Воздух горчит осенней сухостью. В наплывах его струй, прогретых солнцем, млеешь, как в знойном мареве летнего дня. Коршун томится в зыбком разливе покойного мира с самого утра, изредка легким покачиванием крыльев выверяя направление движения. Пора бы и дух перевести, однако охота не принесла желанного удовлетворения. Как ни ловчил, как ни изощрялся в головокружительных падениях, попадалась лишь мелочь, и он еще не насытился. Долго выслеживал стоящую добычу и, когда, наконец, был вознагражден за терпение и усердие, пришлось идти на риск. Уже и надежды не оставалось никакой, как вдруг на гребень борозды, сочащейся свежим срезом, уселась перепелка. Все бы ладно, но вблизи находился человек.
Коршун пустился на хитрость — совершил лишний облет равнины. Уловка удалась — он оказался вне подозрений человека. Теперь ему нужны были сметка и ловкость. Завис как ни в чем не бывало над полем и упал камнем. В натуге, в неистовом рвении едва не вспорол клювом отвал чернозема. В последнее мгновение сумел-таки вывернуться и с видимым усилием начал набирать высоту кругами да витками, словно восходил к зениту по террасам.
Унося свою жертву, коршун, попутно высматривал поседелый от времени и солнца курган или хотя бы межевой валун, чтобы предаться пиршеству.
Поверхность земли — именно там подстерегают его обычно всякие опасности — все больше отдалялась, постепенно теряя очертания перекошенных холмов, жиденьких посадок вдоль дорог, жесткой игольчатой стерни. Степное раздолье сверху виделось ему в скользящем наклоне, расчерченном бороздами, ручьями, втекающими в теплый омут горизонта. Где-то внизу растворился человек с конем, так и не заметивший его лихого виража, не услышавший знобящего всхлипа полнотелой перепелки.
Ни хрустящего взмаха крыльев хищника, ни нервной суеты жеребца, грызущего удила в нескольких шагах от него, Темыр Мизуров в самом деле не почуял. Отрешенно стоял он посреди распаханного клина, стоял и думал о своем.
Сколько хватает глаз, пашня бугрится сотами, в которых вместо янтарных капель позднего меда гнездятся зерна пшеницы. Одно к одному, просушенные, литые — не раздавишь, не раскусишь.
Неделю-другую Темыр дневал и ночевал с трактористами. Усох, почернел от ныли и бессонницы, до хрипоты умолял, торопил, подгонял — успеть бы, справиться бы с озимыми, покуда…
Нет, не повернется язык произнести такие слова, а страх оказаться застигнутым врасплох не отпускал ни на минуту. Почти с месяц не умолкает гул, нутряной и вязкий, доносящийся со стороны Эльхотовских ворот. Будто по днищу огромного таза колотят кувалдой, и удары эти отзываются в нем какой-то необъяснимой тревогой, хотя Темыру доподлинно известно: в горловине Арджинарага и на взгорьях под Моздоком кипят рукопашные бои.
Немцы рвутся к нефти, пытаются оседлать перевальные дороги в Закавказье еще до заморозков. Удастся ли умерить их воинственный пыл? Не ему судить об этом, не ему дана прозорливость военачальника. Нет, не предугадать, куда потянет чаша весов. А на весах тех не горсть песка — вот эта земля обрекается на муки и страдания.
Вздрогнул Темыр от дурного предчувствия, уронил очки, и белый свет померк. На какой-то миг смятения показалось, что армада вражеских танков мнет, кромсает влажную от росы грудь пашни, и она, разъятая, кровоточащая, исторгает стоны и проклятия. Ощупью отыскал очки в металлической оправе, неловко водрузил их на переносье, вздохнул впалой грудью. Перед ним, по-прежнему благоухая запоздалой теплынью, лежало урсдонское плато. Там, где поле выгибалось взгорбленной пустошью, по проселку удалялись тракторы. Старенькие, вконец разболтанные от долгой службы, они принуждены уйти в укрытие — в распадок ущелья или урочище Тырмон, туда, где и без того тесно пастухам и косарям, где две обширные поляны из пастбищ с обильным пахучим травостоем превратились…
…Вслух об этом не говорят, но Урсдон нежданно-негаданно очутился в прифронтовой полосе, и в селе, как тому положено, уже действуют законы конспирации. Немногие удостоились доверительной беседы в райкоме партии — не приспело время. В Тырмоне исподволь сосредоточивается база партизан. Часть колхозного скота не вернулась с летних выпасов. По ночам заброшенные тропы скрипят под тяжестью грузов. Теперь вот и тракторы уносят в лесную глухомань лязг нагретого за день металла, стойкий запах горючего.
Ущербным, давно утратившим зоркость зрением проследил Темыр за валким ходом этих безотказных трудяг, пока они след в след не соскользнули с лысого пригорка в низину, в пойму взбухшей реки. Рев потока, выдавленного из теснины, многократно усилил стрекот моторов — вокруг застучало, затрещало, загромыхало.
Жеребец всполошился — взметнул гривой, ощерил пасть, лихорадочной дрожью зарябил гладкий круп, и весь он напружинился, как перед яростным броском. Вороной призывно заржал, желая передать свое волнение зачарованному каким-то видением хозяину — умчаться бы, уберечься от напасти, свалившейся на них откуда-то с вышины.
Минутой раньше небо не внушало опасений. Ширь да выгоревшая синева. Ристалище орлов, тронутое блеклой белизной увядания, тихо изнывало от убаюкивающего беззвучия. Вдруг всю его глубину наполнило рокотом и гудом. Что-то ужасающее промелькнуло над ними и устремилось ввысь, потом возвращалось снова и снова, сминая привычное колдовство света, красок, запахов. Беда обступает со всех сторон, грозит стереть их с лица земли, всадника же словно цепью приковало — шепчет вполголоса что-то невнятное, запрокинув стриженую голову…
Небо враз потемнело и как-то сузилось, окольцованное раскаленными жгутами. Три самолета завертелись, закружились над пашней, в ломких полукружиях разворотов полосуя друг друга свинцовыми хлыстами. Не сразу сообразил Темыр, что происходит средь бела дня под разодранным вспышками и взрывами небесным куполом. Наконец, уразумел: два стервятника навалились на краснозвездного сокола. Вот уже захватили его в клещи. Куда ни рвись — западня, куда ни кинься — перехват, и в скорости превосходят — спасу нет.
— Крепись, джигит! — взмолился Темыр.
Стекла очков покрылись мутью испарины, пот стекает с кончика носа на усы. Сердце сжалось в комок, тщедушная фигура натянута тетивой — ну, хоть костьми ляг, ничем не поможешь летчику. Ох, как коротки руки…
Однако же слишком рано затянул он панихиду. Изловчился молодец, огрел пулеметной очередью «мессершмитт», и тот отвалил, охваченный дымом. Планируя на запад, фашист, видно, надеялся добраться до базы, но не тут-то было — прошитый снайперским огнем истребитель вспыхнул и развалился.
— Слава тебе, герой! — вскричал Темыр и тут же сник.
Второй стервятник успел зайти с хвоста, и снаряд угодил ему в мотор. Самолет клюнул носом, задергался, потом опрокинулся раз, другой, и его понесло к земле. Взвился, затрепетал шлейф пламени, тут же отсеченный ветром.
— Прыгай, дружище, прыгай, — твердит, советует, просит Темыр. — Что же ты? Ну… Скорей…
Окрестности сотрясало от гула неуправляемой машины, и в этой жути, конечно же, голос человека не был услышан. Темыр закрыл глаза в ожидании беды. Он уже чувствовал ее, ощущал всем телом, противился ей, отвергал, проклинал — смерть шла напролом, сметая живое. За дальним островерхим курганом раздался взрыв, поднялся смерч. Земля качнулась от толчка, разверзлась, принимая в свое чрево храбреца.
Все вымерло. И на земле, и на небе. Будто гибель летчика приснилась ему или померещилась. Но было же, было побоище, отчаянье и подвиг. И угас человек.
Подавленный, опустошенный, Темыр не знал, куда идти и что предпринять. Он круто развернулся, словно искал помощи вороного. Жеребец, взвизгивая, заходил ходуном, превращая пахоту вокруг себя в месиво. Подбежал к нему, спотыкаясь о борозды, с трудом вытаскивая из почвы отяжелевшие кирзовые сапоги.
Присмирел конь, потянулся к хозяину, но в округлых зрачках его вспыхивали еще искорки страха. Рядом со скакуном с могучей грудью, стройными вытянутыми ногами, длинным лоснящимся корпусом Темыр выглядел незадавшимся юнцом. Ухватился за гриву, вскинулся в седло; вороной, почувствовав седока, с места рванул рысью, а на дороге, укатанной арбами и бричками, без понуканий взял в намет.
Прикипел всадник к горскому седлу с мягкими подушками. Не накренится, не завалится — крепко же еще сидит в нем удаль красногвардейская. В скачке жеребца и посадке Темыра — лад. Грудь в грудь рассекают воздух, упругий, звенящий. Ветер свищет вдогонку, взбивая клубы лежалой пыли, разбрасывая кучи брошенной гнить половы.
Оседают годы ношей за спиной, не успеешь оглянуться, как время согнет тебя. Всякое довелось пережить и увидеть на своем веку. Порой кажется, что жизнь намеренно и все более искусно ужесточает испытания, отпущенные праведной душе. Слыхана ли смерть в адовом пекле — не сабельный это удар, не пулевая рана. И почему она написана на роду человеку почти святому, раз он пал за правое дело?
Мысли эти мелькали в сознании Темыра, не складываясь во что-либо определенное, цельное, но держали его в напряжении, близком к тому состоянию, когда его во гневе покидало самообладание и он крушил, судил и рядил, негодуя и на себя, и на других.
Отпустил взмокшие поводья. Вороной не подведет, не отступится. Не впервые доверяется ему. Случалось, засидится до первых петухов на бюро райкома партии и заботы не знает, пусть хоть ночь непроглядная, а зрения полноценного и в помине нет еще с тех полузабытых времен, когда сердобольный дядя по матери усадил его, сироту, на загривок иноходца и за световой день доставил из отдаленного горного села Галиат в сытый, взбалмошный, куражащийся в лени и праздности Владикавказ, чтобы пристроить поваренком в клуб дворянского собрания. Пригрелся парнишка у чужих людей — обут, одет, накормлен. В уплату же огонь кухонных печей выел ему глаза — майся и помни: без корысти и всевышний не одарит тебя даже ослом. Гвоздем вбили эту заповедь в память Темыра, на всю жизнь зарубка… Слава богу, жеребец никогда не сбивался с пути. Если даже небо сольется с землей, отыщет березку у мизуровского крыльца.
