Дети Робинзона Крузо

Канушкин Роман

Апрель. Третья декада: Сбежавший мальчик

 

 

16. M&B (Миха и Bumer)

I.

Ночь над Москвой. Город не заметил перемен. Вернее, он был к ним равнодушен: какие могут быть перемены в городе, избегающем мрака даже по ночам? В городе, весело и беззаботно наложившем на себя макияж разноцветных огней в знак непрекращающегося праздника вечной юности. Город равнодушен к тем, у кого во лбу этот знак потух. Да, действительно, ежедневно происходят десятки автокатастроф, — и в них даже кто-то гибнет, — каждый день кто-то сходит с ума: явно, или, в основном, — тайно. Легкий абрис сумасшествия и есть тот самый поощряемый позитив, которым город отчерчивает себя от подлинной тьмы. Так же ежедневно кто-то расстается с Фантазией, соприкасаясь с бескрылыми радостями разъедающей, словно синильная кислота, реальности. Собственно говоря, это и есть жизнь. Это нормально. Так причем тут перемены? Наивные люди думают, что мир меняется, но город знает, что в мире ничего не происходит.

Даже когда после семнадцатилетней разлуки слышит странный разговор старых друзей, заканчивающийся совсем нелепой или безумной фразой: «Остерегайся черного BMW!».

Это тоже нормально — городу ведомы и не такие тайны.

II.

Миха ехал ночью по пустынной дороге и курил сигарету «Галуаз». Шум двигателя в салоне не был слышен, Миха думал о том, что успел сообщить Икс. Миха любил дороги. И ему нравилась его новая машина, невзирая на то, что наговорил Икс. Управление ею приносило ни с чем не сравнимое удовольствие, какое он впервые испытал, когда еще студентом пересел из дребезжащих «Жигулей»-восьмерки» в новенький «Мерседес». Один из приятелей Михиного учителя, известный режиссер получил на фестивале в Берлине приз; на вырученную премию он и пригнал 230-ю модель. Это были небо и земля; первое ощущение, что все, оказывается, может быть настолько по-другому и так здорово, почти забылось. С тех пор у Михи было много разных тачек. Но... Бумер его очаровал. Он вернул то давнее чувство доброй перемены, которое в состоянии внушить усовершенствованный материальный мир. Ощущение правильного движения в верном направлении, первого успеха, после которого отныне все всегда будет хорошо.

Бумер действительно был очень хорош. Еще некоторое время назад Миха отправил бы домой свою новую знакомую, просто заказав такси. Сейчас, накануне ночи, он сам взялся отвезти ее в модный подмосковный поселок. Довольно странно, учитывая некоторую неоформленность, неясность их отношений и тот факт, что предыдущую ночь Миха провел без сна, отмахав почти 600 верст в Тверскую область и обратно, где мама присмотрела дом в «тиши, глуши и благодати». Все еще хочется порулить, намотать сотку-другую километров?

Сообщение Икса, конечно, не было сюрпризом. Миха знал, что рано или поздно такое случится, — предпочитая думать, что он ошибается, — но сюрпризом сообщение не было. Икс настаивал на скорейшей встрече, лучше немедленной. Миха даже не успел удивиться его напору.

— Сейчас не могу, — проговорил Миха. — Мне еще надо отвезти даму в Таганьково.

— Ваганьково? — то ли пошутил, то ли испугался Икс.

Миха улыбнулся, потер висок. Потом сказал:

— Что, на самом деле так плохо?

Икс вздохнул:

— Не телефонный разговор.

— Хорошо. Знаешь, я так рад тебя слышать!

— Да, я тоже. Мих, и еще... Не думай, что я совсем «ку-ку», только... остерегайся черного BMW!

Миха усмехнулся в голос:

— Слышал уже.

— Понимаю, звучит по-идиотски, — начал оправдываться Икс, — только мне кажется...

— Да не в этом дело! — перебил его Миха. — Просто я сейчас сижу за рулем черного BMW.

В наступившей глухой тишине по ту сторону телефонной линии Миха с трудом различил треснувший, больной голос Икса:

— Значит, все уже случилось. — Миха так и не распознал, был ли это вопрос или утверждение.

— Икс...

— Это твоя машина? Ты купил ее недавно?

— Икс... Да, недавно. Только... Рядом со мной находится роскошная девушка, я везу ее домой, и она совсем не похожа на черную-черную старуху.

— Ну-ну.

— Старик, ну послушай сам себя....

— Ладно, хорошо, — согласился Икс, вроде бы успокаиваясь. — Просто будь осторожен. Дай Бог, чтобы я ошибался.

Они поговорили еще немного и попрощались.

Но Икс не ошибался.

***

— Что-то случилось? — спросила девушка, похожая на Одри Хепберн.

— С чего ты взяла?

— Что за черная-черная старуха?

— Это звонил друг детства. Мы не виделись семнадцать лет.

— И? Ты вроде не очень рад.

— О, мисс Фрейд...

— Извини, что подслушала разговор. Спасибо за роскошную девушку.

— Welcome, — Миха кивнул. — Все нормально. Со старухой просто старая шутка, — соврал он.

— У тебя усталый вид.

— Вторая ночь без сна.

***

Миха не стал задерживаться у своей подружки. Она жила не одна, и Миха решил, что сейчас ему лучше избегать новых знакомств. Он лишь выпил большую кружку крепкого эспрессо. Кофе был приготовлен не в электрической машине, а в настоящем старом эспрессо-чайнике «Bialetti» и оказался очень хорош.

— На, — сказала она, протягивая Михе ладонь. Там лежали две продолговатые сине-красные таблетки.

— Что это? Предлагаешь закинуться колесами?

Она смотрела на него серьезно. Миха подумал, что начинает привязываться к ней.

— Это жиросжигатель. Использую для фитнеса.

Миха провел рукой по своему плоскому животу:

— А мне нравится мое пивное брюшко.

Она улыбнулась, но только губами:

— Это жиросжигатель и энерджайзер. Я зову это «вштыриватель». На тренировках прет часа четыре. Не заснешь. Я имею в виду за рулем.

Миха отключился. Всего лишь на мгновение. И вспомнил: «Ну, мы и зажгли! Ну, нас и вштырило!» — храбрился Икс после первого визита в немецкий дом. И несмотря на то, что его покусали собаки, он с восторгом рассказывал об их подвигах. После второго визита восторги закончились.

Миха посмотрел на девушку:

— Спасибо за заботу. Синяя и красная таблетки. Матрица?

— Да. В день нашего знакомства ты смотрел этот фильм.

Миха принял у нее капсулы, она протянула стакан минеральной воды.

— Не пей обе сразу — до утра колбасить будет.

— Как раз то, что надо.

Миха проглотил обе таблетки.

Они вышли на улицу. Ночь теперь не пахла арбузами, в ней ощущалась свежесть пока еще далекого летнего дождя.

Миха поцеловал ее. Провел рукой по волосам. Уловил серебристый лучик, отразившийся от роговицы ее глаз. Улыбнулся — легкая печаль, отравленная прошлыми мечтами, быстро скользнула с краешка его губ.

— Я уже начинаю ревновать, — сказала она.

— В смысле? — искренне удивился Миха.

— Ты знаешь, о чем я говорю.

Миха промолчал. Она сказала:

— Я никогда не стану этой твоей актрисой. Я не Одри Хепберн. И все равно ты мне очень нравишься.

Миха огляделся, затем произнес ровным голосом:

— Я понял. — Все же у него запершило в горле. Усмехнулся. — Последнюю часть фразы.

Она неожиданно к нему прильнула. Поцеловала в губы. Так горячо — впервые. Ей снова удалось удивить Миху-Лимонада. Уже через мгновение он не выглядел обескураженным, нежно щелкнул ее по носу и направился к Бумеру.

— Возвращайся, — проговорила она.

Миха остановился:

— Ты о чем?

— Просто. — Она обняла себя за плечи, смотрела ему вслед. — Куда бы ты сейчас ни направлялся, я буду тебя ждать.

— Ладно, — Миха кивнул. И сел в Бумер.

***

И вокруг стала ночь. Всего лишь потому, что Миха-Лимонад решил сделать крюк, набрав лишних километров пятнадцать, чтобы выехать на Рублевску ближе к Москве, чем тащиться вдоль высоких унылых заборов, какими отгородили себя представители Luxury Lifestyle от остальных жителей страны. Бантустаны, гетто-наоборот, лепрозории — какими только прозвищами не отплачивали обитавшим за этими заборами менее удачливые соотечественники. Михе было давно наплевать на мнение либидозных завистников, как, впрочем, и на пакетные highlife страсти, кипящие по ту сторону стены.

Михин взгляд упал на индикатор топлива — собственно говоря, заправиться следовало давно. И в ночи, опустившейся вокруг, зажегся огонек. Миха подумал, что никогда не видел более странной автозаправки: она была стилизована то ли под украинские хаты времен «Вечеров на хуторе близ Диканьки», то ли под Русь Берендеева царства — одна высоченная соломенная крыша над основным павильоном чего стоила. Вместо людей в униформе или привычных таджиков здесь расхаживала бойкая старушка-заправщица в плетеных лаптях и каком-то немыслимом перекошенном зипуне. Luxury Lifestyle явно приняли бы ее за отмытую бомжиху. Завидев клиента, старушка быстро засеменила к черному Бумеру. Миха открыл окно — снова запахло далеким дождем, еще не рожденными травами и почему-то грибами. Если бабку и отмыли, то явно вечерней росой, отравленной светом Луны.

— Вы уверены, что вы здесь работаете? — с наигранным сомнением обратился Миха к заправщице.

— А то?! — не обиделась старушка и встряхнула волосами, рыжими, веселыми и неожиданно молодыми.

«Это еще что за лесной народец? — улыбнулся про себя Миха. — А деньги у них принимает пастушок Лель со свирелью? Ну, волосы-то у бабки — парик. Вон же, какие-то малиновые бабочки в прическе». Он начал открывать дверь, чтобы пойти расплатиться, но старушка вдруг твердо остановила его:

— Сиди, сынок. Нечего расхаживать в такую ночь. Тем более тут.

Миха-Лимонад вопросительно взглянул на заправщицу. Но бабка лишь добродушно улыбалась:

— Сами все сделаем, — пояснила она.

Миха решил подчиниться, и не без удовольствия — ему все больше здесь нравилось. Прямо художественная акция актуального искусства: хозяева заправки либо молодцы, либо какие-то совсем уж отмороженные художники, развлекающиеся по полной.

Старушка продолжала улыбаться, выставив перед собой руку с открытой ладонью (И Миха вдруг подумал, что несколько минут назад таким же жестом ему протягивали красно-синие таблетки. Может, его и вправду «вштырило»?), а второй, такой же добродушный, с хитрым прищуром маразматика, уже спешил сюда. Это был хлипкий, но бодрый дед в точно таком же перекошенном зипуне, с жиденькой козлиной бороденкой и соломенными волосами, растущими в разные стороны.

— Скорее, ярило-хуило! — торопила бабка. — Клиент у нас. Сбежавший мальчик.

Миха вначале подумал, что ослышался. Потом, вспомнив про актуальное искусство, подумал: нет, все по плану, в том числе и безумное обращение к напарнику. Двигатель Бумера неожиданно и капризно зачихал, звук показался тревожным, шершавым (автомобилю здесь не нравится — мысль была вздороной, и Миха странно усмехнулся), старушка же строго и успокаивающе постучала по капоту, и двигатель заглох. Миха вздохнул, вынул ключ, протянул его и деньги заправщице. Собирался назвать марку бензина, но старушка опередила:

— Девяносто пятый, до полного, — велела она деду и отправилась снимать заправочный шланг, что-то насвистывая себе под нос.

Миха-Лимонад проследил за ней глазами, а потом рассмеялся, расслабленно откидываясь на спинку кресла — это просто все случайные, ничего не значащие совпадения, универсальный набор из ограниченного числа возможностей, как гадание цыган. А хозяева и вправду молодцы: здорово персонал разыгрывает спектакль, втягивая Миху в какой-то сумасшедший бенефис. За это и не жаль заплатить.

Вернулся соломенный дед, принес чек и деньги, на которые взирал с недоумением, затем, словно сообразив, протянул Михе:

— На! Бл... Это тебе, красавчик. Сдача.

— Спасибо, отец.

— Правильно ты его назвал, — похвалила бабка, потрепав деда за бороденку, а тот довольно замурлыкал.

Миха улыбнулся и посмотрел в сторону — вокруг яркого фонаря, под соломенной крышей, билась одинокая бабочка. Миха пригляделся: действительно, бабочка в апреле.

— Не рано ли она проснулась? — Ни к кому не обращаясь, проговорил Миха.

— Бабочка-капустница все знает! — важно ответила бабка.

— И ты вспомнишь, — веско заявил дед. — Если тебе суждено.

— Ну да, ну да, — кивнул Миха. Шоу продолжалось.

Цены на заправке, невзирая на весь перфоманс, оказались умеренные. И это в нескольких-то километрах от селебритис-бантустана. Миха усмехнулся, и бабка, и дед разулыбались в полные рты. Миха протянул каждому по сто рублей:

— Вы молодцы.

— Ой, милок! — вскинулась старушка, пряча деньги в прорезь зипуна.

— Красавчик, — вставил дед и помахал купюрой как счастливым лотерейным билетом. — Бля... нах.. Ты заплатил!

— Спасибо тебе, — чуть не прослезилась заправщица. — Ты не жадный, я гляжу. — И она провела рукой перед глазами. — Жадность — плохо. Правда. А я правду знаю.

— Жадный отвалил бы по штуке или поболе, — сказал дед, — иль ваще ничего! Сто рублей — сто друзей... Заплатил!

Миха пожал плечами. Дед почесал соломенный затылок (скорее всего, тоже парик) и начал переминаться с ноги на ногу, словно хотел в туалет.

— Иди уж! — бросила ему заправщица.

— А-а? — Дед вопросительно указал на Миху. — Сук...

Старушка кивнула. Наклонилась к Михе и ласково пожелала:

— Счастливого пути тебе на посошок!

Соломенный захихикал, будто это была какая-то урологическая шутка, и Миха с усмешкой различил, что застрявшие у него в бороденке кусочки синевы — это тоже бабочки, крохотные мотыльки, наподобие цветного бисера. А старушка-заправщица вдруг бросила пристальный взгляд поверх Михи, в темноту салона и быстро проговорила:

— Пошла отсюда, мерзость!

Миха в изумлении уставился на заправщицу. Потом его губы растянулись в улыбке, и не оборачиваясь, он указал большим пальцем правой руки на заднее сидение:

— Там никого нет.

И снова прыснул. Шоу несколько подзатягивалось, но ему почему-то совсем не хотелось отсюда уезжать. Через секунду Миха-Лимонад понял, что опять смеется. Вместе с бабкой, а вскоре, повизгивая на высокой ноте, к ним присоединился соломенный дед.

— Слышь, ярило-хуило, — обратилась к нему старушка, — возит за плечами утопленницу, а говорит, никого нет.

При этих словах дед заржал так, что ему пришлось ухватиться руками за живот:

— Да их, блядей, там полно! — вдруг выдал он, давясь смехом. — Всех, кто ездил на нем до красавчика. Ни там — ни здесь.

— Ладно, старый, — успокоила его заправщица. — Лопнешь еще.

— Ни там — ни здесь, сука! — изумленно повторил дед и замолчал, невинно и забавно хлопая глазами. И добавил что-то совсем уж невразумительное. — В нем совсем нет тени, в сбежавшем мальчике. А зверь живет в тени.

— О чем это вы? — поинтересовался Миха, но дед с бабкой снова заржали.

— Ты на них не обращай внимания, красавчик. Ни там — ни здесь, — успокаиваясь, махнула рукой старушка. — И тогда они будут просто, как кино. Скользят себе по поверхности света, а тебе — по барабану. Безвредны.

Дед прищурился и поднял указательный палец — в этот момент все Михины подозрения насчет маразматика выглядели более чем убедительно.

— За экраном видел когда, блядун-красавчик? — вопросил соломенный, а Миха-Лимонад отказывался верить собственным ушам. — В телевизоре иль где в кино? За экраном — пусто. А когда нет изнанки, ничего и нет, — дед развел руками. — Все — пиздец! Ни там — ни здесь.

Миха покачал головой:

— Для меня это слишком сложно, — он ухмыльнулся. — Слов много непонятных.

И тогда дед еще выше поднял поясняющий перст, и по закону жанра должна была сверкнуть молния, превращая соломенного в самую экстравагантную версию свирепого пророка, встречающуюся на автобанах вокруг Москвы.

— Слушай, пиздовертыш! — промолвил он. — Глаз видит благодаря человеку, а не человек благодаря глазу. — Дед сделал внушительную паузу, а потом расстроено причмокнул. — Вот на этой хуйне все и держится.

— Что держится? — автоматически переспросил Миха.

Дед развел руки в стороны, словно собираясь танцевать гопака:

— Да, все это ебливище вокруг, — радостно резюмировал он и совершил характерный жест руками и тазом, что тут же придало ему вид мелкого пса-мерзавца, облюбовавшего хозяйскую ногу. — Мужья и жены, зверье, гады во мгле, камни очень любят звезды, а минералы — лед, ворон и дуб, береза и песня дудочки, чертополох, и снова парни и девки, хороводы и вода-водица в тайную ночь... Слушай — может, поймешь в чем отличие пениса от фаллоса.

— Иди уже, — осадила соломенного бабка и пояснила Михее: — Парацельсом увлекся в последнее время. Совсем, старый дурак, рехнулся.

— Кем? — оторопел Миха-Лимонад и снова засмеялся. — А с чего он столько матерится?

— Он не матерится, — бабка пожала плечами, и Михе показалось, что она взглянула на него с сожалением. — Он отцуется.

— Отцу... чего? Отец, что ли? Ну, вы... — Миха смахнул смешливую слезу. — Ладно. Понял. Буду знать.

— Ебать тебя носком: небесполезное знание, — вставил дед. И вдруг повторил: — В нем совсем нет тени. Она сможет видеть его только твоими глазами. Избавься от тени — слушай песню сестры.

— Иди уже! — махнула на него бабка.

— Это уже какой-то Гребенщиков! — расхохотался Миха.

Пора было ехать. Миха повернул ключ зажигания.

— Ну, пока вам, — с сожалением сказал он старушке-заправщице.

— На-ка тебе от деда моего подарок, — отозвалась та, протягивая Михе-Лимонаду крохотный пакетик.

— Это что? Памятка матершиннику? Оц... отцу...

— Еще чего! Тайные слова захотел, — перебила его бабка. — Это тебе свирелька на память. Сам же про дудочку пастушка вспомнил. Свирелька. Чтоб про свою не забыл в дальней дороге.

— Какую свирельку? — спросил Миха.

— Такую! — старушка развела большой и указательный пальцы не больше, чем на сантиметр. — Малюсенькую.

Соломенный снова захихикал — видимо, любое упоминание продолговато-конических предметов вызывало в его воображении лишь шуточки конкретно-урологического толка.

— Повесишь на ключ, — подсказала старушка. — Презент.

— Спасибо, — Миха взял подарок. Это был брелок в запаянном полиэтилене, скорее всего китайского производства. Миха-Лимонад в третий раз подумал, что хозяева бензоколонки действительно молодцы.

***

Миха выехал на дорогу. Посмотрел в зеркало заднего вида. Огонек в ночи исчез, должно быть, скрылся за поворотом.

Мир вокруг спал. Лишь свет фар выхватывал куски пространства из густой тьмы. Миха-Лимонад курил «Галуаз» и думал о странных вещах. Уже много ночей подряд он видел во сне море. И ощущение того, что всем им сулил вначале мир, накатило внезапной волной. Наивное и свежее, как утренний дождь, обещание радости, и долгий великолепный путь, полный опасностей, от которых можно погибнуть, но невозможно устать. Куда сбежали эти четверо мальчишек? Иногда Михе-Лимонаду казалось, что они пропали вместе с Буддой. Миха видел во сне море, похожее, как две капли воды, на море его детства, но в то же время совершенно другое; это было удивительное знакомое место, только во всей географии своей дневной жизни Миха-Лимонад не смог бы определить его местоположение. Там были ответы. Ответы на все вопросы, много лет назад вынесенные взрослеющим сознанием на периферию. С каждой ночью он, как в детстве, подходил все ближе к разгадке, но, как это всегда бывает, в последний момент просыпался. Счастливым и ничего не знающим.

— Странная заправка, — проговорил Миха. — Или странные таблетки, — добавил он, поглядывая в зеркало и пытаясь рассмотреть кого-то явно несуществующего на заднем сиденье своего автомобиля.

Ни там — ни здесь

И тут Миху осенило:

— А ведь я ей ничего не говорил про пастушка со свирелью, — произнес он, глядя во тьму перед собой. — Ни про какие дудочки не говорил!

Миха быстро извлек из кармана брелок-подарок соломенного деда, порвал зубами полиэтиленовую упаковку. Включил свет в салоне, пригляделся. Никаких привычных для рекламной продукции названий фирмы или адреса в Интернете он не нашел. Брелок был дешевенький, скорее всего, и вправду китайский; собственно говоря, открывашка для пивных бутылок. И украшал его лишь один рисунок. Забавный козлоногий человечек с рожками, — такими в детских учебниках по истории изображали то ли сатиров, то ли фавнов, — приплясывая, играл на дудочке-свирельке. Миха повернул брелок — собственно говоря, это была не совсем дудочка. Миха смотрел на брелок, а впереди уже появились огни ярко освещенной трассы.

— Забавно, — хрипло произнес он.

Козлоногий играл на флейте. Инструмент оказался небольшим. И хоть неведомо, что там пытался изобразить неизвестный китайский художник, флейту вполне можно было принять за piccolo, флейту-малышку.

— Забавно, — повторил Миха.

свирельку чтоб свою не забыл в дальней дороге

малюсенькую

И нога Михи-Лимонада незаметно, то ли случайно, то ли вообще против его воли, втопила педаль газа в пол. Бумер начал ускорение.

В этот момент кортеж крупного правительственного чиновника уже приближался к перекрестку, где дорога, по которой гнал Миха, пересекалась с Рублевским шоссе.

III.

— Ну никаких гарантий, — пробубнил лейтенант дорожно-патрульной службы Свириденко, глядя на ночную трассу.

Некоторое время назад он получил повышение, и его перевели сюда, на элитную магистраль. Только Свириденко не знал, как относиться к подобному повышению. С одной стороны, вроде престижно, но с другой — здесь не особо-то разживешься. Даже в часы пиковых нагрузок автомобили шли ровным спокойным потоком, и никому в голову не взбредало совершить запрещенный маневр или нарушить скоростной режим. Здесь была словно другая страна, попав сюда, соотечественники забывали про лихость и удаль, испорченные нервы, комплексы и наплевательство на ближних; здесь, на этой дороге, никто не знал, сколько у кого бабла, и подозревал за каждым любые возможности. Свириденко думал, что из-за страхов, вызываемых подобными подозрениями, люди и создали законы. Здесь, на Рублевском шоссе, складывался замечательный ответ на вопрос, кто мы — Европа или Азия? И ответ этот лежал не в ментальности или духовности, а в количестве бабок и возможности тратить их с удовольствием и достоинством. Это любопытствующий лейтенант Свириденко, увлекающийся Интернетом, и записал в своем блоге. «На Рублевском шоссе соотечественники, словно попав в иное магическое поле, превращались в законопослушных вежливых европейцев, доброжелательных, улыбчивых, позитивных. Ведь вежливость, терпимость и взвешенное милосердие, облеченное в форму благотворительности, дают несравненно большее ощущение власти, чем пустая, голая деспотия». Так что здесь не особо-то разживешься, точнее, вообще не разживешься, и тогда мотивация стояния на ночной трассе становится более чем туманной.

— Никаких гарантий, — вздохнул Свириденко, погружаясь в сладостные мечтания об ожидающем дома выходе в Интернет.

Кто бы мог подумать, что через несколько минут начнутся события, которые вполне окупят стояние лейтенанта Свириденко на пустынной трассе и с лихвой заменят ему общение с Интернетом, по крайней мере, в эту ночь.

***

Кортеж двигался на очень большой скорости. Впереди, включив сигнальные огни и «трещетку», бежал милицейский «Порше-Кайенн» сопровождения, за ним следовали черный лимузин и два тяжелых джипа охраны.

— И не спится людям по ночам! — пробубнил Свириденко, хотя все, что от него требовалось, — это вытянуться по стойке «смирно» и отдать честь, сопровождая колонну разворотом корпуса. Что, собственно говоря, он и собирался сделать в самом, что ни на есть, ближайшем будущем. Однако даже этому столь простому намерению не суждено было осуществиться. Какой-то идиот, заметил лейтенант краешком глаза, гнал к перекрестку с не меньшей скоростью, чем правительственный кортеж, явно не собираясь останавливаться. Это напоминало компьютерную игру «леталку», где самолеты решаются на таран.

— Вот мудило из мультика! — вспомнил Свириденко. — Гонки устроил! Раньше, что ль, решил проскочить?!

«Остановиться! Пропустить колонну!» — строго прозвучало из громкоговорителя «Кайенна».

Дальше случилось то, что лейтенант Свириденко видел лишь в кино и совсем не ожидал лицезреть на правительственной трассе.

Черный Бумер, — цепким и опытным глазом лейтенант сразу определил марку, — игнорировал властный приказ. Не снижая скорости, автомобиль вылетел на Рублевку и вклинился в кортеж. Перепуганный Свириденко все же успел по достоинству оценить мастерство водителя: за рулем Бумера, бесспорно, сидел асс — короткий стонущий визг тормозов, машину почти не занесло, лишь чуть качнуло, и BMW вписался в крохотный зазор между милицейским сопровождением и несущимся на огромной скорости лимузином.

— Мать моя женщина! — очумело протянул Свириденко, глядя на приближающуюся и видоизмененную колонну. Вроде как отдавать честь в этой ситуации более чем нелепо. А что же делать? Делать-то теперь что?! Ну никаких гарантий! И рука лейтенанта Свириденко на всякий случай сама пошла под козырек.

Следовавший за лимузином джип охраны мгновенно среагировал на вторжение. Покинув колонну, машина пошла на обгон, дабы отсечь Бумер, прижать лихача к обочине и скинуть с трассы. Лимузин начал торможение, чтобы уйти на пустую встречную и быстро оставить место предполагаемого теракта. Команда охраны действовала четко и слаженно; ни у кого из профессионалов, в отличие от лейтенанта Свириденко, даже на мгновение не появилась мысль, что за рулем Бумера может находиться всего лишь подвыпивший и решивший покуражиться придурок.

