Резко и требовательно зазвонил телефон. Бексолтан рывком схватил трубку, однако сказал спокойно:

— Да, да. Слушаю.

— Здравствуйте, — поздоровались таким тоном, словно отдавали команду. И Бексолтан узнал голос помощника Дзамболата, первого секретаря обкома партии.

— Здравствуйте, — мягко ответил он. — Слушаю.

— Он едет к вам. Встречайте у моста через Тагардон. Будет ровно через два часа.

На том конце провода положили трубку. Но Бексолтан все еще прижимал трубку к уху, не обращая внимания на частые гудки. Наконец, задумчиво-медленно опустил трубку на рычаг.

Вот так — снег на голову! Еще не вся пшеница обмолочена. К тому же и намолотам ой как далеко до взятых обязательств. Все надежды возлагались на кукурузу, но и «королева полей», похоже, не обрадует урожаем. А Дзамболат, и говорить нечего, все приметит, все возьмет на заметку — ничего не упустит.

Бексолтан хлопнул обеими ладонями по столу.

— Руль — у шофера, карта — у меня. И прямиком в колхоз «Иристон». Там поля получше, — решительно встал. Взял со стола записную книжку, в которой он обычно делал разные пометки, записывал всевозможные цифры, не очень полагаясь на свою память. Спрятал блокнот в нагрудный карман синего шевиотового кителя. До прибытия Дзамболата оставалось довольно много времени, но ему еще надо заскочить домой и переодеться.

В приемной сидела группа товарищей из колхозов района.

— Прошу прощения. Я не смогу вас принять. Должен ехать: мне только что позвонили из обкома. Дзамболат ждет меня на поле, — кивнул всем головой и не торопясь направился к выходу. Сел в «Победу» и коротко бросил шоферу:

— Домой.

Машина еще не остановилась, а Бексолтан уже распахнул дверцу. В доме никого не оказалось. Бексолтан недовольно чертыхнулся. Открыл шифоньер и снял с плечиков китель и галифе, оба защитного цвета. Тщательно поглажены Мисурат, женой. Скинув с себя синий китель и брюки навыпуск, аккуратно повесил их на освободившиеся плечики. Переоделся. Натянул начищенные до зеркального блеска хромовые сапоги и прошелся по комнате. Остановился у большого зеркала. Теперь он был одет точно так же, как будет и Дзамболат. Эти костюмы, называемые «сталинкой», они заказали у одного и того же мастера индпошива.

Бексолтану пришлось ждать не более получаса, когда из-за косогора показался сияющий черным лаком «ЗИМ». Дзамболат, улыбаясь, откровенно любовался ладной фигурой Бексолтана. Мягко взял его под руку и повел в сторону Тагардона.

Вода в реке стала свинцово-холодной. И течение, казалось, умерило свой бег. Дзамболат перевел взгляд на близкие горы. Травянистые склоны еще густо зеленели, но на лесистых хребтах появились первые багряные мазки осени. Воздух был до того прозрачен, словно его процедили через тончайший фильтр.

— Места у вас сказочно красивые. Прямо душа перерождается. Смотришь на горы и счастлив лишь оттого, что живешь на свете.

— Чувствовать красоту способны не все, — заметил Бексолтан. — Только людям, чистым сердцем, это дано…

— Льстишь, льстишь мне, Бексолтан, — засмеялся Дзамболат и дружески сжал локоть первого секретаря райкома партии.

Тот театрально воздел руки к небу:

— Помилуй бог! Предан без лести.

— Ага. Это ты цитируешь Аракчеева, да?

— Точно. Но самого терпеть не могу: на уроке истории схватил «неуд» — не хотел рассказывать о нем.

— Да… Такие темные личности и делали историю мрачной. Ты прав, да не совсем: чувствующих и понимающих красоту абсолютное большинство — если говорить казенным слогом. Кто глух к шуму реки, к плеску морских волн, кто слеп к чуду восхода и заката, чья душа не светлеет от величавой красоты гор, чей дух не захватывает простор степей Моздока? Есть ли среди осетин человек, кого не трогают наши героические песни? — Дзамболат смотрел на Бексолтана, улыбаясь одними глазами.

Бексолтан давно заметил это обыкновение Дзамболата улыбаться только глазами. Но ошибся бы тот, кто поверил этой улыбке — глаза Дзамболата пронизывали человека насквозь. Трудно от них что-либо скрыть. Смотреть в глаза первому и говорить одно, а думать противоположное было просто невозможно. И потому Бексолтан научился вовремя отводить свой взгляд. Но в последнее время в глазах Дзамболата вроде бы затаились боль и тревога. Беспокойство какое-то. Ищущее сочувствия беспокойство. Впервые это показалось Бексолтану на недавно состоявшемся пленуме обкома партии. И голос у Дзамболата тогда был против обычного не совсем уверенный, вкрадчивый. Вполне может быть, что все это Бексолтану лишь кажется.

Он чуть не вздрогнул от вопроса Дзамболата — в воду, что ли, тот смотрит, как он прочитал его мысли:

— Как тебе прошедший пленум?

— Если со всей серьезностью и откровенностью, то мне не по душе пришлись выступления отдельных товарищей…

— Ага. И кого же?

— Секретаря обкома… Министра этого… Что они хотели сказать, куда они клонили — я так и не понял. Я твердо убежден, что людям, занимающим столь ответственные посты, негоже напускать туман, говорить намеками, с недомолвками. Они обязаны, должны лить воду на твою мельницу, помня, что одному, хоть будь он семи пядей во лбу, трудно ворочать жернова целой республики, — Бексолтан испытующе-преданно глянул в глаза Первому, удостоверясь, так ли и то ли он говорит.

Не многие, даже из числа тех, кто долгие годы работал вместе с Дзамболатом, отваживались так по-свойски, чуть ли не панибратски говорить с ним. Бексолтан — да. Может, его смелость шла от того, что он знал расположение Дзамболата к нему.

— Ты прав, Бексолтан. Прав, к сожалению. Как ни горька правда, но подсахаривать нельзя. Ага, точно ты сказал: быть волом одному в борозде — непосильно трудно. А тут еще и палки суют в колеса…

Как многоопытный врач по отдельным симптомам безошибочно распознает характер опасной болезни, так и Дзамболат по нечетким признакам, по малейшим намекам предвидел дальнейший ход событий в политической и общественной жизни. И утроил свои выводы, исходя из своего немалого опыта руководителя крупного масштаба. Однако никто не застрахован от промахов. Не потому ли и опытный врач, а то даже и профессор собирает консилиум, чтобы выслушать мнения разных специалистов и разделить или отвергнуть первоначальный диагноз многоуважаемого коллеги… Иногда полезно спросить совета и у такого товарища, мнение которого иными отвергается с порога.

Дзамболат при всем желании не мог быть удовлетворен состоянием дел в республике. Особенно неблагополучное положение создалось в сельском хозяйстве. Надо было докопаться до дна, выявить причины, тормозящие рост сельского хозяйства. Думая о том, на кого ему опереться в своих поисках, он наряду с несколькими товарищами остановил свой выбор на Бексолтане. Он искрение считал первого секретаря Тагардонского райкома партии одним из наиболее толковых партийных работников. Деятелен, энергичен, напорист. Есть хватка хозяина. Но все-таки что-то настораживало Дзамболата. Ах, если на то пошло, то кто без недостатков? Искать друзей-единомышленников, лишенных недостатков, без единого изъяна — значит, остаться одним в поле воином…

— Хотел бы посмотреть поля, — сказал Дзамболат и, помолчав с минуту, добавил: — И с народом поговорить…

— Пожалуйста, — с готовностью ответил Бексолтан, точно и он хотел предложить то же самое. Оба сели в «ЗИМ». Шофер Бексолтана Пугач на «Победе» жался к «ЗИМу», как жеребенок к кобыле. Бексолтан указывал дорогу пожилому шоферу Дзамболата: поверни здесь, остановись там… По выражению лица Первого он видел, что тот доволен, раза два даже не сдержался и одобрительно закивал головой, когда проезжали мимо кукурузных плантаций колхоза «Иристон».

В одном месте Бексолтан попросил остановить машину. Выйдя из нее, подошел к своему шоферу Пугачу.

— Слушай внимательно. Скачи прямиком в райисполком. Если Майрам сидит — пусть тут же встанет, если стоит — пусть больше не садится: вези его к нам. Объяснишь Дзарахмету, что к нам пожалует сам Дзамболат. Включишь и Мисурат. И ты оставайся там, поможешь. Чтобы к четырем часам все было готово. Сегодня мой день рождения. Ясно?

— Повторять не надо.

— Тогда — вперед!

Ближе к полудню «ЗИМ» подкатил к полевому стану первой бригады колхоза «Иристон». Асламбег, учетчик бригады, сидел в красном уголке и щелкал на счетах. Заслышав характерный приглушенный шум мотора легкового автомобиля, сразу смекнул, что приехало какое-то начальство. Торопливо записал показания костяшек в тетрадь и поспешил встретить.

Дзамболат поздоровался с ним за руку. Его примеру последовал и Бексолтан, представил Асламбега.

— Учетчик бригады. Плюс вожак комсомола колхоза.

— Молодец, — почему-то похвалил его Дзамболат.

Полевой стан был расположен на возвышении. Невдалеке протекал приток Тагардона. Место для стана было выбрано удачно. Только вот сам стан… Стены облупились, в глубоких выщербинах обнажился саман.

— Ваш стан, случайно, не попал под артобстрел. Он у вас плохо вписывается в пейзаж, — весело сказал Дзамболат и окинул взглядом потупившегося юношу. «Не позавидуешь девушке, безответно влюбленной в этого гвардейца. Высок, статен, широк в плечах. Взгляд — орлиный. И смущение тоже украшает его», — подумал он, а вслух спросил:

— Давно секретарствуешь, Асламбег?

