное недоразумение. Да, я случайно перешел границу, я заблудился и перешел границу, я признаю себя виновным в этой неосторожности. Но я прошу вызвать консула, и консул немедленно установит мою личность и рассеет все ваши сомнения. Мне крайне неприятно, что я доставил столько хлопот вашим людям, начальник, но я сразу пытался внести ясность, а меня не хотели слушать. Я боюсь, что меня приняли за другого. Я рад, что вы наконец…

— Откуда вы так хорошо знаете русский язык?

— Я долго жил в России до революции, и я очень люблю Россию. Прекрасная страна, и, должен сказать, мои симпатии целиком на стороне…

— Вы просите вызвать консула?

— Да, да.

— И вы полагаете, что консул захочет признать в вас подданного своей страны?

— Я не совсем понимаю…

— Давайте говорить серьезно. Как вас зовут?

— Альфред Регель. Инженер Альфред Регель.

— Вы инженер?

— Да.

— Вы занимаетесь авиацией?

— Нет. Я механик.

— Почему же вас интересовали планы авиационного завода?

— Я не понимаю…

— Послушайте, Регель! Неужели вы не понимаете, что вы проиграли и что пора начать говорить серьезно.

— Я не понимаю вас, и я просил бы прекратить разговор в таком тоне или я перестану отвечать на вопросы. Консул…

— Вы не будете отвечать на вопросы, даже если сюда приведут Силкина?

— Какой Силкин?

— И Артюхина вы не знаете?

Задержанный встал.

— Артюхина вы знаете? Спрашиваю, Регель!

Задержанный молчал.

— Нет? Не знаете? Может быть, вам известен техник Герц с авиационного завода? Георгий Герц. Вернее, Георг Герц. Что же вы молчите, Регель? Вы все еще настаиваете на вызове консула?

Задержанный овладел собой и сел.

— Вы разрешите курить?

— Курите.

— Я согласен отвечать на ваши вопросы.

— Почему вы не пришли в Глухой Бор?

— Меня должны были встретить.

— Почему же вы сразу не ушли обратно?

— Я боялся два раза проходить по тому же месту, и потом мне показалось, что я заблудился. Я заранее хорошо изучил местность, и я имел точные данные, но меня смутила большая дорога неподалеку от деревни. Я ничего не знал о дороге, а последние сведения я получил совсем недавно. Очевидно, дорога появилась позднее?

— Очевидно.

Коршунов помолчал.

— Ради чего вы пошли на все это, Регель?

— Я не боюсь умереть!

— Отдаю должное вашей выдержке. Но я говорю не о вас. Ради чего вы пошли на диверсию, ради чего вы, инженер, хотели уничтожить прекрасный завод, ради чего вы хотели смерти людей, может быть десятков и сотен людей, мирных рабочих завода? Отвечайте, Регель.

— Я не инженер. Я солдат. Мне приказали, и я пошел. И я ненавижу вас. Ненавижу! Вы принесли заразу в мир. Вы взбунтовали серое человеческое стадо! Вы отняли власть у сильного человека, у господина, и отдали власть стаду! Вы попрали личность и возвеличили массу! Право сильного, право господина дано нам, и мы утопим в крови восставших рабов! Сегодня я перешел вашу границу, завтра десятки, сотни, тысячи…

— Довольно, Регель. Где же ваша выдержка? Почему фашизм всегда аргументирует криком и почему крик так быстро переходит в истерику? Это плохой признак, господин Регель. Спорить с вами я не буду, потому что нельзя спорить с выкриками одержимого. Но скажите, Регель, разве похожи на серое стадо командир, задержавший вас, и пограничники, прогнавшие ваших друзей, и наши летчики, и наши танкисты? Ваши хозяева думали провокацией отвлечь наше внимание и прикрыть ваш переход границы, но из этого ничего не вышло, Регель. Мы победили вас, и сегодня, если нас тронут, мы победим десятки, и сотни, и тысячи таких, как вы, Регель. И мы победим обязательно, потому что за нас история и у нас миллионы людей, знающих, за что они борются, и знающих, что они защищают право на счастье. Довольно, Регель. Нам, очевидно, еще придется поговорить с вами, но на сегодня хватит.

Коршунов позвонил и вызвал конвой.

Регель встал.

— Разрешите и мне задать вам один вопрос, начальник.

— Говорите.

— Что со мной будет?

— Вас будут судить.

 

6

Когда Регеля увели, Коршунов пошел в кабинет Кузнецова. Там был Левинсон, еще в кожаной куртке, и Алексеев, командир авиаотряда, и уполномоченный Иванов. Кузнецов сидел за столом, и трубка его дымила, и на круглом лице его сияла улыбка, и глаза весело щурились.

— Что же вы скажете, товарищи командиры? Что же скажешь ты, полковник Коршунов?

— Скажу, Андрей Александрович, что мы сражение выиграли.

Вошел секретарь Кузнецова, подошел к Коршунову и тихо сказал ему:

— Вас к городскому телефону, товарищ полковник.

Коршунов прошел за секретарем в соседнюю комнату и взял трубку.

— Да, да, Анна? Прости, пожалуйста, никак не мог. Не хотел будить тебя, потому и не предупредил. Да, немножко много было работы. Что? Что забыл? Да, правда! Спасибо. Ты уходишь в институт? Не пойдешь сегодня? Хорошо, скоро приеду. Хорошо.

Пока Коршунов говорил, командиры вышли из кабинета Кузнецова, и Коршунов прошел в кабинет.

Кузнецов писал в Москву.

— Товарищ комбриг, — сказал Коршунов, — вы как-то упрекали меня в том, что я скрываю свои семейные торжества.

— Упрекал, полковник.

— Ставлю вас в известность об очередном торжестве. Я сам забыл, да Анна напомнила. Мне сегодня исполнилось тридцать пять лет.

— Какой же ты молодой, полковник Коршунов!

1937—1938

Каракол — Ленинград