«Нашел, бедолага, на свою жопу приключений, — мелькнуло в голове Свириденко. — Они его сейчас на британский флаг порвут! Сам виноват».

«Немедленно покинуть колонну!», — в последний раз прозвучало строгим предупреждением.

А дальше произошло вот что. В тот момент, когда догоняющий джип охраны почти повис на заднем бампере Бумера, тот и сам дал влево, резко затормозив. Подобного суицидального поведения никто не ожидал, люди не успели адекватно среагировать, и все поплыло по течению (честно говоря, если бы в Бумере находился взрывник-террорист, он подставился бы под лимузин с охраняемым лицом, а не под джип сопровождения, и все было бы давно решено). На бешеной скорости джип вошел в соприкосновение с бумером, сминая в гармошку бампер, багажник и деформируя заднюю подвеску. Кошмарный стон и скрежет. От резкого удара обе машины развернуло в разные стороны; водитель шедшего следом лимузина предпочел кювет ожидавшей впереди стальной ловушке и начал сдавать вправо. Маневр удался не полностью, и он припечатал Бумер, вторично бросив его на джип, со стороны пассажирского кресла, к счастью, пустого. От удара джип доразвернуло перпендикулярно трассе: продолжая инерцию движения, тяжелая машина опрокинулась. В смятом, искореженном Бумере сработали подушки безопасности, скрывая водителя.

«Мать моя же-е-енщина-а! — теперь уже прозвучало лишь в голове лейтенанта Свириденко. — Это... как? Ну никаких гарантий!»

Сам лейтенант словно окаменел с поднятой рукой, и его нижняя челюсть отвисла, потому что авария в эти незабываемые мгновения все еще продолжала происходить. Свириденко сейчас походил на незаслуженно забытого нами городского партизана Васю. Сей мачо-персонаж еще промелькнет на страницах нашего повествования (да и сходства меж ними в самое ближайшее время еще добавится), а пока вернемся на дорогу, к ночной заварушке. На трассу, где ничего подобного не должно твориться в принципе.

Охраняемым лицом, следовавшим в лимузине, был некто Николаенко, определенно крупный правительственный чиновник, довольно известный в не очень широких кругах. Николаенко по советскому еще паспорту и по зову сердца был русским, но имел второе — израильское — гражданство и ненавидел эту антикоррупционную показуху. Дело в том, что в топку подобной «борьбы» постоянно требовалось подкидывать свеженьких козлов отпущения — людей, не сумевших правильно договориться, людей не своей команды, ну или слишком зарвавшихся. Николаенко, проходивший по всем трем позициям, понимал, что он на очереди, и следовало бы прилечь на дно. Но, мать ее, младшая дочь нанесла удар в спину, внезапно выскочив замуж за своего охранника (MTV, что ль, они все насмотрелись!) — разладились у них отношения в последнее время. Словом... Очень уж хорош был особняк в центре Лондона за 17 миллионов фунтов, и возможность обеспечить жильем студентку-дочь с этой ее голью перекатной в знак примирения выгнала Николаенко посреди ночи из теплой постели. Размышляя о своих праведных и нелегких отцовских обязанностях главы по распределению поступающих в семью финансовых потоков, Николаенко не сразу обратил внимание на то, что творится на дороге. От удара он поднял голову и в страхе вжался в спинку кресла. А дальше увидел нечто невообразимое: лимузин летел на обочину, прочь с трассы, направляясь прямехонько в будку ДПС с широким панорамным окном. Внизу, у будки, Николаенко успел разглядеть припаркованный милицейский «форд», успел увидеть округлившиеся глаза гаишника за панорамным окном и еще стоявшего по левому борту на трассе какого-то идиота в форме сотрудника дорожно-патрульной службы: кретин держал под козырек, отдавая честь всему этому безобразию. В следующее мгновение лимузин, протаранив милицейский «форд», был остановлен содрогнувшейся будкой, но еще раньше мочевой пузырь главы семьи не выдержал и опорожнился. Сам Николаенко ничего об этом не знал. Удар, разворотивший капот лимузина, был страшен — спасли подушки и ремни безопасности. Позже, почувствовав нечто теплое, стекающее по ноге, Николаенко испугался, что это кровь, рана, заработанная им в эту безумную ночку в нелегкой борьбе за место под солнцем. Николаенко справедливо решил, что еще легко отделался: вскоре у них у всех, даже у железобетонных ребят из охраны будет констатировано медиками легкое помрачнение рассудка на фоне сильнейшего шока. Потому что, честно говоря, от их показаний попахивало безумием. Да только Николаенко и, может, оставшийся целехоньким лейтенант Свириденко будут знать, что все не так просто, и что минула их в ту страшную ночь гневная кара Господня.

В чрезвычайной ситуации команда профессионалов продолжала действовать слаженно и четко. Охраняемый объект в мгновение ока был извлечен из аварийного лимузина и пересажен в единственный оставшийся на ходу джип охраны. При смене транспортного средства Николаенко был прикрыт телохранителями не только со стороны дымящегося, уже не жизнеспособного Бумера, но и со стороны возможной линии ведения огня из придорожных зарослей. Заклацали передергиваемые затворы. Свириденко так и замер: один из стволов показали ему. Даже сквозь ночную мглу лейтенант сумел различить смотрящую на него холодную бездну. Свириденко лишь чуть покосился в сторону — в этот же момент менты из «Кайенна» сопровождения, не церемонясь, извлекли из покореженного бумера виновника всей этой кошмарной и нелепой аварии. Парень был явно не в себе. А еще — явно модник из богатеньких. В какой-то придурошной шапочке поверх длинных волос, и — шельма — ни одной царапины.

— Я потерял управление, — в изумлении и ужасе глядя по сторонам, оправдывался он. — Я не знаю, что произошло!

«Наркоман, — понял Свириденко, — конченый наркуша, рублевская сволочь! Разворотил милицейский пост, расхреначил раз, два... четыре тачки, а теперь его отпустило, и он не понимает, что произошло». Благо парни не стали с ним церемониться — удар складным автоматом по почкам моментально сбил с удолбанного модника спесь. Дыхание у парня перехватило. Получив еще один удар, он скорчился на земле. Менты отволокли его к «Кайенну», подняли, хрипящего, как куклу, ткнули головой в крышу автомобиля:

— Лицом туда! Руки за голову! Ноги раздвинуть! Двинешься — получишь пулю.

Свириденко сглотнул: удолбанный, казалось, окончательно скис от того, что натворил. Двигатель единственного уцелевшего джипа зачихал. Из второго, опрокинутого («Гелендвагена» — определил Свириденко), выбирались охранники, изрядно потрепанные, но живые. Один из них подошел к «Кайенну»и добавил моднику ногой в бок, процедив сквозь зубы:

— Сучара! Что, думаешь, вам все можно?!

Парень снова захрипел.

«Убьют они его, — вдруг пожалел Свириденко. — У нас теперь другая страна, и они здесь — главные».

— Уезжайте! — бросил ударивший в сторону джипа с охраняемым лицом. — Давайте отсюда! Валите!

Двигатель снова зачихал и... не завелся.

— Что там еще?

— Не знаю! — откликнулся водитель. — Не заводится.

Возникло секундное замешательство. И стало как-то тихо. Люди переглянулись. В этот момент модник повернул голову и сдавленно произнес:

— Я не знаю, что случилось. Поверьте. Там...Словно в него бес вселился!

— Я разве сказал башкой вертеть? — грубо оборвал модника мент со складной, укороченной версией «Калашникова».

— Я... Мне очень жаль... — Модник пытался что-то объяснить. Свириденко с неожиданным холодком в душе подумал, что парень ведет себя странно. — Правда. Управление...

— Говорил башкой вертеть?! А, тварь?! Я как сказал стоять?! Жаль тебе?! Да?!

И со всего размаху ткнул парня металлическим прикладом в плечо. Тот вскрикнул, пошатнулся и съежился, потом уже только стонал. («Если б не был таким крепким, — успел подумать Свириденко, — ключица была бы сломана».) Мент на этом не успокоился: возвращая автомат по дуге, решил припечатать парня в голову. Это уже был перебор — удар по затылку вполне мог оказаться роковым. Но парень неожиданно ловко, с почти незаметной амплитудой, пригнулся, и сталь прошла выше, не совершив своей смертоносной работы. («Они чего, совсем сдурели?! — снова пожалел парня лейтенант Свириденко. — А он, видать, и правда крепкий, мож, не совсем модник?»)

— Мне тоже жаль! — пояснил мент свои действия.

И тут случилась вещь совсем неожиданная: двигатель искореженного бумера взревел, словно кто-то выжал педаль газа на нейтральной до упора. Только ведь в машине, годной лишь на свалку, никого не оставалось.

Охранники переглянулись, теперь уже не растерянно, а даже сконфуженно.

— Да уезжайте же вы, наконец! — в сердцах бросил кто-то в сторону джипа с охраняемым лицом.

— Да не заводится, мать твою! — огрызнулся водитель, в десятый раз поворачивая ключ в замке зажигания.

Парень продолжал хрипеть.

— А ну, козел, заткнись! — обратился к нему промахнувшийся мент. А его блондинистый коллега, не принимавший участия в ночном мордобое, решил исправить ситуацию и приложить к этому не столько руку, сколько ногу — профессиональный, не оставляющий синяков, гематом и иных следов удар ботинком по печени был выполнен безукоризненно. Лейтенант Свириденко зажмурился. Из открытого рта парня вылетел ком кровавой слюны, он согнулся еще больше и на мгновение стих. И все опять стихло: было слышно, как тоненький, похожий на комариный, писк выходит из горла модника. Он начал оседать.

— Куда садиться? А ну, подъем! — блондинистый остался доволен результатом. — И башкой не вертеть. А то и в меня бес вселится!

В глухом, израненном чреве Бумера опять что-то злобно заурчало.

— Да что с этим куском железа такое?! — возмутился блондинистый. А его товарищ по службе, водитель «Кайенна» (он, кстати, всегда считал блондинистого тупой самодовольной кучей дерьма) оказался человеком более проницательным: со смутным беспокойством его рука потянулась к замку зажигания. Так, на всякий случай, проверить.

— Чего, сучара, больно тебе? — вопросил модника мент с укороченным Калашниковым. — Еще добавить? Видишь, сука, что наделал?

Парень что-то прохрипел.

— Не слышу! — сплюнул мент и все же легко толкнул модника оружием в голову. Удар приходился парню в лоб, но тот, хоть и был избит, повторно и теперь уже с неслучайным проворством чуть откинул назад затылок, пропуская удар вскользь. Автомат рассек ему кожу на лбу и под волосами, сбив придурошную шапочку, но крови сразу стало много.

— Я разве сказал пригибаться?! — обозлился мент, которому вдруг пришло в голову, что его только что опозорили перед товарищами. — А?! Я как сказал?! Стой, падаль, не двигайся!

Явно подзадоривая себя, борец с преступностью плотоядно облизнул губы и сделал шаг назад, прикидывая расстояние для удара ногой: не хера тут блондинчику оставлять за собой последнее слово. И тогда бедолага-модник совершил непростительную ошибку. Он повернулся, откинул с глаз слипшиеся волосы и то ли от отчаяния, то ли с безрассудством произнес:

— Если какая сука еще раз меня тронет — убью!

Пауза вышла очень короткой. Блюстители порядка, казалось, на мгновение потеряли дар речи. По крайней мере, застывшие маски, растянувшие их лица по вертикали, очень напоминали знакомый нам портрет мачо-партизана.

Потом губы промахнувшегося мента свернулись трубочкой.

— У-у-у! — протянул он на неожиданно высокой ноте. — Это совсем другой коленкор!

Казалось, он сам радуется своему изумлению. В голове же блондинистого шла сложная работа: он выбирал варианты следующей эмоции, но вместо карающего гнева почему-то куражисто и даже по-женски захихикал.

— Это меняет дело, — вздохнул промахнувшийся, и в голосе его промелькнуло темное удовлетворение. — Так что ты там сказал? — Он посмотрел на парня с любопытством. — Убьешь?

— Это не шутка, — спокойно и холодно сообщил Миха-Лимонад. Он совсем немного приподнял руки, но в его стойке лейтенант Свириденко сразу узнал готового к выпаду боксера.

«Нарывается, дурень, со страху, — пожалел лейтенант Свириденко в третий раз. — Эти не пощадят, я их знаю. Завалят прямо здесь, а нам липовый протокол подписывать».

— Чего, слизь мерзотная, ручонки поднял? — мент усмехнулся куда-то в сторону, а потом жестко процедил, — да я тебя, пидор гнойный, по асфальту размажу!

И передернул затвор, досылая патрон в патронник. Миха-Лимонад прекрасно видел, что тот имитирует поведение человека, теряющего над собой контроль, но при этом видел, что намерения у него более чем серьезные.

«Какая-то нелепость», — успел подумать Миха-Лимонад, и мент тут же подтвердил его правоту.

— Я ж тебя здесь положу, гнида бычья! Просто похороню, — ровным голосом сообщил он Михе.

— Ты был обезврежен при попытке нападения на колонну, — быстро вставил блондинистый, словно отрезая все пути назад и легитимизируя их дальнейшие действия. Его зрачки сузились, а в бегающих глазах колыхнулось что-то лиловое.

Промахнувшийся мрачно посмотрел на блондинчика. «Сука какая! — подумал он о коллеге. — Тварь белобрысая...»

Лицо у мента сделалось сосредоточенным, а взгляд уже не плотоядным, а деловито-будничным, будто человек перед ним был уже мертв, и оставалось лишь казнить его тело, а эту практическую работу нужно сделать быстро.

— Хрен ли стоите? — бросил он в сторону джипа. — Увозите Николаича. А ты, лейтенант, — эти слова были обращены к Свириденко, — пойди прогуляйся за пост.

Свириденко в ужасе захлопал глазами. Его ноздри втягивали странный запах: ночь пропиталась покушением на убийство, а такое с лейтенантом Свириденко происходило впервые.

— Ладно, хорош вам! — услышал он свой собственный испуганный голос, опережавший способности мозга адекватно оценить обстановку.

На промахнувшегося вдруг накатила странная усталость, киселеобразной тяжестью поднялась в желудке. Надо побыстрее со всем этим заканчивать, и тогда... Он не знал, что «тогда». Возможно, какая-то необоримая неправильность, происходящая прямо сейчас, закончится, и все встанет на привычные места. Он снял оружие с предохранителя и глухо повторил:

— За пост. — Его глаза налились багровой темнотой.

— Так не бывает, — настойчиво протянул Свириденко, и голос лейтенанта дрогнул. — Вы что?!

В этот момент водитель «Кайенна» окончательно убедился, что его автомобиль не заводится. «Происходит что-то не то! — панически прокричало в голове водителя. — Этот тупой блондинчик распалил всех, привык, сука, жар чужими руками загребать... А здесь вообще что-то не то творится!» Он собрался было озвучить эту мысль и даже открыл было рот, но... Все плыло по течению, а когда происходит такое, то тут уж не до панических разговоров. Он просто не успел.

Проводя роковую черту, последним резоном прозвучал голос промахнувшегося:

— Он был обезврежен при нападении. Слышал?! Не нарывайся, лейтенант, сходи-ка за будочку, — и мент машинально указал стволом в сторону поста.

Этой короткой паузы Михе вполне хватило. Внутреннее время вообще течет по-другому, и Миха-Лимонад даже успел усмехнуться глупой оплошности этого позднего вояки. Он не знал, что будет дальше. План вырисовывался зыбким, ненадежным, построенным на блефе. Стрелки на таймере его жизни с неожиданным и нелепым проворством шулера подскочили к «0», следовало любой ценой остановить это свихнувшееся колесо. И Миха-Лимонад превратился в Миху-Тайсона. Он совершил молниеносный выпад, чуть пригибаясь и разворачивая корпус, и нанес три сокрушительных удара. Противник, спрятанный за бронежилет, автоматическое оружие и численный перевес в виде верных товарищей, оказался не готов к такому повороту событий. Промахнувшийся мент, отправленный в глубокий нокаут, оказался единственным, чьи показания в дальнейшем не смахивали на откровенную паранойю — он все прозевал.

Внутреннее время действительно течет по-другому: следующие события стали разворачиваться одномоментно. Миха увидел, как оседает несостоявшийся палач — в его глазах перед тем, как они закатились, успело застыть выражение озадаченности; видел, как блондинистый неуклюже попятился, пытаясь достать из кобуры табельное оружие, и на периферии — еще движение людей, а потом где-то глубоко внутри себя услышал мощный, хоть и глухо-утробный голос, который, торжественно разливаясь, вытеснял за пределы существования все другие мысли и звуки.

БРАВО!

ТЫ ИЗБИТ И СРАЖАЕШЬСЯ В ОДИНОЧКУ.

ПОХВАЛЬНО.

НО ЧТО ДАЛЬШЕ?

Миха даже успел подумать, что он, должно быть, схлопотал пулю, и все происходящее — предсмертные галлюцинации. Слишком внутренним, личным, интимным был голос, хотя скромное определение «голос» не подходило для этого звука. Все равно как церковный орган обозвать губной гармошкой. Это был воистину Глас — обращение из иных просторов: человеческие связки не способны на такие звуки. Голос находился везде, и все, что он сказал дальше, на самом деле было спрессованно в несколько мгновений (блондинистый даже не успел извлечь оружие), хотя сообщение оказалось развернутым:

«Что дальше?

Они вооружены, опасны, и на их стороне закон.

Закон. Табу. Окончательная непреступаемая сила.

Тебе ведома природа страха, и наглая задумка с мобильным хороша (вижу, как ты орешь с телефоном в поднятой руке: «У меня на связи ваш министр! И он слышит все, что сейчас происходит!»), только вряд ли поможет. Вряд ли ты успеешь. Раньше могло прокатить, но сегодня блеф очень скоро будет раскрыт, так и не совершив своей тайной огненной работы. Ибо качество Времени изменилось.

Они давно и бесповоротно забыли лица своих Отцов, и те смыты, растворены водами забвения.

Они больше не рождены отцами.

Поэтому вряд ли тебе поможет твой бог игры, блефа и трансформаций.

Но есть более древний Закон.

Качество Материнского Права осталось неизменным. И я покажу тебе, что будет дальше!»

Из всех присутствующих лишь лейтенант Свириденко слышал эту тираду, от которой, надо сказать прямо, не просто попахивало, а разило безумием. Именно в этот момент лейтенант дорожно-патрульной службы был, как брат-близнец, похож на городского мачо-партизана. Если же учесть отвалившуюся до критического положения челюсть, портретами обоих вполне можно проиллюстрировать медицинский справочник в разделе «идиотизм».

Однако с господином Николаенко дела обстояли намного сложнее. Он ничего не слышал. Почти. Если не принимать во внимание тревожно-шершавый, застрявший тоскливой занозой гул, словно поднимающийся из-под земли. Николаенко был стреляный воробей, с чего бы ему поддаваться иррациональным страхам. Он думал о тонко спланированной спецоперации, и безотказный калькулятор в его голове просчитывал варианты. Вот и до него докатилось: эх, дочка, дочка... Все транспортные средства выведены из строя. Избитый виновник всего этого... Да не похож он на террориста-смертника, шахида, или как их там. А вот какой-нибудь сверхсекретный отдел ФСБ, мало кому известный даже на самом верху — вполне себе... Гламурно-плейбойская легенда — отличное прикрытие.

Николаенко неподвижно смотрел в ночь, зажатый с обеих сторон телохранителями. Он вспоминал все, что ему известно о съемках скрытой камерой, ночном видении и сверхчувствительных узко-направленных микрофонах. И то, как плейбой с разбитой рожей молниеносно и профессионально вырубил мента в бронежилете и с Калашниковым, лишь подтверждало направление мысли: картинка вырисовывалась куда какой четкой.

— Не заводится! — нервничал водитель. Но Николаенко был спокоен. Он оставался спокоен даже когда в третий, окончательный раз взревел двигатель изуродованного Бумера. А потом машина — собственно говоря, груда металлического хлама, годная лишь на запчасти — двинулась с места. Николаенко все это видел. И все еще думал о спецоперации.

«Они очищают от нас страну поганой метлой!» — нервно хихикнуло в голове у Николаенко. Но кто такие эти «они», от кого от «нас» и почему тогда метла-то поганая? На эти вопросы ответа не было. Как отсутствовал ответ и об источнике столь неуместных мыслей. Если только он не скрывался в этом странном, рожденном в непроницаемых глубинах земли, тревожном гуле.

— Сука! Как он это делает? — быстро спросил охранник по правую руку.

— Дистанционное управление! — нашелся Валентин, охранник слева. Валя вообще был находчив. — Надо мочить гада, пока не поздно! — и приоткрыл дверь.

— Оставьте его! — громко и членораздельно проговорил Николаенко в ночную пустоту. — Просто поехали отсюда.

— Шеф! Мы не... — начал Валя и замолчал. Потому что Бумер не просто двинулся. Автомобиль, собственно, лежащая чуть ли не на «пузе» груда железа, будто бы выкатил на старт, «прицелился», а потом... на бешеной скорости рванул с места. Удар был страшен: блондинчика, который все же успел достать ствол, подкинуло в воздухе, он перелетел через крышу и приземлился, скорее всего, с перешибленными ногами. Из старых фильмов и рассказов людей, прошедших войну, Николаенко знал, что в первые минуты после ранения бойцы, как правило, ничего не чувствуют, им, что называется, «горячо», боль и шок приходят позже. Но блондинистый сразу, громко и жалобно, то ли по-детски, то ли по-женски заверещал; оружие при этом он умудрился не выпустить из рук. Это и стало ошибкой. Бумер с ревом, резко и почти на месте, словно танк на гусеничном ходу, развернулся и на мгновение замер. Изувеченная утроба его дышала тихим грозным рыком. Николаенко покусал губу — две мысли ворвались в его голову одновременно. Первая — что он перетрудился и, возможно, у него помутнение психики. А вторая... какое-то мгновение, которое стоит вычеркнуть из жизни навсегда, он видел не изуродованную машину, а нечто совсем другое. В сгущениях ночной тьмы и багровом мареве тьмы неведомой предстала перед господином Николаенко жуткая картина: громадный раненый хищный зверь, и не собака даже, а что-то гораздо хуже, припал к земле, и мутно-непроницаемые глаза его налиты кровью. Николаенко вздрогнул, и картинка стала прежней.

Что видел блондинчик, осталось неведомым. Известно лишь, что он в этот момент расплакался, пытаясь неуклюже присесть, и, продолжая свое страдальчески-беспомощное обвинение неизвестно кому, открыл беспорядочную стрельбу по взбесившемуся автомобилю. Опустошив обойму — пули одна за другой бездарно сгинули в развороченном чреве Бумера, — он с нелепой заминкой уставился на ствол, затем отбросил оружие и попытался отползти в сторону. На его лице не запечатлелось подлинного ужаса, одна лишь по-старушечьи ворчливая претензия к непостижимому изменению привычного хода вещей.

«Да он рехнулся, — подумал Николаенко. — И так быстро».

А ход вещей действительно изменился. Бумер не позволил блондинчику сойти со сцены, видимо, за тем еще причитался должок. Волоча за собой провисшую выхлопную трубу, автомобиль совершил резвый бросок вперед, деликатно объехав оказавшегося на пути лейтенанта ДПС Свириденко. Поравнявшись с блондинистым стрелком, тяжелая машина снова резко и с кокетливым заносом затормозила, войдя в соприкосновение с блюстителем порядка своей задней частью. Как от удара кувалды или биты для игры в лапту, блондинчика подняло в воздух и швырнуло на лобовое стекло джипа Николаенко. Чиновник не пошевелился, хоть глаза его расширились. Любовое стекло осталось целым, но на нем отпечатался влажный темный след. А потом блондинчик сполз на капот и там затих.

— Мать твою! Это что такое?! — прошептал охранник справа.

— Стреляй по колесам, — хрипло проговорил находчивый Валентин. — Я кончаю того, — по-кошачьи мягко спрыгивая на землю, он почему-то добавил: — шутника.

— Нет, — сказал Николаенко. Его бессильное, будто спревшее слово не поспело за событиями и растаяло в воздухе.

Двигатель Бумера завизжал, и снова чиновник подумал о реве бешеного животного; колеса завертелись с невероятной скоростью, и в ноздри ударил запах горелой резины. Джип вздрогнул, проглатывая импульс деформируемого металла; левая дверь была оторвана, а находчивого Валю отбросило на несколько метров, и безжалостный Бумер проехал по нему. Потом затормозил, изображая разворачивающийся на месте танк, и встал, поблескивая смятой фирменной решеткой радиатора, ровнехонько напротив джипа. И сладко, словно играя, заурчал.

— Он нас утрамбует, — тихо, истерично, с нотками суицидальной покорности в голосе сообщил водитель.

«Слизняк! — хихикнул про себя Николаенко. — Еще один сошел с катушек. Да и я тоже...»

Бумер включил дальний свет, хотя любой мог поклясться, что только что видел его фары разбитыми и развороченными. Лязгнули передергиваемые затворы оружия охранников. Николаенко усмехнулся: пусть делают что хотят — теперь каждый за себя.

Проницательный и намного более опытный водитель «Кайенна», считавший блондинчика куском дерьма, аккуратно открыл дверь и неспешно, не привлекая внимания и не производя лишнего шума, затрусил по трассе прочь. Спешивший было к месту событий майор Дягилев, старшой над Свириденко, остановился и захлопал глазами.

— На хер, на хер, на хер, — монотонно, как мантру, твердил водитель «Кайенна», даже не поднимая на него глаз. И Дягилев счел разумным последовать за ним.

«Бегут, крысы», — подумал Николаенко.

Пусть так. Да только стрельбу, рев двигателя и грохот стали оба услышали уже за своими спинами. И в момент, растянувшийся в вечность, этого технократического Ада что-то произошло с высоким государственным чиновником. Трудно сказать, что послужило окончательным толчком к столь радикальной смене экзистенциального модуса. Возможно, то, что открылось Николаенко, и чего не увидели охрана и представители компетентных органов. А именно — каким бледным и ошеломленным выглядел якобы виновник происшествия.

«Какая легенда? Какое гламурное прикрытие?! Да он напуган не меньше нас!!!» — захохотал Николаенко. И внезапно захлебнулся: безнадежная тоска этого низкого гула поднялась подземными водами и залила все внутри Николаенко — все, что еще оставалось в нем живым. И его давно уже растерявшее мудрость сердце сбросило на миг оковы вычислительной машинки и в ужасе замерло, услышав дикий вой космического хаоса. «Это кара Божья!» — понял Николаенко. И как же быть? Кому теперь креститься, если он так попал? Где искать защиты, подлинной защиты, если он давно уже убил Бога?