— Первый год.

— Чей ты доблестный сын, говоришь? — Дзамболату определенно понравился этот паренек.

— Бердзенов. Дзамболат, на наш стан, действительно, без слез нельзя смотреть, но он гостеприимен… Входите, пожалуйста.

Стан внутри был чисто прибран. Дзамболат оглядел оформление красного уголка. На стенде кнопками прикреплен большой лист бумаги с показателями работы бригады. Высоко на стене, чуть ли не под самым потолком цветные портреты Ленина и Сталина, под ними висела карта с надписью: «Великие стройки коммунизма».

Дзамболат и Бексолтан сели рядом за длинный стол, накрытый красной материей не первой свежести.

— Ну, чем похвастаешься, учетчик?

Асламбег остался стоять. Пожал плечами.

— А нечем…

— Что так? Скромничаешь: кукуруза даже очень хорошая, — Дзамболат повернулся к Бексолтану, словно призывал того в свидетели.

— Ряды сильно изрежены. На гектар приходится не более тридцати тысяч растений.

— Не при прополке ли так изредили?

— Да нет. Слишком рано посеяли. А тут ударили холода… На других же участках сев начали с большой задержкой. Где уж тут быть густоте…

Дзамболат недоуменно глянул на Бексолтана, тот поморщился и недовольно заметил:

— Обыкновенная халатность. Медвежья неповоротливость.

— Не очень-то развернешься, если в борозде ходят всего-навсего два трактора. И те час работают, день стоят, — с некоторым вызовом сказал Асламбег и скрестил руки на груди.

— А сколько у бригады было гектаров весеннего клина? — спокойно, почти ласково спросил Дзамболат, своим голосом как бы призывая парня не горячиться.

— Пятьсот гектаров. Из них триста сорок кукурузы.

Дзамболат прикусил нижнюю губу, задумался, что-то прикидывая в уме.

— Немало. Но организуй вы двухсменную работу, могли управиться гораздо быстрее…

— Да техника же никудышная, товарищ секретарь обкома. Тракторы разваливаются на ходу, а запасных частей нет. Спасибо отцу… он работает кузнецом в колхозе, ухитрялся подсоблять механизаторам. Но в колхозной кузне детали не выточишь. И с культивацией проморгали, по той же самой причине — как успеть тяпками прополоть такие площади. Бурьян же прет не по дням, а по часам — глушит всходы.

— Слушаю тебя, Бердзенов-сын, и вижу: сами с усами, но без запасных частей. Плохо, что тракторы разваливаются. Но еще хуже, что дисциплина разваливается. А? — Дзамболат смотрел на парня и думал о нем с теплотой: «Толковый растет хозяин. Только бы не погряз в ссылках на нехватку этих самых злосчастных запасных деталей…»

Асламбег настороженно выпрямился.

— Дисциплина? Откуда ей быть? У людей всякая охота отпала работать. Некоторых кольями не выгонишь из дома. Задарма вкалывать, говорят, дураков нет. А трудодни свои, говорят, возьмите себе…

— Надо уметь говорить с народом. Распустили нюни. — Бексолтана задела за живое болтливость этого сопляка.

— Сколько можно давить на сознательность? Голодное брюхо, оно и к работе глухо. Несколько лет подряд на свои трудодни наши колхозники получают лишь крохи. Пустой мешок стоять не будет, как ни воздействуй на него, — ершисто отвечал учетчик.

— Платите же, платите натурой! — Бексолтан тоже повысил голос.

— Какой натурой? Где ее взять? До последнего зернышка все сдаем.

— Речи твои не комсомольского вожака! Государство наше из руин поднимали. Не ко мне домой, и не к Дзамболату привозите, а в закрома…

— Ты подожди, Бексолтан, подожди. Не загоняй парня в в угол. Он и сам достаточно силен в политике, подкован. Ты вот что скажи, Асламбег… Как сам-то думаешь, какой выход из ситуации тебе самому видится.

— Какой из меня советчик… Но люди, умудренные жизнью, говорят… Аузби. Вам что-нибудь говорит это имя? Старый большевик, пятеро сыновей все его погибли на фронте. — Асламбег счел нужным добавить к характеристике Аузби и это. И вопросительно посмотрел на Дзамболата.

— Аузби? Отлично знаю. Да, как он, не хворает ли? Непременно передашь ему от меня сердечный салам. И что же он говорит, уважаемый Аузби?

Бексолтану все больше не нравился разговор. Этот старик Аузби мог пройтись и по его адресу. Неужели сейчас Асламбег… Но — нет, не до того глуп. Одернуть бы юнца, да Дзамболату хочется «говорить с народом». Остается и самому напустить на себя вид крайне заинтересованного человека…

— Передам. Обязательно, — обрадованно согласился Асламбег. Он чувствовал, что Дзамболат говорит с ним не из праздного любопытства. А Бексолтан пусть дуется себе. Пусть еще радуется, что скажу не все, что думает Аузби о сыне Дзарахмета. — Да. Аузби часто повторяет, что будь жив Ленин, он бы что-нибудь придумал… Надо, говорит, чуть ослабить вожжи, не так приструнивать народ…

— Как это понимать? Интересно, интересно, — Дзамболат подбадривал Асламбега, видя, что тот косит глазом на Бексолтана.

— Конкретно? Например… В нашем колхозе большой фруктовый сад. Каждый год гибнут тонны, потому что некому вовремя собрать урожай. Можно же, например, сказать народу: собери пять корзин яблок, а шестая — твоя? А под снегом сколько кукурузы остается по той же причине? Но не смей взять домой ни одного початка… за труд…

— Ого, возврат к издольщине! — воскликнул Бексолтан как-то торжествующе, словно поймал Асламбега наконец-то на явной крамоле. — Никто вам не позволит повернуть вспять социалистический метод хозяйствования. То, что предлагает уважаемый Аузби, — это подрыв основ государства… — Он бы еще продолжил свою тираду, но споткнулся на укоризненном взгляде Дзамболата и прикусил язык.

— Наше государство Антанте не далось, фашистскому чудовищу хребет сломало, а тут у колхозника корзина яблок и мешок кукурузы будет, так это уже подорвет боевую башню? — Асламбег отвернулся к стене, будто обидевшись, что ему приходится втолковывать первому секретарю райкома партии такие истины.

Дзамболату все больше нравился этот колкий парень, не научившийся вилять. «Ленин бы придумал…» А мы-то на что? Мы? Я? Нельзя обойти молчанием задиристую речь комсомольского секретаря — это не только его слова…

— Тут, Асламбег, и придумывать нечего. Все в наших руках. Государство передало народу землю на вечное пользование. И ею не кое-как следует пользоваться, а с наибольшей отдачей. Работай так, добивайся таких урожаев, чтобы и государственные планы хлебозаготовок выполнять и свои закрома подчистую не выметать. Каждый на своем месте всей душой должен болеть за общее дело. К этому призывают решения Пленумов ЦК партии, — говорил Дзамболат, а внутренний голос подсказывал, что не много проку во всем известных словах, только и имеющих вес потому, что их произносит сам первый секретарь обкома. Ему было не по себе перед этим славным юношей, но ничего другого он сказать не мог.

Бексолтан слушал его с таким видом, будто Дзамболат не говорил, а изрекал истины непреходящие, достойные быть запечатленными на скрижалях истории. Слушал, энергично мотал головой, выражая полное свое согласие.

Асламбег оставался безучастным. Все это он знал из газет, все это набило ему оскомину. Будем работать — дай технику. Будем работать — отдай заработанное. Не на дядю работаем, но как ни крути, так и получается на деле. Но Дзамболат хоть честен: чувствуется, что сам недоволен своими словами, а другое сказать — и он не вправе, и над ним есть, кому указывать… Все понимал Асламбег, но от этого ему не то чтобы становилось легче, а еще тяжелее было на душе.

Первым поднялся Дзамболат.

— Вижу, Асламбег, не удовлетворили тебя мои речи. Но ты умный. Подумай, посмотри шире, придешь к тому же. А вот побелить стан, надеюсь, извести найдется… Или прислать?

— Нет, нет, найдется.

— Вот и смотри в этот корень и учи тому же своих комсомольцев: не ждать манны небесной. Вся надежда на вас, — и неожиданно для себя самого Дзамболат процитировал Маяковского: «Коммунизм — это молодость мира, и его возводить молодым!» Ни в коем случае не падать духом.

Лицо комсомольского секретаря оставалось непроницаемым, точно он слушал приказ подняться в атаку с палкой наперевес вместо винтовки…

* * *

Великих нартов не зазорно было усадить за такой стол. Олибахи и фидчины, отварное мясо и рагу по-осетински, розовые мясистые помидоры, сахаристые на изломе, цивжидзахдон со сметаной, нурдзахдон на бульоне, зеленые стручки горького перца. В тонкостенном вместительном графине слезой сверкала процеженная через вату арака двойной перегонки, в глиняном расписном кувшине темнело бархатное пиво; серебряные ложки и вилки старинной работы, хрустальные рюмки и фужеры.

Дзамболат впервые переступил порог дома Дзарахмета, отца Бексолтана, в позапрошлом году. Шли выборы в Верховный Совет СССР. Тогда приглашенных было человек десять. А теперь он и председатель райисполкома Майрам, в некотором роде его свояк — их жены были дальними родственницами. Но Майрам не спекулировал, не козырял своячеством с ним, хоть у осетин скажи про Фому, а тот уже брат ему… Дзарахмет упросил Майрама занять место тамады.

— Живи в здравии, дорогой Дзарахмет! Благодаря твоему назначению на высокий пост тамады автоматически в мое полное подчинение попадает сам Дзамболат. Только будет лучше, если и ты сядешь с нами. В наше образованное время некоторые обычаи предков выглядят, так сказать, неуклюже, — толстые щеки Майрама взбугрились от улыбки. Сев во главе стола, потер руки и жадно оглядел угощение.