Вблизи снесенного почти наполовину кургана догорал искореженный самолет. Смердил запах гари, жженой краски, горелого металла. Крыло, сплющенное ударом о земную твердь, отброшено в сторону. Другое вмято в корпус самолета.
Летчика отшвырнуло воздушной волной. От огня она спасла его, от смерти не защитила. Совсем молоденький, он лежал, будто сон настиг или с устатку прилег передохнуть. Форменной кожаной куртки на нем не было. Рука заломлена назад, видно, в предсмертной агонии пилот пытался сбросить с себя горящий парашют — обугленные концы строп напомнили Темыру бикфордовы шнуры. Ссадины на лице заплыли малиновыми пятнами крови. Льняная прядь волос залепила чистый лоб. В зрачках светилась по-детски прозрачная наивность, и это было непереносимо среди разрухи и лома.
Переборов себя, Темыр нагнулся и слегка придавил пальцами пухлые веки. Странно — мертвенного холодка от прикосновения к неживой плоти он не ощутил. Сильное, натренированное тело летчика еще остывало, а душа уже рассталась с ним.
Возле трупа валялся развернутый планшет. Карта местности. Комсомольский билет. Девичья фотография. Письма. Вот и ремень с кобурой. Но почему без пистолета? Догадка кольнула сознание, обожгла, озадачила. Веря и не веря своему сердцу — рассудок отказывался воспринимать это — Темыр глянул туда, где в чахлых кустах мелькнула чья-то выморочная тень. Неужто мародер опередил его? Напакостил и был таков, преспокойно избежал расплаты…
«Грешна земля, если держит таких подонков, но трижды благословенна, когда освобождается от них, — Темыр обернулся к жеребцу, намереваясь пуститься в погоню, и махнул рукой. — Упустить злодея из-под носа! Стыд и срам… Да что толку в словах, не найти ведь иглу в стоге сена», — казнился он.
Никто не видел его растерянности, никто не попрекнет в слабости воли и духа, по разве совесть сама не свидетель? Умей держать ответ перед людьми, если покрыл свое имя позором. Отныне он должник судьбы: пока жив, не простит себе сегодняшней оплошности. Знает и другое: теперь ему дано право на жестокость, и он воспользуется им, не останавливаясь ни перед чем…
От скрипа скупо смазанных колес — ныне и тавот с дегтем на вес золота — Темыра покоробило. И самой малой малости хватило бы сейчас, чтобы пролилась чаша, и все же он совладал с изжогой раздражения. По трезвому рассуждению даже рад был вмешательству чужеродных звуков в свои раздумья — хоть таким образом стряхнуть их давящую глухоту.
Водовоз тракторной бригады, малолетка Чермен, трусил проселком на отощавших в страду клячах. Бочка, закрепленная кое-как, перекатывалась в бричке, жалобно дребезжа. Ленивость истощенных лошадей бесила возницу — мальчик хлестал их хворостиной по облезлым ребристым бокам, в дерзком нетерпении забывая о том, что им даже не грезится уже пора лихих скачек и ничто не прибавит резвости.
Бричка остановилась в отдалении. Паренек испуганно вытаращил глаза, увидев разбитый самолет. Он боялся приблизиться, не смел и улизнуть, хотя со страху его, наверно, подмывало бежать без оглядки на все четыре стороны. Что с мальца-то взять?
Бездорожьем торопились к ним люди из села. Уже слышны крикливые возгласы. Уже раздался чей-то всхлип. Темыр потерянно подумал: идет второй год войны, а джигитов в Урсдоне можно по пальцам пересчитать, и по тревоге ныне поднимаются хранительницы домашних очагов. Десятка два мужчин, все больше калеки и старцы, выбиваясь из сил, семенили за женщинами.
Сельчане еще издали признали председателя колхоза — ростом и телосложением ни дать ни взять подросток — попритихли, подбираясь к нему с опасливой настороженностью. Оттеснив Темыра, они сгрудились вокруг погибшего пилота. Старики обнажили бритые головы и плешины. Женщины глухо запричитали: уа-да-да-дай. Слов ни у кого не нашлось, сдерживаемые рыданья лишали дара речи. Самый старший из мужчин Марза Тайкулов выжидающе уставился на председателя — в серых, стального цвета глазах с красными прожилками корчилась скорбь, зернистые слезы капали на обкуренную самодельной трубкой бороду, закрывавшую стянутую овчиной грудь.
Темыр сбросил с плеч брезентовую робу, накрыл ею посиневшее лицо летчика.
— Скатите бочку. Наберите соломы. Уложите тело.
Молча исполнили сельчане волю председателя и так же безмолвно двинулись за бричкой, будто сговорились не вторгаться в покой человека, уснувшего навсегда. Шли, заглатывая слезы. Молчанье становилось невмоготу. На этой земле исстари повелось так: если в день рождения подарили тебе колыбель, на закате смастерят и гроб; прожил честно, по-людски — не обойдут долей чистых, искренних слез. И вот одна из женщин, раскинув руки, заплакала навзрыд, другая отозвалась ей пронзительным с надрывом голосом, и степь огласилась воплями. Мужчины опустили головы еще ниже.
Процессия растянулась. Горе у всех одно, общее, каждый из урсдонцев проводил вот такого же юношу на поле брани, и гибель летчика воспринималась черной вестью оттуда, с войны, которой не видно конца.
Брели понуро, не разбирая дороги. Высоко-высоко процессию сопровождал кортеж журавлей, улетающих в теплые зимовья. Курлыканье птиц едва доносится с этой вселенской бездонности. Может быть, журавли, как и согбенные женщины Урсдона, зашлись в истошном плаче, роняют на землю такие же горючие слезы, но они исчезают еще там, в холодной тусклости поднебесья, подхваченные верховым ветром.
Вороной осторожно перебирает жилистыми ногами у изголовья летчика. Так возвращались в старину к родным очагам достойные мужи, смертью смерть поправ.
Примерно на полдороге Темыр выпростал из-под седла жеребца тупорылый английский карабин, будто собирался отдать отважному соколу последние воинские почести, подозвал водовоза, усадил на коня и наказал:
— Скачи в село. Разыщи плотника Мате. Пусть сколотит гроб. И еще скажи… Пусть выроют могилу во дворе правления.
Жеребец выгнул холеную шею, словно выслушивал наставление хозяина, и, не мешкая, понес седока по выбоинам и ухабам разбитого за лето проселка. Скакал размашисто, без рывков и сбоев, оберегая непривычно легкую ношу.
Хоронили летчика всем миром. В подворье и старом саду негде было ногой ступить. Малышня взобралась на заборы и плетни, пчелиным роем облепила ветви дуплистых деревьев. А сельчане все шли и шли.
Оглушенный стенаньями женщин, Темыр поднялся на холмик глинистой земли, выбранной из могилы, и сиплым от пережитого голосом произнес:
— Люди добрые… Мы прощаемся с настоящим джигитом… Он погиб, как герой, защищая нашу свободу.
Он говорил… Нет, он молчал. А хотелось сказать о том, что пламя войны полыхает не за тридевять земель. Враг ломится в их жилища, оскверняет святыни, грозит смертью матерям и детям. Тот, кто достоин носить папаху, взялся за оружие.
Он молчал, чувствуя, как в нем закипает неподвластная ему взрывчатая сила и взбудораженность его существа передается мужчинам без головных уборов, женщинам в полинявших платках, детям, в чьих глазенках таится не праздное любопытство — страх.
Он молчал, но сказал бы, что потрясен подвигом молодого воина и… подлостью мародера, который, может быть, укрылся среди них. Да, да… оборотень ходит по этим же улицам, ест вместе с ними тот же чурек… Они сна лишились, чтобы отсеяться под грохот канонады и быть завтра с хлебом, а нечестивец надругался над памятью героя. У злодея острые клыки, грязные руки, подлая душа. Остерегайтесь его, люди! Присягнем на верность отчизне землей и кровью!..
Сегодня в полдень, когда Темыр остался один на один с отходящей к зиме пашней, он, наверно, перебирал в уме те же клятвенные слова. Грудь его распирала радость пахаря, возбужденного от недосыпания и усталости, от земной благодати и тишины. И слова те могли быть умиротворенными, незлобивыми, хотя сердце — нет-нет да, бывало, заноет — дальний горизонт пугал его безвестностью своей, уходившие в лес трактора оставляли после себя горький запах разлуки.
И еще сказал бы…
Взгляд Темыра скользил по сумрачным лицам земляков. Разные они, добрые и смышленые, плутоватые и с хитринкой, черствые и замкнутые, веселые и общительные. Это когда поглощены немудреными мирскими заботами. Ныне в глазах сельчан одна на всех скорбь.
Взгляд коснулся немощных старух с выцветшими глазами и траурными шалями, молодых вдов, не согласных с судьбой и смотрящих на него с неутраченной надеждой.
А где же этот шакал? Где копит яд, чтобы ужалить ближнего побольней и наверняка?..
К могиле подошла плакальщица. Едва уловимым движением старушка опустила свой платок на плоские плечи. Она осталась в черной косынке, из-под которой выбивались тонкие пряди совсем белых волос. Истово воздела крохотные кисти рук к бескровному лицу, искаженному болью, запричитала, покачиваясь невесомым телом в такт словам, слетающим с ее дряблых губ. Женщины подобрались. Громко рыдая после каждой паузы плакальщицы, они совершали исконный обряд захоронения.
Темыр молчал. Голосила плакальщица. Она произносила те же самые слова, которые ускользали от него в душевной смуте. Если бы даже они и отыскались, вряд ли смог бы вложить в них столько щемящего чувства.
— Уа-да-да-дай, мой сыночек! Устремился к солнцу ты мечтой, обвенчался с чистой высотой, но пуста заоблачная высь, и с земной красой ты разлучен. Не светило обожгло тебя, враг коварный растоптал твой след.
— Уа-да-да-дай, свет моих глаз! Страха не ведал ты, злобы не знал, нартом зовешься отныне, родной. Ждет не дождется невеста вдали. Женские слезы повсюду горьки, и не отвергай печали горянки.
— Уа-да-да-дай, доля моя! Ходят в небе косяками звездоносцы. Ищут друга, побратима, ратоборца, но тебе уж не подняться, не вспорхнуть. Спи спокойно, ненаглядный, не тревожься. Не скудеет край наш славный храбрецами. Пока горы величавы, и гнездовью быть. Пока жива та орлица, и орлятам быть. Заклюют они злодея, изведут, а земле покой и счастье, знай, вернут. Ты останешься с живыми, мой родной, в вечной памяти народной жить тебе.
— Уа-да-да-дай, дети мои! Недруг злобой отравляет ваши сны, но быстрее созревают и сердца. Пусть же гневом воспылают и они, в каждом ратник пусть проклюнется теперь.