— Каяться, каяться! Кайся! Кайся! — подсказало ему сердце, снова становясь трусливым, растерявшим гордость и просчитывающим варианты. — Кайся, дурак, пока не поздно!

Все было кончено очень быстро. Последними, кого уже на трассе настиг Бумер, оказались прозорливые водитель «Кайенна» и майор Дягилев.

И сразу стало тихо. Безмятежно.

Лейтенант Свириденко сглотнул и остался неподвижным. Лишь странное, почти безмолвное слово скатилось с краешка его губ, слово-адрес: www.deaddrivers.ru. А потом паузе безмятежности пришел конец. Лейтенант скосил глаза вниз, к своим ногам и дальше не трассу. Там что-то происходило. Какое-то движение. Какая-то пыль, словно серебряные искорки. Там, на размеченном асфальте первоклассного дорожного покрытия, среди битого стекла, искореженного металла и рваного пластика рождался пока еще совсем слабый серебряный поток. С волнующимся сердцем в этот страшный и изумительный миг Свириденко понял, что знает, как будет дальше. Он уже видел нечто подобное, видел серебряный лучик,

(www.deaddrivers.ru) пробежавший по укрупняющимся сотам разбитой сетки лобового стекла. Подчиняясь неведомому прежде импульсу, Свириденко поднял голову: тогда луна лишь прибывала, переходя от латинской «D» к совершенному кругу, сейчас она сделалась почти полной. Этот томительный импульс не обошел и Николаенко — он так же осознал себя сиротливым, заброшенным в черную ультимативную пустоту, и так же обратил взор луне. А Миха-Лимонад в немом изумлении смотрел на сверкающую пыль: не далее как час назад он видел серебряный лучик в глазах его новой женщины. Тогда это могло быть чем угодно, например, метафорой, сейчас становилось живым, демонстрируя нечто запретное, возможно, порочное, но все равно восхитительное. Ночь ожила, увеличив мир до прежних необъятных размеров, хоть и наполнив прибавку жуткими чудовищами. Пылевые искорки завихрялись и густели, обволакивая подобные ранам вмятины, оставленные атакой BMW на автомобили правительственного кортежа. Отдельные серебристые ручейки сливались в общий поток, и все это струилось в темноту трассы, туда, где замер развороченный и, казалось, бездыханный Бумер. Поток все расширялся, в нем стали появляться более крупные стеклянные осколки и кусочки металла. Перед глазами вконец сошедшего с катушек Свириденко проплыло сорванное и разбитое боковое зеркало. Затем из серебряного потока вынырнуло то, что было когда-то частью переднего бампера с искореженной табличкой номера. Казалось, Бумер собирал все свое, восстанавливаясь, намеревался не упустить даже самой крохотной пылинки. Вот Николаенко увидел, как с никелированной подножки джипа серебряные струйки собрали чешуйки черной краски. А потом, словно щупальца, обшарили разбросанные повсюду тела людей. Широкая улыбка растянула лицо Николаенко. Глаза его сделались прозрачными, хоть в них и мелькали безумные огоньки.

— Амба! — с шальными нотками в голосе закричал Николаенко, обращаясь то ли к лейтенанту ДПС, то ли к Михе-Лимонаду, то ли к звездной ночи над головой. — Это ж как в этом фильме, а? — Перст чиновника указывал на укутанный серебряной пылью Бумер. — Ну, как его, а?! Терминатор, мать его! А?! Когда он сам себя из кусочков... А?!

Не дождавшись ответа, Николаенко замолчал, несколько обиженно махнув рукой, и с радостным интересом уставился на струящуюся серебряную реку. Чуть поморщился, услышав скрежет металла об асфальт — поток теперь нес оторванный, смятый капот; целой оставалась лишь сверкающая бляха — пропеллер с буквами «B», «M», «W».

Через пару минут Свириденко снова сглотнул. Абсолютно новый, играющий черным глянцем поверхностей, будто только что из салона, или, на худой конец, сразу после мойки, BMW седьмой серии (разумеется, в топовой комплектации) подрулил к Михе-Лимонаду. Водительская дверца бесшумно и приглашающе распахнулась. Николаенко засмеялся, указывая пальцем на раскрытую дверь. Лейтенант ДПС перевел робкий взгляд на избитого водителя, которого трижды успел пожалеть. Тот стоял не шелохнувшись и был похож на лунатика. Где-то в ночи, словно на краю другой вселенной, послышался пока еще далекий вой милицейских сирен.

Раздался щелчок — последние серебряные искорки растаяли в воздухе, а приборная панель BMW, компьютер, аудиосистема осветились огоньками, мягко включился двигатель. Навигатор без всякого запроса указал местоположение, и из динамиков полилась музыка. Надрывно-хрипящий, почти по-женски высокий голос: безумную версию главной темы из «My Fair Lady» исполняла группа «Tiger Lillies». У Михи-Лимонада дернулась правая щека.

Услышав музыку, Свириденко тоже заволновался, о чем-то вспомнил, хотел было что-то сказать, но эмоция погасла, и мысль тут же выскочила из головы.

«Поехали!» — донеслось из Бумера, но теперь этот нечеловеческий голос смог различить и Николаенко. Он не испугался и не удивился, только опять захихикал, а потом решил вставить свой глубокомысленный комментарий:

— Хм... Гагарин! А?!

«Садись за руль, если хочешь жить».

Миха-Лимонад провел языком по нижней губе — на ней чувствовался вкус запекающейся крови. Вой милицейских сирен явно приближался. Михин взгляд быстро пробежался по развороченным, как после партизанской битвы, машинам, по лежащим на земле телам. Как минимум двое из этих людей только что собирались его убить, да и остальные тоже, но все равно... Миха увидел блондинчика — тот лежал, уткнувшись лицом в разлитую по асфальту лужу собственной крови.

«Все люди пока живы, — Бумер чуть добавил газу на холостых оборотах. — Хотя решать тебе».

У лейтенанта Свириденко внезапно запершило в горле, и ему пришлось прокашляться. Затем он тоскливо поднял голову, озираясь на камеры дорожного наблюдения. Миха-Лимонад проследил за его взглядом.

«Камеры ничего не записали, — бесстрастно сообщил голос. — Одно зерно. Никто тебя не распознает».

Миха машинально посмотрел на лейтенанта Свириденко. И Бумер тут же ударил тому в лицо дальним светом, в виду чего упомянутое лицо мгновенно обескровилось:

— А я что?! Я свой! — в судорожном испуге выпалил Свириденко.

«Кретин, — посетовал голос. И добавил, — Когда будешь давать показания, говори правду. Этого хватит. Особенно если учесть, что происходит со вторым... — Голос смолк. Чиновник Николаенко понял, что говорят о нем, приветливо помахал рукой и кокетливо улыбнулся в строну. — Вот я об этом, — выдал Бумер. — Так что чистую правду, никакой отсебятины! Понял, Свириденко?»

— Так точно! — с готовностью закивал лейтенант.

Миха-Лимонад передернул плечами: какое-то странное чувство проскочило во всей этой сумятице, в этом наглом фарсе, словно его невольно вовлекают в сговор, которого он никогда не хотел, и в котором, вообще-то, не участвует. Тревожный вой сирен был теперь совсем близко. Вот уже появились первые блики сигнальных огней — сюда спешила помощь, и церемониться с Михой-Лимонадом она не станет.

«Время заканчивается. Поехали», — повторил голос.

«Они сейчас перекроют трассу — и все, приплыли! Никуда мы не уедем» — подумал Миха-Лимонад, даже не успев мысленно удивиться этому сногсшибательному «мы».

«Есть другие трассы, — невозмутимо объявил голос Бумера. — Воспользуемся ими и въедем в город, где никто не ждет. Например, по Можайскому шоссе».

— Что за туфта! — Миха вдруг обозлился, не заметив, что заговорил вслух. Видимо, шок постепенно отпускал. Пора было действовать. По крайней мере, хоть что-то предпринимать. Неважно, бред это или явь. Неважно, что там: сине-красные таблетки или еще что-то более чудовищное — все потом. Будем решать поэтапно. По мере поступления проблем. Во-первых, конечно, надо отсюда валить — Миха еще раз окинул взглядом место побоища и мигающие огни милицейских сирен. — Разбираться с источником его галлюцинаций никто не будет. По крайней мере, эти спешашие сюда парни — вовсе не добрый доктор Айболит. — Какие другие трассы? Они перекроют все! Передадут по постам... Через стену решил ломиться?!

— Хорошая метафора, — похвалил голос.

— Это не метафора! — огрызнулся Миха. Вот он и вступил в этот безумный диалог. Отлично. Просто великолепно! Осталось только выяснить, кто твой собеседник.

— ... и достаточно точная, — голос продолжал звучать спокойно. — Мы проедем с другой стороны. С изнанки.

— Что?

— Думаю, тебе должны быть знакомы эти пути. По крайней мере, в детстве ты о них знал.

— При чем тут... — Миха замолчал.

— Наверное, ты уже все понял. К нашему обоюдному интересу. В детстве вы называли эти пути незримыми автобанами.

***

Меньше чем через полминуты патрульный наряд был на месте. Глазам предстала удивительная картина: безжалостное ночное побоище. Но... какое-то странное побоище. Крупный государственный чиновник, — охраняемое лицо, — из-за которого в том числе весь переполох, жив, здоров и невредим. Вероятна лишь легкая контузия, чем и объясняются странности поведения: завидев вновь прибывших Николаенко капризно сложил губы и изрек, обращаясь неизвестно к кому:

— О-о! Видал? Явились-незапылились! — а потом запел внезапно сочным густым басом, указывая на патруль, чем вызвал тихую оторопь у блюстителей порядка. — Люди гибнут за-а мета-а-алл! Люди гибнут за-а мета-а-алл!.. Бабла не будет! Точка.

— Что здесь произошло, лейтенант? — спросили у Свириденко, который также не спешил с докладом. — Ау! Лейтенант! — У него провели рукой перед глазами.

Свириденко заморгал, затем весомо ответил (правда, его коллегам пришлось подозрительно переглянуться и понимающе покивать друг другу):

— Вэ-вэ-вэ-дэд-драйверз— точка-ру.

И лейтенант ДПС мечтательно улыбнулся.

Эту эмоцию тут же подхватил Николаенко. Он радостно засмеялся и, подмигивая сконфуженным блюстителям порядка, посоветовал:

— Пишите оперу! Может, чего поймете, безмозглые, в презренном металле — подлинном агенте солнца на земле! А?

И снова начал тыкать пальцем в сгущение тьмы, теперь уже развеивающееся, куда некоторое время назад в страшную, но пощадившую их ночь сгинул черный Бумер.

 

17. Две утонувшие девочки (Некоторые способности Будды)

I.

Вряд ли слово «развод» в детстве Джонсона имело решающее значение. Ели только в самом начале, когда маленький Игорек не очень понимал, что оно значит. Слово «развод» было шершавым и пугающим, оно темным лиловым облаком витало по дому, высасывая силы из всех, кого касалось. Тогда мамочка сильно менялась: пугающий «развод» превращал ее в огромную бездвижную куклу, и мамочка сидела на краешке дефицитного румынского дивана, глядя прямо перед собой. В никуда. У нее даже голос менялся. Он становился чужим и бесцветным, как и все в доме, и от этого сердечко маленького Игорька разрывалось от боли, печали и нежности. Но потом лиловое слово «развод» уходило, будто утренний ветерок или ласковое солнышко прогоняли его без следа.

Скорее всего, детство Джонсона было счастливым. Все же он рос в ГДР, самой процветающей стране советского блока. Джинсы, жвачка, виниловые диски — всего этого завались, грех жаловаться. Когда семья вернулась в Союз, Джонсон поначалу даже недоумевал: в ГДР полным полна коробочка, а в самой лучшей и могущественной державе мира — шаром покати. Недоумевал недолго — он всегда был позитивно настроенным, а главное, смышленым мальчиком.

«Развод» вернулся в дом уже в Союзе, но скандалы родителей теперь перестали пугать, а скорее раздражали. Джонсон устал от этой бесконечной свары. И твердо решил, что десять раз подумает, прежде чем жениться. Позже, вспоминая эти, в общем-то, беззаботные дни, Джонсон подумал, что тот крупный кучерявый мальчик, которым он был, вовсе не догадывался, что усталая ненависть может цементировать человеческие отношения прочнее многих других вещей.

Уже в Союзе, в один из таких дней, когда слушать скандаливших родителей стало невыносимо, Джонсон попытался было остановить их.

— Все из-за тебя! — накинулась на него мамочка. — Вместо того чтобы защитить мать, ты поддакиваешь ему! Зад лижешь... Ничего, когда-нибудь поймешь, что мать одна, да поздно будет!

Джонсон прикусил губу. Такое случалось не впервые: то он плохо смотрит за маленьким братишкой, то из-за них, неблагодарных детей, она вынуждена жить с «этим ничтожеством», а то, оказывается, во всем вообще виноват Джонсон — он вечно ходил за мамочкой хвостом, лез в их с отцом постель, испугавшись теней за окнами, был всегда между ними, — словом, вмешивался. Вмешивался. Это слово, как выяснилось, застряло в голове Игорька с детства вместе со словом «развод», когда оно еще было витающим в доме темно-лиловым облаком.

В тот день, крикнув в сердцах «дураки!», Джонсон выскочил на лестницу, хлопнув дверью. От обиды и гнева все внутри кипело.

— Ну, конечно, конечно, беги, когда все уже наделал! — понеслось ему вслед. Джонсон вздрогнул: он не мог поверить, что голос мамочки может быть таким истеричным. Фатер, как Джонсон называл отца, по большей части молчал, но вот и его баритон сорвался в визгливый крик.

Джонсон тяжело вздохнул.

Вмешиваешься

И тут он услышал чуть смущенное:

— Привет.

Джонсон обернулся. На лестнице, на верхнем пролете, сидел худенький светловолосый мальчик в джинсовом костюмчике цвета «индиго»; он держал руки на коленях и приветливо улыбался. Хоть голос его прозвучал смущенно, смотрел мальчик прямо и открыто.

— Здорово, — отозвался Джонсон. Попытался бодро помахать рукой и сам смутился, краснея за родителей.

Мальчик понимающе кивнул и доброжелательно пояснил:

— А я вот ключи забыл. Приходится куковать на лестнице.

— А-а, — протянул Джонсон. — Бывает.

— Знаешь, извини, что невольно подслушал. — Незнакомый мальчик мотнул головой на дверь Джонсоновой квартиры, где скандал разгорался с новой силой. — Но... твоей вины в этом нет.

— Ты о чем? — сконфузился Джонсон.

— Еще раз извини.

Светловолосый мальчик, казалось, теперь был смущен еще больше:

— Это она из страха говорит. Но ты ни в чем не виноват. И на самом деле она так не считает. Я думаю, твоя мама любит тебя. И папа тоже.

Джонсон открыл рот — он даже не успел удивиться, — и вместо нормальной реакции почему-то спросил:

— Думаешь?

— Ага.

— Хотелось бы верить. — Удивление наконец настигло Джонсона, но вместе с ним пришло нечто другое, похожее на неожиданное и потому тем более необъяснимое доверие. — Хоть порой оснований для этого все меньше.

— Хочешь шоколадного печенья? — предложил светловолосый. — У меня еще осталось.

— Давай, — согласился Джонсон. — О! Финское?!

— Ага... А ты — новенький? Да? Вы недавно переехали.

— Так точно, — подтвердил Джонсон. Печенье оказалось очень вкусным, и все напряжение быстро стало улетучиваться. — Я б тебя домой пригласил, чтоб тут не сидеть, — Джонсон развел руками — стены подъезда были исцарапаны разными надписями, и пахло кошками. Джонсон посмотрел на свою дверь и вдруг с оторопелой веселостью добавил, — но там поле битвы. Так что тут лучше.

— Ага. Это точно.

Они переглянулись, и в следующую секунду оба хихикнули.

— Продержимся на печенье, — сказал светловолосый.

За Джонсоновой дверью что-то загрохотало, возможно, посуда.

— Ого! — с экзальтированной невозмутимостью, словно Багз Бани, свихнувшийся мультяшный заяц, произнес Джонсон. — В ход пошла тяжелая артиллерия.

Оба снова заговорщически переглянулись. Когда за дверью была выдана очередная порция грохота, светловолосый, не меняясь в лице, поднял руку с выставленным указательным пальцем:

— О! Извини, но... По-моему, это залп реактивных минометов.

— Думаешь? — удивился Джонсон. — Неужто «Град» подоспел?!

Они еще доли секунды таращились друг на друга и теперь уже заржали так, как могут смеяться лишь дети — с жестоким безразличием к усталому, рушащемуся глупому миру взрослых. В детстве так бывает — церемониями и деликатностью люди обставляют свои отношения значительно позже.

Снова грохот... Оба буквально покатывались с хохоту, и где-то в середине этого смеха они стали друзьями.

— Игорь, — Джонсон протянул светловолосому руку.

Так он познакомился с Буддой. Так началась одна из лучших мальчишеских дружб. В тот же день Будда представил своих друзей: долговязого, несколько нелепого и очень верного Ваню Лобачева по прозвищу «Икс» и Миху, в котором тогда одновременно и без всяких противоречий уживались до одури здоровая веселость и хрупкая, почти болезненная восприимчивость, за что его иногда дразнили «Плюшей».

Их стало четверо.

II.

Джонсон вышел в зал своего пустеющего к закрытию ресторана. Сегодня он ничего не ел — «слегка разгрузочный день», как он это называл: лишь много воды и 200 граммов орешков кешью. Джонсон привык к таким полу-разгрузкам и не испытывал дискомфорта. Ему требовалось кое-что проверить, и когда он думал об этом, еле ощутимый холодок пробегал у него по спине.

— Эх, Миха-Миха, — почти шепотом произнес Джонсон. — Что ж ты задумал?

III.

Скандалы родителей не прекращались, то затихая, то разгораясь с новой силой.

Как-то Джонсон позвал в гости Будду включить макет электрической железной дороги производства ГДР. Это были модели настоящих локомотивов и вагонов, выполненные в масштабе 1:87 с сохранением мельчайших подробностей. А еще были стрелки, семафоры, станции, мосты и туннели, и все это работало, надо было лишь пустить ток.

— Этот масштаб называется «Аш-ноль», — пояснял Джонсон, указывая на коробку, где значилось «Н.0», — ширина колеи 16 миллиметров. Самые прикольные — это паровозы, смотри, у них даже шатуны на колесах крутятся.

Будда смотрел, как зачарованный. Он влюбился в эту железную дорогу буквально с первого взгляда.

— Вот трансформатор, — подсказал Джонсон. — Бери, сам управляй.

Будда повернул ручку реостата — маленький паровозик потащил свои вагоны в горный туннель. У Будды загорелись глаза; Джонсон решил, что именно сейчас может задать свой вопрос. И упавшим голосом слабо промолвил:

— Как ты думаешь, они разведутся?

Будда по-прежнему смотрел на бегающие по рельсам игрушечные составы. А потом выражение безграничного счастья стерлось с его лица.

— Да, — тихо кивнул он. И помрачнел, выглядел виноватым.

Пауза длилась недолго. Тяжесть и печаль тоже неожиданно ушли из взгляда Будды:

— Да, к сожалению. Но это ничего не значит. Каждый из них все равно будет любить тебя.

Джонсон вздохнул.

Будда наконец повернулся к нему:

— Так даже будет лучше для них, — с робкой улыбкой сказал он. — Для всех. Они успокоятся и сохранят больше, чем потеряют. Не грусти.

Джонсон всхлипнул и пожал плечами, проговорив «ладно», словно суровый вердикт был окончательным и бесповоротным. Он почему-то знал, что так оно и есть.

Через девять месяцев его родители развелись.

IV.

В тот каникулярный день они слонялись по центру. Сходили в «Ударник», а потом решили навестить парк Горького. Они шли по Крымскому мосту, и Икс уже некоторое время рассказывал, что какой-то пьяный студент МГИМО (уж почему был выбран именно этот ВУЗ, так и осталось на совести Икса) на спор прыгнул отсюда, прямо с середины моста, с самой высокой точки. Икс подошел к парапету, ухватился руками и перевесился через перила.

— Ты что? — Будда побледнел, он даже боялся подойти к краю. — Улетишь сейчас.

Икс оглянулся, и все еще свесившись, посмотрел на Будду:

— А ты че, высоты, что ли, боишься?

— Ну... — замялся тот.

Икс перегнулся еще ниже, Будда зажмурил глаза.

— А-га-а! — заверещал Икс. — Смотрите: высоты боится!

— Ничего я не боюсь, — отмахнулся Будда.

— Ну, подойди сюда.

— И подойду!

— Ну?

— Я... — Будда снова побледнел.

— Говорю же, — Икс теперь оторвал от земли ноги. — А мне вот по фиг.

— Там же вода холодная, — пролепетал Будда.

— А-га-а! И высоко!

— Хорош, балбес! — встрял Джонсон. — Не заставляй людей волноваться. А то мы тебя сами сбросим.

— О! Еще один ссыкун! — ухмыльнулся Икс.

— Сказал тебе, завязывай! — поддержал Миха, — Гастелло хренов, Икар недоделанный.

— Чего наехали-то?

— И ваще, только козлы давят друзьям на больные мозоли, — разъяснил Джонсон. — Пошли отсюда! — добавил он, увлекая за собой Миху и Будду. — Не будем мешать бешеному парашютисту.

— Да, ладно, чего вы? Чего вы — я пошутил! — до Икса наконец дошло, что он перегнул палку. — Хорош вам...

Будда остановился.

— Подождите! — Он с обидой посмотрел на далекую, темную и холодную воду Москвы-реки, и зрачки его расширились от страха. — Икс прав. Сколько здесь? — голос Будды упал до почти хрипа. — В высоту?

— А что? — спросил Джонсон.

— Нет, правда, сколько?

— Метров двадцать будет, — прикинул Миха.

— Двадцать, — завороженно повторил Будда. — Немало. Да... Ну что ж — я прыгну отсюда. Двадцать — так двадцать.

— Чего?!

— Прыгну с самой середины, — сказал Будда окрепшим ровным голосом. — Не на спор, а просто так.

— Ну, да! — тут же выпалил Икс. — Рассказывай...

— Совсем рехнулся? — поинтересовался Миха у Будды, а Джонсон с укором посмотрел на Икса.

— Я, правда, очень боюсь высоты, — Будда поморщился. — Это правда — очень боюсь.

— Бывает, — развел руками Джонсон.

— Мы никому не скажем, — попытался загладить вину Икс и добавил в своей неподражаемой манере, — не бзди!

— ...и всю жизнь боялся, — продолжил Будда. — Это, наверное, врожденное. И если не вы — мои лучшие друзья, то... Словом, Икс прав — я буду прыгать. С этим давно надо было что-то делать. Прыгну отсюда. С самой середины.

— Прекрати.

— Спорим? — весело, но не без вызова произнес Будда.

— Ты же сказал «без всяких споров».

— Неважно!

— Когда? — недоверчиво и уважительно поинтересовался Икс и тут же пожалел о своем длинном языке — и Миха и Джонсон были готовы испепелить его взглядами.

— Через триста шестьдесят пять дней, — не задумываясь, ответил Будда. — То есть не позднее, чем через год.

— Слушай, ты это самое... — попытался замять дело Икс.

— Только научусь. И... сейчас-то уже холодно.

— Икс, ты тупой! — процедил Джонсон.

— Да, он тупой, — ухмыльнулся Будда. — К тому же от стыда красный, как рак. А я отсюда прыгну! — Будда засмеялся, да и все уже улыбались. — Икс, ты тупой красный рак!

Миха покачал головой:

— Хорошо. — Он вздохнул, глядя в глаза Будде и убеждаясь, что тот не шутит. — Еще один бешеный парашютист. Придется мне научить тебя прыгать.

Следующим летом Миха сдержит слово. Но Будда так и не прыгнет с середины Крымского моста. Ему не будет отведено 365 дней.

Вечером того дня Джонсон узнает, что его родители сегодня развелись.

Вмешиваешься

***

Они развелись, и от папы-флейтиста у Джонсона остался инструмент, который он всюду таскал с собой. Кстати, эта флейта-piccolo также в свое время была яблоком раздора. Когда импозантный, куртуазно-вальяжный «фатер» на пикниках развлекал своей игрой офицерских жен, вечерами мамочка закатывала ему сцены ревности.

V.

И сейчас, выйдя в зал опустевшего ресторана, Джонсон думал об этой флейте.

— Эх, Миха-Миха! — снова вздохнул он и забросил в рот несколько жареных кешью.

Он думал о флейте и еще вспоминал один из дней того лета, когда Будда потряс их, потому что все возвращалось, и это надо было как-то связать.

Две утонувшие девочки

Джонсон подошел к высоким окнам своего ресторана и смотрел на ночь за стеклом. Все возвращалось: и почти невозможное сейчас, почти забытое ощущение великолепной, до пронзительности восторженной мальчишеской дружбы, и кое-что еще, что все они давно и безуспешно пытались забыть, навсегда похоронив в прошлом.

— Две утонувшие девочки, — вдруг проговорил Джонсон, — с них все началось.

***

Две утонувшие девочки

Вмешиваешься!

Когда Будда в большую волну

Вмешиваешься!!!

Джонсон стоял у окна и глядел на поздние или теперь уже ранние машины на предрассветных московских улицах. Скоро бульвар и весь город начнут просыпаться, появятся бегуны, а из клубов высыпят на улицу дети ночи.

— Две утонувшие девочки, — хрипло повторил Джонсон. Потом вздохнул и добавил с неохотой, с мутным чувством, словно срывая печать со старых воспоминаний. — Все началось с них. С того шторма. И я уверен, что старуха там тоже была.

Давно уже его голос не звучал так странно. И Джонсону это не понравилось.

VI.

Ночь катилась к своему завершению. И никто не заметил, как на краю Москвы появился черный автомобиль, припарковался у обочины, включив аварийный сигнал, и затих, не производя больше никаких звуков. Что-то странное, даже невозможное было в этом автомобиле, словно само его появление не совсем вписывалось в привычную картинку московской жизни. Да кому какое дело может быть до него в городе, перенасыщенном роскошными авто, в городе, который давно разучился удивляться.

Ну, кое-кому все же дело было.