— Нет, нет, Майрам. Вы, младшие, посидите сами. У вас свои дела, свои разговоры. Я вас буду только смущать. Ради Дзамболата я голову подставлю вместо колоды, чтобы колоть дрова. Он лицо нашей Осетии. Да умереть мне на месте… Видеть Дзамболата в своем доме для меня все равно, что Уастырджи видеть. Майрам, ты умеешь делать все как надо. Не забудь в свой час преподнести от моего имени дорогому нашему гостю почетный бокал, — сказал Дзарахмет и, не поворачиваясь к гостям спиной, попятился в другую комнату. Там за отдельно накрытый стол сел с шофером и порученцем Дзамболата.

Всеми приготовлениями на кухне командовала мать Бексолтана Фаризат, ей помогали Мисурат и Пугач. И ответственнее дела, чем у них сейчас, в мире не существовало.

Дзамболат по мере возможности избегал долгих застолий. Всегда жаль было потраченного времени, да и гурманом, а тем более чревоугодником никогда не был. Само обилие яств и напитков нагоняло на него тоску. А бесконечное осетинское застолье со своим торжественно-театральным ритуалом, нескончаемыми замысловатыми тостами и говорильней утомляло. И редко ему удавалось оградиться от величальных здравиц в свою честь. От славословий его всего передергивало.

Но бывали случаи, когда его отказ принять приглашение мог кровно обидеть кого-то, и тогда он преодолевал свое нежелание. И всегда ел, пил, говорил в меру. Ну, а если уходил, не дожидаясь конца затягивающегося застолья, то это укладывалось в рамки приличий. Тут уж обходилось без обид.

Майрам, обхватив всей пятерней рюмку, точно грел ее содержимое в ладони, встал… Следом поднялся и Бексолтан.

— Ты садись, садись, Бексолтан.

— Старший стоит, а я буду сидеть?

— Молодец! За это ты мне и нравишься: нет в тебе ни капельки зазнайства и чванства, — Майрам повернулся к сидящему от него по правую руку Дзамболату. — Дзамболат, я провозглашаю тост за ту идею, которая правит миром, овладев умами миллионов масс и став материальной силой…

— Извини, Майрам, что прерываю, но у тебя и Гегель, и Маркс всегда заодно. Скажи тост за дорогого гостя, за Дзамболата.

— Я же и хотел сказать именно такой тост. Но сперва надо было подвести теоретическую базу. Итак, за дорогого Дзамболата, за главу нашего осетинского народа…

— Это уж, извините, слишком хватили, — заметил Дзамболат.

— Прошу прощения. Сегодня я главный. Предлагаю тост за первого человека в республике, за мудрого руководителя, за прекрасного человека и товарища, за Дзамболата, за его здоровье, за новые успехи на высоком посту, за его милое семейство! — Майрам чокнулся с Дзамболатом, потом с Бексолтаном, выпил залпом и сел.

— Майрам, Бексолтан! — настала очередь Дзамболата поддержать тост. — Я благодарен вам за приглашение, за добрые слова. Ваш район всегда был на хорошем счету, пользовался и пользуется доброй славой в республике. В Тагардоне жили и живут люди, преданные делу партии, своей жизни не щадившие за идеи Ленина и Октября. С оружием в руках они защищали завоевания революции, отстояли Родину в самой кровопролитной из войн. И вам, руководителям района, желаю приумножить славу района. И пусть будет добро и здравие у тех, кто предан сердцем партии, — Дзамболат поднес к губам свою рюмку и, не морщась, выпил половину — арака была крепчайшая. Поставил рюмку на стол. Откусил от олибаха, взял небольшой помидор и разрезал на четыре дольки.

— Дзамболат, будь добр, выпей свой бокал до дна. Сделай одолжение, уважь слово тамады.

— Он прав, Дзамболат, — поддержал Майрама Бексолтан.

Дзамболат предупредительно поднял руку:

— Пожалуйста, не настаивайте, я лучше знаю себя, — он дальше отодвинул рюмку, подцепил вилкой дольку помидора, посыпал солью…

Бексолтан встал и подождал, пока Дзамболат закусывал.

— Дзамболат! Если бы был ты старше, я бы назвал тебя своим вторым отцом. Для меня ты не только мой уважаемый старший товарищ, ты мне любимый брат. Кто я теперь есть — есть благодаря тебе. Я у тебя в неоплатном долгу. В море не хватит воды, чтобы оплатить мои долги тебе, в горах не хватит камней. Но каким же мне тогда платежом покрыть долг свой в таком случае? Наверное, только работой. Трудом неустанным, любовью и безмерным уважением к тебе. И стремлением к тому, чтобы быть достойным таких старых большевиков, как Аузби (да чтоб он к чертям на вертел попал и они изжарили бы его на медленном огне!), именно так: чтоб мог продолжить славные традиции Тагардонского района, и тем самым оправдать твое высокое доверие. Я всегда к твоим услугам. Служить делу партии под твоим непосредственным руководством — для меня высочайшая честь. И не только я и Майрам тебе обязаны. Людей, облагодетельствованных тобой — тысячи. У тебя сердце настоящего коммуниста-ленинца. Я прошу, молю этого самого господа бога даровать тебе сто двадцать лет счастливой жизни.

Дзамболату претило такое неприкрытое угодничество, однако дружелюбно покивал Бексолтану. Несмотря ни на что, секретарь Тагардонского райкома ему решительно нравился: всегда готов выполнить любое указание. «Я не ошибся тогда, поддержав его кандидатуру, — подумал он с удовлетворением. — Со временем может потянуть и на секретаря обкома». Но тут же пришла и другая мысль: от отца, что ли, перенял это подобострастие? Не занес ли Бексолтан свою ногу, чтобы подняться выше по лестнице? Иначе что кроется за его словами: «Я всегда к твоим услугам…» И что-то барственно-пренебрежительное есть в нем. Не терпит чужого мнения… Чужое, когда его высказывают «снизу» — с какой неприязнью он смотрел на Асламбега! А если бы те же самые слова сказал я — Бексолтану двух ушей не хватило бы ловить каждый звук…»

Тем временем тот, наклоняясь через стол, подкладывал ему в тарелку лакомые куски, налил в блюдце цивжидзахдон со сметаной и осторожно положил перед ним.

Дожевав обмакнутый в нурдзахдон добрый кусок мяса, Майрам поднялся с особенно торжественным видом.

— Я хоть и пользуюсь за нашим маленьким застольем непререкаемым авторитетом, остаюсь солдатом, выполняющим особый приказ главнокомандующего этим гостеприимным домом многоуважаемого Дзарахмета. Гость — от бога. Накорми, напои его, выставь перед ним все яства, но если не преподнес ему почетного бокала от имени хозяина дома — значит, не рад был ему. Дзамболат! Я с особым удовольствием выполняю эту почетную миссию. В чем, по моему разумению, счастье настоящего коммуниста? Когда он служит святому делу партии и видит, что его скромный вклад приносит свои плоды; когда он пользуется заслуженной любовью и уважением народа. Тебя, Дзамболат, народ Осетии боготворит. Я убежден в этом так же, как и в том, что сегодня четвертое сентября. Так. Тогда что же тебе, настоящему коммунисту, мудрому рулевому областной партийной организации, еще пожелать? Здоровья, и только нартского здоровья, кавказского долголетия на радость всем нам. Соблаговоли принять из моих рук почетный бокал от имени уважаемого Дзарахмета.

Дзамболат встал, принял бокал.

— Спасибо, Майрам, на добром слове. Я понимаю, что в застолье не обойтись без чинопочитании и хвалебных речей… Спасибо и Дзарахмету, всяческих благ его дому. Но убедительно прошу, не невольте выпить, — пригубил рюмку и протянул ее обратно Майраму. — Я выпью пиво…

— Дзамболат, раз поцеловал, то уж и обними, — засмеявшись, сказал Бексолтан.

— Ладно, не будем настаивать, — Майрам неожиданно пришел на помощь Дзамболату. — Я выпью вместо него, — приняв рюмку. — Почетный бокал свят у осетин. Пусть будет твое имя свято, Дзамболат, — сказал и опрокинул. Оба сели.

Но Майрам, закусив только помидором, тут же встал снова. Прокашлялся в кулачок, поднял рюмку на уровень груди и, загадочно улыбаясь, начал:

— Сегодня, четвертого сентября, Бексолтан, твой день рождения. И здравствуй в этом мире!

Дзамболат поднял удивленные глаза на Бексолтана, качнул головой.

— Пусть твоя жизнь идет так, как того желают любящие тебя люди, — продолжал Майрам. — А будет по нашему хотению — пусть зло останется нам, добро достанется тебе. Твой организаторский талант, твой ум, твои знания всем известны. Пусть они удваиваются. Крепкого тебе здоровья. Пусть удача никогда не отвернется от тебя. И, главное, желаю тебе благоволения Дзамболата — это лучшая гарантия того, что ты состоялся как человек, как коммунист. Салам тебе! — Майрам чокнулся с Бексолтаном, выпил стоя и сел, довольный собой, а особенно тем, что именно он поднес Дзамболату такой негаданный сюрприз.

— Прошу простить меня, Бексолтан, ни слухом ни духом не ведал, что сегодня, как говорят, день твоего ангела, — извиняющимся тоном сказал Дзамболат и хотел встать, но Бексолтан замахал на него обеими руками, и он сидя продолжил. — Тамада наш сказал предельно точно. Добавить к его словам что-то, значит, испортить их. Тебе партией поручена, ответственная работа. Трудись, не покладая рук, и сам будь счастлив. За твое здоровье!