— Уа-да-да-дай, люди горемычные! Не обессудьте мать несчастную. Провожает в путь последний сына верного и словами ей смерти не унять…
Плакальщица опустилась перед воином на колени, перекрестила его и не сводила с лица летчика ничего не видящих глаз, пока мужчины не поместили гроб в могильный склеп, выложенный кирпичом.
Над холмиком установили сработанный колхозным кузнецом памятник. На каменной глыбе, привезенной из Урсдонского ущелья, укрепили железные прутья, напоминающие крылья в размахе, и увенчали их пятиконечной звездой.
Ниже на плите белым по черному было выведено:
«Лейтенант Андрей Тимофеевич Борцов».
И даты: «1922—1942 гг.»
* * *
Иней серебрит увядшие листья лопухов, заросли бузины и крапивы. Гроздья спелого хмеля багрово сочатся, свисая с голых ветвей яблонь, слив, вишен. Свежо от дыхания ущелья. Жестяной шелест кукурузных стеблей смягчен кустами дозревающей облепихи, прозрачной стеной фасоли, повязавшей за оградой желто-бурые стручки на колышках из орешины.
Пыль, прибитая на холодке росой, скрадывает дробный перестук подков, но вмятины от следов не упрячешь — предательски змеятся за путником.
Ранней ранью собрался Темыр в дорогу, думалось ему выбраться из села незамеченным и вернуться в правление без соглядатаев. Дел по-прежнему невпроворот, времени, как всегда в обрез. Еще не завезли в школу дров на зиму. Еще многие дожидаются очереди на помол, в крупорушках же скрипом скрипят сточившиеся за годы жернова. Много, очень много стало на селе вдов и сирот, и у всех нужда да тревоги…
Спорый шаг, игривость вороного не мешают течению дум седока. Он нехотя расстался с ними.
Еще недавно Урсдон пробуждался поутру от колготы разномастных, гомонистых петухов, теперь в сны крестьян спозаранку врывается орудийная пальба из-за Эльхотовских ворот. Стоит Темыру вслушаться в зловещие вздохи-раскаты пушек, как начинает душить злость оттого, что грохот этот нарастает изо дня в день, а он и земляки его не в силах что-либо изменить, переиначить.
Обычно шум боя доносится с севера, оттуда, где чистые струи Урсдона сливаются с мутными, бурлящими волнами Терека. И все же нет-нет да обернешься к кромке лилового горизонта, проступающего на западе густо, непроницаемо. Там, над Силтануком, все чаще вываливаются из кучевых облаков немецкие самолеты, утюжа небо в предгорьях.
В урочище Тырмон велено прибыть как можно раньше, к тому же не группами — в одиночку, дабы не вызывать у людей разнотолки. Мир, однако, полон слухами, и ни для кого не секрет, почему райкомовцы, зачастили в лес. На партизанской базе накапливаются запасы оружия и продовольствия. Туда же свезены или свозятся ценности и документы. Да и сам председатель колхоза «Красный Октябрь» теперь частенько получает советы, указания, внушения не из районного центра, а из Тырмона, словно подпольное руководство уже приступило к действиям и через нарочных опробывает линии связи. Если перемещение центра столь очевидно, если возникла срочная надобность в скрытном сборе актива, какие еще и у кого могут быть сомнения — опасность нависла над районом.
По укоренившейся привычке путник старался загнать тревожную мысль поглубже, чтобы не бередила душу. «Не так страшен черт, как его малюют», — вспомнилась ему примелькавшаяся в газетах поговорка. Попробуй однако заговорить саднящую боль байкой.
Тырмон — божий дар для партизан. Непролазные чащи. Охотничьи тропы. Две смежные поляны в окружении столетних дубов. Стойбища пастухов, давно и основательно освоивших заповедные места. Села под боком, на дело можно выйти по склонам лесистого нагорья, минуя открытые урочища Фадау и Гаха. В глубине Долугского ущелья удобно разместить тылы, а в случае необходимости — запасную базу. Тамошние пещеры, неведомые чужакам, вместительны и безопасны. От них рукой подать в заперевальные селенья. Им, несомненно, отведена роль резервов, недоступных для авиации и десантников противника.
Темыр родился и вырос за седловиной гор, громоздящихся невдалеке. Босыми ногами, в стужу и в зной, исходил эти каменистые тропинки и может читать карту местности по памяти. Он нанес бы на нее даже мельчайшие подробности ландшафта — извивы речушек, повороты и пересечения дорог, буреломы и осыпи, выступы утесов и впадины лощин, потаенные роднички. Все что хранит взаперти глушь лесная. Не об этом сейчас речь, однако горец чувствует себя среди диких скал, в облюбованных зверьем дебрях как у всевышнего за пазухой.
Зря помянул он чуть свет треклятого черта. Увяжется за тобой рогатый да хвостатый, и возись с ним целый день. Вот и первый подарочек кривоногого докуки — двое сельчан торчат на нихасе возле дома старого Марза. В такую-то пору! В сердцах ругнул нечистую силу. Козни злодея кознями, но и сам хорош. Конспиратор… Впору свернуть в проулок, да, видать, поздно.
Мужчины оглянулись на храп жеребца. Никак теперь не разойтись без взаимных приветствий и необязательных разговоров. Время же, ох, как не терпит, и появление свое на улице в час рассветный придется как-то объяснить. Что же их самих-то заставило покинуть теплые постели? О чем судачат полуночники?
Диво дивное — на нихасе сошлись Марза Тайкулов, зять Темыра, завзятый знахарь и вещун, последний единоличник на берегах Урсдона, и учитель истории Гаспо Одоев.
— День добрый.
— Утро доброе.
— Куда путь держишь, председатель? — то ли от скуки и безделья, то ли от прирожденной привередливости, но Марза всегда отличался дотошным любопытством.
— Что не спится? — оставил Темыр без ответа вопрос зятя.
Старик к подобному соблазну безразличен — отоспал свое за долгие годы.
Учитель, так тот смущенно поежился. Да и то — одет в легкий пиджак, на ногах сапожки без каблуков — хоть в пляс пускайся. Бывалый Марза не позволит себе подобное интеллигентское легкомыслие — наряжен в неизменную шубу из бараньих шкур, на голове облезлая козья шапка, обут в ноговицы из грубой шерсти. Рад колдун новому человеку — оперся на сучковатый посох из кизила, ждет не дождется продолжения приятной беседы.
— Нужда привела меня к Марзабеку, — прервал молчание Гаспо. — Племянник мой на военных занятиях сломал ключицу. Скоро ему в армию идти… Что подумают люди?
— Лучшего костоправа, чем Марза из рода Тайкуловых, не сыскать в наших краях. Или силы иссякли у моего зятя?
— Твоими устами да мед пить, Темыр. До Ахсарисара, считай, верст тридцать, не меньше. Попробуй, потрясись на арбе. Годы мои не те.
— Вам бы давно сговориться. Ты мой зять, Гаспо шафер моей ближайшей соседки. Чем не родня? — усмехнулся Темыр.
— Разве что так, — Марза недоверчиво покосился на председателя слезящимися глазами: кажется, проняло, пошел на попятную, даже до коня снизошел — потрепал его по морде. — А тебя никак Надинат выдворила до восхода солнца, — забыв о домоганиях учителя, допытывался старик. — Пользы от тебя домочадцам, как от козла молока.
— Занозистый ты человек, Марза, — благодушно корит зятя Темыр. — Дерзишь ближнему натощак. Я за тебя самую лучшую из сестер выдал без калыма, а ты вместо благодарности вторую жену себе сманил своим колдовством. И все тебе мало. Побойся бога.
Старик захихикал, отмахнулся от Мизурова, но отступать не собирался.
«Нет, не отцепится репей», — осерчал про себя Темыр, а вслух сказал: — Еду в ущелье Бадзи, проведаю табунщиков и на пчелок взгляну.
Добрая она тварь — пчела. Ужалит, а ты и рад, хоть хворь какую в тебе остудит. О медосборе лучше помолчать. Людям даже в сказках чашей меда представлялась жизнь. Единственное, на что позарился бы Марза в колхозе, так это пасека, которую активисты называют как-то очень уж странно: пчелоферма. Да и та отдана на откуп хромому Капитону. Остальное осевки. Свой сир вкусней, чем общая дзыкка. Давно сказано.
— Поезжай, поезжай, может, от твоего Капитона одни кости остались. Волкам за колченогим легче угнаться.
— Поздно ты взялся за свое ремесло, вправил бы бедняге ногу.
— Как-нибудь дохромает до могилы. Теперь недолго ждать его поминок. Я ему в сыновья гожусь. Правда, он на меду настоен.
— Завидуешь? Пчелок доверили бы и тебе.
Старого передернуло — сват опять гнет свое, дался ему этот колхоз, который уж год продыху от него нет, клещом вцепился — не отдерешь Поют вразлад, на разные голоса. Когда, наконец, поймет: не с руки ему душу на привязи держать. Душа, она что твой конь…
Обида старика обрадовала Одоева. Нервное, женственное лицо тонкого рисунка бледней обычного от внутреннего напряжения — вынюхать бы побольше, оставаясь в тени с запечатанной колодой карт. Пусть раззадорятся родственники, может, что и удастся намотать на ус. Кажется, нашла коса на камень. Гаспо промолвил вкрадчиво:
— А я думал, ты в Тырмон собрался. И я б с тобой…
— Почему в Тырмон? И что тебе делать там? — ощетинился Темыр.
— Скотина наша с колхозным стадом. Пора пригнать.
— К закату солнца жди пастухов у старой мельницы.
— Вот как, — не то обрадовался, не то чему-то поразился Гаспо.
Скотины у него, что хилый кот наследил — две пары годовалых овечек; побывать же в Тырмоне хотелось бы. Ущелье, давно уж на замке — охотникам туда путь заказан, дровосеки сворачивают в соседние делянки, само урочище, сказывают, опустело — сегодня к вечеру пригонят в село последние отары. Взглянуть бы краем глаза на приготовления дружков Темыра. Может статься, пригодится. Была надежда на Марза — по старинке извозом промышляет, мог бы за дровами поближе к базе забрести. Устал, сивый мерин, о пчелках заговорил, лошаденку младшему сыну доверил. Костоправ же ему вовсе не нужен и в Ахсарисаре у него родни сроду не бывало. Жаль, сбил Темыр колдуна с толку, не стоит больше рассыпаться перед ним в любезностях.
Гаспо не спускал глаз с председателя. Темыр миновал спуск к реке, потом, избегая перекатов, перебрался через Урсдон вброд и пустил вороного вскачь.
Давным-давно часть сельчан отстроилась в заречье. Дорога к фермам, огибая белостенные дома, забирает влево, к чернолесью. Не хитрит ли председатель? Свернет к ущелью Бадзи или махнет напрямик через село, чтобы где-то повыше выбраться на тропу, ведущую в Тырмон? Чем вызвано столь загадочное путешествие — пораньше да в одиночку?