В темноте под деревом сидел облезлый дворовый кот, подозрительно смотрел на странный автомобиль, отсветы монотонно мигающей аварийки отражались в его настороженном взгляде. Собственно, коту было чего опасаться. На своем веку он навидался разных гудящих машин. Большие, маленькие — все они были опасны, под их безжалостными колесами погибло немало его товарищей. Но этот автомобиль был хуже всех.

Что-то заставило кота подняться на лапы. Он пару раз крутанулся на месте и, будто сбитый с толку, снова уставился на черный лимузин, виляя кончиком наэлектризованного хвоста. Что-то было не так. Словно само пространство вокруг этих черных глянцевых поверхностей было каким-то... плохим. Не так. Намного хуже, чем с другими автомобилями. Кот действительно испугался. И машины, и того, что было внутри. Но вовсе не водителя — возможно, в других обстоятельствах кот с удовольствием бы потерся о его ногу. Нет, не водителя. Чего-то совсем другого.

Шерсть у кота встала дыбом. Он зашипел, непроизвольно выпустил когти, и, коротко взвизгнув, ошалело метнулся прочь.

Только для незримых автобанов

Миха-Лимонад смотрел на кота. Сам не ведая почему, он проследил за всем, что происходило с несчастным животным, прекрасно понимая, что заставило кота ретироваться. В каком-то смысле, он ему даже немножко позавидовал.

А несколько ранее Миха-Лимонад словно провалился в сон. В краткий, всего на мгновение. И что-то увидел. Нечто очень важное, может, и не совсем сон. А когда открыл глаза, оказалось, он попрежнему за рулем, и обрывки то ли яви, то ли сновидения еще тают в салоне.

Бумер стоял, припаркованный к обочине в самом конце Кутузовского проспекта, и мигал включенной аварийкой. Как он здесь оказался? Вот тебе на: они действительно въехали в город по Можайске — безумный голос не врал. И тут Миха вспомнил, что натворил обладатель этого голоса у поста ГАИ, и решил, что для всяких там «вот тебе на!» и прочих выражений удивления уже несколько поздновато.

Он лишь смотрел на облезлого дворового кота. Затем разлепил неожиданно ссохшиеся губы:

(где я был все это время?)

Только для незримых автобанов. Только для блуждающих комет.

— Томкэт, — собственный голос показался ему незнакомым, словно шестеренки звуковых регистров и окружающего пространства были не совсем подогнаны друг к другу. — Даже для тебя это место плохое, — проговорил он, глядя на удирающего кота. — Ничего — скоро все исправится.

Словно давая себе последнюю коротенькую передышку, Миха-Лимонад проследил за всеми манипуляциями испуганного животного, прежде чем перевести взгляд на того, кто сидел рядом с ним.

VII.

Возможно, многое из того, что случилось в давно отцветший летний день, когда на море разыгрался страшный шторм, можно было бы списать на тепловой или солнечный удар. Или на нервное перенапряжение тех минут, когда водолазы искали утонувших девочек. Или еще на что-нибудь. Если бы... не потрясающий результат. Подлинное чудо, как определили бы сейчас в каком-нибудь бульварном романе. И если бы голос Будды, перебиваемый ворчливым речитативом, слышал один лишь Джонсон. Никогда, ни до, ни после этого с ними ничего подобного не происходило. Джонсон подозревал, что у Михи с Иксом дела обстояли таким же образом.

Как выяснилось, здесь он чуточку ошибался. А волна, действительно, была огромной.

***

«Ввиду штормового предупреждения, купание в море запрещено!» — неслось из радиорубки спасателей. — «Немедленно выйти из воды!».

Еще были старенькие шлягеры группы Slade и «Новый поворот» — свежайший хит «Машины времени». Видимо, кто-то из радистов был помешан на тех и на других. А в пенной полосе прибоя, где волны с грохотом обрушивались на берег, плескались курортники.

“How does it feel?”— вопрошал Slade.

«Покинуть воду!» — грозным ритуалом, перебивая музыку, взывали спасатели.

«Nobody’s fool”, — пронзительным фальцетом доказывал Slade.

— Никто не дурак, — куражисто вторил им Джонсон и с лихим безрассудством несся навстречу громадному водяному валу.

А в тени навеса папаша-картежник азартно швырял фишки, приговаривая: «Знал бы прикуп, жил бы в Сочи!».

А потом все очень быстро изменилось: девочки утонули.

Джонсон опускает руку в карман, там пакетик с кешью. Он отправляет орешки в рот, он жует их; он снова слышит этот ворчливый речитатив, словно прошедшие годы и расстояния стираются о шершавые грани слова — имени, лиловой жилкой пульсирующего в его висках — «Шамхат». Ворчливый речитатив, как сердцебиение, как повеление крови застыть, остановиться или двигаться дальше; лиловый речитатив-сердцебиение и тихий ясный голос Будды.

Солнечное пятно. В нем тень — тяжелая, нависшая над пляжем гранитная лестница уходит вверх к белым колоннам. Сбоку дверь с табличкой «Медпункт», красный крест и еще плакаты о правилах безопасности на воде. Сегодня эти правила были нарушены самым роковым образом.

Никто не видит, как двое мальчиков подходят к дверям медпункта. Джонсон не очень понимает, зачем друзья делают это — только что спасатели отнесли туда утонувшую девочку, да так и оставили лежать одну, накрыв лицо белой простыней. Вторую девочку обезумевший от горя папаша-картежник теперь не выпускает из рук, и Джонсон почему-то злится на него из-за этого.

А потом Будда быстро заходит в медпункт.

— Миха! Встань на двери, — слышится его торопливая, но твердая просьба, — и никого сюда не пускай. Что бы ни случилось.

— Хорошо, — неуверенный ответ.

Что они задумали? Похоже, Миха сам не в курсе, и когда Джонсон с Иксом подходят, он шепчет:

— Подождите.

— Что там? — беспокойно спрашивает Джонсон. — Что вы делаете? Сейчас спасатели вернутся!

Джонсон хочет сказать что-то еще, но Миха лишь испуганно пожимает плечами.

— Не знаю. Он велел не входить.

И Джонсон замолкает.

Орехи кешью, их маслянистый вкус; он проглатывает смоченную слюной жижицу; он смотрит на улицу и коротко вздыхает, на лбу и переносице появляется тревожная складка, но на краешках губ играет тихая светлая улыбка:

— Это было так здорово! — шепчут губы.

«Я тебя зову».

Джонсон вздрагивает. Он это слышал совершенно отчетливо, хотя вокруг страшный грохот штормовых волн, раскалывающихся о берег, монотонный гул над головами возбужденной толпы, иные звуки с пляжа. Голос тихий, внятный, настойчивый, и от него почему-то щемит сердце; и связь с этим голосом какая-то... Не внешняя, слишком... интимная, как в анекдоте про Внутренний Голос и индейца Джо, только ничего анекдотичного в этой ситуации нет и подавно.

«маленькая... малышка, ответь мне...»

Они втроем переглядываются. Это голос Будды. Теперь уже никаких сомнений. Миха оборачивается, лицо его выглядит растерянным.

— Что он делает? — спрашивает Джонсон. И проглатывает ком, подступающий к горлу.

— Не знаю, — шепотом отвечает Миха. — По-моему... молчит. Просто смотрит на нее. Но...

— Что?

— Не знаю.

Миха, Икс и Джонсон, втроем, как часовые, стоят перед дверью в медпункт. Они напуганы, но готовы держаться до конца, хотя и не очень понимают, что бы это могло значить.

«Ты слышишь меня?»

Голос Будды, никаких сомнений. Но, скорее всего, Будда сейчас даже не размыкал губ. И в этом тоже почти никаких сомнений.

Джонсон не представляет, как с остальными, но до него начинает доходить смысл происходящего за дверью. Странное дело, но он, оказывается, догадывался, что рано или поздно нечто подобное случится. Он догадывался. Верил. Это не совсем как в кино про звездные войны и веру в Силу, но похоже. И сейчас кино кончилось, а он должен верить еще сильнее. От этого ему становится страшно и... будто бы холодно.

«Малышка...»

Он смотрит на бледное лицо Михи, но тот лишь подносит слабым жестом палец к губам и чуть заметно, словно судорожно, трясет головой.

«Ответь. Я зову тебя!»

Джонсон выглядывает из-за Михиного плеча, видит прохладную полутень комнаты спасателей. Будда склонился нал лицом девочки и откинул простынь в сторону. Джонсон смотрит на простыню и не может отогнать от себя чудовищной мысли, что та сама отползла в угол, в тень, да там и затаилась.

Будда действительно ничего не говорит. Не производит никаких манипуляций, жестов, не сотворяет заклинаний, и это опять не как в кино. Будда вообще не шелохнется, непонятно — дышит ли, лишь смотрит в лицо девочки.

Джонсон быстро оборачивается, узнать, не идет ли кто, потому что ощущает, что этот миг сейчас очень уязвим, и им легко помешать. И тут до Джонсона доходит, что помешать им может только то, что уже здесь. Что каждый их них принес с собой — Джонсон снова смотрит на простыню в углу... И в короткий миг начинает ПОНИМАТЬ. Он смотрит на Будду: «Вот же!..» — чуть не произносят его губы.

(Что? Что «вот же!»? То, что вытащит из нас все больные простыни?)

В короткий миг все меняется. То, в углу, обладает неодолимой силой; и оно словно начинает расправляться, вбирать в себя пространство. Расправляться со скрежетом, с шершавым речитативом:

«Мам... Шам... Мама-Мия, Мама-Мия, Шам-Шам, Шам-хат, МамаМия, Шамхат»

Это слово родилось

(«Шамхат, Шамхат!»)

и проскользнуло сюда вместе с ними.

«Шамхат — Шамхат — Шам-шам — Шамхат», — гул в крови, в набрякших лиловых венах, в пульсирующих сердцебиением висках, гул — «Шамхат — Шамхат».

Уходят все иные звуки. И что-то странное происходит с пространством, будто Джонсон сейчас грохнется в обморок. Тьма вокруг, они одни в этой сиротливой пустоте, и в висках пульсирует лиловое:

«Шамхат — Шам-шам — Шамхат — Шамхат».

Но в черных сгущениях крови эта золотая искорка ПОНИМАНИЯ останется навсегда. Потому что она была здесь прежде. Была всегда.

«Я зову тебя»

Солнечной каплей, занозой, заставляющей сердце щемить.

Кто-то очень хочет помешать сейчас Будде, помешать каждому из них. И, может быть, они собраны здесь лишь для этого краткого мига, чтобы понять. Искорка, капля, которая озарит сердце солнечной кровью.

Им по двенадцать, они вместе, и они делают что-то очень хорошее.

А потом это понимание облекается в самые простые слова:

(Будда смотрит в лицо ребенку)

«Она еще маленькая. Она может еще пожить».

И становится действием.

Потому что как ни старается пульсирующий гулкий речитатив, он начинает сбиваться, захлебываться. И что-то меняется в лице Будды. Ни один мускул не пошевелился, но словно тонкий хрупкий свет озаряет его. Речитатив неистовствует, бесится, только теперь это уже неважно. Улыбка остается неподвижной, но именно она останавливает завихрения мрака. Джонсону вдруг кажется, что никогда больше на лице друга он не увидит такой улыбки, отделяющей Будду от их возраста, от всех людей, которых он знает, и его сердце чуть не начинают заливать потоки слез. Потому что в этом сияющем покоем свете ему открывается нечто сокровенное, словно он увидел и почувствовал сердце цветов, сердце Розы и сердце Мира. Каплю, искру... Миг проходит, Джонсон смотрит в лицо Будды и понимает, что за выражение видит на нем — теперь уже несложно назвать увиденное — все очень просто, и это даже не милосердие: таким спокойным и умиротворенным, наверное, и должно быть запечатленное на лице выражение бесконечной, абсолютной Любви.

Речитатив совсем сбивается, становится почти неслышным: темные завихрения, турбуленции развеиваются, как иллюзия... Его больше нет.

«Маленькая, я зову тебя».

А дальше происходит то, что Джонсон никогда не забудет.

Девочка открывает глаза. Она смотрит на Будду. Пристально. А потом обвивает ручками его шею и крепко прижимается к нему.

Даже когда Миха закричал: «Она жива»! — и начался весь этот переполох с ошеломленными спасателями, девочку еще долго не могли оторвать от Будды. Она ничего не говорила, просто висла у него на шее, уткнувшись в его безволосую грудь. А Будда плакал.

— Это было так здорово! — шепчут губы.

***

Джонсон смотрит на улицу. Он помнит еще кое-что. Как он поднял тогда голову, и наверху, где заканчивались гранитные ступени, за белой каменной колонной, он как будто увидел знакомую соломенную шляпку Мамы Мии, словно та разочарованно уходила прочь.

А потом Икс, великолепный, прямой и простой, как три рубля, Икс в своей неподражаемой манере зачем-то швырнул камень в облезлую дворнягу. И Тьма рассеялась окончательно.

— Эх, Миха-Миха, — шепчут губы. — Что же ты задумал?

 

18. Немецкий дом

I.

Тьма в салоне автомобиля развеивалась. Аварийка продолжала отбивать свой пульсирующий ритм. Наконец, тот, кто сидел рядом, произнес:

— Ну, как у вас говорится, с возвращеньицем. Счастливчик, ты только что побывал там. Напуган?

Краешек губ Михи-Лимонада дрогнул, и он зачем-то провел рукой перед глазами, но его ночной гость и не думал исчезать.

— И как тебе, к-хе... незримые автобаны? — с шальной веселостью в голосе вопросил он. — Как все, оказывается, рядом, а?! Не ожидал?

Михе казалось, что он все еще не проснулся, он зябко передернул плечами и тут же услышал:

— Хотя «незримые автобаны» — словесная калька весьма неточная и одновременно схватывающая самую суть. Поразительно — такое мог придумать только ребенок! Как говорится, устами младенца и пьяницы... — Потом он повернул голову к Михе и сухо произнес: — Что ты там видел?

— Ничего, — машинально откликнулся Миха-Лимонад.

Последовало короткое покашливание.

— А поконкретней? Чем было это «ничего»?

Миха снова посмотрел на того, кто сидел рядом. Что-то в его облике было не так. Он казался странно, смутно знакомым, но странность заключалась в той самой забытости, когда вроде бы точно должен знать, с кем имеешь дело, но никак не получается вспомнить. Такое случается, например, тогда, когда люди сильно меняются. Очень сильно, неузнаваемо.

— По-моему, я просто... заснул, — пожал плечами Миха. — Спал. Такое возможно?

— Ну, наверное, не в твоем случае, — последовал короткий смешок. — Хотя, конечно, весьма трогательная попытка описать, — Михин собеседник бросил на него оценивающий взгляд и щелкнул пальцами, словно подыскивая нужное слово, — скажем так, к-хе... изнанку при помощи предыдущего опыта, при помощи жесткого рассудочного каркаса. К-хе... Разум-то в ужасе пасует. Клиническим сумасшедшим, опять же пьяницам и наркоманам тут везет больше.

Миха промолчал. Ночной гость вежливо улыбнулся:

— Вернемся в наше русло. Когда я говорю: «при помощи жесткого рассудочного каркаса», я имею в виду, что все... к-хе... творческие видения, догадки, фантастические сны и иные фантазмы состоят, в общем-то, из того же материала. Все равно ведь не похоже, да? Как тут опишешь изнанку? Жесткий каркас... Лишь поэтому я позволил себе вспомнить клинических психов, «путешествующих» наркуш и милых друзей-алканов, которым белочка, между прочим, помогает снять цензуру мозга и что-то там философствовать про темные линии.

Миха молчал. Он думал о том, что главное сейчас — не паниковать и не задавать вопросы. «Основополагающие». Занятие весьма бессмысленное, исключающее саму возможность получения ответов. Почему-то он чувствовал, что именно этого от него и ждут. Он случайно нащупал в кармане какой-то предмет. Это был брелок. Китайский брелок для ключей. Миха зажал его в руке и почувствовал себя значительно легче.

Миха не боялся своего собеседника. Скорее не его, а нечто совсем другое. Страх был атавистический и иррационально-абстрактный, как боязнь темноты. Или гиблых мест. Или акул — когда, в принципе, ты готов биться с конкретным носителем угрозы, но этот страх предшествует появлению хищников, как тени, скользящие в легком преломлении света по поверхности воды.

Сидящий рядом кивнул:

— Язык — и есть этот цементирующий деспотичный каркас. Знаешь, некоторые полагают язык живым. В смысле, живым существом. Но в нашей с тобой, — и он сделал доверительный жест, — к-хе... системе координат я бы назвал его основным смертеобразующим...

— Я знаю, кто ты, — вдруг перебил его Миха. — Вспомнил. Только тогда... Неважно. Ты продал мне эту машину.

— Я? — искренне удивился ночной гость. — Машину? Что ты, что ты, этого еще не хватало! — Он в ужасе замахал руками. — Мне, воля ваша, это вроде как не к лицу. Хотя природа твоего заблуждения мне, в общем-то, понятна.

— Чего тебе надо?

Ночной визитер снова ухмыльнулся:

— А ты неплохо держишься. — Похвала выглядела не то чтобы искусственной, но не без издевки. — Прежде всего вспомни, что ты там видел, и тогда перейдем к главной части нашего разговора. ЧТО ТЫ ТАМ ВИДЕЛ?

Его голос вдруг сгустился до почти осязаемой плотности, вызывая какую-то смутную ассоциацию, и словно щупальца, заскользил по Михиному лицу. Это и помогло вспомнить. Хотя сначала Миха отозвался:

— Да — ничего! — Затем похлопал глазами. — Кино... — Он косо взглянул на своего гостя и неуверенно добавил: — кинотеатр.

— Кинотеатр? — протянул тот, хмурясь.

— По-моему... да. Какой-то странный.

— Вспомни.

— Он... — Миха опять провел рукой перед глазами, но теперь будто отгоняя яркую вспышку. — Там была вывеска. Типа неоновой рекламы. Хотя она была весьма...

— Что?

— Ну... Такая ненормальная версия Лас-Вегаса. Страны дураков Буратино... — Миха замолчал.

— Вывеска? — подсказал собеседник.

— Да. Кинотеатр... Кинотеатр для сумасшедших, — тихо закончил Миха.

Ночной гость вздрогнул.

— Ярило-хуило, — то ли процедил, то ли прошипел он. — Не стоило ему вмешиваться! Как все-таки некоторые любят все усложнять! — снова покашливание. — Ну, судя по всему, ты уже о многом догадался сам. Тем лучше. Тем проще. У меня есть шанс помочь тебе, у тебя — помочь мне.

— Не тебе, — вдруг сказал Миха.

— Допустим. Но шансы равны. — Собеседник ухмыльнулся и теперь насмешливо посмотрел на Миху. — Он опять, наверное, заладил про солнечный фаллос, свободный от притяжения женского магнетизма? Старая песня.

Миха-Лимонад снова сжал брелок. И тогда в его голове отчетливо прозвучал голос соломенного деда: «Бабочка-капустница все знает. Собери детские амулеты — они помогут собрать круг». Миха облизал пересохшие губы: о чем речь? И ни слова о женском магнетизме, или... Миха подумал, что совсем недавние воспоминания словно спрятали от него. И брелок действует как... ключик. Вслух он сказал:

— Я не просил ни о какой помощи.

— Это кого ты не просил? Каждую секунду, каждое мгновение своего существования, с той самой минуты, когда вы повторно вошли в немецкий дом! Что, совесть мучает? Иль что-то еще более томительное и беспокойное? «Основополагающее»? Ведь когда-то была золотая солнечная капля — куда, куда она делась? А... Может, ты так до конца и не уверен, как тогда все вышло?

Миха пощелкал языком.

— Слушай, — протянул он, игнорируя последнюю реплику, — эта машина...

— Да-да, рекламно-телевизионный слоган: мир сложнее, чем кажется...

— Я слышал...

— Его голос? — усмехнулся ночной гость? — Или песенку «Я танцевать хочу» в исполнении этих фриков, «Тигровой Лилии».

— Да. И то, и другое.

— Конечно. Многие слышали его голос. Кто-то — глубокий и низкий, кто-то — милое щебетание верной подруги. Кто-то считал свой автомобиль «мальчиком», кто-то «девочкой». Голос и песенка... Кое для кого это было последнее, что они слышали в жизни.

— Если он такой болтливый, — Миха легонько постучал по рулевому колесу, — и такой страшный, ты-то здесь зачем?

— Есть хорошие машины и есть хорошие пилоты.

— Пытаешься запугать?

— Вовсе нет. Скорее, предложить сделку. Предоставить еще один шанс. Тогда я смогу называть тебя «партнер».

— Ты о чем?

— А ты и правда неплохо держишься. Прости, эта демонстрация на Рублевке была необходима, чтобы уж снять все вопросы сразу. Чтобы, чего доброго, не взбрела идея, что сходишь с ума.

— Весьма трогательная забота, но не беспокойся!

— Не могу не беспокоиться: видишь ли, мы нужны друг другу. Можно сказать, просто необходимы! Я действительно могу предоставить тебе еще один шанс, но... Скажи прежде, кто такая «Тигровая лилия»?

— Я не понимаю, — Миха нахмурился.

— Все ты понимаешь. Тигровая Лилия — прозвище одной знаменитой лондонской проститутки времен королей. Книжки все читали.

— А... ну... и к чему все?

— К тому, что за много лет до той Тигровой Лилии, можно сказать, очень давно, до начала времен была еще одна Тигровая Лилия, еще одна великая блудница. — Он сделал паузу, а потом сказал: — Звали ее Шамхат.

Миха вздрогнул. Стереосистема Бумера немедленно включилась. Ночной гость кивнул, успокаивающе похлопал по панели:

— Ну-ну, хватит, — он подождал, пока музыка смолкла, и продолжил: — И она помогла одному молодому богу. Влюбилась, наверное. За это Великая мать наказала ее вечностью. Сделала одной из богинь блуда.

И он снова похлопал по панели. Музыка больше не включалась, но Михе показалось, — как быстро он свыкся с этой дикой системой координат, — что автомобиль сейчас внимательно вслушивается в каждое их слово.

Тени в легком преломлении света, скользящие по поверхности воды

(за экраном, когда видел, блядун-красавчик?)

Миха снова зябко поежился.

— Ладно, — осипший Михин голос никак не восстанавливался. — Поконкретней: чего надо-то?

— Закончить кое-что, что началось четверть века назад, — ровно и без всякой игривости сказал гость. Потом бесцеремонно и с какой-то выцветшей эмоцией ткнул указательным пальцем Михе в лоб, провел рукой вниз вдоль лица, и что-то сухое повернулось у него в гортани.

— Ты правильно догадался, — услышал Миха, и остатки этого сухого клокотания еще не выветрились из голоса. — Он сумел ускользнуть от Нее.

Повисла тишина. Миха знал, о чем речь, — здесь ему не требовалось ни о чем спрашивать.

— А ты, как я понимаю, много бы отдал, — Михин собеседник прервал паузу, — чтобы этого никогда не было вовсе. Так вот, я могу предоставить тебе еще один шанс. До определенного момента наши цели совпадают. Ну а дальше каждый воспользуется своим шансом, как сможет.

Тени, скользящие по поверхности воды. Все же один вопрос оставался.

Миха еще раз оглядел ночного гостя. В свете подступающего сумрака все яснее становилось, что в его облике не так.

— Скажи, — хрипло проговорил Миха-Лимонад, — ты ведь... мертвый?

II.

Дом стоял на утесе, залитый ярким солнцем полудня, и был абсолютно черен. Этого не могло быть; в реальности дом не выглядел таким уж опасным, но Миша-Плюша знал, что это сон. И сон повторяющийся, с теми или иными вариациями он видит его уже много раз, но позже, проснувшись, решит, что эта его убежденность в повторяемости была лишь частью сна. Как и странное ощущение, что фотография, за которой они приходили, больше не казалась томящейся в темнице принцессой. Почему? Что значит — «больше»? В реальности Плюша ничего такого не думал.

Миха идет к дому по сухой, безрадостной, словно вымершей пустыне. Вокруг много собак (тех самых, против которых были поджиги), но теперь они не опасны: застыли, как гипсовые парковые статуи, только парки эти давно уже высушены ветрами забвения. Живыми, дышащими в этом сне оставались только Плюша и черный немецкий дом, который его ждал, жадно, вожделенно, как хищный голодный зверь.

Миха толкает дверь и оказывается в громадном полутемном помещении. Это храм. И Миша-Плюша знает, что это очень древний храм, не пустующее жилище хозяина. Настолько древний, что времени для него не существует, он старше, чем само время.

— Такого не бывает, — то ли спрашивает, то ли утверждает перепуганный мальчик.

— Не бывает! — и топает ногой.

И видит впереди движение. Впереди огромная фигура, и Плюша ее тут же узнает. Она похожа на мультяшную героиню, грозную Снежную Королеву, похитившую мальчика Кая в свой ледяной дворец. Она точно такая, как в старом мультфильме, только вся черная и чуть склонила голову, словно Мадонна с Младенцем. Так и есть: в руках у нее мальчик, его друг Будда, который неподвижно и отчужденно смотрит в пустоту, и на нем пропавшая майка Икса, с индейцем, подаренная Джонсоном на день рождения.

— Вот ты и отдал мне самое дорогое, — слышит Плюша, — потому что отказался есть мой хлеб.

— Будда! — силится закричать Миха, но что-то давит ему на грудь. — Это неправда!

Миха пытается всмотреться ему в лицо, ловит на секунду его взгляд и видит там такую сиротливую печаль и снова пустоту, что начинает плакать во сне. Это не может быть Будда, она что-то с ним сделала.

Неправда!

Это еще хуже, чем та фотография-алтарь в углу. Печаль увиденного теперь будет жить с Михой, незаметно расти в нем с каждым годом, пока не вытеснит то, что когда-то было Мишей-Плюшей. И ее не излечат никакие выплаканные детские слезы. Но ведь это неправда, что люди носят в себе свою созревающую смерть. Неправда! Так когда-то говорил Будда.

— Неправда! — кричит Миха. — Отдай его!

Он пытается ринуться к этой чудовищной мадонне, но нечто все давит на грудь, словно невидимая стена, не давая сделать и шага.

— Отдай!

Тогда эта невозможная Снежная королева, мать Тьма, поворачивает к нему склоненную прежде голову, и Миха видит, что у нее лицо Мамы Мии.

— Ты отказался есть мой хлеб, — сообщает городская сумасшедшая и лыбится беззубым ртом.

Плюша снова пытается прорваться вперед, все в нем вскипает:

— Отдай его, дрянь!