Бексолтан ждал других слов от Дзамболата. Он метил в кресло одного из секретарей обкома, на худой конец заведующего отделом; за портфель министра тоже был бы не в большой обиде. Раз он чувствовал за спиной крылья, то почему бы не взлететь? Теперь от общих обтекаемых слов Дзамболата в его душу Проник какой-то холодок, но он ничем не выдал своего недовольства. Попросил у тамады слова и молодцевато поднялся:

— Майрам вспомнил о моем дне рождения, хоть я и не заикался об этом. Человек по-настоящему рождается тогда, когда получают признание его достоинства, если они даже скромные, как у меня. Что за жизнь у орла, не имеющего возможности расправить свои крылья во весь богатырский мах! Чем он лучше курицы? Да ничем. Я обрел крылья благодаря Дзамболату. И хотел бы еще раз в доме отца выразить ему мою глубокую сердечную благодарность…

«Вот это-то меня и настораживает в нем, — думал, слушая Бексолтана, Дзамболат. — Лезет напролом, прет, как танк. А если человек знает себе цену и ему действительно тесно в масштабах района?.. Нельзя, нельзя предвзято относиться к человеку… Ну зачем я согласился прийти? Бексолтан пристал. Навис надо мной скалой — не обойти, не объехать… Я же хотел поговорить с ним по душам, поделиться своими тревогами по поводу состояния дел в сельском хозяйстве, найти в нем союзника в некоторых своих задумках. Выезжая с таким намерением в район, думал и о том, что напоследок обрадует Бексолтана предложением занять освободившееся место одного из секретарей обкома. А может, все это к лучшему?..»

Засиделись допоздна. Подойдя к Дзарахмету и Фаризат, чтобы поблагодарить их за гостеприимство, Дзамболат краем глаза заметил, как Бексолтан всовывал в багажник «ЗИМа» какой-то ящик. Шофер и порученец отмахивались от него, но хозяин не обращал на них никакого внимания. Некрасиво бы получилось и пристыдить Бексолтана. Только когда выехали из села, Дзамболат справился у шофера:

— Что это за ящик Бексолтан положил в машину?

— Гостинцы… Индюшка, пиво, арака… Еще фрукты, — виновато отвечал шофер.

— Ну и дела! Что я, бедный родственник, что ли? Не вздумай заносить это ко мне в дом!

На другой день в районе повторяли на все лады: Дзамболат специально приехал на день рождения Бексолтана и, сняв с руки, подарил имениннику свои золотые часы.

Домочадцы Дзарахмета знали, какой сор выносить из избы, какую молву пускать в мир…

* * *

Бексолтан не ошибался в своих наблюдениях: в последние месяцы Дзамболата преследовала хандра. Смутная тревога каменной плитой придавила сердце и не давала свободно вздохнуть. Забот ему всегда хватало. Шутка ли быть первым человеком, первым лицом во всей республике. Равняются — на тебя. Оглядываются — на тебя. Ждут помощи — от тебя. Кому-то надо, чтобы ты прикрылся газетой, сделал вид, что и не заметил, как они без труда выуживают рыбку из пруда. А не замечать — не имеешь права.

И, желаешь ты того или нет, признаешься себе или гонишь прочь эту мысль, но он висит над тобой — острый дамоклов меч…

Что бы ни произошло: в сельском ли хозяйстве, в промышленности ли, в общественно-политической и культурной жизни республики — за все в ответе ты, в конце концов самые увесистые шишки полетят в тебя, в голову Первого. Ты — Первый, потому во всем и последнее слово за тобой.

Разумеется, он не один. Нагрузки четко распределены, у каждого свой круг ответственных обязанностей. Это так. Но он иногда кажется себе той лошадью, которой некий горец-осетин помогал выбраться из колдобины таким манером, что, умей лошадь говорить, она бы воскликнула: «О святая простота!» Словом, арба застряла, и горец, вместо того, чтобы сойти на землю и подтолкнуть сзади, встал в арбе, взял в руки мешок с зерном и орет на лошадь: «Ну! Пошла! Вот скотина, чего же тебе еще? Я же держу мешок!» Но это был незадачливый такой горец. А тут некоторые уподобляются этому горцу по злому умыслу…

Но ведь многие годы он тянет этот воз! Тянул по трудным дорогам. Война одна чего стоила… Теперь эти девальвированные «трудодни». Его ли вина, что он не смог дать комсомольскому секретарю Асламбегу сколько-нибудь вразумительного, дельного ответа, а ограничился словами из газетной передовицы? Да, он хозяин республики. Пусть маленькой, но республики.

Понимать и всей душой разделять философию крестьянина, рабочего, заслуживающих более сносной жизни, но продолжать тешить их надеждами на лучшие времена. Легко ли? Нет. Больно ему. Потому что больно и Партии не иметь возможности обеспечивать курс «трудодня», курс рабочего часа на том уровне, на котором бы хотелось. Где же он, Дзамболат, отступил от генеральной линии? Да, была война, страшная, разрушительная. Но одна ли она виновата во всех неурядицах? Где он скривил дорогу, где не так сел, не так встал, не то сказал, не так сделал? Откуда эта осязаемая тревога приползла, откуда появилось ощущение надвигающейся грозы, почему он внутренне пригнулся, чувствуя, что разразится гром и разразится прямо над его головой. А громоотвода нет, и нет того, кто бы обнадежил: «Не волнуйся, твою беду я руками разведу…»

Никому не к лицу легкомысленные поступки, никому не позволено преступать, попирать нормы партийной жизни. Он со своей стороны старался блюсти их как святыню. Ибо знал, что стоит ему дать себе послабление, как покатится по наклонной, и никто не удержит… Каждый коммунист должен, обязан быть лицом партии, как зеницу ока беречь честь и звании коммуниста.

Только, к сожалению, в рядах партии числятся и такие, которые похитрее деда Щукаря; им удалось вступить в партию с намерением заиметь портфель. Заимели. И стараются набить этот портфель чем получше. Отсюда и отступления от норм, отсюда и перекосы, перегибы. И сам хам и другому дам, не собаки на сене. Рано или поздно нечистоплотные на руку попадаются, конец веревки находится, по другим-то концом больно ударяет по нему. И свои грехи — твои, и чужие грехи — твои. И не возропщешь!

Если какой руководитель, не имеет значения, районного ль или областного ранга, творил при всем честном народе беззаконие, хапал и урывал, то все ждали, что его за руку схватит Первый. Если не схватил (потому что не вездесущ он), то говорили: «Некому их одернуть, поставить на место — вот и творят, что хотят». И за этим анонимным «некому» он же и подразумевается.

Полным полк составляли и те, кто считал (не в святой невинности), что тех недостатков, которые наблюдаются в Осетин, в других местах и в помине нет. Урочище, где не пришлось еще побывать охотнику, он считает богатейшим охотничьим угодьем. Что и говорить, развелось-расплодилось «доброжелателей», считающих себя коммунистами пуще Первого, ярых приверженцев матушки-правды. Однако борющиеся за нее с опущенным забралом… Кого только и в чем только не винили…

Кавказ — горная страна. В горах тысячи вершин. Над всеми главенствуют Эльбрус и Казбек. Находит на двухглавую макушку Казбека тучка — видать на добрую сотню километров. Заволокли тучи какое-то ущелье — этого даже в соседнем ущелье не видно. Дзамболат полностью отдавал себе отчет о своем месте и делал все, что было в его силах, чтобы иметь моральное право на этот высокий пост. Он не прятался за чужие спины, не увиливал, не ссылался на «нехватку запасных частей». Но будь хоть ума палата, он не мог при всем желании объять необъятное.

Дзамболат порой казался себе дирижером симфонического оркестра. Гармония звуков, созвучие, словом, музыка без фальшивых нот зависит в основном от дирижера. Но — в основном. Все будет без толку, если первая скрипка врет, флейтист завирается, барабанщик бьет невпопад, литавры торжествуют не к месту. Меломаны в раздражении: и чего этот дирижер не гонит взашей этих жертв слонов? Чего они там бубнят и пиликают? Ну и дирижер!..

А о том подумать недосуг: хорошо, он выгонит их, это проще пареной репы, а кем их заменить? А если акустика зала виновата? А если у первой скрипки жена при смерти? У барабанщика дочь в подоле принесла? У литавр теща гостит? Но меломанам это все до фонаря. Вышел на сцену — играй. Или иди месить саман, не забыв прихватить с собой и дирижера. И они тысячу раз правы!

Есть и… «местные обычаи». Выбился, выдвинулся, взял осетин бразды правления колхозом, заводом, районом, управлением, отделом, министерством, республикой в свои властолюбивые руки — здравствуйте, я ваша тетя, я ваш дядя, а помните, наша собака у вашего плетня ногу задирала? И вспомни и собаку, и подружку той собаки, и пятое колесо в телеге: «Как не порадеть родному человечку?» — извините, Александр свет Сергеевич, если переврал…

Дзамболат своих родственников чтил, но только в своем доме, только за своим столом. Были среди них достойные того или иного поста, но пусть добиваются сами, никаких протеже. И, что удивительно, они не держали на него обиду. Допустимое дело, кто-то мог и порадеть им, помня имя Дзамболата; кто-то из родственников сам навязчиво намекал на его имя — жизнь есть жизнь…

Был один, который с распростертыми объятиями сзывал на кучу всех родичей до седьмого колена, а Дзамболат не понял широты его души, урезонил и осадил — чем не камень вложил тому за пазуху? Погоди, придет день и час, когда тот непременно запустит им в него. И пусть: нет врагов — нет и друзей.