Всадник уходил стремительной рысью. Вскоре он проскочил развилку проселков и тут же исчез из виду. Гаспо Одоев понимающе ухмыльнулся, поспешно распростился с несговорчивым стариком, пообещав навестить его, если тот не забудет о своем обещании.
Как был бы поражен Темыр, узнав, что, сам того не подозревая, он с усердием послушного ученика проследовал путем, предписанным ему догадливым учителем истории. Ущелье Бадзи посетит он попозже, возвращаясь из Тырмона, а сейчас надо наверстать время, потерянное на нихасе. Жеребец быстро домчал его до узкоколейки, связывающей урсдонский завод «Катушка» с Алагиром, и с ходу углубился в лес.
Ни с чем не сравнимое чувство раскованности, отрешенности от каждодневной суеты и мельтешения испытываешь, когда изредка доводится бывать в горах или в девственной глуши дубрав. Ты — и целый мир. Один на один. Говори, пой, думай, о чем заблагорассудится. Лети, куда понесет или вознесет тебя. Ты открыт на все створки, и природа вся распахнута перед тобой. Наслаждайся ее красотой, постигай тайну тайн. Пусть ничего и не разгадается — сама причастность к чудесам мирозданья уже счастье. Оно объемлет все, оно бывает полным, окрыляющим, возвышенным… Никак, опять размечтался, как безусый юнец. Все гораздо проще. Чувство леса и гор у него, можно сказать, врожденное. Во всяком случае, знакомо с детства. И когда из-за дел, больший и малых, из-за сумятицы и забот подолгу не ощущает его благотворящей силы, начинает тосковать, ох, как он жаждет тогда его возрождения в себе!
Как же другие-то обходятся без сокровенного? Или это тот же предрассудок, то же суеверие? Вряд ли. Не звени в твоей душе эта чистая, волшебная струна хотя бы время от времени, разве не зачерствеешь, не высохнешь, как ствол дерева без живительных соков?
Лес пробуждается нехотя, редкая пичуга пискнет и тут же замрет в сырой листве. Тишина какая-то занудливо томящая, и все вокруг будто неживое. Не черная кошка перебежала дорогу — Марза Тайкулов с Гаспо Одоевым взбудоражили пустой болтовней в самом начале пути, и в нем нет уже того настроя. А настрой этот, несомненно, был, не мог не быть заветный душевный всплеск — вот он лес со всей своей живностью и богатством, упорхнувшими снами и желанием являть миру нетленную силу. Вот он сам…
Может быть, в учителе загвоздка? Им обоим приспичило быть в Тырмоне в один и тот же день и час. Случайное ли это совпадение? А что, если Гаспо Одоеву не костоправ хитроумный понадобился, а его, Темыра, поджидал и скотину приплел для отвода глаз. Полно, от кого он мог узнать о его поездке? Сущая несусветица, не иначе…
«Зять мой, тот живет без секретов, хоть и не прост. Бедолага и мученик. Кто из нас безгрешен? Каждый молится по своему разумению и убеждению, поклоняется своему кумиру, своей правде предан. Но есть ведь единая, одна на всех Правда. Марза не ладит с ней, другой добродетели, кроме избранной им еще в юности, не признает. Попросту говоря, она для него не существует. Так-то, дружище, — похлопал Темыр вороного по шее. Жеребец ответил хозяину согласным ржанием — спасибо, есть с кем душу отвести в неблизкой дороге. — Мне-то, ехидина, верит, а скорее благодарен за понимание и участие. Судьба упрямца с малолетства обрастала кривотолками — охота же злым языкам наводить тень на плетень. Отвержен всевышним и людьми — мать зачала его от чужака. Одинокая женщина из состоятельной семьи не раз привечала именитого джигита из соседнего ущелья, дабы иметь наследника, не пустить на ветер добро, с таким трудом нажитое предками. На поверку же — ни добра, ни доли. Была ли это любовь? Бог тому судья. Но Марза явился на белый свет отщепенцем, существом вне обычного права, будто в подлунном мире не все равны и уже одна принадлежность к большой родне может кому-то обеспечить особое положение среди землян. Доискаться истины было невозможно, сокрушить исконный уклад жизни — верилось — дано лишь самому творцу. Заносчивые богатеи очень скоро дали ему знать об этом. Какая уж там радость детства? Подзатыльники и зуботычины, позорящие клички и сквернословие. Слезы да горе унижения, обиды и боль поношения. Словно в отместку черным душам родитель наградил отпрыска изворотливостью и цепким умом, сильным телосложением да кулачищами. Вот он и не пожелал дожидаться милостей от создателя. Собрал помаленьку домишко на крутом берегу реки. Не мог же он всю жизнь просыпаться под хвастливое ку-ка-реку чужих петухов! Завел своих. В хлеву заблеял телок. Чей-то ослик забрел во двор да так и привязался к Марза. Все у пришельца получалось на зависть. Коса и та пошире да подлинней соседской, топор увесистей и острей, вилы — хоть целый стог сена загребай. Раздался парень в плечах, в глазах — упорство и воля. Мало кто воротил теперь нос от пасынка села. Сам стал делить его жителей на достойных и недостойных собственного внимания. Это возымело гипнотизирующее действие на спесивых старожилов Урсдона. И помощь его уже кому-то понадобилась, и советов голодранца перестали гнушаться. Когда же он поставил на ноги растерзанного медведем охотника, да ни чем-нибудь, а материнскими снадобьями — царство ей небесное! — стена отчуждения между ним и сельчанами вовсе рухнула.
Темыр, хоть и намного моложе Марза, может быть, первым из урсдонцев почувствовал к изгою расположение. Род Мизуровых ветвист, берет начало с незапамятных времен, а что в том толку — и он тот же сирота, и он на те же муки и метания был обречен. Вдобавок его еще и по заморским странам носило, как щепку в весеннее половодье. В далекой обетованной Америке, куда добирался он с группой бывалых горцев через всю Сибирь и Аляску, теми же мозолистыми руками добывал хлеб насущный. Год за годом — целых шесть лет жизни впроголодь отстругал! — копейка к копейке, а вернулся в родной Галиат в Уаллагкоме тем же Темыром, лишь умудренным горьким опытом несостоявшегося золотоискателя. Заработанного кровавым потом на той чужбине хватило лишь на переселение в равнинное село Урсдон, на обзаведение семьей и кое-каким хозяйством. Разве не так же, как и Марза, ставил он дом среди чужих людей, разве не те же косые взгляды имущих сносил? Но кипела в нем еще и ярость к неправде, была у него смелость непослушания, и жил он жаждой обновления своей доли. Не зря «варился» в бурлящем котле рабочих забастовок. Та братская солидарность навсегда зарядила молодого горца энергией борца. В отряде керменистов Сосланбека Тавасиева слыл не последним джигитом. А то, что в партийном билете проставлена дата рождения Революции — предмет его особой гордости. Потом были Советы, колхозы, схватки с кулачьем, радость ощущения человеческого доверия…
Прошелестело грозовое время над бедовой головой Марза, и остался он в одиночестве.
После переселения с гор на плоскость Темыр сразу же обнаружил в нем родственную душу норовистого искателя счастья и с легкой душой сосватал ему двоюродную сестру. Двух крепышей родила Еленат Тайкулову, и зажили они веселей. Однако у Марза другое было на уме. С ног сбился добытчик. Пешим ходом зачастил во Владикавказ. Встанет с зарей, а к вечеру обернется с ношей. Верст сто с лишним отмахает — не чихнет. Расторговались родственнички. Хозяин дома шастает по коммерческим делам, сестрица из окошка выглядывает, кому сатина или ситца отмерит, кому иглу с нитью одолжит в кредит, кому сладости городские припасет. Лавчонку они так и не завели — корм не в масть, — а вот нэпманом люди окрестили зятя. Хоть такого крещения сподобился!
Выветрилась та злая накипь, торгашеская натура уязвлена стала, да похлеще, чем в пору молодости. Тогда его до слез донимали обиды от людской неправоты, ныне корни подточили, те самые корни, которые наконец-то он пустил в земле, чтобы не мачехой звалась — матерью. Так и не отвел мерина на общую конюшню. Взял да оседлал клячу и отправился в соседнее село сватать вторую жену — все же людям наперекор и помощница слабеющей от недугов Еленат. И с этим чудачеством Марза смирилась молва. Любвеобильная супруга народила Тайкулову кучу сыновей и дочерей. Он построил еще один дом рядом со старым, обнес их двухметровым забором из булыжника, благо, река плескалась тут же за воротами под кручей. Островок посреди океана. Крепость без бойниц… Башня разрушается от тяжести своих же камней, сказано мудрецом. Не Марза Тайкулову перечить, спорить с ним. Не обидел бог его сыновей от Еленат и крутостью характера, и телесной мощью, неуютно им жилось в огражденном подворье родителя, вот они и увязались за дружками, записались в колхоз. Ладно, если бы только сами взбеленились, так нет же — увели с собой и младшую жену отца. Глава семейства не стерпел их самовольства, вожжами отхлестал ослушников, да разве плетью обух перешибешь? Однако разговелся, злость сорвал и бразды из рук своих не выпустил. Два очага теплятся в его доме и поныне. Работящие колхозники и единоличник как-то ведь уживаются под одной кровлей. Раз в неделю, в большой базарный день, старик, как на праздник, отправляется с возом чинаровых дров в районный центр. Все-таки отдушина — потолкаешься среди менял, куплей-продажей позабавишься и оттаешь, да и семье, разросшейся на зависть, хоть какая, но подмога. Иначе недолго власти над домочадцами лишиться, обузой, прихлебателем начнут величать односельчане… Единоличник — это да! Личину сохранил, линять не собирается. День-деньской, от воскресенья до воскресенья, сидит он, просиживает на нихасе возле своей крепостной стены. Плоский камень, на котором Марза обычно отдыхает в кругу стариков, изрядно поистерся и углубился в том самом месте, где он согревает его собой.
Старшие сыновья уходили на войну вместе. Озорник Дабан, светясь доброй улыбкой, сказал тогда:
— Береги, дада, семью и на нас крепко надейся. К валуну же, ради бога, не прикасайся. Вернемся с фронта, сами покрупней приволокем с реки. Чтобы ровненький был и гладкий.
В другой раз Марза не преминул бы проявить свирепость характера, проучил бы наглеца, да что теперь поделаешь — не то время, тяжкая участь ждет наследников, да и не совладать с богатырями, — смягчился он, с удовлетворением оглядев крепкие плечи, мужественные лица ребят, словно вместо напутствия ощупал каждого из них костлявой отцовской рукой.