Старуха хохочет, а невидимая стена все больше сдавливает Плюше грудь...

— Мишутка... Мишутка! Ну что ты, вставай!

Его будит кто-то из обеспокоенных взрослых, это его руку Плюша чувствует на груди.

— Это просто плохой сон. Вставай, вставай, мальчик! Все в порядке. Давай, малыш!

В голосе искреннее сочувствие, но слезы на щеке Михи настоящие.

— Вставай. Снова пришел участковый. Ждет. Вам надо идти в милицию.

Фраза оканчивается тяжелым вздохом. Миха поднимается, кивает, надо просыпаться.

Вчера что-то произошло, поэтому и пришел участковый. Они все (взрослые? весь мир?) уверены, что вчера Будда сел в поезд и уехал в Москву. Билеты брали по срочной телеграмме. В 50-ти километрах от города случилась авария, пассажирский поезд сошел с рельсов. Было много раненых, но, к счастью, обошлось без жертв. Только вот пропал один-единственный мальчик.

Миха уверен, что все не так: Будда вернулся. Он не был в поезде в момент аварии. Сошел на первой же сортировочной станции через пять минут после отправления и вернулся, чтобы пойти в немецкий дом вместе с друзьями. Не хотел оставлять их одних. А в Москву решил ехать вечером. Скорый поезд, билеты дороже, но в кассах теперь блат. За это ему влетит по первое число, но он не мог оставить друзей. Пытался их отговорить, а когда понял, что не выходит, решил вернуться. Кстати, Икс и Джонсон тоже об этом знают.

Участковый. Одно знание — против другого.

— Ну почему они нам не верят? — недоумевает Миха.

***

Телеграмма пришла накануне. И была насквозь лживой. В семье Будды переполох: бабушка при смерти, срочно выезжай. Билет на ближайший поезд (кассиршей оказывается мама спасенной девочки), затем на телеграф. Пока пятнадцатикопеечные монетки летят в прорезь междугороднего телефона-автомата, выясняется, что на самом деле все в порядке. Это уловка такая. Сверхвысокая комиссия с зарубежными специалистами и врачами готова встретиться с Буддой (время уже назначено!), и просто это был единственный способ в стране всеобщего дефицита срочно взять билет.

Будда чуть не плачет: как так можно?

— Ну, что ты, сынок! — успокаивает его мать. — Я тебе говорила о комиссии, да ты позабыл. Они на месяц раньше приехали — что делать?.. Я думаю о твоем будущем.

— Ну я же волновался, — голос Будды срывается. — Надо было сообщить, что все в порядке. Просто сообщить.

— Как сообщить? Письмо неделю...

— Вызвать на переговорку!

— Сынок... Твоя бабушка нас всех переживет. Я целый день на работе, а вечером ты уже сам звонишь. Что поделать — трудно приходится.

— Но...

— Я горбачусь целыми днями, чтобы ты был обут, одет и накормлен, твой отец приносит мне сто двадцать рэ из своего КБ, а ты...

Связь прервалась. Будда не стал опускать следующую монетку.

— Ей было денег жалко на лишний телефонный разговор, — говорит он.

Ребята молчат. Икс закуривает сигарету «Пегас», и в своей неподражаемой манере заявляет:

— Твоя матушка пытается выжать все из твоих способностей.

Будда, красный, поджимает нижнюю губу. Икс со свойственной ему обостренной деликатностью успокаивает друга:

— Старик, не расстраивайся. Так ведь всегда было. Ты же, как это...

— Икс, заткнись! — просит Миха.

— ...не, не вундеркинд, а это... — Икс, словно автомат, должен закончить мысль, а то что-то внутри него разладится, и он радостно вспоминает: — Клондайк... Во! Клондайк!

— Она заботится обо мне, — говорит Будда. В глазах его стоят слезы.

***

Вокзал. Утро. Между железной дорогой и морем, за высокой каменной оградой — порт. Похожие на жирафов или на печальных доисторических животных портовые краны и корабли, на высоких бортах которых играют солнечные блики.

Будда уезжает. А меньше чем через неделю, им тоже придет пора возвращаться — каникулы заканчиваются.

Поезд тронулся. Миха смотрит на друга. Будда улыбается. Ни у кого больше не было такой улыбки. Потом мальчик подносит к губам руки, будто играет на флейте — последнее предостережение. Странно, но Миха запомнит его именно таким.

— Да поняли мы все про твою флейту! — кричит ему вдогонку Икс. — Давай, короче, пока!

— Это моя флейта! — важно поправляет Джонсон.

Теперь Будда корчит веселые рожицы и показывает им на прощание язык.

— Сам такой! — орет Джонсон, пытаясь перекричать стук вагонных колес.

И Миха вдруг вздрагивает. Только что совершенно отчетливо внутри себя Миха слышал голос Будды. Невзирая на гул вокзала и на то, что люди, в общем-то, не умеют говорить с высунутым языком. Тихо и очень отчетливо прозвучали слова, заставившие Плюшу вздрогнуть:

— Миха, не ходи туда! Не ходите в немецкий дом!

III.

Почему они выбрали для повторного визита в немецкий дом именно тот день, когда уехал Будда, в общем-то, понятно. Просто ничего другого не оставалось. Теперь они были убеждены, что не особо-то ошибаются те, кто почитает старуху за ведьму. И забрать фотографию из мрачного логова стало необходимым.

Раз в неделю на пустующем ипподроме за городом устраивалось нечто вроде ярмарки. Рыночный или, как говорили местные, «базарный» день. Старуха ошивалась там до вечера: людская толчея — ее стихия. Там ей было чем поживиться, попрошайничая и устраивая свои истерические шоу. Старуха жадно жрала человеческие эмоции, а насмехавшиеся над ней торговцы и зеваки отыгрывали сценарий как по нотам. Дом будет пустым — следующего такого удачного дня им уже не представится, скоро уезжать.

И дом, и фотография (томящаяся в черной башне зачарованная королева) словно околдовали их. Причем Икс всерьез намеревался выяснить насчет порно, и как все это устроено; он единственный из всех даже мысли не допускал, что порно происходило у него в голове. Джонсон тоже кое-что видел, был напуган, но еще больше заинтригован. Лишь Миха, а главное — Будда, позволили себе робкие предположения о том, чем на самом деле мог бы являться дом, построенный немецкими военнопленными.

В ночь, когда они выслеживали Таню, а Икса покусали собаки, Будда кое-что видел. Миха об этом знал, и они вдвоем решили пока не говорить остальным. В комнате мамы Мии, за столом, освещенным тусклым желтым электричеством, сидели гости. Одной из них была утонувшая девочка, та, которую спасти не удалось, дочь папаши-картежника. Но был и еще один гость. Именно его присутствие они решили сохранить в тайне. Полгода назад этот человек умер в «Жигулях-копейке», задохнувшись выхлопными газами в собственном гараже. Им был отец Икса. Он поднял голову и посмотрел на окно, по ту сторону которого прильнул к стеклу Будда. Взгляд его был пустым, и тени лежали на бесцветном лице; он разомкнул обескровленные губы — изо рта его вышло дымное облачко. Будда вздрогнул, а лица гостей растянулись в тусклых ухмылках. Потом умерший полгода назад поманил Будду указательным пальцем и заговорил: из его горла выходили клокочущие, треснувшие звуки. Они были отвратительны, но Будда слушал их, словно загипнотизированный. Звуки стали уплотняться, внутри них образовалось пространство, в которое с шершавым трением стали проникать все более различимые обрывки слов; фрагменты речи искали друг друга, словно шестеренки механических часов, и наконец Будда услышал:

— Иди к нам, вкусный мальчик. Иди сюда. Ешь ее хлеб.

Теперь они все смотрели на него:

— Ее хлеб. Скоро ты будешь с нами. Есть ее хлеб.

И как только Будда осознал, что понимает их, все начало меняться. Они перестали выглядеть как киношные зомби или восставшие из могил, словно струйка воды изо рта утопленницы или облачко дыма были лишь неудачной шуткой. На щеках утонувшей девочки появился румянец, мокрые сосульки волос превратились в пушистую копну; она стала красивой, опасно красивой, как обещание. Лицо отца Икса разгладилось, алкогольная угрюмость, озлобленные морщины и вечная затравленность — все это стало исчезать без следа; он поднялся изза стола, гордо расправив плечи и повернув красиво посаженную голову, что придало ему сходства с героем вестерна или древним царем, вышедшим на поле последней битвы. Тускло освещенная комнатка превратилась в огромную залу, убранную мириадами горящих свечей, и где-то в бесконечной глубине этой залы, полной гостей, находилась громадная каменная богиня, хозяйка, которой пришел срок ожить. Как только маленький мальчик, недостающая часть, загадка, обещание подлинности и полноценности, вкусит, отведает, начнет есть Ее хлеб. Хлеб Великой Матери, давно уже рождающей этот мир без участия Неба; неба, где когда-то подлинное солнце озаряло сыновей Отца солнечной кровью...

Стекло подо лбом Будды подалось вперед, а гости бесконечной залы теперь смотрели на него со спокойной радостью. Сейчас, еще чуть-чуть, стекло продавится, и окно распахнется. И Будда откликнется на зов дома, пойдет к ним; прямо сейчас пойдет вкусить, отведать, есть Ее хлеб...

И тогда залаяли собаки. Икс с водосточной трубой в обнимку полетел на землю. Икс, с его несравненным в то лето умением притягивать неприятности. И наваждение прошло.

IV.

Миха-Лимонад сглотнул, не сводя взгляда с того, кого принял за продавца машин. И снова вспомнил: вот они сидят, два мальчика, Плюша и Будда, на берегу моря. Плюша изумлен. Да что там, у него рот раскрыт от шока, вызванного рассказом Будды. И как только Плюша немного успокаивается, он, хлопая глазами, выговаривает в лицо другу:

— Слушай... ну, ты, конечно, словил самого безумного глюка.

Теперь и у Будды глаза хлопают. Они так растеряны, что начинают смеяться. Оба. В общем-то, и не пытаясь, скрыть нервные интонации. Прекрасно понимая, что, возможно, не было все это только глюком.

Волна накатывает на берег. Миха-Плюша поднимает голову. На утесе над морем висит немецкий дом. И даже в это солнечное утро черные окна дома кажутся пустыми глазницами.

— Это всего лишь неодушевленное строение, — пробует взбодриться Миха. — Дом: четыре стены и крыша.

«Неодушевленное» — это они сейчас проходят в школе. Только это не совсем так. И Плюша вздрагивает.

(что не совсем так?)

В черных пустых окнах-глазницах он почти видит что-то. Тоже глюк, только теперь свой? В пустых глазницах дома тусклым лиловым огоньком светится неведомая, жуткая жизнь. Дом смотрит, наблюдает за ними, зовет. И ждет, ждет...

Словил самого безумного глюка

***

Миха-Лимонад все еще смотрел на того, кто сидел рядом. Он задал вопрос и теперь ждал ответа. Наконец тот пошевелился:

— До сих пор у тебя была правильная позиция, — голос ночного гостя теперь уже почти не был скрипучим, — не задавать лишних вопросов, а полагаться лишь на свою интуицию. И тут, — он поморщился, — «ты мертвый...»

Миха молчал. И тот продолжил:

— Видишь ли, у нас с тобой разный понятийный аппарат. И конвергенции двух... к-хе, не то чтобы мироощущений или там культурных доминаций, а к-хе... Тот, кто продал тебе эту машину... Он зовет меня Лже-Дмитрием. Не, а, каков гусь? И считает себя сумасшедшим. Хотя я всего лишь его внутренний голос, только... — И он постучал костяшками пальцев по торпеде, пародируя свой недавний жест, — освободившийся от деспотического каркаса.

— Не поспеваю за твоей мыслью.

— Не злись. По-другому объяснить еще сложнее.

Миха пожал плечами:

— Если ты и дальше собираешься паясничать, мы напрасно тратим время.

— Время тратить невозможно. Это оно нас тратит.

Миха поморщился:

— Непонятно объясняю?

— А ведь я прав насчет самого безумного глюка, — перебил гость. — Ты до этого самого момента был в сомнениях, как именно все вышло тогда. Знал, но... поверить невозможно, да? Требования знания и веры расходятся. Забавно. И в общем-то, до сих пор проблемы с достоверностью: галлюциноз — нет, реальность — а, может, авария на Рублевке со смертельным исходом и последние видения? Живет, живет вся эта паническая мешанинка в голове, где-то скраешку. Живет червячочек сомнения в чистоте идентификации, да? Интересное дело, я тебе сообщу: толстозадый постмодерн-то ненавидим, но где же это эллинистское начало? Где последние воины-поэты? Для которых нет такой смехотворной паники, не существует экзистенциальных страхов, ведь смерть — лишь следующая метаморфоза? Не существует гипотетического завтра и меняющегося вчера, а есть только «Здесь и Сейчас», четкое, лихое и повторяющееся, как рекламный телевизионный слоган.

Миха молчал. Он думал о том, что стоит за странной словоохотливостью его тревожного визитера. Наконец сказал:

— Я там видел кое-что...

— Пустыня? Человеческая пустыня — это приграничные области...

— Нет. Над ней. Синева. Над пустыней. Я часто вижу это во сне. Похоже на... сияющий шар.

— А... это, — отмахнулся ночной гость, — сфера... Когда-то меня тоже интересовал этот вопрос. Да, это и есть твое «здесь» и «сейчас», иллюзия о настоящем.

Он умолк и вдруг, странно пожевав губами, что-то пробубнил себе под нос.

— Впечатляет, конечно, — поделился визитер, пристально поглядел на Миху и, видимо, решил продолжить свой экскурс. — Предвижу вопрос «почему сфера» или «почему синяя?». Но какая, в конце концов, разница, как выглядит иллюзия об иллюзии? Тем более для этого, не стану скрывать, имеются некоторые основания, уходящие корнями в известные грезы о мироустройстве.

— Но почему она... сфера... как бы...

— Удалялась? Да потому что мы вышли из нее. Видишь ли, ты, скорее всего, этого не знаешь, но... хм... то, что принято называть Творением с большой буквы «Т»... так вот, я скажу тебе кое-что важное, что, быть может, подтолкнет тебя к более разумному поведению, мягкому компромиссу. А может, ты вообще перестанешь упорствовать, а? Упираться в заблуждения, — он поморщился, прежде чем продолжить дальше, — которыми разукрасил ваше детство тот, из-за кого мы здесь?

Миха молчал.

— Я лишь выразил надежду, — резонно пояснил ночной гость. — Так вот, ты, скорее всего, этого не знаешь, но... Творение вовсе не завершено. Напротив. Творение не завершено, Бог будет в конце. Вернее, богиня. Мы сами ее творим своей духовной, физической, ментальной и какой еще активностью. — Его голос вдруг зазвучал завораживающе, он уплотнился, вытеснив из салона автомобиля другие звуки, стал вкрадчивым, чуть ли не нежным, и в нем появились оттенки тепла.

«Да это прямо... — подумал Миха и чуть не рассмеялся. — Да он прямо как Саруман из сказки Толкиена. Пытается зачаровать меня».

Но слушать было приятно, да он никуда и не спешил. Можно и послушать... Сарумана.

— В каком-то смысле, Она уже была, — продолжал тот. — В Начале. Богиня Рождающая, перенасыщенная потенциальность Пустоты. Потом мир, что зовется «Земной Юдолью», «Лучшим из миров», он, как куколка, созревающий кокон... И пребудет Богиня Забирающая. И уж коли у нас возникла пауза на твою адаптацию, скажу тебе дальше: есть мнение, что Бог-Отец поднялся над ней Небом, и их дитя — «Земная Юдоль», манифестированный мир. Так вот, именно ради этого я начал разговор: это мнение — досадное заблуждение. Понимаешь? В том числе, твое досадное заблуждение! Я, как Карл Маркс в «Капитале», или Зигмунд Фрейд с психоанализом, начинаю издалека. Заблуждение: Богиня сама способна к оплодотворению, рождению, у нее достаточно своих, хм... фаллических подземных вод. Ей вовсе ни к чему Небесная Сперма. И весь этот ваш Логос. Ей не требуется формирующая форма, автономное мужское начало. Понимаешь, а? И все религии догадывались об этом. И донесли эту весть. Понимаешь? Все, кроме твоих скорбных римлян-греков... Ну, и где они сейчас?! А те, кто донес, — здравствуют и процветают! Вижу — понимаешь, к чему клоню. Именно так: мы живем в условиях абсолютной капитуляции автономного мужского начала. А твой сбежавший друг настаивает на обратном и вас когда-то отравил тем же.

Миха лишь молча смотрел на него, ничем не выказывая своего участия в беседе. Визитер моргнул и досадливо развел руки:

— Так во имя чего? Зачем артачиться? Во имя наивных заблуждений своего детского друга? Своих заблуждений, попахивающих болезнью: этот твой сон про Одри Хепберн — это вообще что такое? Он, кстати, где-то там, в одной из капсул. Еще увидишь. Еще много чего увидишь... хм, греза о Диане.

— У меня нет грезы о Диане, — спокойно проговорил Миха-Лимонад.

Саруман, словно сбитый с толку, обескуражено посмотрел на Миху, словно своей болтовней он зачаровывал и себя. Затем выставил перед собой руки раскрытыми ладонями вверх:

— Вспомни, в конце концов, как нелеп и жалок... этот скоморох, этот Ярило-хуило? А каким он когда-то был... О-о! Великолепным, могущественным. — И опять его голос вытеснил все другие звуки. — Не побоюсь этого слова — Великим! Это он и подобные ему со своей ветхой памятью, застрявшей в заре веков, втемяшили в голову идею о диком неукрощенном самце. Он — голубчик... Свободный океанос древних — занятная химерическая греза, хотя на деле — всего лишь отравление памяти. Все эти благородные, исполненные отвагой и плюющие на свою жизнь рыцари, воины-поэты, мореходы, не имеющие иной цели, кроме как плыть... Все эти самурайские сны о древнем звоне клинков... Где все это?

Ночной гость снова развел руки в стороны, казалось, еще более досадливо:

— Ушло. Навсегда. Мир сократился в размере, и мужская автономия — это скоморох Ярило-хуило. А теперь главное: ты можешь быть спасен.

В ответ Миха лишь внимательно посмотрел на визитера. Тот ждал вопросов, но их не последовало.

— А ты немногословен, — наконец сказал тот. — Но сейчас это не поможет. Ты уже вряд ли сможешь отказаться от моего предложения. Нет-нет, — он отмахнулся, — без всякого нажима с моей стороны. Никакого давления. Ты сам, только сам решаешь. Но как только поймешь, какой шанс упустил, боюсь... с тобой произойдет то же, что и с тем, кто продал тебе эту машину. Поэтому главное: все это, — он развел руками в сторону пробуждающегося города, — имеет смысл лишь как служение богине. Подумай сам: трудно полагать, что вся эта суета вокруг, как говорится, all that jazz, успех, работа, стремление к процветанию, химерическое создание крепких семей и семейных империй, рождение потомства, заколачивание бабла, вся эта оголтелая потогонка, проскакивающая мигом от рождения до смерти, имеет смысл вне этой цели. Плодородие — неужели не чувствуешь, как восхитительна и непознаваема эта тайна? — говорил Саруман. — Или тебе милее суетливое мнение неокрепших душ о потреблении во имя потребления? Человеческая энергия оседает не только говном и не только горсткой праха. Именно потому, что творение не завершено. Где они — ау! — свободные мужчины, ориентированные на свои личные цели? Мужчина, обслуживающий плодородие имеет место быть. Оглянись! Самые гордые и независимые оплетены тайным кружевом — негой своих матерей, джунглями волос своих верных жен. Ткачество... жрицы ткачества, как Пенелопа... Эта тайна принадлежит богине, и земные женщины, пусть в сокровенном своих снов, знают об этой тайне.

— Все это крайне мило, — скупо улыбнулся Миха, — и даже где-то любопытно. Но я-то тут при чем?

— Повторяю: ты можешь быть спасен, если мы избежим конфликта целей.

— Ты вроде не настолько туп, — хрипло проговорил Миха-Лимонад, — чтобы развлекаться игрой в тридцать сребреников.

— Ладно-ладно, не злись. В каком-то смысле я тоже лишь то, что есть у тебя в голове. А от разборок с самим собой возникают проблемы с пищеварительным трактом. Сам же утверждал.

***

Включенная аварийка все так же пульсировала своим ритмом, только теперь стало значительно светлее.

— У нас еще будет время для бесед. Там. Если ты, конечно, согласен.

Облезлый дворовый кот вернулся, сидел под своим деревом, странный автомобиль его больше не пугал. Весной, на рассвете, найдутся дела и поважнее...

— Ладно, — сказал Миха. — Когда?

Ночной гость усмехнулся. Ободряюще и даже ласково. Щелкнул в воздухе пальцами и проговорил:

— Ну, наверное, ты хотел бы знать, когда и как? Тебе будет позволено взять флейту — ваш талисман. Видишь, я знаю... Возможно, именно на ее зов он откликнется. А когда...

Ночной визитер открыл дверцу... Миха крепко сжал в руке брелок, подарок соломенного деда.

— Постой! — внезапно приказал Миха. — Я ведь тебя еще не отпускал.

Тот остановился, обернулся, недоверчиво посмотрел на Миху.

— Ты ведь это знаешь, — спокойно сказал Миха-Лимонад.

V.

Их оружие было таким: две поджиги от собак и флейта от... всего остального. Был еще пастуший кнут, и все это они обернули в тряпки и сложили в сумку с рыболовецкими снастями, хотя днем, в жару, никто на рыбалку не ходит. Флейта, разумеется, была у Джонсона в кармане — они с Иксом все лето практиковались в извлечении звуков и даже научились играть простенькие мелодии.

— Этого достаточно, — заверил Будда. — Просто должен быть звук флейты. Хотя бы монохорд.

У Михи с этим не получалось.

— Ничего, старик, — не переживай, — успокаивал Джонсон. — У тебя для флейты губы неподходящие.

Солнце стояло почти в зените, воздух был неподвижен, и невыносимая жара плавила мозги. Трое мальчиков с самодельным оружием, за которое несложно угодить в колонию для несовершеннолетних, и с фантазиями, по которым психушка плачет, — одна только горячая убежденность в силе звуков флейты, гармонизирующих мир, чего стоила, — вышли к немецкому дому. Был полдень, и поезд Будды уже час как двигался в сторону Москвы: до аварии оставались считанные минуты.

— Вот он, дом, — сказал Плюша, отодвигая ветку акации. — Пошли.

Они развернули поджиги, зарядили их самодельным порохом и самодельной дробью, которую вылили в песке из свинца. Кнут, тяжелый, с полированной от частого применения деревянной ручкой Миха заткнул за пояс. Флейта оставалась у Джонсона.

— Запалы не забудьте вставить, — сказал Миха.

Запалы-фитили они сделали из обычной веревки, смоченной в растворе селитры и высушенной на солнце. Миха стащил дома бензиновую зажигалку — надежней, чем спички.

— Все, — сказал он и двинулся вперед. Мальчики пошли следом.

Ничего из их грозного оружия им тогда применить не удалось. Собак вокруг не было.

***

Было кое-что другое.

Еще на подходе к дому Михе показалось, что от железнодорожной насыпи, через густые кусты, движется какая-то тень. Он присмотрелся: возможно, лишь игра солнечных лучей в переливах раскаленного воздуха.

— Как-то странно, — проговорил Плюша, — тихо. И там...

— Что там? — небрежно бросил Джонсон. — Где? — Он начал нервничать и поэтому, как обычно, храбрился.

— Не знаю. — Миха неопределенно покачал головой и решил промолчать насчет тени. — Вроде ни собак, ни старухи.

— Жалко, — посетовал Икс. — Я б сейчас шмальнул той гадине, что покусала.

Свою поджигу Икс подвесил на бельевую веревку, импровизированный ремень, перекинутый за шею через оба плеча, руки держал сверху — что и говорить, вылитый командос, герой боевика.

— Еще шмальнешь! — пообещал Миха. И неожиданно хихикнул: он тоже начинал нервничать.

— Действительно, как-то все... стремно, — заметил Джонсон. — И... правда, тихо.

— Слушайте, чегой-то вы забздили? — перебил его проницательный Икс. — Рыночный день: старуха там, собаки за ней побежали. Всех делов да и только.

— Не только, — Миха почувствовал сухость в горле; он очень бы хотел сейчас согласиться с Иксом. — Птиц не слышно.

— Чего?

— Ты слышишь птиц? Даже чайки не галдят. — Плюша хотел еще добавить, что стрекота и жужжания насекомых в траве не обнаруживалось, но промолчал, решив, что Икс его тогда точно засмеет. Он лишь снова бросил взгляд на заросли, пытаясь уловить там какое-то движение. Тень. Но... Нет, наверное, все же показалось.

— Чайки, птички... Ну, я не знаю почему! С чего они все заткнулись? — Икс обвел своих друзей чуть ли не обвиняющим взглядом и лишь крепче прижал к себе поджигу. Хотел что-то добавить, но Джонсон опередил его:

— В этой тишине что-то не так...

— Хорош вам, — начал Икс, и все услышали, что и в его горле запершило.

— Похоже на западню, — закончил Джонсон.

Мальчики замолчали. Тишина и в самом деле показалась теперь зловещей, густой, словно в ней таилось что-то; да так оно и было — в ней притаился немецкий дом с черными глазницами окон, в ней...

— Нам только фотку вашу забрать. И валим, — быстро проговорил Икс, вдруг осознавший собственную тревогу. — Делаем отсюда ноги!

Миха снова посмотрел на дом. Внутри пусто и тихо. Никаких плохих вибраций, ничего злорадного, торжествующего: «Ну, вот и вы! Вот и пришли. Что ж, добро пожаловать, вкусные мальчики! Заходите, не стесняйтесь!» Тогда что не так?

похоже на западню

В густых зарослях треснула ветка. Настолько оглушительно, что все трое чуть не вскрикнули. Тень была. И она двигалась. Быстро двигалась прямо к ним.

Похолодевшими несмотря на жару пальцами Миха нащупал в кармане зажигалку и откинул крышку, чтобы быстрее запалить фитиль.

Качнулась ближняя ветка, и прежде чем Миха успел поднести огонь к запалу, все услышали обескураженный голос Джонсона:

— Будда?!

***

Да, это был их друг Будда. Он вышел на первой же сортировочной станции и почти час шлепал сюда по железнодорожному полотну, сквозь нестерпимый зной и смоляные испарения деревянных шпал, смешавшиеся с великолепным запахом моря, которого никогда не забудешь. Шлепал сюда, чтобы быть вместе со своими друзьями. И хоть потом им никто не верил, тогда они были убеждены, что все вышло именно так.