Все огни, воды, медные трубы Дзамболат уже прошел. Знает всему цену. Тогда откуда же навалилась эта хандра, почему так тяжело ноет, постанывает сердце; что оно предчувствует, какой подвох его ждет? Где он упадет, куда ему стелить солому? Эх, весь мир не застелешь соломой. Но почему, почему он обречен упасть и больно ушибиться? Время держит ответ за семью печатями…

* * *

Выдался хмурый зимний день, когда члены обкома партии собрались на пленум. Почти все собравшиеся были в курсе предстоящих событий. Навострили уши, напрягли память и те, кто к судьбе Дзамболата был равнодушен. Она ни с какой стороны не затрагивала их. Но эти люди тоже стали смотреть на дела Первого в другом свете, под новым углом зрения, полярно противоположным вчерашнему. В глазах некоторых вдруг белый мел стал черным дегтем. Не упустить бы возможности нанести на облик… бывшего, с сегодняшнего дня уже — бывшего Первого секретаря обкома несколько штрихов, тем самым нажив себе соответствующий капиталец на будущее.

Ну а тем, кто долгие годы работал с Дзамболатом бок о бок, и карты в руки — кому, если не им, известны все хоженые и нехоженые тропы Дзамболата, промахи в живом творческом деле партийного руководителя (творчество очень даже легко назвать вытворением). Недостатки Дзамболата теперь уже не есть продолжение его достоинств — хвост рыбы не при чем, раз голова гнилая.

…На пленум был приглашен и заведующий отделом газеты, Мурат, старший брат Асламбега. И до этого раза три он принимал участие в работе пленума. Запомнил, кто как из руководящего состава держится, их манеру выступать. Сегодня вся обстановка была совершенно иной. Не слышно шуток, оживленных бесед уединившихся групп. Каждый старается держаться особняком, чтобы еще и еще раз мысленно, наедине с собой взвесить тяжесть удара, который с фатальной неизбежностью через несколько минут обрушится на Дзамболата… Редкое исключение составляли те, кто прохаживался по широкому фойе с важностью триумфаторов.

На глаза Мурату попалась долговязая фигура заведующего сектором обкома. Крючковатый нос хищника-стервятника, низко заросший лоб, большие выпученные глаза, волосы подстрижены ежиком. Мурат познакомился с ним год назад в одном из районов во время уборочной страды. Мурату вспомнилось, как этот, точно заведенный, повторял на собрании перед колхозничками: «Меня уполномочил сам Дзамболат… Сам Дзамболат наказал передать вам… Сам Дзамболат следит за ходом уборки…. Сам Дзамболат… Сам… Сам…»

Подошел и торжествующе громогласно сообщил!

— Сегодня рогатиной медведя завалим, медведя!

Мурат не оправдал его надежды, не разделил его радости. Посмотрел уничтожающе в глаза, круто повернулся и столкнулся лоб в лоб с одним из секретарей обкома, своим односельчанином Александром. Тот выглядел как в воду опущенный, безучастный ко всему. Молча пожал руку Мурату и с поникшей головой проследовал дальше.

Мурат огляделся. Бексолтан оживленно разговаривал с незнакомыми товарищами. Увидев Мурата, поманил к себе, весело справился:

— Как поживаешь, друг мой? — И обернулся к остальным. — На ниве журналистики вместе трое суток шагали, трое суток не спали ради нескольких строчек в газете.

— Живу. Дышу, — сказал Мурат.

— Тогда дыши глубже. И заточи перо: сейчас оно тебе особенно приводится…

Всех позвали в зал заседаний. С докладом выступил второй секретарь обкома. В основном, как говорят спортивные комментаторы, игра шла в одни ворота — гол за голом пропускал Дзамболат. При других обстоятельствах доклад бы назвали однобоким, пристрастным, предубежденным. Но сегодня, наверное, нужен был именно такой: виноват мак, что и черен, и вкусен; виновата редька, хоть бела, но горька. Главный упор докладчик делал на недостатки, допущенные исключительно по вине Первого. Мурат узнал и о таких негативных сторонах жизни и деятельности Дзамболата, о возможности которых он и не подозревал (может быть, потому, что их просто не существовало? Или хорошо, со знанием дела были замаскированы).

«Развалено сельское хозяйство. Урожаи — кот наплакал, в общественном животноводстве — полнейший хаос. Идеологическая работа — хуже некуда. И окружал себя родственниками, доверив им посты, устроив их на теплые места; покровительствовал неугодным партии лицам; поддерживал никудышных руководителей. Пригрел под крылышком хапуг и разгильдяев». Назывались и имена. Мурату первый раз приходилось видеть, чтобы такие вещи говорились в лицо человеку, занимавшему столь высокий пост. Он был поражен. Но его еще больше удивляла простая мысль: «Если все обстояло именно так, то… То где же вы все были раньше? Или свое правдолюбие откладывали на этот случай?».

Мурат вспомнил, как его самого разделали под орех из-за статьи, в которой он подверг резкой критике работу одного председателя колхоза. Дело дошло до обкома. Обвиняли в подрыве авторитета руководящих кадров. А тут…

Один за другим выступающие поднимались на трибуну. Члены бюро обкома, министры, секретари райкомов, директора промышленных предприятий, одна доярка, слесарь, председатели колхозов…

Слово предоставили кандидату сельскохозяйственных наук Тепсарико. Мурат вскинул голову: Тепсарико был одним из ближайших товарищей Дзамболата, другом юности. Как хромец с помощью клюки поднимается по ступенькам лестницы, так и Тепсарико преодолевал крутизну карьеры, повиснув на плечах Дзамболата. Но собой ни одно место не украсил…

Мурат не верил своим ушам:

— Дзамболат руководил республикой вслепую, на ощупь. Игнорировал завоевания передовой советской сельскохозяйственной науки. Вы только посмотрите на состояние дел в колхозах! Полный развал! А где собака зарыта? Причина одна: наука была на положении пасынка, — Тепсарико чеканил каждое слово, для вескости усыпав свою речь специальной терминологией. — Были преданы забвению заветы Мичурина, рекомендации академика Лысенко, требования передовой советской агротехники, система травополья…

«Ни упряжных быков, ни стальных коней, ни денег… Наука? Ей же база нужна! Невежда, что ты-то смыслишь в науке? Всего десять лет прошло со дня окончания самой разрушительной войны, а ты несешь несусветную чушь, — Дзамболату оставалось вот так, мысленно, поругивать всех и этого… Брута. — В других республиках же не завиднее нашего. Ясно ведь сказано в постановлениях Пленумов ЦК…»

— Где ты был раньше? А, наука? — кто-то крикнул с места.

— Там же, где и ты! — парировал Тепсарико, и раздались смешки. Тепсарико с чувством исполненного долга спустился в зал.

Его место занял мужчина неопределенного возраста — то ли лет сорок ему, то ли все шестьдесят; Мурат знал его: тот был членом бюро обкома партии, но года три назад его вывели из состава членов бюро, сняли с должности, вручив ключи от другого кабинета с парадным входом. Он взял с места в карьер:

— Дзамболат не умел работать с кадрами…

— Правильно! — с издевкой поддержали из рядов за спиной Мурата. — Правильно! Не будь так, быть бы тебе водовозом!

Но тот оказался непробиваемым, из породы тех, кому плевок в глаза — божья роса. Дрожащим от благородного негодования голосом продолжал:

— И я попал под его горячую, не ведающую разбору руку. Здесь кто-то упрекал нас по существу: да, нам раньше следовало взять Дзамболата за ушко да вывести на ясно солнышко. Что и говорить, прохлопали, проморгали, и теперь всем нам отдуваться за него. Все свои ошибки он сваливал со своей больной головы на наши ни в чем не повинные…

— Хоть бы поперхнулся, сам же не веришь тому, что говоришь, — пробурчал себе под нос сидящий в президиуме Дзамболат.

Уступающий услышал его, повернулся к нему всем корпусом и рявкнул прямо в лицо:

— Врешь! Сам двуличник!

Неприкрытое площадное хамство шокировало зал. Раздались голоса:

— Регламент!

— Хватит!

Председательствующий постучал о графил.

— Гнать надо Дзамболата! Вот мое мнение! — покрывая голоса всех, закончил оратор и, не спеша, покинул сцену.

Мурат почувствовал, как кровь прихлынула к лицу, застучало в ушах. Никогда и в мыслях не держал, что с этой трибуны польется такая грязь, что здесь люди будут вести себя, словно пауки в банке.

Назвали фамилию очередного оратора. С места поднялся Бексолтан. Шел к трибуне, как если бы ему перед получением награды играли туш. Разложил перед собой машинописный текст выступления, крякнул и зычным голосом начал:

— Дорогие товарищи! Вопрос, который мы сегодня призваны рассмотреть нелицеприятно обсудить, имеет колоссальное значение для жизни нашей республики. Пленум выясняет, докапывается до корней, как, каким образом, по чьей конкретной, персональной вине допущены многочисленные ошибки в работе областной партийной организации. Почему захирели колхозы, совхозы, фабрики и заводы, отстала от требований дня идеологическая работе. Есть хорошая русская поговорка: «Рыба гниет с головы».

— И осетинская. Прямую хворостину река уносит, а кривая к берегу прибьется! — послышался чей-то нетерпеливый голос.

— Уже не прибьется, — нашелся Бексолтан и отпил воды. Снова крякнул, входя в прежний ритм речи, и продолжал: — Лично я давно раскусил Дзамболата. Тогда почему молчал? Дела партии таким, как Дзамболат и его единомышленники, не свернуть с правильного курса. И я не молчал! В личных беседах не раз и не два указывал ему на то, что он окружил себя подхалимами, подлизами, что он поддерживает и выдвигает заурядных людей, занимается протекцией. Я говорил ему все это, предупреждал, но разве он кого-нибудь слушал?

Мурат видел, как Дзамболат опустил голову. «Бедный ты человек, врагу не пожелаю сейчас быть в твоей шкуре. Откуда у тебя только силы берутся слушать эту беспардонную ложь Бексолтана, считавшего тебя своим идолом», — думал Мурат.