Накануне отъезда мобилизованных, ближе к вечеру, созвал он соседей, кто-то из младших освежевал барашка, и старики многократно, с истовостью верующих испрашивали сочувствия у святого Уастырджи, покровителя достойных мужчин, путников и ратников. Полный турий рог черного пенистого пива осушил на проводах и сам Темыр.
— Ныне новобранцев благословляют куда сдержанней, — с глухой невыплаканной тоской по утратам подумалось Темыру. — В начале войны уходили в армию заматерелые, прокаленные ветром и солнцем пахари и пастухи с бугристыми от мозолей руками и умудренными сердцами, потому и страху за кормильцев было как-будто поменьше. Настал черед неоперившихся еще птенцов, и слез проливается вдвое больше — к материнской горечи прибавилась печаль девушек, грусть невест…
Стало пригревать солнце — в лесу заметно потеплело, тропы начали подсыхать, листва лопается под копытами с плотным хрустом. Значит, путь длился час-полтора и скоро распахнутся врата неба. Такое ощущение возникало у него всякий раз, когда жеребец выбирался из полутьмы дебрей на поляну урочища Тырмон, и всегда оно было легким и радужным. Сегодня предчувствие не то что не радовало — угнетало.
Пытаясь объяснить свое удрученное состояние, Темыр поразился небольшому открытию, неожиданному и весьма странному: всю дорогу за ним неотступно следовал Марза. Он думал о нем, ворошил прошлое и настоящее старика, корил и вышучивал, жалел и журил его. Ну, а если говорить всю правду, та они никогда и не разлучались, всю жизнь прошли бок о бок. И не только с ним — с великим множеством людей. Обступи они его в одночасье, разве не исчез бы, не обернулся бы капелькой в море человеческом. Это же надо… С кем только не сводила судьба, чьи только следы не пересекали его собственную стезю. Одних он любил, одаривал добротой, щадил, делил с ними хлеб-соль, других не переносил, попросту ненавидел, бывало, даже схватывался насмерть. Люди, люди… Наверно, это и есть жизнь. Наверняка. Доведись пережить все заново, не решился бы перекраивать или менять что-либо. Иной меры у него нет, не могло быть и не надо.
Впервые в это погожее утро жеребец заржал громко, заливисто — почуял близость человеческого жилья и отдыха. Впереди в разреженных зарослях ореха, малинника, рябины открылся голубоватый просвет — нежная зелень отавы вперемежку с золотистой рябью усыхающих листьев бука, дуба, клена. Ступив на кромку урочища, вороной вновь заржал, теперь уже победно, торжествующе. Где-то далеко-далеко отозвалось ему эхо, рассеянное скальными нагромождениями. Да он, видать, и не жаждал отклика — тут же, похрапывая всласть, отгоняя назойливых осенних мух взмахами хвоста, утыканного репейником, принялся стричь ковровую гладь пастбища.
Всадник спешился, пружинисто присел на корточки раз, другой, разминая затекшие ноги, затем поспешил к кошаре. Жеребца расседлают те, что помоложе. Впрочем, и остальные гости Тырмона только слегка расслабили подпруги — табунок коней под седлами разбрелся по поляне.
Скакун Темыра взбрыкнул и во весь опор понесся к незнакомцам, разметав гриву, красуясь оленьей статью.
— Невесту по нраву узнают, джигита — по коню, — поднялся навстречу Темыру секретарь райкома партии Коста Сагов. — Трубит твой вороной на весь Тырмон. Присаживайся.
В бревенчатом домике, сбитом прочно, надолго, светло и просторно — блики солнечных лучей живыми, трепещущими пятнами ложатся на кругляки, пахнущие свежестью обструганной до белизны древесины. Человек тридцать уместилось в комнате за дощатым столом и вдоль стен. Сидят по кругу председатели колхозов и сельских Советов, парторги и работники районных организаций. Нет среди них только его соратника Сосе Харласова, долечивающего фронтовые раны в городском госпитале. Да и комсомол тут как тут. Еще двое товарищей в военной форме. Судя по озабоченности собравшихся, они успели потолковать о делах серьезных, неотложных. Секретарь райкома — моложав и молодцеват выправкой перещеголяет тех же кадровых командиров — дочитал какую-то бумагу, вскинул красиво посаженную голову с копной смолянистых волос, потер ладонью щетину на суховатом лице и, видимо, вернулся к недосказанному накануне:
— Таить нам друг от друга нечего. Район находится в прифронтовой зоне. Партизанский отряд сформирован полностью. Обязанности распределены. База засекречена и действует. Обстановка на фронте чрезвычайная. Возможны непредвиденные осложнения. Все недоделанное необходимо закончить в недельный срок. Никакие объяснения приняты быть не могут. Дисциплина, порядок, организованность. Я уже не говорю об ответственности, долге, чести коммунистов и комсомольцев… Диверсии врага неизбежны. Замысел неприятеля ясен и должен быть сорван. На этой задаче — она сейчас наипервейшая — остановлюсь подробней. К нам прибыли представители Орджоникидзевского (Владикавказского) Государственного Комитета Обороны и штаба партизанских соединений, — Коста Сагов кивнул в сторону военных. — С ними оперативная группа чекистов. Нужно прочесать лес, осмотреть места ночевок охотников, стойбища пастухов и пещеры, вплоть до перевала. Не приняв меры предосторожности, обречем себя на разгром. Операция однодневная, требует собранности, боевитости. Есть сведения, что в предгорьях укрываются вооруженные люди. То ли диверсанты, то ли дезертиры, то ли обыкновенные бандиты. Враг есть враг, пощады — никому. Все группы получили задания, Темыр, — повернулся он к урсдонцу. — Ты поведешь бойцов в Долугское ущелье. Это твои владения. Своего от чужака отличишь безошибочно. Скотоводы уже откочевали. Сейчас туда разве что незваные гости пожалуют. О них мы и хлопочем. Вопросы есть?
— Вопросов нет, — в тон секретарю райкома ответил Темыр.
Пока Коста Сагов говорил, разрубая свою речь на четкие фразы, не допускающие сомнений и возражений, председатель «Красного Октября» подобрался внутренне, хотя порой его окатывал холодок беспокойства. Тревожила не предстоящая операция, может быть, чреватая жертвами, а сама обстановка, обрисованная партийным вожаком. Выходит, партизанская база не только и не столько предусмотрительность, сколько явь, которую надо принимать как она есть. Волей обстоятельств они, тыловики, оказались на переднем крае и, возможно, сегодня же примут первый бой.
«Что ж, тряхнем красногвардейской стариной», — неуместная улыбка коснулась его обветренных губ.
— Если у тебя нет вопросов, то у меня они найдутся, — кажется, улыбка Темыра вывела из равновесия Коста Сагова. — Что за мучной склад развернул ты напоследок? «Красный Октябрь» свои хранилища намерен иметь?
— Стало быть, и это тебе известно?
— Не гальку тяпкой ворошим.
— Для пекарни оставил тонны три.
— Не понимаю. Раньше всех отсеялся, тракторы переброшены в Фадау, — упрекающе глянул Коста в сторону замешкавшихся с севом председателей колхозов. — Для чего тебе эти запасы муки?
— Красноармейцы случаются. Может быть, чаще, чем у других. Село-то наше на пути следования воинских частей. Кто накормит, кто напоит их?
— Добро, — мгновенно остыл Коста Сагов. — Темыр Мизуров перестроился на военный лад не на словах, а на деле, — зоркий взгляд секретаря райкома словно хлестнул незадачливых руководителей.
— И мы не подкачаем, Коста.
— Постараемся.
— Недельный срок, — отрезал Сагов. — За дело, товарищи. Вечером собираемся здесь же. Что-то ты не в духе, — сказал Коста, заметив на лице Темыра тень растерянности.
— Героя мы схоронили. На глазах моих погиб летчик, — достал Темыр документы пилота из нагрудного кармана.
— Лейтенант Андрей Тимофеевич Борцов, — прочитал Сагов раздумчиво, выделяя интонацией каждое слово, чтобы все запомнили это имя. — Первые солдатские могилы на осетинской земле… Сообщим в часть. Пусть герой живет в памяти боевых товарищей. Пусть кровь его взывает к отмщению.
Четверо красноармейцев дожидались Темыра у входа, держа своих коней под уздцы. Помощник Сагова подвел к нему вороного.
— Что ж, дружище, теперь и мы с тобой воины, — потрепал он по загривку жеребца, вздрагивающего от брожения нерастраченных сил.
Поправил карабин, свисавший с седла, вытер стеклышки очков, по-отцовски улыбнулся безмолвным бойцам — свежего призыва ратники, только выпорхнули из гнезда. Еще топорщатся гимнастерки на неокрепших плечах. Еще не огрубели по-мужски в переплетах. Сверстники его старшего сына Андрея. Может быть, и он где-то стоит вот так накануне схватки, не задумываясь о жизни и смерти, еще не умея постичь всей ценности жизни, всей, меры опасности, которой она отныне подвержена день и ночь, день и, ночь… И вот так же, наверно, нуждается в поддержке и ободрении. Нечего сказать — кадровик. За десять дней до начала войны окончил Симферопольское пехотное училище. Девятнадцатилетний лейтенант получил взвод. Месяц-полтора приходили от него письма, пылкие, задиристые. Не нравились ему эти бодряческие настроения — парень или растерялся и храбрится, успокаивая себя заемной лихостью, или не слишком глубоко и трезво воспринимает трагедию войны. И то, и другое не к лицу командиру, которому доверены судьбы десятков людей. Он написал сыну строго, наставительно, без обидного назидания. Ответа так и не дождался. Что там у него приключилось? И где находится это Староселье? В Киевской области деревень с таким названием, должно быть, немало…
Темыр уловил в глазах ребят искорки смятения и упрекнул себя за недозволенную забывчивость — увлекся воспоминаниями, вот возбуждение его и передалось красноармейцам. Негоже это перед делом, связанным с риском. Неожиданно для себя проявил отменную легкость — с маху вскочил в седло и вздыбил жеребца. Тревогу бойцов как рукой сняло.
— То-то же, — снова улыбнулся он ребятам и рысью двинулся на юг.
Покидая пределы тырмонской поляны, Темыр успел заметить, что урочище обезлюдело. «Опять обскакали меня друзья, — огорчился он. — И на совет мужей опоздал, и ныне в хвосте плетусь». И все же перед тем, как войти в сумеречную глушь леса, решил побеседовать со спутниками.
— Смотри в оба, не плошай. Слушай, думай, не зевай. Есть такая заповедь. Не стращать вас собираюсь, просто надо быть начеку. Не теряйте друг друга из виду. Не производите лишнего шума. Обходите ямы, коряги, пни — все, что выдаст ваше присутствие в этих дебрях. Соображения всякие и подозрения докладывать мне немедля. Только и всего, товарищи мои дорогие.