Сомнения начались позже. Несколько позже,

(и опять Миха-Лимонад облизывает сухие губы: ребятки, ваш друг, которого вы называете Буддой, в момент аварии находился в поезде, это подтверждает большинство пассажиров),

когда началась вся эта канитель с шоком, потрясением и нервным расстройством, вся эта история со свидетельскими показаниями и помощью штатных психологов. А тогда Будда лишь быстро проговорил:

— Нам надо держаться вместе. Понимаете?

— Да, — облегченно кивнул Икс.

— Всем вместе! Как тогда... Понимаете? Словно мы... как бы... Как тогда, когда утонули девочки. Понимаете?! Вы понимаете, о чем я говорю?

— Конечно. Только... — Джонсон похлопал глазами, но Будда не дал ему закончить.

— Словно мы одно целое, словно... круг. А теперь идемте, — быстро проговорил он, — времени совсем мало.

— Почему? — Михин голос оказался тихим, он смотрел на друга и чувствовал что-то совсем незнакомое — очень радостное и очень печальное одновременно.

— Не спрашивай, — сказал Будда. — Пошли. Возможно, уже поздно.

 

19. Последние приготовления

Протяжно ухнула подъездная дверь, и послышались торопливые шаги — кто-то опять покинул свой дом среди ночи. Икс встрепенулся: несколько последних минут после ухода Михи он словно провел в полусне. Курил, смотрел на фотографию и вспоминал... но не только — еще и проваливался в это странное, пограничное с забытьем состояние, и что делал в это время, не помнил. Они проговорили долго, очень долго, и вот уже вовсю, в предчувствии приближающегося утра, начали галдеть птицы; в их гомоне и растворился звук шагов.

Икс поднялся, почувствовав, что затекли ноги, и вышел в коридор. Похлопал по карманам легкой куртки-плащовки, нашел пятирублевую зажигалку и вернулся на кухню. На кофейном столике (в эпоху благосостоятельной софт-тьмы он купил его в IKEA и подарил маме вместе с другой «необязательной» утварью) лежала та самая фотография, оставленная Михой. Икс посмотрел на нее и снова потянулся за сигаретами.

(Тебе надо кое-что сделать. Это твоя часть работы)

Фотография... Она была великолепной. И какой-то... очень яркой, что ли. Икс кисло ухмыльнулся и подумал, что она выглядит более реально, чем его серая в утреннем сумраке кухня, чем все это прожитое время, превратившееся в шершавую пыль, где растворились армия, неудачная женитьба, увлечения, годы беспробудного пьянства, короткий отрезок софт-тьмы и все то, что остается человеку во второй половине жизни.

Было бы нелепо утверждать, что за прошедшие семнадцать лет Миха совсем не изменился. Но вот одна из очередных несправедливостей, выдаваемых за важнейшую метафизическую тайну жизни: время, конечно, властно над всеми, только одних оно не щадит, и они стареют, увядают, а другие (их единицы, этих гребаных любимчиков богов), как хороший коньяк или дорогое вино, с возрастом лишь расцветают. Миха стал таким... Прямо Голливуд, хоть сейчас лепи с него одну из обожаемых им античных скульптурок.

И еще кое-что вспомнил Икс. Давным-давно, в сказочно-героическую эпоху их детства был такой фильм — «Лимонадный Джо». Про неубиваемого ковбоя, который излечивал все свои болячки, в том числе и дыры от кольта 45-го калибра, поглощая немереное количество лимонада. Конечно, при михином благосостоянии нетрудно держать себя в форме, но с чего это его прозвали «Лимонадом»?

— Господи — пролепетал Икс, — о чем я думаю?.. — и он опять бросил взгляд на фотографию. — Тюфяк... Так и не справился с детскими обидами.

Но было в этом что-то и еще: обиды — не совсем правда, точнее, не вся правда. Время поработало над Михой. Пусть он и стал таким... живописным, но оно его изменило. Другое дело — фотография. Здесь, как оказалось, дела обстоят по-другому. Совсем по-другому.

(но правда, почему «Лимонад»?)

Икс сглотнул, извлек из пачки сигарету «Ява Золотая», прикурил и только тогда обнаружил, что руки у него дрожат.

Вначале Икс подумал, что это шутка. Миха не верит ему и, растеряв остатки деликатности, решил вот так, глумливо, пошутить. Это в сказочно-героическую эпоху детства все было дефицитом (в том числе фотки артистов и рок-музыкантов); сейчас всем продадут хоть «Боинг», хоть скрипку Страдивари, да еще скрипачку в придачу. Икс и сам видел недавно точно такую фотографию, вставленную в дорогую подарочную рамку в магазине «Красный куб». Конечно, видел — ведь его дом окружен не только детскими (еще одна зловещая шутка) магазинами, где сходятся все темные линии, а по ночам из стен выползают трехголовые чудовища. Икс сразу узнал фотографию, перед которой застыла парочка влюбленных. Они обнимали друг друга за талии, видимо, заявились выбирать подарок.

— Какая прелестная, — проворковала юная девушка, обращаясь к своему спутнику. — Не знаешь, кто это?

— Не знаю, — отозвался тот. — Какая-то певица или модель.

— Актриса, — подсказал Икс. — Она была актрисой. Это Одри Хепберн.

Парочка посмотрела на него с недоверием и настороженно улыбнулась. В общем, все как обычно, никаких новостей с фронта. Икс тогда подумал, что если Миха когда-нибудь снова появится в его жизни, то вот для него весьма милый подарок. Презент. Миха появился и принес презент с собой. И ничего милого в этом не оказалось.

— А ты даже не пожелтела и не обтрепалась, — проговорил Икс, выпуская струю дыма. — Черт побери, даже не пожелтела.

Вот уже некоторое время Икс смотрел на фотографию Одри Хепберн. Он смотрел на нее напряженно и зачарованно. Дело в том, что, по Михиному утверждению, это была та самая фотография (новенькая, как будто только что купленная в магазине милой и необязательной утвари «Красный куб»), которую почти четверть века назад они вынесли из немецкого дома.

— Ты хранил ее все это время?

Миха кивнул.

— И никому ничего не говорил?

— О чем? О чем было говорить?

— Ну, ведь...

— Он мне тогда успел сказать, что я должен ее сохранить. Только мы, вроде как, не знаем, было ли это на самом деле.

— А ты что думаешь?

— По поводу «на самом деле»? — Миха улыбнулся. — Не смеши, Икс. Каждый из нас знает, как все произошло. И пусть оно касается лишь нас троих, но так оно и было.

Икс боязливо протянул руку к карточке. Перевернул. На обороте размашистыми и также вовсе не стершимися буквами было написано: «Все — берег. Но вечно зовет море». Икс, по ставшей уже доброй традиции, облизал губы и хрипло произнес:

— Ты когда это написал? Про берег?

Миха посмотрел на него внимательно, пожал плечами:

— Эта надпись там была. С самого начала.

У Икса быстро застучало сердце, а в голове словно поднялся рой пчел, вызывая странное ощущение дежа вю. Вот так некоторое время назад он не знал, что это — темные линии или белая горячка все же настигла его, и он лежит под капельницей в палате для душевнобольных.

— Мне она понравилась, — сказал Миха. — Потом я выяснил, что это строчка из немецкого поэта...

— Годфрид Бенн, — еле слышно произнес Икс.

— Да.

Рой пчел в голове. Они поднялись и, возможно, вот-вот начнут жалить.

Миха посмотрел на Икса обеспокоенно, затем привстал и вдруг обнял его. Крепко. И Икс почувствовал, что сил у него почти не осталось.

— Старик, ну-ка, прекрати! Успокойся, — попросил Миха, все так же не разнимая рук, словно они по-прежнему детские друзья или пьяны до сантиментов, или (Икс с трудом удержался, чтобы истерично не хихикнуть) пара любовничков. — Мы тогда много чего выдумали про эту фотографию. И... это и моя вина. Но эта надпись — просто поэтическая строчка...

— Не просто, — почти упрямо заявил Икс, высвобождаясь. — Может, тогда так оно и было. Но не сейчас. — Икс плотно сжал губы и посмотрел в окно, где, укрытая тьмой, стояла стена магазина Синдбада, затем промолвил: — Мне тоже есть что тебе рассказать. — Он кивнул, глядя на Миху, и устало повторил. — Может, тогда так оно и было. Тогда, но не сейчас.

III.

Джонсон давно уже был рациональным человеком. Вернее, он полагал, что оставался таким всегда. Ему было наплевать на черных котов и на то, что если пришлось вернуться, следует посмотреть в зеркало и высунуть язык. Он не стучал по деревяшкам и не сплевывал трижды через левое плечо; не заморачивался над водой из трухлявого пня и над встреченными женщинами с полными ведрами; не впадал в истерию, если видел во сне свадьбу, как и в эйфорию, если натыкался там же на похороны; у него, конечно, были любимые вещи, как британский пиджак с замшевыми налокотниками, и Джонсон многого добился благодаря собственному трудолюбию и упорству, но вовсе не с британским пиджаком он связывал свои удачи, как и не с его отсутствием — случавшиеся промахи. Да, Джонсон давно уже оставался абсолютно рациональным человеком. Так и было. До сегодняшнего дня.

Сегодня по просьбе своего старого друга Михи-Лимонада он передал ему флейту. Уж так вышло. И вернувшись домой, вдруг ощутил некоторый дискомфорт. Сначала сей факт даже почти позабавил: ну подумаешь, остался без флейты...

впервые

— Вот чертов выдумщик! — пробормотал Джонсон, глядя во тьму за своими широкими панорамными окнами. Глядя в эту самую тьму, Джонсон с удивлением обнаружил, что впервые за много лет чувствует себя незащищенным.

Потом он снова начал прокручивать в голове все, что рассказал Миха и что ему предстояло сделать.

— Выдумщик. Флейту ему давай...— попытался взбодриться Джонсон, отогнать от себя это липкое и все более назойливое ощущение дискомфорта.

Он мог бы отказаться — от всего этого попахивает паранойей. Перечеркнуть нечто как несущественное и закрыть тему. Но в глубине души Джонсон знал, что ни от чего отказаться уже не сможет. Раковины, в которых они провели все это время, казались такими надежными, что они почти забыли, как зло воет ветер там, снаружи, в открытом мире.

— Смотри, как злобно смотрит камень, — ухмыльнулся Джонсон и добавил: — Чертов кретин!

Он не без интереса бросил взгляд на бар с элитным крепким пойлом (одновременно почему-то ощущая запах любимых духов жены) — это для гостей: вот уже много лет он не пил ничего больше и крепче стаканчика сухого красного вина за обедом.

В их доме бывает много гостей, особенно у жены. Кстати, как называются эти ее любимые духи?

Джонсон провел пальцем по границе между корнями когда-то густых кучерявых волос и голой кожей лба: никаких тем уже не закрыть. И ни от чего не отказаться.

— Видимо, вода будет очень холодной, — обронил Джонсон неожиданно дрогнувшим голосом.

Джонсон осмотрел свой притихший дом, прошелся взглядом по широкой лестнице вверх, где в угловой спальне второго этажа давно уже видит сны женщина, с которой он много лет прожил в счастливом браке. Как все-таки называются эти духи?

— Ведь они нам тогда все объяснили, — пробормотал Джонсон, немного удивляясь ярости и акценту на слове «они».

Джонсон еще смотрел на спальни второго этажа. Волны внезапной тоски теперь накатывали все чаще.

— Зачем тормошить прошлое? А?!

Он должен вспомнить, как называются ее духи. Прежде чем волны внезапной тоски и незащищенность перерастут во что-то другое. Во что-то очень похожее на самую настоящую панику.

III.

Они им тогда все объяснили.

Они вообще оказались мастерами на всякого рода объяснения.

Да и само это «они» оказалось весьма хорошим объяснением, весьма полным и успокаивающим, как инъекция в дурдоме.

И как это бывает с инъекциями, потом многое стирается в памяти. Ты просто находишься под действием препарата, как овощ, баклажан, например, и только помнишь первый укол. Это удивительно, но даже баклажан, наверное, помнит в своих овощных снах. Ведь он когда-то был семечкой, и в поисках солнца знал, что ему делать, рос, отзываясь на могучий зов солнечной влаги, тянулся вверх, пока не застыл на грядке, вполне довольный собой.

***

Первый укол им сделали на следующий день после железнодорожной катастрофы, на следующий день после того, как пропал Будда.

***

— Ребятки, вы твердите одно и то же, и по-моему, напрасно отнимаете мое время, — взгляд следователя становился то строгим и колючим, то понимающе-ласковым.

— Да, но все было так, как мы говорим! — всхлипнул Джонсон.

— Почему вы нам не верите? — вскинулся Миха.

— Да потому, что вы несете какую-то ахинею! — следователь, который, видимо, решил быть «два в одном» — и злым, и добрым одновременно, начал терять терпение. — Полную ахинею! Какой немецкий дом? Кого забрал? Какая мама Мия?! Знают ее все, городскую сумасшедшую, но не так же вообще... Думайте, что говорите! Будда-Шмудда... Он со сборной нашей ехал в Москву, с борцами, в одном вагоне,

(пацанчик этот белобрысенький с нами в одном купе ехал, на верхней полке, мы только чай начали пить, когда все случилось, ну... когда поезд сошел с рельсов)

а с капитаном команды даже в одном купе. Как маленькие дети, честное слово, фантазеры... Лет-то вам уже по сколько?

— Двенадцать, — лепечет Икс. Он почему-то выглядит самым перепуганным.

— Вот именно! У нас серьезная проблема: пропал ребенок. Реальная проблема, а вы — дом его забрал, дом его забрал! — Следователь начал кривляться, некрасиво сложив губы, и Джонсон почему-то подумал о чем-то странном: как, наверное, неприятно быть ребенком этого человека. — Вы мешаете следствию своими дурацкими фантазиями, понимаете, да?!

Икс словно автоматически кивает. Миха смотрит на него с изумлением, потом произносит:

— Хорошо, если все было как вы говорите, и с ним действительно что-то случилось в этой железнодорожной катастрофе, — Миха трясет головой — мол, все это бред, но природная воспитанность заставляет его согласиться с подобным предположением, — куда же он подевался? Он не мог просто исчезнуть! Даже если с ним что-то случилось, куда девалось... — теперь и Миха пугается и пару раз, как рыба, безмолвно открывает рот, но вот это страшное слово рождается, — тело?

Джонсон вздрагивает, и Миха заканчивает свою вопрошающую реплику:

— Куда девалось тело?

— Ищут, но не могут найти, — казалось, ответ у следователя был готов заранее. Потом его тон все-таки становится мягче. — Вы слышали о кутанских собаках?

Сейчас все трое мальчиков согласно кивают.

— Не-е, те, которые бегают по городу, — это все так, — следователь поднимает руки открытыми ладонями вверх и потом как бы отмахивается, — туфта... Дикие, рожденные в стае от вязки одичавших родителей. Не дай вам бог встретить таких — волка пополам грызут... Их периодически отстреливают по пастбищам, но за всеми разве уследишь? Ребятки, я к тому, что мальчишка, друг ваш, мог получить контузию в результате аварии, такое бывает, и уйти от поезда. Шок. Он мог не осознавать своих действий. А там...

— К чему вы клоните? — подозрительно спрашивает Икс.

— Если с собаками встретился, они и растерзать могли.

Наступает тишина, тикают часы на стене кабинета.

— Кого же мы тогда видели в немецком доме? — Джонсон слышит свой голос как бы со стороны. Конечно, его вопрос должен звучать издевкой, но и следователь, и штатный психолог говорят так гладко, что червячок сомнения впервые показывает свою слепую голову с очень маленькими и беспощадными челюстями.

— Ребятки, — следователь начинает издалека, изображая саму деликатность, — то, что ваш друг находился в поезде на момент аварии, зафиксировано документально. Это показали все свидетели — и проводницы, и пассажиры. Да и ваши собственные родственники, которые привели вас сюда, знают, что это так.

(Это правда. И гостеприимные михины родственники, и даже добрая Мурадкина мама убеждены, что следователь прав. Они и привели ребят в милицию, как только те смогли говорить после отпустившего их шока.)

— Доктор-психолог объяснил, только для вас это пока сложно, — продолжал следователь, мягко поглядывая на мальчиков поверх пальцев, которыми он подпер голову, — это называется компенсаторная реакция психики. Исчезновение и возможная гибель друга стала для вас ударом. И психика, защищаясь, вызвала как бы ложные, но более приемлемые для вас воспоминания. Понимаете?

(Первое, что они смогли сказать после отпустившего их шока, было: «Дом забрал его. Она забрала Будду!».)

— Да, — говорит Миха, но что-то в его голосе не нравится следователю.

Их, естественно, никто ни в чем не обвиняет. И следствие, и все остальные им сочувствуют и пытаются успокоить. Действительно, была уже проведена беседа со штатным психологом, работавшим на полставки, потому что основным его занятием было лечить в местной дурке психов и алкашей.

— Да, — Миха кивает, — мы понимаем: вы здесь все сдурели.

Следователь прокашливается:

— Ладно, подождите пока там. С борцов показания снимем, а потом вас пригласим.

Мальчики направляются к двери. Но перед тем как покинуть кабинет, Миха вдруг резко оборачивается — что-то дерзкое проступает в его натянутой, как струна, фигуре:

— Почему вы все здесь врете? — спрашивает Миха. — А? Скажите, почему?

***

Когда их снова пригласили в кабинет, там находилось три человека, и они о чем-то громко и весело шутили.

— А, вот и наши фантазеры, — добродушно улыбнулся следователь, и глаза его хитро заблестели. — Иногда по совместительству и грубияны... Вот, ребятки, знакомьтесь: так сказать, гордость нашего края, четырехкратный чемпион, капитан сборной по вольной борьбе, — следователь назвал представляемого. — Он, пожалуй, видел вашего товарища одним их последних. Ну, а с нашим психологом вы уже знакомы. — Следователь кивнул и, видимо, решил еще пошутить, указывая на психолога. — И мне, честное слово, пришлось дать ему взятку, чтоб он не считал вас своими пациентами.

По идее все должны были хотя бы усмехнуться, но мальчики застыли, как вкопанные, и следователь с психологом недоуменно переглянулись. Однако капитан сборной сидел как ни в чем не бывало: удар он держал великолепно, не зря чемпион. Джонсон лишь помнит, каким полунасмешливым и полунастороженным сделался взгляд борца, когда Миха заговорил. Но это случилось несколькими секундами позже, а пока...

Наверное, они сразу узнали друг друга. Да и как было не узнать борца, чемпиона, местную легенду и любовничка Тани, обещавшего с них кожу живьем содрать? Любовничка Тани в тот вечер, когда они совершили свой первый (и возможно, роковой) визит в немецкий дом, увидели фотографию и впервые услышали, с какой странной пугающей шероховатостью подгонялись друг к другу буквы в слове, давно уже забытом на этой Земле, в слове-имени «Шамхат». Скорее всего, они узнали друг друга сразу.

Только это был еще не весь сюрприз. Волшебный ларчик показал еще не все свои чудеса.

Борец сидел неподвижно, как индеец. Видимо, он вообще был неравнодушен к романтическим детям прерий. Неподвижный и скульптурный торс борца обтягивала желтая чемпионская майка с рисунком индейского вождя (удивительно похожего на актера Гойко Митича) в полном боевом оперении. И вот ее-то, майку, Джонсон точно узнал сразу. Он лично заказывал этот рисунок в сувенирной лавке студии DEFA, где снимали кино про индейцев. А потом так же лично и скрепя сердце подарил майку Иксу, на день рождения. Ошибки тут быть не могло: две совершенно одинаковые фирменные майки в эпоху всеобщего дефицита в провинциальном городке — это пудрите мозг вашей бабушке! Да и маловата она пришлась борцу — Икс хоть и долговязый, все ж еще ребенок... Так просто открывается таинственный ларчик чудес.

Джонсон помнит, как неловкость, испуг и негодование стали зарождаться в нем, теснясь и толкая друг друга. Но еще прежде, чем его губы разлепились, он услышал голос Михи:

— А вот и маечка нашлась!

Борец молча смотрел на Миху, лишь улыбнулся краешком губ.

— Маечка какая-то очень знакомая, — продолжал Миха с шальными нотками в голосе. — Ты где ее взял?

— Так, ребятки... — недоуменно начал следователь.

— Это ж моя футболка! — оторопело пролепетал Икс.

В этот момент он был очень похож на мультяшного Пятачка, озвученного Кларой Румянцевой.

— Точно, — вздохнул Джонсон, признавая неоспоримый факт. — Я ее лично выбирал. И рисунок делал.

— Вот и я об этом, — спокойно согласился Миха. — Я что думаю: может, нам еще одно заявление написать, о краже наших личных вещей? Каково мнение на этот счет у гордости края?

— Ты что имеешь в виду? — предостерегающе поинтересовался борец.

Миха посмотрел на следователя:

— Почему вы верите ему, а не нам, если он вор?

У следователя от изумления чуть ли не рот раскрылся.

— Думай, что говоришь, щенок! — негромко процедил борец.

И тут вмешался Икс:

— Отдай мою майку! — с видом маньяка произнес он, тыча в борца указательным пальцем. — У меня там буква «хэ» написана шариковой ручкой, с внутренней стороны, под левым плечом. Пусть покажет! «Хэ» — «Икс» значит. — Он кивнул и доверительно сообщил, — Икс — это я.

Следователь снова прокашлялся, а психолог решил, что в беседе требуется и его участие:

— Так, кому из вас троих, молодые люди... — он подумал и мягко кивнул борцу, — в смысле, четверых... принадлежит эта деталь гардероба?

— Каких четверых?! — Возмутился Икс. — Я же говорю? Икс — это я! Можете проверить!

Теперь следователь тревожно посмотрел на психолога: похоже, один-то из ребятишек опять начал заговариваться, говорили его глаза. Психолог сидел, схлопнув ладошки и постукивая друг об дружку указательными пальцами; на мальчиков он смотрел с проницательным интересом.

— Снимай майку! — внезапно завизжал Икс. — У меня больше нет такой! Скажите ему, товарищ капитан, пусть раздевается!

Психолог вздрогнул. Поймав взгляд следователя, он понимающе и профессионально закивал: вот, мол, у больного очередное обострение, что и требовалось доказать.

Визг Икса, заметавшийся по кабинету, оказался настолько пронзительным, что даже Джонсон с Михой обалдело уставились на друга.

Первым пришел в себя следователь, хотя его голос все еще оставался хриплым:

— Так, что вы здесь за цирк снова устроили?! — вопросил он. — Что за очередное идиотское шоу?!

— А майка тоже пропала там, в немецком доме? — психолог, видимо, решил взять бразды правления в свои руки и мягко, даже ласково поглядывал на Икса.

— Почему? — отмахнулся Икс. — Ее на пляже украли. Вы что нас, за психов считаете?

— И майка принадлежит вам, молодой человек?

— Ну, да! А он нас оговаривает, — Икс кивнул на борца, — потому что мы видели, как он делает это... ну, вы понимаете, это... чики-чики...

— Чики-чики? — ни один мускул не дрогнул на лице психолога. — С майкой?

— Вы что, совсем уже того?! — Икс, казалось, даже не мог ожидать такого дикого предположения от взрослого человека. — Совсем, что ли?

— Икс, помолчи, — попросил Миха.

Но Икс уже не мог остановиться:

— С Таней! Ну, знаете, Таня... Ну, она это... ну... это...

— Еще одна местная достопримечательность, — подсказал психолог.

— Ну, да. Типа того. Это вы верно подметили.

— И где же вы это видели? В смысле, чики-чики?

— Там.

— Где?

— Там. В немецком доме.

— Круг замкнулся, — невозмутимо констатировал психолог и красноречиво вздохнул. Следователь посмотрел на него с уважением.

— Сплошные местные достопримечательности плюс близкий пубертат, — пояснил свой вердикт психолог.

И тогда заговорил борец, лаконично и вовремя.

— Им, конечно, нужна помощь. — Он посмотрел на мальчиков дружелюбно и не без сочувствия, а затем бросил веселый взгляд на психолога. — Но, как я понял, не моя, а мозгоправа. Я свободен? Могу идти?

— Конечно-конечно, — закивал следователь.

— У меня поезд. Надо еще шмотки собрать, — объяснил борец и постучал по наручным часам. — Попытка номер два. Надеюсь, больше никто и ничто не пропадет.

— Конечно, конечно, — следователь все еще кивал. — Извини, что так вышло. Сам не думал — совсем они, конечно...

Следователь замолчал. Борец дошел до двери в абсолютной тишине. А потом Миха сказал:

— Все равно ты вор.

Борец обернулся, прикрыл на секунду глаза, и Джонсон почемуто обратил внимание на то, какие у него длинные ресницы. И как он спокоен. Оба эти факта вызвали еще более странную мысль: может, все-таки он не крал эту майку? Может, все вышло как-то по-другому?

Борец насмешливо посмотрел на Миху, настороженности больше не осталось в его взгляде.

— Если б ты был чуть постарше, щенок, я б с тебя шкуру содрал за такие слова. При милиции говорю, — сообщил он. — А пока — к мозгоправу!

И дверь за ним закрылась. Этот раунд борец провел молниеносно и филигранно, выиграв с разгромным счетом. Можно сказать, всухую.

***

В принципе, на этом все должно было закончиться: то, что Миха сделал дальше, вполне могло привести к насильственной психиатрической госпитализации или в колонию для несовершеннолетних или закончиться еще чем похуже.

Джонсон догадывался, почему Миха так себя вел. Наверное, они были с Буддой ближе всех, и, наверное, он пытался так справиться с ситуацией, которая могла раздавить его. Но после драки кулаками не машут. Это всем известно. К сожалению, это так, и здесь уже ничего не поделать.

***

Как только их отпустили, Миха забежал домой и меньше, чем через минуту вернулся с огромной дорожной сумкой.

— Идемте! — сказал Миха, и Джонсон впервые увидел, как в глазах его друга промелькнули серо-голубые льдинки. — Я знаю, где они будут.

Борца они нашли на «Близких шашлыках». Так назывался заросший зеленью пустырь с древней ветвистой чинарой недалеко от их дома. Под чинарой приютилось несколько длинных бревен-скамеек, была оборудована жаровня из кирпичей, низкий стол, сбитый из фанерных ящиков и даже что-то вроде лежака. Скорее всего, борец решил еще разок попрощаться с Таней, коль уж вышла заминка с отъездом в Москву. Компания — еще было двое товарищей борца по сборной — только приступила к пикнику. Пили сухое белое вино — Джонсон запомнил, что это было разливное молодое «Ркацители», которое тогда продавалось из передвижных цистерн-бочек по 20 копеек стакан, — и на столе лежали две здоровенные воблы, называемые на местный манер кутумами.