А Дзамболат словно оглох. В голове стоял сплошной гул. Голос Бексолтана доносился как из глубокого подземелья. С усилием поднял голову, подпер обеими руками. Раз даже посмотрел в сторону Бексолтана и увидел… пасть. Один огромный рот. Пасть бегемота. Человека нет — один сплошной рот, извергающий потоки грязи. «За одно то, что я благоволил к тебе, корабельная крыса, оборотень, давно следовало меня гнать…»

Мурат удивился, как это он раньше не заметил перемену и во внешнем облике Бексолтана. Тот всегда приезжал в город точно так же одетым, как одевался и Дзамболат. Теперь же Бексолтан натянул европейский костюм, повязал полосатый галстук — значит, и обличьем своим тоже отмежевывается. Точнее, с этого и начал. Мурату казалось, что он присутствует не при серьезном акте — не каждый день снимают с должности первое доверенное лицо партии среди целого народа, а при каком-то позорном зрелище, словно при тебе догола раздевают человека и демонстрируют, злорадствуя, его физические недостатки…

Странное дело: нечто похожее испытывал и сам Дзамболат. Только он чувствовал себя куда неуютнее — ведь раздевали-то его. И еще в отличие от Мурата Дзамболат жалел раздевающих его. Жалел, как несмышленышей жалеют. Сколько сочувственных взглядов ловил он, изредка всматриваясь в лица сидящих в зале. Но эти люди молчали. Молчали и раньше, когда Дзамболат ошибался, искренне думая, что делает то или иное дело во благо. Кому из них не ясно, что не критика это, критиканство. Это понос слов, напавший на охотников любой ценой очернить его. Понятно: у них своя цель. И поэтому Дзамболат уже никого не слушал, приводил в порядок собственные мысли, тешась надеждой, что жизнь его на этом не кончится, что и этот урок пойдет ему впрок. Пусть слишком дорогой ценой доставшийся урок. Но когда вызвали очередного выступающего, он насторожился. К трибуне медленно, тяжело, словно преодолевая с непосильной ношей крутой подъем, поднимался Александр…

— Я слушаю некоторых товарищей и странно мне их слышать. Только не хватает ликующего хора и торжественного марша триумфаторов… Дзамболат, бесспорно, виноват во многом. Однако с какой целью носим у сердца партбилет, если во всем виним одного человека? Куда смотрели и что мы делали? Выполняли его волю? Механически? Безропотно? Как марионетки? Тогда… Кладите на стол свои партийные билеты, или имейте мужество нести ответственность наравне со своим, командиром. Я прекрасно понимаю этих громовержцев — поют отходную по Дзамболату и тут же ставят свои голоса на оду. Ясно, что каждому из них своя рубашка ближе к телу, что каждому надо поддерживать огонь под своими блинами. Первый секретарь Тагардонского райкома партии уверял нас, что он, якобы, в частной форме наставлял Дзамболата. Маловероятно, но поверим ему на слово. Кто еще из вас состоял в домашних воспитателях? Ни один из нас с этой высокой трибуны никогда не сказал ни одного веского слова товарищеской критики в адрес первого секретаря обкома партии. Да что там Первого — в адрес других секретарей, заведующих отделами обкома. Все мы тому живые свидетели. А сегодня некоторые ведут не большевистский разговор! Я тоже был секретарем райкома партии. Мы принимали хорошие, деловые решения. Голосовали за них, записывали черным по белому и… забывали. Я забывал. Начинали дело, бросали на полпути. Я бросал. Выносили принципиально важные вопросы на обсуждение. Обсуждали, делали выводы. И не были принципиальны в их претворении в жизнь. Я не был принципиален. За мной это «я» по отношению к себе скажет и Дзамболат. Надеюсь, скажет… И — теперь выходит, что меня Дзамболат заставлял, просил, умолял, учил забывать, бросать, не быть принципиальным? Мы партия коммунистов, а не какое-то сборище злопыхателей. И потому боль товарища — наша боль, ошибки товарища — наши ошибки. Указать ему на них, наказать его по заслугам — наш партийный долг. Тут повода для радости, торжества и ликования не должно быть. Это — безнравственно! А с Дзамболата вину никто не снимает. С него особый спрос. Но пусть наказание будет соразмерно вине.

— Мужчина всегда остается мужчиной!

— Александр никогда никому не лизал пятки, — бросил другой.

Мурата тоже приободрило выступление Александра: «Не все пауки, не все. Далеко не все. Только на здоровом теле язвочки заметнее, так и лезут в глаза…»

…Последним выступил Дзамболат.

— Все правы. Некоторые правы, однако, в том, что наконец-то показали свое истинное лицо, пеняя на меня, на их зеркало. — Дзамболат говорил усталым хрипловатым голосом, и оттого его слова становились полновеснее. — Все мы люди, все мы человеки, и я понимаю человеческие недостатки этих людей, но никогда не пойму и не разделю такую позицию по отношению к коммунисту-ленинцу. Но речь не об этом. Да, в деятельности областной партийной организации были серьезные ошибки, упущения, были…

— И злоупотребления! — громко сказал Бексолтан.

— Да, Бексолтан, и злоупотребления. Ты, например, злоупотреблял моим отношением к себе. И тут тоже вина не твоя, а моя. Прямая вина имеющего глаза, но не умеющего видеть глубоко и далеко. Последнее слово во многих делах всегда было за мной. И потому, не кривя душой и без позы, я весь груз ошибок тоже беру на себя. Мне уж кивать не на кого. И от всего сердца желаю моему преемнику избежать моих ошибок. О своих товарищах ничего худого не могу сказать. Мы старались делать как лучше. На большее, наверное, не хватило сил и способностей, раз не дано, то не дано. На меня смотрели тысячи глаз, меня слушали тысячи ушей — разве я имею право подвергать сомнению объективность суждений о моей работе? Спасибо тем, кто сказал правду, но не возводил напраслины.. А остальным, как говорится, бог судья. Пусть только в выигрыше будет сплоченность наших рядов. И я верю: новое руководство областной партийной организацией окажется на высоте тех задач, которые ставятся перед нами Центральным Комитетом ленинской партии.

* * *

Дзамболат садился в свой «ЗИМ» последний раз. Ободряюще улыбнулся шоферу — как-никак вместе более десяти лет мотались по дорогам республики. И шофер в ответ вымученно улыбнулся. Всю дорогу до квартиры Дзамболата оба молчали. Дзамболат вышел, пожелал шоферу спокойной ночи и вошел в дом. Машина не отъезжала. В ее окошке долго светился огонек папиросы. Одну папиросу столько времени никак невозможно было тянуть…

Дзамболат скинул верхнюю одежду, снял сапоги, переоделся в домашний полосатый халат, переобулся в мягкие, без задников, тапочки. В ванной сполоснул холодной водой лицо, тщательно причесал седые вихри и только тогда вошел в гостиную.

Семья в полном сборе ждала его возвращения. Смущенные, испуганные лица. Три дня все жили в тревоге, три дня ходили неслышными тенями. Ни дети, ни жена не решались заговорить с отцом: «Что следует нам знать — сам скажет. Ничего не скажет — значит, ничего не полагается знать».

Дзамболат поочередно оглядел домочадцев, сказал:

— Носы повесили… Негоже, негоже. Давайте-ка хлеб наш насущный.

Все оживленно засуетились. С утра к еде не притрагивались, но никто не испытывал голода. А обед приготовили.

Каждый занял за столом свое привычное место. Дзамболат окинул взглядом стол и поднял на жену удивленные глаза. Этот жест был незнаком жене. Дзамболат спросил:

— Все, больше ничего?

— То есть?

— Что-нибудь горячительное.

Жена встала. На столе появилась бутылка марочного вина, рюмочки из простого стекла. Глава семьи разлил вино: сперва жене, потом детям, последним себе. Взял рюмку тремя пальцами, но от стола не отрывал, тихо поглаживал.

— Тянет говорить высоким штилем. «И летопись окончена моя. Исполнен долг, завещанный…» Да, в прошлом осталась лучшая и большая часть моей жизни. И ты, подруга, — Дзамболат повернулся к жене, — не в весеннем цвету. Дети наши тоже в том возрасте, когда и чужие уроки жизни наматывают на ус. Как бы там ни было, все мы понимаем, что жизнь не стоит на месте. Течет, видоизменяется. Входит в другие берега. Неизменными должны оставаться только наши горы, честь и совесть человека, долг коммуниста. Я не поступился ими, никогда не берег, не щадил себя, не работал вполсилы, вползнаний. Однако и финиши бывают разными. Одни безбедно и тихо доживают до своих последних дней. Хорошо. Жизнь других укорачивает недуг. Жалко. Жизни скольких моих товарищей, ровесников моих, переехала война… — Дзамболат привстал. — Светлой и вечной им памяти. — Подавленно помолчал. Умными усталыми глазами оглядел детей. — Точно так же действуют законы жизни и на поле, называемом полем деятельности. Кому бодро шагать до пенсии, кому пасть на середине пути, надорвавшись; кому, как нарту Сослану, колесо Балсага отхватывает по колено ноги. Я за собой не чувствую вины. Ни народу, ни партии я сознательно не причинил зла. Но никто не гарантирован, не застрахован от невольных ошибок. Я не оправдываюсь перед вами, самыми мне близкими людьми. Мне не в чем оправдываться. И прошу вас: ни перед кем не опускайте головы, не испытывайте чувства вины, не изображайте из себя несправедливо обиженных судьбой. Меня по-прежнему зовут Дзамболатом, вы навсегда мои дети, семья Дзамболата. Были в прошедшей моей жизни и светлые праздники, и ненастные будни. Но я никогда не роптал. Я всегда думал, что знаю людей… Ошибался… Сегодня набрался столько мудрости, что на сто жизней хватит. Вы мои младшие, побеги мои. И вот какое слово я вам хочу сказать то горячим следам: кем бы вы ни стали, какой бы пост ни занимали, помните только об одном: на все свои дела, на все свои поступки смотрите глазами простого народа, все мерьте его мерками, все взвешивайте на его весах. Что угодно народу — угодно партии, угодно жизни самой, — Дзамболат медленно поднес рюмку к губам и залпом выпил.