Ржавый мох бездорожья, пахучая гниль листвы, никогда не просыхающая почва… Жаль, вмятины от полудужий подков заполнятся не так скоро, как хотелось бы. Чем меньше оставят за собой следов, тем оно лучше — это подумалось уже впрок… Желудей-то, желудей навалило! Значит, может встретиться кабан. И криволапый не заставит себя ждать — вылеживается в сытости или бродит где-то вблизи, предвкушая обильную трапезу. Избежать бы зряшней возни и колготы. Того и гляди, хлопцы пальбу учинят. Молодцы же однако — ни шороха, ни шелеста не слышно. Ружья — наперевес, лица спокойны и сосредоточены. Слава богу, слава…
Поднял руку — оруженосцы замерли. Объехали стороной завал камней, осмотрели бурелом — и ходу. Заросшая бурьяном тропа проступила сквозь галечную осыпь, вильнула под кусты молодой поросли, вывела путников к речушке. Надо держаться ее русла, пешеход чаще всего блуждает вокруг да около источников воды. В первую очередь — эти вот источники, западни и ловушки, расставленные самой природой, скопища валежника, укромные места. И во вторую, и в последнюю очередь тоже. Понимают ли это ребята? Должны.
Берег как берег, давно нехоженый, топкий. Даже родничок отыскался не сразу — тропинки будто сроду не бывало. Неужто зверь потерял вкус к целительной влаге? «Жив светлячок! — обрадовался Темыр, словно старого друга повстречал. — Освежиться бы глотком, да недосуг».
Не здесь ли ходил он на медведя? Как знать, утверждать без колебаний затруднительно. В той чаще тогда оказалась пирамидка, сложенная безвестным землепроходцем возле студеного ключа. Вместо зарубки или узелка на память. Или как приглашение испить прохладной водицы — присядь, отдохни, осуши чашу, и сил у тебя прибавится.
Вскоре нашлась и та пирамидка. Она осыпалась, родник же вовсе испарился. Экая досада. Впрочем, могло быть хуже. Существует поверье — попытается приникнуть к источнику человек с червоточиной, он и иссякнет, будто сглазили, и жажда обречет того на погибель. Вот было бы славно, случись на самом деле такое. Не таскаться бы им по лесу, не вламываться в тишину полусонного царства. Знай, ходи себе по чащам и созерцай, как всякая мразь сокрушается землей-кормилицей.
Ныне враг и вероломней и хитрей. Если даже пригубит живой воды, унесет ноги целехоньким. Надо искать его, надо вырвать жало у змеи, пока не изошла ядом.
Тихо и тревожно под небом, на глазах взбухшим от лохматых облаков. Оно подпирается дубами в два обхвата, рослыми, сильными, способными выстоять в любую бурю. За деревьями сумрачно темнеет пещера Саггас, напоминающая клыкастую шасть допотопного чудовища. Перед пещерой — открытая со всех сторон низина, засыпанная камнепадом, валунами и плитами разной формы и величины, лежащими вкривь и вкось. Весной пастбище сплошь зарастает разнотравьем и кажется ровным зеленым полем, а как вылижет, вытопчет его скотина в знойное лето, вновь принимает прежний вид — повсюду царит тогда запустение, повсюду разливается беззвучная печаль нежилья и безлюдья.
Не спешит Темыр к Долугу, думает о чем-то, по-видимому, очень необходимом и ему самому, и юным сподвижникам его, чьи лица теперь неестественно вытянуты и напряжены. Ждут, что скажет старший. И он повелел:
— Всем спешиться, всем уйти в укрытие и молчок. Я скоро вернусь.
He обмолвился он лишь о том, что на душе кошки заскребли. Это, считай, конец их пути — достигли самого обжитого уголка ущелья. Саггаская пещера может вместить целое воинство. С выступа Нарона хорошо просматривается оголенная пустошь вплоть до подъема на Ахсынциаг, у подножья которого они стоят. Наверху, на высоте орлиного полета, даже в осеннюю пору благоухают альпийские луга. Там кошары пастухов.
Промолчал Темыр и о том, что поворот, скрывающий извилистый крутой подъем, называется Лабуран, что означает: место, откуда совершаются набеги. Кто и почему нарек его таким именем? Кто и кому угрожал в тупиковой глуши? Разве что голодный хищник поджидал тут жертву — досаждал скотникам, утаскивая у них из-под носа то овечку, то телка. Да и людям, видать, порой грозила беда. Вот какой-то неудачник и завещал потомкам свой горький опыт.
Как бы Лабуран не стал прибежищем тех, кого они выслеживают с утра. Уподобились зверью и повадки его тоже наверняка восприняли. Родников в окрестностях нет. Обитатели стойбища воду набирают в речушке, от которой берет начало Урсдон. Как ни крутись, все тропы сходятся у кручи, и никому ее не обойти… Да, да, пусть ребята обождут в засаде, он сам в одиночку обследует пещеру и лесистое взгорье. Если что не так — придут на помощь.
Пещера дышала затхлой сыростью, в ней пахло навозом и едкой гнилью отбросов. Остатки потухших костров размыты стоками дождевой воды. Изнутри скала черным-черна от дыма и копоти. Плотный слой гари ничем не соскоблить и не вывести.
Осторожно ступая по хрусткому кизяку, не отходя от ниш и менее уязвимых впадин в стене, выдутых ветрами, Темыр облазил пещеру вдоль и поперек и лишь потом поднялся по тропе, прилипшей к склону безымянной горы, к Нарону, покрытому мелколесьем. Если у тебя нет особой нужды, торчать здесь на потеху соглядатаю не следует. Зряшное это занятие и небезопасное по нынешнему случаю. Подумав так, Темыр оторопел — сам-то каков, выставился напоказ. Ведь именно на плоской вершине кряжа, мрачно дремлющего напротив, разместились кошары Ахсынциага. С утеса виден весь распадок. Пастухи, чтобы не тратить усилий, не терять времени на спуск и преодоление крутизны Лабурана, обычно зовут в гости односельчан, нашедших приют в Саггаской пещере, прокричав оттуда свое любезное приглашение. И оно бывает принято…
Возвращался Темыр к товарищам упругим шагом бывалого горца, чувствуя, однако, как им снова овладевает беспокойство. Полог пасмурного неба опустился ниже, пелена уплотнилась, зависла на ликах хребтов. Неровен час, начнет моросить. Только к полудню выяснится, быть ныне ветру или непогоде. Ждать же нельзя, и, может быть, это томит душу?.. Не мешало бы перекусить. В хурджине припасено немного мяса и хлеба, поток беснуется под скалой — смочи горло и будь доволен. Кажется, подобные мысли уже посетили копыто. На рыхлом песке отпечаток твердой подошвы, еще и еще…
В пастушьих арчита ступали накануне побережьем или в казенных ботинках? Загадка для малышей. Кому принадлежит кованая обувь? Сегодня ты, старина, кажется, склонен поупражняться в наивности. Чему суждено, того и молитвой не заговорить. Здесь твой передний край. Было бы обидно пройти стороной и получить пулю в спину.
Темыр присел за огромной квадратной глыбой, ощупал взглядом ореховые заросли, груды измолотого паводками известняка. Пуст берег, пустынной немотой поражено все окрест. Вот только куст рябины — нет, не двоится он, а словно раздвинут человеческой рукой. И впрямь, как чей-то сообщник, куст скрывает сброшенную к речушке плиту. Встань на нее, зачерпни воды и двигай без оглядки. Куда? Гадать не приходится. Только в Ахсынциаг, в заброшенное стойбище.
План последующих действий созрел у Темыра мгновенно. Коней оставят внизу на привязи. Сторожить их надобности нет да и лишнему штыку цены не будет, коли доведется схлестнуться с «гостями». Выбраться бы на плоскогорье, таясь и не дыша, а там… Обстоятельства подскажут, как быть и что делать дальше.
Красноармейцы выслушали Темыра и без слов одобрили его намерение. Он видел это, понимал, ощущал, и ему захотелось отыскать в своей памяти такое магическое слово, которое вместило бы в себя его добрые чувства к ним, помогло бы укрепить их дух перед возможным испытанием, но пристыженно смолчал — юнцы с готовностью настоящих воинов взвели курки винтовок, стали карабкаться по круче.
Узкое ложе подъема забито щебнем, походит на гранитную щель. Ухватись за валун, за осколок скалы и подтянись, поищи новую опору. Шаг, еще шаг. Дыхание сперто. С трудом набираешь воздуха полную грудь, с усилием выдыхаешь. Пот прошиб даже Темыра. В плечах ломит. Колени ноют от боли. Ребята побледнели, осунулись, и все же по-прежнему ловки, сноровисты. Нездешних, видать, они краев — облик выдает северян. Цепкость же у них, двужильность — истинно горская. Воздал бы Темыр каждому за сметливость и бойцовскую хватку, не поскупился бы на похвалу, да вышло по-иному.
Поспешил он с раздачей лавров. Забытье очарованья, минутная расслабленность навлекли несчастье. Лабуран был почти форсирован, выждать бы еще немного, осмотреться, прислушаться, принюхаться, и только потом попытаться выскользнуть за луг нагорный. Упустил он этот момент, и красноармейца, что пошустрей других и погорячей оказался, вознесло от полноты души. Увидев чистое небо над головой, парень предал анафеме все свои тяготы, метнулся туда, где и облакам вольготно, чтобы, наконец, надышаться вволю. И… раздался выстрел. Резкий, как хлопок детской игрушки.
Юноша рухнул как подкошенный. Со страху ли, от боли или неожиданности, но его опрокинуло навзничь, и он лежал на осыпи растерянный, озадаченный тем, что произошло с ним. Бог миловал — остался жив. Пуля угодила в локоть левой руки. Ребята наспех перевязали рану товарища. Он стиснул зубы — видно, задета кость — не застонать бы, не выставить себя опять мишенью. От того, что все случилось так просто и так жестоко, хлопцы пригорюнились, но тут же спохватились и взбодрились.
— Это не страшно, — произнес раненый подавленным голосом, словно вымаливая у друзей прощения за свою вину.
— Сидел бы уж, Виктор, да помалкивал. У страха, говорят, глаза велики, твои же на лоб повылезали, — куражился над ним курносый красноармеец с россыпью мелких рябинок на смешливом лице балагура и заводилы.
— Быть тебе, Витек, отныне на прицеле у Васи-Василенка. Проходу не даст и невесте отпишет в Курск о совершенном подвиге, — зачастил тот, что замыкал цепочку и теперь расположился ниже остальных за мшистой скалой.
В глазах у Васи-Василенка горит васильковый огонек. Озорства, стало быть, ему не занимать. Крепкие скулы, жилистые руки потомственного рабочего, тяжелые плечи — в любом деле, знать, сдюжит.