(— Очень подходящая снедь для романтического свидания, — произносит гурман и ресторатор Джонсон.)

Миха поставил сумку у своих ног и начал без предисловий:

— Верни майку!

Борец обернулся, удивленно посмотрел на мальчиков.

— Давай, снимай! Она не твоя!

— О, подрастающее поколение, — Таня склонила голову на плечо борца, словно приласкиваясь. — Хорошенький какой! — Она игриво улыбнулась. — Был бы постарше...

— Он знает, что бы с ним стало, если б был постарше, — ровно произносит борец.

Джонсон помнит, как из-за прилива адреналина застучало сердце — здесь безлюдный пустырь, а не милиция, и защитить их от трех местных головорезов некому.

«Если только Таня, — неожиданно закрадывается робкая и предательская надежда. — Она все же женщина».

— Майку возвращай! — как испорченный механизм повторяет Миха. — Она не твоя!

— А чья, если она на мне? — с усмешкой резонирует борец.

— Его, — Миха указывает на Икса. — И мы это уже проходили.

— Смотрю, ты не угомонишься никак! — в голосе борца мелькает пока еще слабовыраженная угроза.

— Если там ручкой не помечено «Х», можешь меня бить, — с нелепой отвагой самоубийцы предлагает Миха. — Если пометка там — значит, ты вор! Показывай!

— Не дорос еще, чтоб он тебя бил, — говорит один из товарищей борца, бритый и коренастый; в акценте на слово «он» сквозит уважение, граничащее с подобострастием.

— Я вас не спрашиваю, — отвечает Миха. — Это между нами. Снимай и показывай!

Если прежде борцы смотрели на мальчиков с удивленным любопытством, — так, должно быть, матерый волк смотрел бы на атакующего его той-терьера, — то теперь все трое смеются. Кроме Тани.

— Ребята, идите отсюда! — говорит она. — А то хуже будет!

— Хуже уже не будет, — огрызается Миха. — И вы это знаете. Вы все!

— Я не пойму, ты смелый или больной? — наконец произносит борец. — А? Оборзел, что ли?

— Верните майку, и мы уйдем! — мямлит Икс.

Борец вздыхает, его мышцы чуть напрягаются. Таня отстраняется от него.

— Приди и сними, — холодно предлагает борец, и глаза его становятся какими-то темными. — Ну? Она ж твоя, говоришь!

Икс неуверенно кивает, однако делает шаг вперед. Теперь становится ясно, что остановить уже ничего не удастся.

Борец поднимает руки и ждет:

— Снимай, — говорит он со спокойной улыбкой, в которой все угрозы уже остались позади. — Забирай, если она твоя.

Икс покупается и как загипнотизированный кролик подходит к борцу. Словно в замедленной съемке Джонсон видит, как Икс протягивает руки к майке.

«Нам конец, — думает Джонсон и вдруг тоже ощущает безрассудную отвагу. — Ну и что, значит, будем биться». И его взгляд быстро пробегает по густой траве в поисках чего-нибудь тяжелого, какой-нибудь палки или большого камня на худой конец.

(«Как странно», — думает Джонсон в пустынной тишине своего дома: это ощущение, зародившееся тогда впервые, когда утихают все звуки, мысли, оканчиваются сомнения, и остается лишь дурманящее предвосхищение битвы, часто потом ему помогало.)

— Нет! — Миха пытается остановить Икса. — Сам снимай! — Его голос захлебывается, и он кидается к борцу.

Дальше все происходит очень скоро, словно время замедляется.

Борец сделал молниеносный выпад и мягко, раскрытой ладонью оттолкнул Миху в лоб. Но тому хватило — он отлетел назад и повалился рядом со своей сумкой. Коренастый товарищ борца повел себя более жестко: он по кошачьи мягко подпрыгнул к Иксу (Джонсон никогда не видел, чтобы люди двигались так быстро: только что он сидел, и вот уже он рядом с Иксом), и нанес ему снизу в челюсть сокрушительный удар. Икс перевернулся в воздухе, упал в траву, ударившись головой о корень чинары, и затих.

— Ты что, сдурел? — борец с изумлением смотрит на своего товарища. — Они ж дети!

Время вернулось, картинка задвигалась.

— Сволочи! — закричал Джонсон и бросился на коренастого. Тот поймал его одной вытянутой рукой, занес кулак и смачно сплюнул в траву:

— Что, борзой, тебе еще дать? Добавить?!

И тут они все услышали голос Михи:

— Оставь-ка его в покое.

И коренастому не понравилась в его голосе эта прохладная, убийственно-спокойная решимость.

— Оставь, сука, и сядь на место, если хочешь жить!

Коренастый повернул голову, посаженную на короткую мощную шею, и увидел то, что уже видел капитан сборной.

Миха держал в руках поджигу и поднес к запалу горящую бензиновую зажигалку — пламя могло вот-вот облизать фитиль. Коренастый помолчал, потом недоверчиво усмехнулся:

— Что это за фитюлька?

— Ты же видишь, что не фитюлька! — возразил Миха. — Отпусти его.

Коренастый снова сплюнул и притянул Джонсона к себе. Однако борец коротко сказал ему:

— Сядь!

То, что это не «фитюлька», стало ясно всем. И дело даже не в том, с какой любовью и тщательностью Икс вырезал и отполировывал приклад, цевье и ложе, не в том, каким продуманным оказался механизм запала, дело было в стволе — прочной стали, которая сейчас холодной черной бездной смотрела на коренастого. Любой мог дать сто процентов, что обрезанную трубу не разорвет при первом же выстреле. Скорее всего, не разорвет и при втором; вполне вероятно, что из этой штуки вообще можно стрелять.

— Прекрати это, парень, — негромко, но внятно попросил борец. — Это не шутки.

— Уже нет, — согласился Миха и добавил. — Прекращу, когда вы прекратите.

Коренастый уже отпустил Джонсона, и тот подошел к Михе и встал рядом. Икс застонал, открыл глаза, сел — Миха быстро покосился на него. Икс замотал головой, видимо, не сразу вспомнив, что случилось, потом сообразил и в ужасе уставился на происходящее.

(Позже довольный Икс с гордостью говорил Джонсону, что не зря столько провозился с самодельным оружием.)

Борец раздумывал. Никто не проронил ни звука. Наконец он сказал:

— На плохую дорожку ты сегодня встал. — Он указал на поджигу. — Ты знаешь, что за такое бывает?

— Не гони! — дерзко возразил Миха. — Я несовершеннолетний, мне ничего не будет! И потом, ты же слышал, у нас троих нервный срыв. Крыша поехала, чердак протек, — и Миха вдруг удивленно хихикнул.

— Ты позорил меня в милиции, позоришь меня здесь, — борец развел руками в стороны. — Думаешь, я тебе спущу? Думаешь, если ты еще щенок, то все можно?

— Я вам не щенок, — сказал Миха, и его голос на мгновение дрогнул.

И тут вмешалась Таня:

— Я их вспомнила, — сообщила она на удивление будничным тоном. — Это те москвичи, что подглядывали за нами. — Она чуть ли не презрительно ухмыльнулась, но потом ее немного влажные глаза заблестели, их на мгновение заволокло что-то, покорное и завлекательное одновременно. — Так, может, в этом все дело? А? — В голос вернулась присущая ему низкая хрипотца. — Может, я тебе покажу сейчас кое-что?

Таня на секунду раздвинула ноги, и мальчики увидели ее кружевные трусики, но тут же она свела ноги вместе, поднялась и неспешно направилась к Михе, не сводя с него улыбающегося взгляда. И Миха, двенадцатилетний мальчик, которому еще только предстояло узнать, что означают такие улыбки, делает шаг назад. Он уже видел эту улыбку, на фотографии, когда та изменилась, видел в их первый визит в немецкий дом.

— Вернись на место! — попытался остановить ее борец, но Таня не подчинилась.

— Не будет же он стрелять в женщину, — произнесла она своим грудным голосом. — Ну, что ты, он всего лишь малыш, которому надо кое-что другое.

И тогда коренастый, по-своему прочитав ситуацию, вскочил на ноги. Он, видимо, решил подхватить и присвоить ускользающий авторитет своего капитана.

— Да он вообще не будет стрелять, щенок сопливый! — коренастый ринулся к Михе, словно пытаясь опередить Таню. — Кишка у него тонка, у сучьего потроха!

Миха успел разглядеть, как сузились зрачки коренастого и как плавно с другой стороны двигалась к нему Таня; успел вспомнить, каким коренастый оказался быстрым и беспощадным, и вдруг, на интуитивном уровне, осознал одну парадоксальную вещь: как ни странно, единственный человек, который смог бы их сейчас защитить, — вовсе не Таня, им был человек, своровавший их майку, борец, конфликт с которым Миха счел их личным делом. И подчиняясь вспышке этой мгновенной интуиции, Миха понял, как надо действовать. Он поднес пламя зажигалки к запалу, направив ствол на трехлитровую банку с сухим вином.

Выстрел оказался оглушительным; Таня истерично завизжала, коренастый остановился, как вкопанный. Он действительно буквально врос в землю. Банка сухого вина и часть фанерного стола превратились в пыль, словно по ним ударили кувалдой. Если б Миха стоял дальше, коренастого могло зацепить, но, к счастью, картечь ушла кучно, лишь разворотив стол. От сильной отдачи Миху чуть не опрокинуло, однако он тут же отбросил отстрелянное оружие и извлек из сумки вторую поджигу. Коренастого все же поцарапало осколками.

— У меня там целый арсенал, — сообщил Миха с незнакомым ему хладнокровием и вдруг заорал, срываясь в визгливого «петуха». — Суки! Я вас поубиваю, суки!

— А ну, всем сесть! — Голос борца был совершенно спокоен, никаких истерик. — Я же сказал, вернись на место, шалава! — грубо прикрикнул он на Таню, потом бросил взгляд на коренастого. — А ты чего вскочил? Упал на место!

У Джонсона дернулась щека. Он видел, что Миха на пределе, видел, как дрожит его рука, но зажигалка опять была у фитиля.

Борец повернул голову и посмотрел на Миху. Вот так и вышло — они стояли друг против друга. У Михи заложило уши, перед глазами вот-вот все поплывет.

— Ты сумасшедший? Псих? — то ли спросил, то ли констатировал борец.

Джонсон и Икс были смертельно бледны. Коренастый и третий, сидевший, как гипсовое изваяние, и не сказавший не слова, будто был немым, напуганы не меньше мальчиков. У Михи, наконец, прекратился звон в ушах, он услышал, как кричат потревоженные птицы.

— Майку, — сказал Миха. — Майку! — закричал он, и его голос вновь сорвался.

Борец смотрел на Миху молча, угрюмо. Потом вдруг быстрым движением сдернул с себя майку и швырнул на землю.

— Да подавись ты!

И спокойно повернулся к Михе спиной, наклонился над большой спортивной сумкой с надписью «СССР». Миха кивнул Иксу, тот немедленно подобрал майку, тут же вывернув ее на изнанку.

— Вот, — сказал Икс. — Она моя. Вот моя метка, крестик, видите? Вот, я же говорил!

Борец оставил в покое сумку, посмотрел на застиранный, но вполне различимый крест, сделанный шариковой ручкой, щелкнул языком и еще более угрюмо проронил:

— Крест-мест... Откуда я знал? Я туда лезу, что ли?! — потом все же наклонился к своей сумке и извлек оттуда новенькую, «командную» футболку тоже с надписью «СССР». — Не брал я вашу майку, — с тихим достоинством сказал он. — На толкучке купил, у барыги одного. Валет, я его маму, вырву! Пятьдесят рублей... Не вор я. Понял?!

Икс стоял между Михой и борцом, держал в руках майку и не знал, что ему делать.

— Все, идите! — махнул борец. — Инцидент исчерпан. Довольны?

Миха опустил поджигу и бросил ее на землю. Он теперь знал, почему перед глазами все расплывалось. Миха посмотрел на лежащее на траве самодельное оружие и увидел на нем блеснувшую слезинку, как каплю росы или бисерину. Миха хотел отвернуться и вдруг разревелся, сразу, без всхлипываний. Слезы покатились из глаз бесконечным потоком.

Обнаружив, что грозный самострел теперь валяется на земле, коренастый моментально поднялся — не оставлять же последнее слово за сопляками! Михе было все равно.

— Оставь! У них беда случилась. Пусть идут.

Но и это Михе было все равно. Он стоял на пустыре, недалеко от дома, где прошло его летнее детство, и плакал. А все молчали.

Борец надел новую майку. Подошел к Михе. Достал из кармана джинсов чистый отутюженный платок. Протянул Михе:

— На. Вытри.

Миха никак не отреагировал. Борец подождал, а потом неуклюже и с неожиданной нежностью сам вытер Михе слезы. Наклонился, заглянул в глаза. И сказал нечто, за достоверность чего сейчас, по прошествии лет, не могут поручиться ни ресторатор Джонсон, ни МихаЛимонад.

— Уезжай, — тихо проговорил борец. — Все равно здесь ничего не добьешься. Никому ничего не докажешь! Лучше уезжайте.

И вот тогда Икс, поражавший все лето своей необыкновенной удачей, поразил их еще больше. И не только потому, что заговорил вежливо и на «вы». Видимо, падая, он прилично отбил голову о корень старой чинары. Икс повернулся к борцу и спросил:

— Вы, правда, не брали мою майку?

Борец нахмурился:

— Я же сказал, я не вор.

Икс кивнул:

— Значит, вы ее купили? — Икс похлопал глазами и вдруг протянул майку борцу. — Тогда берите! Берите — она ваша. Раз уж купили, — и уж совсем нелепо добавил: — Дарю!

Борец опешил. Все остальные молчали. Икс обнял Миху за плечи и позвал:

— Пошли.

И они пошли. Джонсон нес Михину сумку. Никто из них не собирался оборачиваться. Пока за спиной они не услышали голос борца:

— Щенок!

Миха вздрогнул, и они все обернулись. Борец держал скомканную майку в правой руке:

— У нее ведь нашелся хозяин? Ведь так?

Мальчики молчали. Борец улыбнулся, и его пугающе грозное лицо сделалось красивым.

— На, лови!

И он кинул им майку. Миха моментально вскинул руку, чтобы ее поймать, и сам не заметил, как улыбнулся в ответ.

Желтая майка летела по воздуху...

***

Джонсон прикрывает глаза в тишине своего большого загородного дома. В сумрачной зоне его воспоминаний желтая чемпионская майка все еще летит...

За достоверность многих вещей сложно поручиться. Может, не стоит и ручаться? Может, надо просто доказать, как все вышло на самом деле? Ведь они все обещали стать суперстарами? Чемпионами?

Джонсон смотрит на желтую чемпионскую майку:

— Значит, будем биться, — говорит он.

 

20. Страна чудес

I.

Весь месяц апрель после достопамятного случая у салона BMW, что на Третьем транспортном, мачо-партизан Вася пребывал в приподнятом расположении духа. Их отношения с Таней после той ночи плавно, как будто так и следовало, перетекли в отношения мужа и жены (Вася почему-то ощущал потребность называть это так) и теперь развивались в сторону самых смелых сексуальных экспериментов. Васю устраивало такое положение дел. Он ловил завистливые взгляды сокурсников и чувствовал себя победителем. Таня тоже покорилась Васе как победителю; она вовсе не ожидала, что в таком хлипком теле может жить такой суперлюбовник, мачо, сексуальная машина, кабан-самец, безумная эротическая обезьяна (восторженная Таня называла Васю похитителем ее ночных грез и говорила, что они подарили друг другу свои половые органы); честно говоря, сам мачо-партизан тоже не ожидал от себя таких способностей.

Вот только одна странность произошла с Васей. Он начал смертельно бояться автомобилей BMW черного цвета, жупелов недавней эпохи первоначального накопления, и немедленно ретировался из мест, где появлялись авто указанной марки. Да на проезжающие мимо Бумеры Вася долго и подозрительно косился. Губы у него при этом шевелились, как у медиума-дебила, однако Таня предпочитала думать, что подобные закидоны — это такая шутка эстетствующего супермачо.

И снился в этот чудный весенний месяц Васе один и тот же сон: На капоте черного лимузина BMW он разложил свою девочку (он физически ощущал во сне, как страстно и сладко они занимаются любовью), а рядом, на табуретке, сидел Джим Моррисон и тренькал на трехструнном инструменте, вроде как балалайке.

— И будешь ты на ложе этом, как царь Приап, — говорит Васе Джим Моррисон. — И пока ты на нем, могучий твой член не изведает покоя.

И кивком головы указывает Васе на черный капот. И вдруг Васе становится ясно, что это как бы он, и уже не он одновременно. Девочку, и кстати, очень сладенькую, почему-то теперь зовут Юленькой (откуда-то Васе известно, что работает она секретарем-референтом у директора достопамятного шоу-рума), а он сам, Вася-партизан, становится безумным стариканом с седой башкой и невообразимо могучим членом, и зовут его Дмитрий Олегович Бобков. Юленька-Таня стонет, орет, и все пространство вокруг, как туманом, наполняется их любовным потом и другими жидкостями щедрых на эротический восторг организмов, а сексуальные токи Васи-Дмитрия Олеговича вот-вот взорвутся мощной огненной лавой неведомой подземной силы.

Джим улыбается с доброжелательной безмятежностью сексуального соглядатая. Его рот очень красив. Откуда-то Васе известно, что, как и Таня, Юленька вовсе не ожидала такой прыти от своего старикана. Но кто эти люди, ему неведомо. Он подозревает, что и Джиму Моррисону тоже.

Заканчивается сон всегда одним и тем же — предутренней поллюцией, причем сопровождается сие физиологическое отправление одной и той же фразой: «Добро пожаловать в Страну чудес!»

Через некоторое время Вася ко сну привыкает, он начинает всматриваться в детали, искать нюансы, но со своей Бумерофобией поделать ничего не может. И собственно говоря — не зря. В самый последний день апреля, второго месяца весны (Таня обожает праздновать Вальпургиеву ночь, как и Хэллоуин, и день Святого Валентина — девчонки рядятся в карнавальных ведьм и устраивают шуточный шабаш, который, бывает, заканчивается, — Таня сама призналась своему щедрому мачо, — перепитием дешевого шампанского и нешуточным трахом в ванных)... Так вот, в самый последний день апреля Вася кое-что видел. Черный Бумер ехал по ночной улице. Он не был пустым (хотя предположение о разъезжающих по городу пустых автомобилях, хоть даже и BMW — явная паранойя), он вез седоков. И так же, как в достопамятный день, когда Тьма выплюнула его, сейчас она его забрала. Автомобиль исчез, растворился в клубящемся дрожании темноты. Сгинул, словно не было его вовсе.

И кое-что в Васиной жизни закончилось тоже: его могучие силы, его бешеный всеохватывающий эротизм. Словно сгинул вместе с Бумером, поглощенный обманщицей-Тьмой.

II.

Нежное юное солнце пощекотало ее ресницы. Одри Хепберн открыла глаза, улыбнулась, и прозрачный дивный воздух вокруг словно зазвенел, переливаясь веселыми искорками. Она притянула к носу одеяло, выглянула поверх и засмеялась...

 

21. Мать тьма

I.

Нежное юное солнце пощекотало ей ресницы. Одри Хепберн открыла глаза и улыбнулась. Миха-Лимонад стоял у окошка крохотной комнатки, окошко выходило прямо на соседские крыши, а внизу был Рим, великий и вечный город.

Одри Хепберн засмеялась, откинув одеяло, и влезла в Михины домашние тапочки, явно ей не по размеру. Он обратил внимание на этот милый знак доверия и тоже улыбнулся.

— Еще тебе к лицу мои рубашки, — говорит Миха и швыряет в нее полосатой пижамой.

— Ах так! — весело кричит она и кидается в Миху подушкой. И пока он ловит эту легкую, почти невесомую подушку, Одри Хепберн с разбегу прыгает на него — почти такая же лишенная тяжести — и виснет у него на шее, обхватив за бедра ногами.

Каждое утро может быть только таким.

Дальше она прошлепала за занавесочку, где притаился их скромный душ-ванна-умывальник, и вышла с зубной щеткой во рту. Она чистила при нем зубы.

— Завтрак готов, принцесса, — шутит Миха.

— Не называй меня так, — серьезно отвечает она. — Ты же этого не любишь.

Миха не знал, что он этого не любит, но, похоже, Одри права — принцессы уходят, рано или поздно все принцессы уходят или вырастают. И ты ничего не сможешь с этим поделать, потому что их смех, их улыбки, от которых весело звенит воздух, словно феи звонят в цветы-колокольчики, до конца времен будут разрывать твое сердце.

(как сегодня?)

Уже очень давно они живут здесь, в каморке нищего журналиста, сыгранного когда-то Грегори Пеком; им не нужно больше ничего, никаких сокровищ мира, они богаче Билла Гейтса, богаче Романа Абрамовича, не говоря уже о безумном Крезе; у них есть эта каморка и дивный воздух вечной римской весны, они принадлежат только друг другу, всецело и без остатка, — и вот оно, подлинное сокровище! — они могущественны и свободны и счастливы, как дети.

В принципе, нехитрая история, рассказанная в начале «Римских каникул», может продолжаться вечно. Вот только сегодня что-то не дает Михе покоя. Эта синева за окнами, словно внизу раскинулось море, бескрайнее, с быстрыми ветрами над ним; да только из римских окон вряд ли можно увидеть море.

— Мы спим? — спрашивает Миха.

— Ты спишь, — говорит Одри Хепберн.

— А что же там? — Миха-Лимонад указывает на эту загадочную синеву, которая начинает удаляться. Сфера синевы.

— Страна чудес, — непонятно отвечает Одри Хепберн.

Миха что-то такое слышал, и он смотрит на женщину, словно ангел, почти лишенную тяжести.

Она молчит. Она сегодня глядит несмело и печально. И вдруг просит о том, о чем никогда не просила прежде.

— Пообещай, что поймешь меня правильно. Это важно для тебя. Это очень важно именно для тебя.

— Постараюсь.

— Нет, пообещай! Важно именно для тебя. Пришел срок.

Миха вздыхает:

— Я не понимаю, о чем ты, но обещаю.

Он смотрит в окно — да, он был прав, эта синева удаляется.

— Отпусти меня, — говорит Одри Хепберн. — Я не жена тебе.

Миха откуда-то уже знает, что именно это она должна была сегодня сказать. Он ощущает неизъяснимую, сиротливую печаль, будто часть его безвозвратно отрывают — это как-то связано с удаляющейся синевой? И что значит — срок вышел? Или — срок пришел?

— Я буду тебе сестрой.

Теперь приходит Михин черед помолчать. Он не сводит глаз с самой прекрасной женщины на земле, которая стала ангелом, и наконец произносит:

— А как же?.. — и Миха окидывает взглядом их простой, хрупкий и счастливый мир, уместившийся в этой каморке.

— Я буду тебе невестой, — говорит Одри Хепберн, — только отпусти. И тогда я буду тебе сестрой-невестой. Здесь, в вечном Риме, я буду тебе Дианой.

— Не понимаю, — волнуется Миха.

— Потому что ты спишь.

II.

Дмитрий Олегович Бобков сидел, поджав ноги, в своем роскошном чиппендейловском кресле, и сосал большой палец левой руки. Он хворал в последнее время, сильно хворал. Плотные гардины на высоких окнах были зашторены, сквозь них с трудом пробивался размытый блеклый свет, окрашивая в серое все выставленное здесь антикварное великолепие. Ну и что? Так даже лучше: легкий сумрак, царящий в большом, со вкусом обставленном кабинете-библиотеке, его вполне устраивал. Свет нынче утомляет.

Дмитрий Олегович хворал. Сильно хворал, словно что-то высасывало его силы, превращая в хиреющего, разваливающегося на глазах старика. Какое-то время он даже полагал, что это рак, что его психическое расстройство, подкрадывающееся безумие, оказалось предвестником страшной болезни. Сейчас он знал, что это не так. По крайней мере, вовсе не рак запустил механизм разрушения, если, конечно, не считать раковой опухолью нечто, поселившееся в его доме. Дмитрий Олегович без всякого выражения скосил глаза в сторону ванной комнаты: он прекрасно знал, что там никого нет, но мысль об этом вызвала новый прилив усталости.

Дмитрий Олегович ждал Юленьку.

Иногда механизм разрушения можно было приостановить. Некоторое время назад выручал поиск картины Айвазовского, загадочной картины с морским пейзажем. Но сейчас любимое дело жизни, надежда и последняя соломинка, почти перестало его выводить из полусна происходящей метаморфозы.

Дмитрий Олегович ждал Юленьку.

На людях директор был все еще хоть куда. Никто из деловых партнеров, коллег и прочей шушеры (почему-то спокойней об этом было думать так) не догадывался, что у него проблемы. Неожиданно быстрая седина — такое бывает — в конце концов, лишь прибавила директору элегантности. Он стал еще жестче и требовательней, можно сказать, вел бизнес твердой рукой. Вчера, когда он учинил разнос, уволив одного из заместителей, — парень был блестящим специалистом, совсем недавно перекупленным у конкурентов за немалые деньги, — директор смотрелся весьма жестко, требовательно и элегантно. Вся эта шушера опешила от непредсказуемого увольнения. Но Дмитрий Олегович виртуозно дал понять, что держит руку на пульсе и, как всегда, отвечает за принятые решения. Отвечает лично! И это обсуждению не подлежит.

Потом он закрылся у себя в кабинете. И вся уверенность мгновенно покинула его. Дмитрий Олегович ссутулился, обмяк, постарев сразу лет на двадцать, и, еле волоча ноги, втиснулся в рабочее кресло. Уставился пустым взглядом в стену, на которой висел постер с изображением BMW 1936-го года. Он не знал, зачем так поступил. Вся эта фигня с увольнением не имела никакого экономического, структурного или другого смысла. И личная неприязнь здесь ни при чем. Просто необходимо было действовать; все было устроено ради самого процесса — приостановки механизма разрушения.

Остаток трудового дня директор провел в рабочем кресле, так же, как и сейчас, поджав под себя ноги и запустив в рот большой палец левой руки. За прошедшие сутки — ежу понятно! — никаких новостей с фронта не было. По крайней мере, хороших.