Мать и дети сделали большие глаза. Нет, они не огорчились — обрадовались «слабости» отца, прежде редко замечаемой за ним. Как по команде, все разом пригубили свои бокалы и отодвинули от себя. Через силу поужинали. Дзамболат поднялся.

— А теперь прошу извинить меня…

Он шел в спальню и чувствовал на себе полный немой боли взгляд супруги, идущей следом. Постель была уже застелена, Дзамболат прилег. Жена присела у изголовья на краешек кровати, теплой ладонью погладила его лоб, провела по волосам, вздохнула и уставилась горестным взглядом в его глаза. Дзамболат понимал состояние жены, она ждала хоть каких-то подробностей о пленуме. И не из праздно-женского любопытства; он поделится толикой тяжких дум — полегчает самому. Но против обыкновения он молчал. Ни говорить, ни думать, ни вспоминать — ничего не хотелось.

Умоляюще улыбнулся:

— Прости, пожалуйста. Понимаю тебя, но ты сейчас ни о чем не допытывай меня. Иди, милая, к детям — они слабее нас с тобой, пусть прислонятся к тебе. Из случившегося не надо строить трагедии. Не место делает человека человеком. Все идет своим чередом. И не вздумай плакать — категорически запрещаю.

Но из глаз жены уже бежали крупные градины слез?.. Она их не утирала. Посидела еще с минуту, встала и тихо вышла.

Как всегда, рядом на тумбочке лежала свежая почта, газеты и журналы. Дзамболат вытянул из стопки газету. Буквы, поплыли перед глазами. «Вот это тот случай, когда смотришь, в книгу, а видишь фигу», — усмехнулся про себя, отложил на место газету и потушил свет. Спальня погрузилась в полумрак: шторы были раздвинуты, и в комнату пробивался свет окон дома напротив.

Дзамболат прикрыл глаза рукой. В памяти одно за другим вставали события последних лет жизни. Он старался остановить их мельтешенье, но был не в силах сосредоточиться на одном. В ушах звучал разноголосый хор, лица судорожно мелькали, как кадры в оборвавшейся киноленте.

Пленум… Оказывается, хоть он и старался отключиться тогда, но все прекрасно слышал и запомнил. Не о справедливых упреках в свой адрес он думал — тут возражать было нечего.

Что не укладывалось в голове, чего никак понять не мог — так это поведение некоторых товарищей. Что их толкнуло выступить так? Чем это продиктовано? Почему так густо напитали свои слова ядом? Почему изо всех сил старались больше уязвить его? Он же кроме добра ничего им не сделал? Или: не сделай добра — не узнаешь зла?

Нет, все-таки надо начинать с себя самого. Знал и твердо знает: были промахи, упущения, ошибки. Только, Бексолтан, (как это я тогда подумал: сплошной рот? сплошная пасть?) я злоупотреблений не допускал, но со временем так оно, по-видимому, и оборачивалось. Ах, и глуп же был, когда раз поддался минутной слабости.

Было это на июльском пленуме обкома. В президиум после его доклада поступили анонимные записки с подковыристыми вопросиками. И он разрешил себе впасть в монаршеский гнев. Тут кто-то шепнул, что хорошо бы найти авторов и взглянуть им в глаза… Он зацепился за эту мысль: взглянуть им в глаза. В глаза именно им, чтобы не принимать каждого за них. И повелел найти… Ну, какой черт его надоумил на эту архиглупость? Вот и отпирайся, что ты не был дураком…

Мысленно перенесся в суровые годы войны. Жестокий и сильный враг на подступах к Орджоникидзе. И вот разгром немецко-фашистских войск в районе Гизели. Счастливее тех дней не было в жизни Дзамболата. Это была победа, в которую и он внес свою скромную лепту. Вспомнил нелепую смерть близких товарищей…

Был сбит фашистские стервятник. Они побежали к нему. Знали, что там пассажиром летел офицер с важными документами. Спешили захватить его в плен, пока тот не успел уничтожить бумаги. И поплатились жизнью — потому что не о ней думали.

Вспоминаются многие славные ребята. Светлеет душа и слезами исходит. Ну, почему так несправедливо устроена судьба, почему она в самом расцвете погасила их прекрасные жизни, как черемуховые холода мая губят плодовые деревья… Он слышит их голоса, видит полные огня глаза. Вот они, друзья, протяни руку и дотронься… Нет, не дотянуться, не выразить по-мужски скупо свою радость от долгожданной встречи…

Но и тогда, черт возьми, ведь были и такие, кто сперва думал о себе, потом тоже о себе и под конец тоже о себе, а говорили… Эх и живуч же сорняк, ни огонь его не берет, ни в воде не тонет.

И снова светлая мысль о себе, светлая без ложной скромности… В те дни, когда шел суровый экзамен на человеческую прочность, на семижильность коммуниста, он не посрамил своего, имени, былинке не дал сесть на свою совесть. Он слышал тогда это признание от старших, он тогда читал это признание в глазах подчиненных ему людей. Он разделил признательность великого Отечества его маленькому осетинскому народу, доблестному воину и труженику. Да, не он сделал свой народ таковым. Но не перечеркнуть же того, что именно он, Дзамболат, был в то лихолетье во главе Осетии! И не по слепой прихоти судьбы — партией был назначен.

Чего лукавить, куда лучше бы было, если бы его кровь и пот не были смешаны с грязью, если бы все было сделано честь по чести — чистоплотно! Только на радость недругам — не лично его недругам, а недругам партии — он убежден в этом — его так бесцеремонно вышибли из седла. Но ничего не попишешь. Чашам весов жизни противопоказано равновесие…

Рад бы забыться глубоким сном, освободиться от цепких лап неотвязных мыслей, но, наверное, в эту ночь не улыбается такое счастье. Повернувшись на бок, подложил ладонь под голову, расслабился. Вспомнил чей-то совет: не идет сон, считай овец отары, и мысленно представлял их себе — вон один баран, вон второй идет, ягненок подбежал к матке, упал на колени, тычется в вымя, присосался… Баран косо глянул на них, степенно пошел с трибуны… Бексолтан. Нет, голова вернулась к трибуне, раздулась, распухла, заслонила весь зал, и отворилась пасть ворот: видать зубы, нет, не зубы — пасть ощерилась зубьями размером со спицы арбы; в черном зеве раздвоенный красный язык…

Проклятое наваждение! Дзамболат покрылся холодным потом. Лег на живот. Пасть, безумно хохоча, полетела в пропасть. Дзамболат прислушался, не раздастся ли всплеск реки на дне пропасти, и чуткий сон убежал.

Перевернулся снова на спину и незряче уставился в потолок. Казалось, само время остановилось. А за стенами голая пустыня, одинокий океан тишины. Мир приник ухом к этим четырем стенам, стараясь уловить, чем там занят этот человек, дитя своего времени, как злой мачехой, так больно сегодня отшлепанный судьбой. Человек не подавал внешних признаков жизни, однако жил самой творческой формой жизни — он думал. Он вспоминал.

Восемнадцатый съезд партии. Кремль. Впервые так близко Дзамболат видел Иосифа Виссарионовича. Когда шло обсуждение кандидатур на руководящие посты в партии, он сидел почти рядом со Сталиным. Всем своим существом ощущал его присутствие — и не верил в реальность момента. …Великий, величайший человек современности. Легендарны и Калинин, в тридцать четвертом году почетнейший гость на земле Осетии, и Ворошилов, и Буденный. Но Сталин…

Сколько же ему, Дзамболату, было тогда лет? Тридцать. Может ли верующий без трепета взирать на святой лик Христа? Нет. Мог ли не боготворить Иосифа Виссарионовича Сталина Дзамболат? Нет! И не стыдно. Для него в этом нет ничего, унижающего чувство собственного достоинства. Эта любовь к вождю вдохновляла на работу — имела практическую ценность, так сказать.

Но шли годы. И делали любовь зрячей, ум мудрей. Только любовь убавлялась. Приходило понимание, что человек всегда остается человеком, не чистой воды алмазом. У человека есть и лучезарные грани бриллианта, и грани обыкновенного углерода — те самые уязвимые слабости, незакаленные колени Сослана, богатыря-нарта. И тут к Дзамболату неожиданно и для него самого пришла мысль, что, будь жив Сталин, сегодня бы с ним, может быть, так не обошлись. В неполные пятьдесят лет — в самые плодотворные годы, в самую жизнедеятельную и мудрую пору. Он лишился своего места? Своего?! А с какой это стати это именно его место? Только он единственно красит это место? В наследство великому князю досталось от в бозе почившего монарха? Ну и самомнение! — Дзамболат не сдержал смешка.

Не только Дзамболат — все отгоняли от себя мысль, что когда-нибудь и Сталина постигнет участь обыкновенного смертного, что и он умрет. А тот взял и умер. И горько оплакивала эту смерть огромная страна, Прогрессивное человечество держало траур. Даже заклятый враг Страны Советов Уинстон Черчилль воздал должное гению и железной воле этого человека.

«О мертвых или хорошо, или — ничего». Но Дзамболат уже уловил нарастающий гул недовольных голосов. В сторону Мавзолея, по адресу переселившегося туда на вечный покой человека полетели первые камешки: между строк последних партийных документов умеющий читать да прочитает. Нет, не будет ему вечного покоя. И — поделом? Не зна-а-ю! В настоящее время я ничего не знаю! — Дзамболат прокрутил свои мысли в обратном порядке, остановил запись на словах: «Человек — не чистой воды алмаз…»

А Ленин! Солнце без пятен. Нет. Ленин — это Ленин. Не икона. Не бог. Просто Ленин. Слабости человеческие были, недостатков человеческих нет. Как это Аузби сказал: «Ленин бы что-нибудь придумал…» Старый большевик в уме своем, в сердце своем не ставит рядом Ленина и Сталина. Но Сталин ведь тоже называл себя учеником Ленина. Или можно называть, а делать по-своему, не по заветам учителя? Вера народа в Ленина — не фанатична, а светла, как вера в Добро и Разум Человека.