— О тебе же, Гоша, сам доложил бы по инстанции, да нечем пока начальство порадовать. Всю дорогу хвост прикрывал. Арьергард! — уколол насмешника сосед, щуплый, интеллигентного покроя боец с глазами мечтатели и длинными девичьими ресницами.
— Пой, Музыкант, пой, только, пожалуйста, потише — на каждого пуля отлита.
Темыр в недоуменьи переводил взгляд с одного парня на другого. Ни оторопи, ни уныния — ничего, кроме ребячьего оживления и мужского спокойствия. Была и есть беда — она прижилась не за горами. Эти юнцы с оружием в руках знают об этом не хуже его и тем не менее хладнокровны и говорливы. А он-то думал… Думал-то о них самое что ни на есть хорошее, однако не ожидал от ребят такой прыти, такого бесстрашия. Оно и ладно…
«Лада нет, сынки мои, смерть ходит за нами по пятам — не миновать теперь схватки. За тем и шли сюда. Правда, обнаружили себя раньше срока. Тем, кто стрелял в нас, отступать некуда. Путь один — через Лабуран — и тот перекрыт. Значит — бой… Но кто они и сколько их? Добрые люди гостей пулями не встречают. Врагу же изойти поганой кровью. Таков закон гор. И мы исполним его, чего бы это нам ни стоило».
По праву старшинства, человеческого и воинского, Темыр готов был поделиться с молодыми красноармейцами и опытом своим, и опасениями, и отпущенной ему долей отваги, но успел убедиться, что назидания излишни, гораздо весомей обыкновенное слово участия и доверия.
— Вот мы и познакомились. Меня люди давно уж зовут Темыром. Друзья познаются в беде, Виктор, Вася, Гоша и Музыкант, — с удовольствием произносил он имена соратников.
Раздался смешок, прерванный новым выстрелом. Пуля оцарапала срез скалы в порядочном отдалении, срикошетила к ногам Музыканта. Он двинул ее сапогом, потом все-таки поднял и начал перекатывать на продолговатой ладони.
— Автоматная… Немецкая… — удивленно сказал Музыкант, передавая свой трофей Темыру.
Пуля была еще теплая — невесома, почти с ноготок.
— Спасибо, Музыкант, врага надо знать.
Опять смешок, уже поглуше и загадочней. Гоша объяснил насупившемуся Темыру:
— Это прозвище у Петра такое. Любит на досуге побренчать на фортепиано.
— Ну, ну, — усмехнулся Темыр, поправляя очки. — Сиднем сидеть — добра не нажить, пулям кланяться — смерти в пасть угодить. Как рука, Виктор? Беспокоит?
— Болит, но это… не страшно, — сказал пострадавший таким тоном, будто боялся, что его тут же госпитализируют и он не увидит исхода боя.
— Ручаюсь, до свадьбы заживет, — поддержал товарища неунывающий Гоша.
— Будем считать, что потерь не понесли. Нас пятеро, их неизвестно сколько. Если дезертиры… диверсанты вооружены автоматами, придется туго. Стрелять только по цели. Выждать, высмотреть и бить наверняка, наповал. Они обречены, захлопнуты в собственной ловушке, а за нами горы… Горы! Рассыпаться по лугу им резона нет. Вот мы и оцепим кошару скрытно. Приказаний моих не ждите. Действуйте по обстановке. Берегите друг друга. Петр, помоги Виктору. За дело, товарищи, — повторил Темыр сегодняшнее напутствие Коста Сагова.
Когда пригасли шорохи бойцов, уползающих в обхват шалаша, Темыр не мешкая потянулся к торчащему над ущельем утесу, с которого прежде пастуший глашатай сзывал гостей. Обрыв прикрывает бандитов с тыла, контролировать с той стороны подходы к своему логову едва ли станут. Риск есть, и большой — и ребята могут приголубить по нечаянности, и свалиться в пропасть недолго, если подведет скала — но иного выхода нет. Тем более отправлять туда кого-либо из красноармейцев никак нельзя.
Мало-помалу, крадучись, подбирается Темыр к выступу. Перевалится с боку на бок или через спину и прислушается. Переберется на четвереньках от камня к камню, и замрет. То карабин загодя выбросит вперед, то прижмет его к себе с опаской и надеждой. Руки и колени исцарапаны, зудят, но он старается не замечать этого. Каждое усилие требует энергии, и транжирить ее по мелочам было бы излишним роскошеством.
Передохнул в углублении скалы, отдышался, выглянул из-за низкорослой березки, измочаленной ветрами.
Так оно и есть. Летняя кошара мало пригодна для ночевки дождливой осенью. Бандиты утеплили ее сеном из запасов пастухов, оставив лишь вход и две бойницы по бокам. Как же еще назвать эти просветы — лазы в их собачьей конуре? Шалаш молчит, и это не к добру. Одно неловкое движение, и тебя вмиг изрешетят пулями.
Не зря тревожился Темыр — из входа в логово полоснула рассыпчатая очередь. Неужто кто-то из ребят высунул голову? «Осторожней, родные!» — еле слышно прошептал Темыр и, вздрогнув, упал ничком. Теперь наугад строчили из боковых лазов. Значит, их трое. Как он раньше-то не догадался: три бойницы — три бандита. И у всех автоматы. Но почему они всполошились? Почуяли угрозу окружения? Или красноармейцы заняли открытые позиции? Если бы хлопцы сообразили, когда и как стрелять. Вспыхнул огонь — не зевай, опереди врага, чтобы не успел нырнуть в лежбище.
Темыр находился ближе к правому просвету в шалаше и ни на секунду не сводил с него глаз, усиленных линзами очков. Уж на таком-то расстоянии — метров тридцать всего! — грешно промахнуться. В лазе закопошились, он спокойно прицелился и спустил курок. В то же самое мгновение короткая очередь срезала кривую ветку березки за спиной. И опять наступило тягостное молчание. И опять томительное ожидание… Потом один за другим прогремели винтовочные выстрелы, тут же накрытые частыми автоматными нахлестами.
Это повторилось еще и еще раз. Поединок продолжался с небольшими, словно кем-то рассчитанными, интервалами. Нервы напряжены до предела: кто кого перехитрит, кто кого раньше возьмет на мушку. По одиночным выстрелам чекистов те едва ли поймут, сколько их, и тем отчаянней будут огрызаться.
Из шалаша выплеснулась длинная лихорадочная очередь. В ответ одновременно грохнуло четыре выстрела, и автомат захлебнулся. «Молодцы, ребята! Залпом угомонили подлеца». Сомнений на этот счет у Темыра не оставалось — с той стороны перестали поливать осаждавших свинцом. Зато вновь ожили боковые бойницы. Зло взяло за сраженного дружка или ужас смерти обуял поганцев? Прегрешения лишили рассудка или на милость и пощаду не надеются? Во всяком случае, складывать оружие не помышляют. Пусть так. С безумцами легче справиться.
Внезапно перестрелка вспыхнула с прежней яростью и так же неожиданно оборвалась, будто бой был окончен. Темыр не перенес гнетущей паузы, выпалил в ближайший лаз, и тогда автомат застрекотал по всей окружности да с такой лютостью, что, казалось, бандит осатанел, в беспамятстве опорожняя попадающие под руки обоймы.
«Эге… Да он же остался в одиночестве. Страх бросает его от бойницы к бойнице, он мечется, словно решил довести автомат до белого каления. Хлопцы не дают ему опомниться — пристрелялись-таки к лазам».
И произошло непостижимое. Покрытие шалаша сначала загадило, задымилось, потом по нему заплясали бледно-оранжевые языки пламени, и, набрав силу, стали пожирать слоистые наклады сухого сена. Дыхание ущелья достигает нагорного луга, огонь все разгорается и уже полыхает вовсю, захватывая логово со всех сторон. Вскоре обнажились хворостяные перекладины, они вот-вот подгорят, и злодей или задохнется или выползет из норы.
Ума не приложит Темыр: кто и каким образом подпалил шалаш? И неужели его обитатель не подозревает о грозящей ему беде? Теряясь в догадках, приник к скале, пережидая клекот автомата. А когда поднял голову, обомлел. Что за чертовщина? Шалаш будто бычьим языком слизнуло. Протер очки — видение пустоты не исчезло. Уж не ослеп ли он? Был гадюшник и нет его. Только костер потрескивает на месте прибежища бандитов. А где же ребята? Что с ними?
Красноармейцы столпились в сторонке, метрах в десяти от сожженной кошары. Темыр увидел распластанного на куче сена Музыканта и побежал к нему, подхваченный предчувствием несчастья.
Гимнастерка Петра была распорота до пояса, грудь залита кровью. Карие глаза, не замутненные предсмертной мукой, безучастно уставились в белесое небо.
Темыр снял шапку. Ребята последовали примеру старшего. Бледные как саван, они неотрывно глядели на спокойное лицо товарища, на эти тонкие руки, которые умели извлекать из любимого фортепиано такие звонкие, ликующие звуки…
Смерть впервые коснулась молодых ратников черным крылом. Пройдут дни, недели, а может быть, и месяцы, пока юношеская печаль по утрате отольется горестным опытом души.. Так уж устроен человек, на пороге возмужания он менее восприимчив к жесткости испытаний и потерь.
— Не уберегли мы тебя… Прости…
Слова комом застряли в горле Темыра. И слез не сдержал.. Не смог утаить от соратников страданья.
Приподнял Петра за плечи. Гоша и Вася подхватили бездыханного друга и бережно понесли к спуску.
Шел Темыр за бойцами, напрягаясь до судорожного озноба, чтобы превозмочь боль от обиды за нелепую смерть, прервавшую едва начатую жизнь — сразили орла на взлете. И всем своим существом ощущал тупую тяжесть, как будто не эти вот славные юнцы, сверстники его сына Андрея, а он сам нес труп русского парня, которого отныне будут называть героем.
* * *
Эхо кинжальной схватки на альпийском нагорье в тот осенний день отозвалось в Урсдоне взрывной волной.
Село гудело.
Река не затопила берега, половодье не расшвыряло плетней, не повыворачивало деревья в садах, посты целы, очаги дымятся, скот по утрам выгоняют за околицу на выпас, по улицам и дорогам катятся арбы, круглые сутки крутятся мельничные жернова, матери кормят младенцев грудью, старцы вяжут на нихасе цепочки прожитых и отпущенных им еще лет. Все, как прежде, как вчера и позавчера.
А село гудит.
Суды-пересуды спешат наперегонки из дома в дом, от ворот до ворот. Убили, умертвили, заживо сожгли… Своих, чужих, иноземцев…
Сплетни-страхи скачут на куриных ножках от крыльца до-крыльца, от порога к порогу. Будто бы Марза сказал Темыру: «Врагов заводишь». Будто бы Темыр ответил: «Врагов у меня всегда хватало, о друзьях-товарищах пекусь».