…Говорили и о моей политической неблагонадежности. Кажется, Бексолтан… И этот, низколобый, завсектором обкома. Как это только у них повернулись языки сказать такое? Неблагонадежный? Это я-то не боролся за дело партии? Это я не верен партии Ленина? Какому же идолу, бабе каменной, я поклонялся? Ну нельзя же подвергать человека остракизму — лишаешь должности — лиши, критикуй, ругай, но не затаптывай в грязь! Хочешь побрить голову — брей, но не снимай же дли этого голову с плеч!.. Нет, не стали еще многие люди человеками — ни ума, ни совести. И стараются всеми правдами и неправдами, сталкивая других на обочину, пробить себе дорогу. Поумнеют люди, совесть станет мерилом всех их поступков, советчиком и судьей, но когда это еще будет… Но неужели до тех пор они будут давать волю животному началу в себе, будут пакостить и вредить ближнему? Копать ямы тем, которых вчера еще сажали на трон Казбек-горы. Или превозносили до небес с единственной целью, чтобы низвергнуть с выси на острые камни, как орел черепаху?

Ах, Тепсарико, Тепсарико. Я же тебя за волосы тянул в люди, волоком волок. И когда ты, сибирский валенок, захотел стать ученым мужем, то я, дуралей, пошел навстречу, и получил-таки валенок без знания звание. Мичурина запомнил, Лысенко фамилию вызубрил, травополье наизусть выучил! Сорока! Ты и ненависти не стоишь.

Вот Александр… Такого и в друзьях иметь счастье, и в врагах числить — честь. В недоумках, дебилах разных не сомневался, а этого оскорблял своим недоверием. Думал, не свое место занимает в кресле первого секретаря райкома партии. И под благовидным предлогом учебы послал в Москву. И кто же по моей прихоти это кресло занял? Ого-го-го! Как же небо не поразило меня громом и молнией! Чекистом был, говорят… Предан, говорят… Умен, говорят… Это мне свояк Бексолтана прожужжал уши, сам в Москве в органах не на последнем счету… Друг мой… Теперь — бывший. Я поднял крыло, а Бексолтан юркнул под него. И как сладко ему там мурлыкалось. Ему… А я как разомлел под его пенье! Кресло-то первого секретаря райкома партии Бексолтан оседлал на время, пока я не пересажу его в кресло одного из секретарей обкома. И чуть было не успел.

Сегодня аплодировали Бексолтану. И с Амурханом сообщниками переглянулись. Ну что ж, Амурхан, получай его в наследство. Раскусишь — умнее меня, а нет — пеняй на себя. Подсказал бы тебе кое-что, да ты, я знаю, не нуждаешься в моих советах.

Мало мне еще всыпали, а иначе как этот низколобый ухитрился стать заведующим сектором? Кто-то из друзей, которым я верил как самому себе, подсунул, завернув в шкурку ягненка. Что думали люди обо мне, когда этот кретин говорил с ними от имени обкома партии? И правильно делали, что ничего лестного не думали. Да, да, я видел его. Ругал, и неоднократно. Но сколько камню ни читай нотаций, ни стыди, ни ругай, ни увещевай, что ему не положено торчать посреди тропы, он не покраснеет и не сдвинется с места. Ломом поддеть и вытолкнуть прочь. А я… Месяца три назад прозрачно намекнул, что подыскал ему другое место, где тоже не сифонит. И — забыл… Не до него стало. Бешеная текучка заела.

Ах, если бы только с ним. Таких явных недоумков вроде бы больше не было. Надо и мне не передергивать. Но откуда у нас пошла эта в корне порочная практика: не справляется на директорском посту — идет председателем колхоза, завалил там — идет в начальники управления. Чехарда номенклатурных должностей, перебрасывание щуки из пруда в пруд, где побольше пескарей.

А как связь с народом держал, в гуще масс находился? Стыдно вспомнить. Приедешь в район, подсаживаешь к себе первого секретаря и — галопом по Европам. Останови там, где он скажет, посмотри туда, куда он укажет, поговори с тем, с кем он подскажет. В последние годы не присел рядом и не побеседовал ни с одним простым тружеником, ни в один крестьянский дом не заглянул, не попробовал печеных в золе картошек с сыром, цивжидзахдоном, не разломил добрый чурек, не запил свежей пахтой, уж не подбирал ключей к сердцу рабочего, не внимал его доверительному рассказу о житье-бытье… Все ненастоящее, нарочитое, бутафория…

Если и, переступал чей порог, то такой, за которым ждут не дождутся, получив соответствующие указания. Там я наглухо был отгорожен, там не было опасности услышать что-нибудь такое, что было бы неугодно секретарю райкома, там уж все были заранее натасканы: держи язык за зубами и будешь кушать мясо — так уж надо натужиться, чтобы усвоить эту сентенцию? И каждый раз обносили меня живым забором, не давая протиснуться ко мне человеку со словом. Не меня щадили — о себе пеклись… А пропустят кого, так и знай, что сейчас начнет заученно нести околесицу. Глаза же насмехаются или виновато прячутся. Задним умом мы, осетины, богаты, задним умом.

«Рыба гниет с головы», — такое, кажется, тоже прозвучало» Попробуй, открестись. Мне, цыгану, почести, а там и цыганятам. Первому секретарю райкома оказывает «услуги» председатель колхоза, председателю колхоза — бригадир, а тому кто? А тому колхозники кулак под нос: «Сам работай на свои трудодни». Кулак-то совали, но кто же пахал, сеял, убирал, если не они?

Почему это он поздним умом горазд, почему? Сколько раз твердо решал: поеду в район, никого предуведомлять не буду, сам не маленький, найду и поле, и колхоз, и ферму. Поговорю с людьми, постучусь в двери. Не глаза мне откроют, а душу полечат, в положение войдут, поймут, что не от хорошей жизни первый секретарь обкома партии тоже в тревоге за общее дело. Ему тоже больно, что трудодень полупустой, что до крови родное государство рабочих и крестьян не дяде какому-то забирает у них урожай, а чтобы накормить детей-сирот, накормить рабочих и студентов, народную интеллигенцию, больных и немощных, инвалидов войны, продать хлеб и построить новые заводы и фабрики, выпустить больше — не сто тысяч, а сотни тысяч тракторов, наделать этих самых запасных частей, будь они во веки веков неладны. Но не выехал инкогнито, не постучался, не поговорил по душам! Ибо стыдился самого себя, стыдился не доверять первым секретарям райкомов партии. Не все же они были Бексолтаны! Но, к сожалению, и он не один такой…

Верь осетин, верь коммунист, но проверь! Это не право твое, а святая, уставная обязанность. Так Ленин завещал. Делал? Нет. Вот и казнись. Кусай локти, — Дзамболат вспотел. Не церемонясь, вытер лицо и грудь вытянутым краем простыни.

Опять перегнул. Проверяли… как не проверяли. Может, недостаточно глубоко. Поверхностно. Но проверяли. А если бы меня самого проверяли дотошно, еженедельно, ну, ежемесячно, пусть, ежеквартально? Не обиделся бы? Стало бы лихорадить. Унижала бы эта мелочная опека. А в райкомах не те же люди сидят? Не те же коммунисты? Надо было быть щепетильным. Но в меру. Тогда почему же сельское хозяйство пришло в упадок? Известно, почему. Война. Разорение. Двадцать миллионов павших… И в постановлениях ЦК об этом сказано. И не только об этом… И не только у нас так… И не один я…

Мысли, мысли… Тяжкие мысли…

Не творил зла… Не порождал зла… Сам… А если творили зло моими руками? Кто? Да тот же самый Бексолтан, будь он не тем местом помянут! Тогда еще работал в органах… Принес бумаги на нескольких работников. Они разоблачались как враги партии, враги народа. И я дал свою санкцию на их арест! Дал! И где они сегодня? Я в своем доме, в теплой постели. И Бексолтан в своем доме. И ему еще лучше, чем мне. А эти где? И про меня сегодня сказали, что политически неблагонадежен. А если и тех точно так же оговорили? Пусть не всех. Пусть одного из десяти, из сотни! Кто за это ответит? И это я сетую на судьбу? Да не стоглавый же я! Против ветра и утлое суденышко идет. Но где тот корабль, который бы против ветра времени поднял паруса и тут же не пошел ко дну?

…Пришли как-то из органов с компрометирующими заявлениями на трех ответственных работников. Дзамболат прекрасно знал их лично. Они, оказывается, если судить по доносам, переродились в заклятых врагов народа. Но он отстоял-таки их. Тех, троих, через полгода удостоили высоких правительственных наград. Сам привинчивал им ордена на грудь… Он их знал, а если бы нет… Отвечал бы сейчас за «злоупотребление». И по какой статье?

Не без вины виноват, нет, не без вины. Однако… Политически неблагонадежен? Это вы уж бросьте! Кончились времена навешивания ярлыков!

Голова налилась свинцом, ничего уже не соображала. Ни вспоминать, ни думать сил не осталось. Выжат насухо. Дзамболат смежил веки. Какие-то огненные круги поплыли перед глазами. И в круге, как в нимбе, пролетела над ним голова Бексолтана. Распахнулась огромная пасть, и вдруг из пасти соскользнула длинная рыбина. Холодным, омерзительно липким, хвостом провела по лицу Дзамболата…

Дзамболат вздрогнул, испуганно вытаращил глаза. Невольно провел рукой по лицу — наваждение пропало. Глубоко и тяжко вздохнул, перевернулся на другой бок. Желанный сон одолел Дзамболата только перед самым рассветом.

Перевод Б. Гусалова