У почтаря своя версия, у магазинщика своя версия, у вестника сельсоветского тоже своя. Они больше всех ходят по земле, чаще других встречаются с досужими людьми да и начальство у них всегда на виду. Сельчанам оставалось ко всяким бредням лишь руки-ноги приладить, и пошло-поехало. Верь, не верь, за что приобрел, за то и одалживаю.
Гаспо Одоев верил слухам. Верил, потому что хотел, чтобы так именно и было. В мутной воде сподручней рыбу удить.
«Напрасно приставал в то утро к председателю Темыру. Мог бы запросто и под пули угодить. Лопоухие они вояки, эти «лесники». Не продержались до той поры, когда… Ну что ж, найдутся другие, свет не без подлых людей. До скончания мира они не переведутся. Сумей только верховодить ими и блаженствуй, погоняя негодяев. Аберам Малказанов уже висит на крючке. Ловко же подбитого летчика раздел. Ловко слезы выжимал из глаз на похоронах лейтенанта. Марза целый клад. Как ни ряди, без колдуна нельзя будет обойтись. Заглянуть бы вечерком к старику, обещал ведь наведаться… Вот к Темыру не подступись. Больно крут, горяч не в меру, вспыльчив. Кто был ничем, тот стал всем. На денежки моего родителя укатил в Америку, разжился золотишком и попер, полез по лесенке, и все вверх и все выше. А достопочтенному отцу, как благодеянье, лишь процентики от ссуженных путнику на дорогу ассигнаций. Кость из собачьей пасти… Правда, добро председатель помнит, никогда не обижал и даже опекал. Однако… Не утолять нам все-таки жажду из одного родника. Баловень председателя — грех не великий. Комсомол? Тоже Темырова блажь. Все можно с головы на ноги поставить, и никто не удивится. Удивятся разве тому, что до сих пор все обстояло иначе. Ходи, гляди, запоминай. Так было всегда и было бесполезно. Не те ныне времена. Ходи, гляди, запоминай и воздай всем спесивцам должное, освободи душу из клети… Хорошо бы и Зайнат подогреть. С муженьком в погребе миловалась. Думала бурю в теплых объятьях дезертира переждать. А он возьми да от облавы ноги в темный лес навостри и, дурило безмозглый, обернулся прахом, пеплом на ветру. Окажу-ка раскрасавице услугу — одного ведь поля ягоды. Ох, и норовиста дочь кулацкая. Глаза выколет обидчику. Пусть ярится; пусть досадит кровнику. Сухое полено костер не гасит… И этот плюгавый книгочей еще наплачется. Пришелец лысый, ехидства с короб приволок из Моздока в Урсдон. Насмешечки строишь? Погоди же…»
Не может забыть Гаспо Одоев того позора, того унижения. Дьявол надоумил его заявиться в школу со словарем. Корпи себе дома при фонаре, зубри свой немецкий. Случится же такое — прихватил томик Григор Утиев, этот фанатик изящной словесности, небрежно полистал словарь, скривился и при всех процедил:
— Лучше бы ты русским овладел. Учитель все-таки, негоже хромать на обе ноги. Могу помочь. Забредай на огонек.
Вскипел тогда Гаспо, но смолчал, проглотил обиду. В отцы годится ему Григор Утиев, и это связало по рукам и ногам. И теперь коллеги при встрече учтиво отвешивают поклоны, по глазам же за версту видно, что на языке у каждого вертятся слова укора русоведа.
И как ни пыжился он, стараясь выглядеть горделивым молодцом, угодил-таки в западню, и не по утиевскому умыслу, а по собственной неосмотрительности, чего простить себе не мог. Чтобы урезонить зубастого спорщика и заодно блеснуть глубинными познаниями, некстати затеял он в учительской умный разговор.
— Да, изучаю немецкий. Это язык гениев — философов, писателей, композиторов.
— Никак, Одоев, к азбуке вернулся? — тут же ссадил его с коня давний соперник.
— Не грех нам знать, что мы с германцами одного корня побеги.
— Ну, ну, выкладывай свои разыскания, корневой теоретик.
— Да будет вам известно, что осетины — арийцы.
— Люди моего поколения и забыть успели разговоры об арийском происхождении осетин, тебе же оно в середине двадцатого века вновину, — рассмеялся Григор Утиев. — Для чего ты ворошишь обветшалые древности? Не в добрый час занялся раскопками и не там ищешь сокровища свои.
Григор даже оскорбился, замахал на него руками, будто призрак чудища отгонял от себя. Одоев осекся, схлопотав пощечину, и с тех пор боязливо выглядывает из трещины своей скорлупы..
«Для чего говоришь, охальник? Придет время, увидишь. В одном ты прав, раскрылся я раньше срока. Сейчас это очень и очень рискованно. Надо держать язык — и немецкий тоже — за зубами, дабы не загреметь в Сибирь или того хуже — на фронт».
Горе-историк распалился до такой степени, что Григор Утиев предстал перед ним истым кровопийцей.
«Да, да, этот злопыхатель вознамерился извести мой род на корню. Он мог быть, он был в том отряде, который в девятнадцатом году разгромил под Моздоком эскадрон старшего брата. С тех пор блестящий офицер, гордость ущелья, как в воду канул. Убит или бежал за кордон. На семью же легла тень подозрения, глумливого недоверия. Если Григор Утиев и не брал на душу смертный грех, пусть именно он понесет кару мщения. Должен ведь кто-то и передо мной склонить голову. Так почему же этому злыдню, зазнайке, ябеде не быть коленопреклоненным угодником? Все по справедливости. Какие-нибудь пакости и за ним, наверно, водятся. И пусть гудит село…»
Клубок россказней, наветов, домыслов вкатился однажды и в подворье Темыра Мизурова. Кормилица семьи, мать его детей Надинат окаменела от коловращения разноречивых мыслей и чувств. Совершенно неслыханное смертоубийство; горлодеров хлебом не корми — распустили языки. А когда заводят разговор о зачинщиках расправы, называют имя ее мужа. Грязь не пристанет к нему. Но где же правда? Правду может сказать только сам Темыр…
Кое-как накормила и уложила спать голосистых сорванцов, опустилась на крылечко и прождала мужа до полуночи. Его все не было, и она, прислушиваясь к скрежету веток березы, к назойливому подвыванию ветра из-за угла, пыталась уразуметь происшедшее в Ахсынциаге. Ничего путного в голову не приходило.
Сколько войн пережила она за недолгий свой век! И всегда это разорение и горе. В ту большую войну муж едва не угодил в солдаты. Глаза поврежденные выручили. В гражданскую сам взялся за оружие, а у нее на руках был уже грудной сосунок, блаженной памяти Темырболат.
Надинат утерла слезы. Они наворачиваются на глаза, стоит вспомнить усопшего малыша. Выросли дети, старший сын ушел в армию, вот только ее поздней ласточке всего четвертый годик. И все же память о первенце жива — много тепла, много радости принес он в дом…
Потом воевали где-то на востоке и на севере. В селе появились калеки и… пустые могилы. Отдал человек душу богу на чужбине — на родине ему памятник поставят. Так повелось. И теперь эти памятники стоят на кладбище в ряд, как принято на военной службе. Ну а тех, кого недавно в лесу сожгли, поминать будет некому. Сами же лишили себя людских почестей. Но почему так немилосердно, так безжалостно?
Этот вопрос Надинат задала и мужу, когда он наконец вернулся из дальней поездки. Вместе расседлали вороного, вместе задали ему корм в сарае. Изможденные, прилегли на деревянную тахту.
— Это были враги, — ответил Темыр отвердевшим голосом. — Зря изводишься, не сидела бы допоздна. Застудишь почки после операции.
— От таких напастей и про болячки свои забудешь. Душа в ссадинах. Вся кровоточит.
— Трудные у нас нынче заботы, это правда, но мы обязательно выстоим, мать.
— Но почему ты… там… в Ахсынциаге?
— Я ли, другой ли — долг есть долг. Не пристало нам в кустах хорониться, труса праздновать.
— Так-то оно так, но люди по-всякому говорят.
— Всякая всячина пусть тебя не волнует. Сошлись мы опять с недругами насмерть. И нам ли волочить ярмо раба?
Надинат притихла — мужа не переспоришь, а сна все нет и нет.
— Гаспо к Серифе зачастил, — подала она снова голос.
— Люди кровью истекают, а у него свадьба на уме?
— Да не в этом дело. Она же любит нашего Андрея.
— У сына уже и невеста была?
— Есть у него невеста. Он ей хорошие письма с фронта присылает.
— Стареем, мать, скоро внуков нянчить будем.
— Дожить бы мне до этого светлого дня, глаз бы не смыкала…
— Что же Гаспо-то?
— Обивает пороги Дидинаговых, сапоги стоптал… А ты помнишь, как меня сватал?
— Помню.
— А почему ты на той девушке из Камунта не женился? Ее ведь прочила тебе вся родня.
— Кривобокой показалась и болтливой.
— Выдумщик ты, старый. И статная, и скромная… Так говорили.
— Мне видней было, я сквозь очки на нее глядел.
— Скажешь тоже. Чем я-то приглянулась тебе?
— В Америке брату твоему Георгию — мир праху его — калым уплатил.
— Калымом ублажил ты отца моего Дава. Помнишь?
— Помню.
— А что ж ты проходу мне не давал — куда я, туда и ты…
— Я люблю тебя.
— Тридцать лет под одной крышей прожили и наконец дождалась этих слов.
— Мы еще тридцать лет скоротаем… И еще… Спи. Утром соберешь меня в дорогу.
То утро наступило в Урсдоне раньше обычного. Как только забрезжило, над селом появились немецкие самолеты. Их было не так уж и много, два или три, но пролетели они низко, и стекла в окнах домов чуть не лопались от грохота. Люди высыпали на улицу. Дети спросонья ревьмя ревели. Скотина мычала и рвала привязи. Вдруг от ведущего самолета отделилось что-то черное, громоздкое. Свист, раздирающий душу, поверг сельчан в ужас. И стар и млад, как по уговору, попадали на землю.
Оглушительный удар потряс окрестности. Однако ущерба не было — снесло лишь угол хлева колченогого Капитона, пасечника из ущелья Бадзи. Оказалось, фашисты сбросили пустую бочку, и страхи вскоре улеглись. Урсдонцы продолжали настороженно следить за дерзкими виражами самолетов. Благоразумие не подвело их. Как зерна из сита на солнцепеке, сверху посыпались мелкие бомбы. Все бросились в сады и огороды, в давно отрытые убежища.
В полдень над селом вновь возник тягучий, как вой голодной волчьей стаи, гул бомбометов. И все повторилось — заход, еще заход, и взрывы — хлопки, точно швыряли они свой смертоносный груз лишь для устрашения мирных жителей.
А на западе бурлило и клокотало. Война накатывалась на Урсдон.
Перевод автора