Дмитрий Олегович ждал Юленьку. Свою женщину.

Что-то в напольных часах ухнуло; механизм

(разрушения?)

пришел в движение, словно набирая воздуху, и выдал хрустальный перелив колокольчиков — склянки, как говорят на флоте, весело отбили положенный час. Значит, вот-вот, совсем скоро она позвонит в дверь, впорхнет в дом, и все изменится. Дмитрий Олегович снова безо всякого выражения скосил глаза, только теперь в сторону прихожей и громко чмокнул пальцем во рту: нет, не совсем так — он изменится.

Изменится он.

Потому что...

...Иногда механизм разрушения можно было и приостановить. Понастоящему. Когда приходила Юленька. И случались странные дела. Прелюбопытнейшие.

Напольные часы выдохнули, перелив колокольчиков смолк. Музыку для часов директор выбирал сам. И немало удивил мастера, заказав «Венгерский танец» Брамса, не самую подходящую для колокольчиков мелодию. А все потому, что был у него в детстве друг Валенька, прекрасный скрипач. И именно «Венгерский танец» мальчик впервые услышал в исполнении своего друга Валеньки. Возможно, в ту опасно-юную пору будущий директор был очень чувствительным или обладал слишком богатым воображением, так же возможно, что Валенька играл не просто вдохновенно, а гениально, но Дмитрий Олегович навсегда запомнил этот день — когда у него перехватило дыхание, и на миг замерло сердце. И все другие человеческие занятия показались жалкими и ничтожными; будущий директор открыл для себя ослепительное богатство, словно окунул руки в роскошную щедрость невиданного доселе сокровища, как какой-то граф Монте-Кристо; он увидел свою судьбу и заявил, что тоже станет музыкантом. Чем немало ошеломил и еще больше расстроил родителей. Но друг Валенька умер совсем молодым, еще ребенком, унес с собой свою скрипку. И Дмитрий Олегович уступил нажиму доброго мамика и строгого папика, признав, что его музыкальные таланты весьма скромны, и став тем, кем он стал. Дмитрий Олегович никогда не сожалел о сделанном выборе. Но заставил мелодию Брамса жить в напольных механических часах.

Где-то далеко, на периферии увядающего сознания протяжно ухнули двери лифта.

Дмитрий Олегович ждал.

Вполне возможно, что это она, его женщина. Вполне возможно, что беглые Юленькины пальчики сейчас коснутся кнопки входного звонка, утопят ее... Директор почувствовал первый прилив; где-то глубоко зарождалась пока еще теплая волна. Словно оттуда начиналось пробуждение. Волна поднялась, заставив вынуть изо рта обмусоленный палец левой руки. Пока еще теплая, а ведь скоро ей предстояло стать горячей. Да, безусловно, в тот момент, когда Дмитрий Олегович наконец дожидался свою Женщину, начинались странные дела. Словно друг Валенька вовсе и не уносил с собой свою скрипку. Прелюбопытнейшие дела.

Звонок в дверь разрезал скучное пространство. Право, это она. Последовал новый прилив, более теплый. Иногда механизм разрушения можно не только приостановить: директор покинул чиппендейловское кресло...

Бывало, они сразу кидались в объятья друг друга, еще в прихожей, не сдерживаясь, как юные любовники. Порой она кокетливо проскальзывала в дом, будто им требовался романтический ужин, только эта игривая заминка все равно оказывалась недолгой. Их разбросанные вещи отмечали любовный след, который редко вел в спальню: Дмитрий Олегович брал ее, как только волна становилась горячей, обжигающе горячей, в самых разных местах. Бывало, и в «помывочной». И его вовсе не беспокоило вполне возможное присутствие сексуальной соглядатой. Вовсе нет! Директор что-то смутно помнил о безмозглой белокурой шлюшке, которая утонула, а потом приходила к нему в «помывочной» (вроде бы из-за нее у директора в «тайном месте» зарождалась эта теплая волна), но его не волновали подобные мелочи. Пусть себе плещется! Тем более что они с Юленькой нигде не задерживались подолгу. В доме не осталось ни одного более-менее пригодного места, которое б они не отметили, не превратили в любовный тренажер. Когда волна становилась обжигающе горячей, кто-то юный, вечный, пробуждался в Дмитрии Олеговиче,

(шизофрения?)

выступал на поверхность, и сопротивляться ему было бесполезно. Юленька стонала, задыхалась и потом уже ревела, но ее страсть была как бумеранг, катализатор для набирающего силу директора, будто их питал тайный и могущественный подземный огонь. Волна заливала все вокруг, они превращались в ненасытных животных, самца и самку, они могли разнести мебель, разворотить дом, разворотить пространство. И тогда Дмитрий Олегович видел удивительные вещи. Друг Валенька никуда не уносил свою скрипку! Не существовало такого места, куда ее можно было бы унести. Стены квартиры истончались, просвечивали, и реальными оставались только они с Юленькой. Реальным оставалось лишь их соитие; всесильные тела уносили своих хозяев прочь от опостылевшей скуки, они неслись, летели (или падали!) над сухой безрадостной пустыней бытия. Дмитрий Олегович всегда знал о ее существовании (он видел ее багряные отблески в завистливо-восхищенных взглядах сначала антикварных знатоков-ценителей, затем и всей остальной шушеры), и об ирригационных каналах, по которым текли иссякающие человеческие соки. Скрипка Валеньки начинала вечную мелодию Брамса, и оказывалось, что их полет — это танец, потому что они здесь хозяева. Скрипка неистовствовала, перебивая их стоны; проскакивали какие-то невнятные персонажи (даже белокурая шлюшка из ванной), которых тоже коснулся всемогущий багрянец. Какой-то ненормальный мачо-партизан, которым на мгновение становился директор, помешанный на Интернете лейтенант ДПС (директору было все равно); Джим Моррисон и Билл Гейтс то оказывались друг другом, то упомянутыми персонажами, то многими другими. Были знакомые и незнакомцы; те, кто купил у него автомобили, и те, кто потом погиб в страшных катастрофах, но и это его не беспокоило, потому что вокруг была Страна чудес, где обретались все подлинные дэддрайверы и кинозвезды. Вернее, лишь начало, дверь в Страну чудес. Все они, мертвые и живые, были дэддрайверами, тенями, смутными проекциями — им еще только предстояло осуществиться. Потому что подлинная хозяйка, Снежная королева из детских страхов и грез, которой служили сейчас Дмитрий Олегович с Юленькой под огненную музыку друга Валеньки, была где-то здесь, в сияющей тайне. Она, неназываемая, творила внутри Тьмы, которая в сердце своем оказывалась ослепительней самого яркого света; она, способная к бесконечному рождению, сотворению, и была этой Матерью Тьмой — великой Тайной, спрятанной под пологом темноты, страшиться которой могли лишь неокрепшие души.

Но присутствовало во всем этом некое туманно-ощущаемое сопротивление полету.

(танцу?)

(падению?)

Было здесь, оказывается, и что-то еще, из-за чего в конце их полета-соития, мелодия всегда начинала сбиваться. Здесь присутствовало нечто другое, как отблески, кусочки синевы. И стоило на них сконцентрироваться, как синева словно вырастала. Дмитрий Олегович всегда в конце любовной страсти видел здесь, в безнадежной пустыне реального, эту сферу цвета утреннего моря. И в ней существовало, жило, пульсировало какое-то совсем иное обещание,

(это и есть ответственность Дмитрия Олеговича) и именно сей печальный, тревожно-волнующий факт все еще не давал ему стать подлинно свободным. Он выбрасывал его обратно, туда, где директор был хиреющим умирающим стариком. Но Мать Тьма простит. Она поможет.

Эта сфера синевы, стоило на ней сконцентрироваться, начинала как будто удаляться, сбивая мелодию,

(это и есть его ответственность) словно «Венгерскому танцу», мешая скрипке, начинала подпевать флейта. Дмитрий Олегович не понимал, что это значит (в принципе ему нравились звуки флейты) — почему во время свиданий с Юленькой подобное исполнение Брамса казалось ему непростительным кощунством.

(оно лишало его сил, лишало всемогущества)

Даже не столько непростительным кощунством, сколько абсурдом. Но скоро он все узнает. Тот, рождаемый внутри него, в курсе всего: он узнает все про сферу цвета утреннего моря. Совсем скоро, едва выполнит возложенное.

А пока мелодия сбивалась, и они с Юленькой, обессиленные, да что там — изможденные и мокрые от пота, обнаруживали себя друг у друга в объятиях.

Когда это случилось впервые, Юленька была даже не смущена, она испугалась и быстренько засобиралась домой, отказавшись остаться. Но потом, через день, вернулась. Придумав оправдание, что такой «постели» у нее никогда ни с кем не было, и бесконечное количество сильнейших оргазмов вызвало у нее подобные видения. Что она и поведала Дмитрию Олеговичу, а потом уснула у него на груди. Директор же долго лежал с открытыми глазами и слушал голос Тьмы за окнами. Нет, он не слышал ни скрипки друга Валеньки, ни плеска в ванной. Но это вовсе не означало, что эти тревожные звуки ушли из его жизни. Они были.

Где-то.

Совсем близко.

***

Юленька расцвела. Подружки были уверены, что она завела себе кучу молодых любовников. Целую футбольную команду.

А Дмитрий Олегович проводил свободное время, обсасывая свой любимый палец левой руки.

***

Звонок повторился. Странно, Юленька обычно нажимала на кнопку один раз. Консьерж внизу не пропустит посторонних, только тех, кому назначено, а ведь Дмитрий Олегович больше никого не ждет. Или ждет?

Директор, все еще тяжело переставляя ноги, вышел в прихожую. И тогда звонок прозвучал в третий раз. Слишком настойчиво для трепетной Юленьки, и Дмитрий Олегович почувствовал, как совсем слабая приливная волна, так и не поднявшись, угасла. Директор начал отворять дверь, словно в полусне наблюдая за собственными руками: собственно говоря, зачем он это делает, если это не Юленька. А? Зачем?

(ты должен)

Кому должен? Ох, оставьте уже меня, я и так старый и больной. Никому ничего не должен.

(это твоя ответственность)

Дверь открылась.

На пороге стоял незнакомец. Молодой мужчина. Или... или они знакомы? Директор с недоумением и разочарованием смотрел на незваного гостя. Он ждал Юленьку и сейчас с трудом подавил желание вновь запустить в рот большой палец левой руки.

— Здравствуйте, — вежливо, но без тепла в голосе произнес незнакомец. Более того, директору даже показалось, что он уловил иронию.

— Здравствуйте, — с тихим достоинством отозвался Дмитрий Олегович (этот чертов большой палец чуть опять не двинул к линии губ). — Чем обязан?

— Ну, э... как бы это, — тот помолчал, усмехнулся. — Собственно говоря, я не к вам.

И он пристально посмотрел директору в глаза.

— В каком смысле? — начал Дмитрий Олегович, собираясь объяснить, что, мол, это его квартира, пусть и роскошная, он находится в ней один, и ему сейчас не до нежданных визитов. И тогда что-то щелкнуло у него в голове. И приливная волна вернулась: более того, она сразу стала горячей, обжигающе горячей.

(Ха! Это тот самый малый, что купил у него Бумер. Он купил его последним.)

Губы Дмитрия Олеговича чуть скривились, и он еще собирался задать какой-то совсем уж ненормальный вопрос: «А вы разве не стали дэддрайвером?», но гость опередил его:

— Ку-ку! — странный визитер фамильярно щелкнул пальцами перед лицом директора и сообщил: — Я готов. Мы можем ехать. Можем отправляться.

Сначала лицо Дмитрия Олеговича будто сковала каменная маска, но потом от линии подбородка по щекам пробежала расслабляющая быстрая волна:

— Можно обойтись и без всяких «ку-ку», — губами директора произнес Лже-Дмитрий. Он совершил, будто кривляясь, несколько утрированных мимических движений, подстраивая мышечный тонус под свое новое состояние, и заметно помолодел. Глаза его засверкали, в голос вернулась бодрая твердость, и он вопросил: — Хм... Значит, готов?

— Да, — спокойно отозвался Миха-Лимонад, но все же не смог отвести взгляда от происходящей метаморфозы.

— Это хорошо! — Лже-Дмитрий растянул рот директора в шальной ухмылочке. — Очень хорошо! Значит, мы действительно можем ехать. Вперед! Поехали!

И он устремился за Михой-Лимонадом к лифту, даже не захлопнув за собой дверь.

Дежуривший внизу консьерж вскоре обнаружил это безобразие. Консьерж получал неплохую зарплату и знал, какие люди живут в его доме. Он, конечно, не встал часовым у дверей квартиры Дмитрия Олеговича, но постарался обеспечить надежную охрану — видеокамерыто на каждом этаже.

С чувством выполненного долга консьерж вернулся на рабочее место. И даже закурил, хоть и было неположено. Но пойди, поймай за руку, а не пойман — не вор. Да и кто его увидит? Напротив, это он, консьерж, видит всех, так сказать, на шаг опережает события. Получается, кто тут хозяин?

— То-то же! — благоразумно согласился консьерж с собственными приятными доводами.

Только... Кое-что еще встревожило консьержа. Он долго не мог понять, что так смутило его в услышанной фразе.

— Полная белиберда! — попытался отмахнуться он.

Хозяин роскошной квартиры, известный на всю Москву антиквар и крупный бизнесмен, вписал имя этого парня (честно говоря, довольно легкомысленной пижонской наружности, обычно у него бывали гости посолидней, а уж телку Олегыча, Юльку, консьерж давно знает, на «Х-5» ездит и паркуется всегда справа от будки охраны), а буквально через пару минут они уже вместе шли обратно.

И вот что-то тут...

Консьерж сглотнул. Дмитрий Олегович, один из самых уважаемых жильцов дома, быстро шел за своим визитером и, казалось, — как бы найти правильное слово: увещевал его. Он говорил что-то странное, по крайней мере, консьержу это казалось явной белибердой и околесицей.

«Сегодня ночью все незримые автобаны (консьерж мог поклясться, что четко все расслышал — у него был профессиональный слух) в нашем распоряжении».

(Какие незримые автобаны? Это вообще что? Люди приличные и благоразумные не несут такой ерунды.)

И что-то еще. Вроде бы похожее на шутку. Или глупый ужастик, который пересказывают подростки. Плечи консьержа зябко передернуло. Что-то про... Консьерж ощутил в сердце тоскливый укол — что-то (Боже мой, ведь он расслышал это совершенно четко!)... про мать Тьму. Которая пропустит. Сегодня она их пропустит. И тогда все автобаны будут в их распоряжении.

Консьерж еще какое-то время смотрел им вслед. А потом сотворил нечто не менее странное и совсем уж немыслимое для себя: он похлопал глазами, чувствуя неприятный холодок в затылке, его губы прошептали старую присказку про приличных людей, не поминающих на ночь, а затем он быстро и с чувством перекрестился.

III.

Джонсон заехал к приятелю, занимавшему огромный пентхаус на Фрунзенской набережной. Приятель был известным телепродюсером, и мог себе позволить такое роскошное жилье, недавно выстроенное прямо на крыше сталинского дома. Джонсон отыскал множество причин в пользу уместности визита к гостеприимному хозяину, кроме одной, истинной: он просто не хочет прежде времени появляться на Крымском мосту. Он вообще не хотел там появляться. И боялся признаться в том, что дал втянуть себя во что-то нереальное, неподобающее, то ли сумасшествие, то ли глупость. Гребаную глупость!

Хотелось бы так думать. Так безопасней. Так легче задернуть шторку, как они играли в детстве с маленьким братишкой, прячась в двухместной польской палатке.

По большей части «шторку», конечно, задернуть удалось. Всем удается. А кому нет — те либо размалываются прошлым, как трухлявый гриб осыпаясь прахом воспоминаний, либо... либо уходят в моряки! Джонсон чуть не рассмеялся в голос. Пятачок из «Винни Пуха» тоже хотел сбежать в моряки! В моряки — в прямом или переносном смысле подальше от людей (недавно один чокнутый профессор срыл в джунгли, жить среди горилл), где их ждет то ли святость, то ли безумие. И у того, и у другого — прозрачный глаз отшельника. В конце концов, так тоже безопасней. Хотелось бы думать. Глядя на всех этих, в большинстве довольных, людей вокруг, людей умных, ироничных, талантливых и успешных, давно уже ставших его друзьями, его кругом, хотелось бы так думать.

Никто собственными руками не перешибает хребет своему комфорту. Прежде всего — своему гребаному психологическому комфорту. Во имя чего? Ведь столько воды утекло.

(какой дурак выдумал уподобить Время воде? Уильям Блейк?! У него время водой вытекает из вечности? Как-то в этом духе... Или это был Уильям Блейк Джармуша, провожаемый индейским вождем?)

(а не часто ли мы думаем в последнее время про индейских вождей?)

В гостиной приятеля-телепродюсера необходимость оказаться этой ночью на Крымском мосту выглядела нелепой выдумкой, чьей-то взбалмошной шуткой. Так во имя чего?

Проблема была. Она заключалась в том, что Джонсон знал, во имя чего. В этом было дело. И ни с кем из его круга он не мог делиться своим знанием.

(учитывая то, что предстоит сделать, к слову «круг» стоит относиться с известной осторожностью)

Потому что сначала такие вещи воспринимаются классной шуткой, за которой, однако, четко просматриваются литературные предпочтения (люди по-настоящему успешные прочли немало правильных книжек!); затем, если вы станете настаивать, — эксцентрикой. Но если вы продолжаете настаивать, то придут скука и разочарование (как банально!), дальше — подозрением в легком сдвиге. А может, и не в легком. Такое бывает. Времена нынче сложные.

Гостеприимный хозяин был рад встрече. Они обнялись, и он предложил Джонсону выпить; потом, вспомнив, поправился:

— Ну, я имею в виду чай. Обычный черный чай без всякой примодненной лабуды.

Отсюда, с крыши сталинского дома, Крымский мост был как на ладони. И открывалось все, что можно за ним увидеть, — любимый с детства город с луковками церквей и стеклобетоном новодела, вид на Кремль и купеческое Замоскворечье, который, как ни старайся, не мог испортить безумный циклопический истукан ваятеля Церетели, а дальше — изгиб реки и сталинская высотка на Котельнической набережной, и над всем этим полное сил и новых обещаний бездонное апрельское небо, — все это можно было увидеть, если встать ровно посередине моста, на самой высокой точке. А чуть сбоку только-только одевшийся в юную зелень парк Горького с аттракционами, переходящий в буйные заросли Нескучного сада и, конечно, вода реки, разрезаемая баржами и речными трамвайчиками. Веселая, в пенных переливах и солнечных бликах, эта вода, если в нее пристально вглядываться, становилась далекой, темной и тревожной.

(Миха, как я пойму, что пора?)

Дом телепродюсера действительно был очень гостеприимным, иногда даже казалось, что слишком. Кто тут только не тусовался! Почти такой же пентхаус, правда, в самом конце Фрунзенской набережной, ближе к Лужникам, занимала известная рок-дива, идол-в-юбке (Эвфемизм! Она всегда в штанах!), мегазвезда, терзающая слабых мужчин и порывисто-настырных женщин; в доме напротив жила сверхпопулярная телеведущая, двинувшая в политику, да и иных занимательных соседей водилось в окрестностях немало, — бывшая богема, кто не сдох честным и нищим, чувствовала теперь себя замечательно, и в доме продюсера творился перманентный светско-медийный карнавал. Даже домашние концерты-квартирники устраивались, как во времена Джонсоновой юности, только кое-кто из приглашенных запросто могли скупить всю набережную с потрохами и не сильно при этом потратиться.

«Дедушка Ленин был прав, — сказал как-то Джонсону младший братишка, небезосновательно, хоть и долго подающий надежды художник, — когда писал о сращивании одного капитала с другим». «Живее всех живых!» — была тема его новой большой инсталляции о полной и окончательной победе (слово «социализм» на красных транспарантиках было перечеркнуто и заменено новым именем триумфатора — «гламура») в одной отдельно взятой стране. Маленькие механические Ленины помещались внутри стеклянных колпачков (братишка утверждал, что к Дали это отношения не имеет); предполагалось, что все они ассоциативно описывают различные модные тренды от шоу-бизнеса и кризиса, политики и товаров народного потребления до новых философий мироустройства; в сочетании со снятым на видео безумным дефиле, перемежающимся атомным грибом (камера брала сей старомодный визуальный объект с разных ракурсов, словно любуясь им, как забытым драгоценным камнем), смотрелось все весьма эффектно. Иногда некоторыми Ленинами-человечками в стеклянных колпаках можно было двигать, если точно угадать, на какую нажать кнопку.

Иногда любым человечком можно двигать, если все знать про кнопки.

(как я пойму, что пора?)

Сегодня Джонсону, можно сказать, крупно повезло — гостей почти не было.

(спасибо тебе, Господи, за маленькие радости)

Лишь какой-то молодой фотограф, восходящая звезда, привез показать свои работы, ну и пара вечных девушек-моделек — куда ж без них? Гостеприимный продюсер больше года в разводе. Они как раз сейчас обсуждали с фотографом, что брак, как социальный институт, окончательно выродился. Тема неплохая, но делать об этом серьезный проект пока рановато — общество (мейнстрим, массовое сознание, и все вздыхают, все всем ясно, тот самый people, который «хавает») пока еще не созрело,

(хвала тебе, Господи, за маленькие радости) а актуальное искусство это уже не заинтересует.

(интересно, заинтересует ли актуальное искусство его сегодняшнее ночное появление на Крымском мосту?)

Джонсон, прихватив с собой чай, вышел на крышу, превращенную в великолепную террасу, где даже был отведен угол под жаровню-барбекю. Он подошел к краю, облокотился о парапет и отпил глоток. Какой чудесный безоблачный день — Джонсон вдохнул полной грудью и посмотрел на реку. Ему предстояло многое продумать.

Джонсон достал мобильный, желая убедиться, что все в порядке: вчера, после весьма длительного перерыва (тогда и сотовой-то связи еще не было) в записной книжке его мобильника появился новый телефон — номер Икса. И сейчас Джонсон перевел его в режим быстрого дозвона. Так что все в порядке.

(Хвала тебе, Господи, за щедрость твою!)

Джонсон с трудом подавил нервный смешок. И опять накатило ощущение, что с ним происходит что-то нереальное, что сейчас он очнется от сна, и все будет по-прежнему. Он сделал еще глоток крепкого, и вправду очень хорошего чаю, и ему действительно стало легче. По крайней мере то, что, как ему показалось, он увидел мгновение назад периферийным зрением, превратилось в облачко, единственное на чистом небе. И это очень хорошо. Потому что... Там, вдали, за сталинской высоткой на Котельнической набережной и еще дальше, за краем города, за краем лесов и краем синевы вовсе не распахивался горизонт, вовсе не разрезалось, как замок-молния на польской двухместной палатке, яркое апрельское небо, и из глубокой мглистой бреши вовсе не клубилось нечто, похожее на вытянутые бархатные грозовые тучи,

(он узнал их, узнал сразу)

смоляные, из-за живущей внутри черноты. Не курились, клубясь все больше, эти хищные дымы; не наваливались на Москву, все более набухая, словно пережатые вены, и отсвечивая злобными вспышками неведомых громов, темные линии. И не грозили вот-вот изрезать и заполнить собой все небо.

(узнал сразу!)

Ничего такого и в помине! А было лишь маленькое невинное облачко, чуть темное с одного боку. Была чудная московская весна, и река, весело катящая свои воды к далекому морю.

— Миха, как я пойму, что пора? Как я пойму, когда?

— Думаю, увидишь.

— Что?

— Пока не знаю. Но очень надеюсь, что увидишь.

— Но хоть чего мне ждать?

— Когда увидишь, поймешь. Вряд ли ошибешься. Надеюсь, прежде чем... — Миха замолчал. Его лицо не стало бледным. Лишь тревожная складка залегла у переносицы.

— Чем что? — спросил Джонсон, ощущая, как во рту слова превращаются в кисловатые, с трудом проворачиваемые, стальные шарики.

Миха взглянул на него и произнес без всякого выражения:

— Чем станет слишком поздно.)

Джонсон все еще смотрел на далекую воду внизу, затем снова перевел взгляд на единственное облачко с темным бочком. Конечно, это всего лишь невинное облачко на небе, вовсе не Темные линии, которые, клубясь, наваливались на любимый с детства город. А перед ним всего лишь чашка крепкого чаю — вовсе не стакан сорокоградусного пойла, которое чуть не стало его проблемой и явно было проблемой Икса. Только...

Только это ничего не значит!

Они были здесь. И в пойле-чае, и в невинном облачке. Темные линии были здесь.

(Спасибо тебе, Господи, за редкие прозрения)

Джонсон все же не удержался и быстро хихикнул. Ему было страшно.

IV.

Черный Бумер уходил из Москвы.

Автомобиль неспешно вырулил из тени старинных московских переулков, чтобы в скором времени оказаться в одном из самых яркоосвещенных мест столицы, где огни большого города заиграют, отражаясь в роскошном глянце его поверхностей. Черный Бумер уходил из Москвы, потому что мотылек уже взлетел.

— Шангрила, — распевно произносит пассажир Бумера, указывая на светящуюся, переливающуюся разными цветами вывеску. В его голосе чуть удивленное веселье.

На эту реплику водитель не реагирует.

— Надо же! — восхищенно продолжает пассажир, откидывая назад барским жестом аюсолютно седые пряди волос. — Удивительное дело — Шангрила!

— Ну да, — наконец кивает водитель, только если раньше мы могли видеть на нем легкомысленную майку с призывом «Свобода Тибету!» с еще более легкомысленной припиской «Буддизмом по бабизму!», то сейчас он надел выцветшую, старую да еще не по размеру футболку с изображением индейского вождя в полном боевом оперении. — Это просто казино. Всего-навсего игровой дом. Их закроют через пару месяцев.

— Сомневаюсь.

— О чем ты? Сомневаешься, что закроют?

— Сомневаюсь, что просто. Даже в этом меняющемся и, по мнению некоторых, напрочь лишенном Божественного присутствия мире, власть имени еще никто не отменял.

— Что же — ладно.

— Ты вот знаешь, к примеру, что такое «бумер»? — Казалось, пассажира забавляет их беседа. — И откуда на логотипе твоей машины изображение пропеллера? Или иначе — крылышек?

Водитель скупо усмехается. Не то чтобы мрачно, скорее он сосредоточен на чем-то другом.

— А напрасно, — продолжает седовласый. — Как и «парусник» или, например, бражник «мертвая голова», «бумер» — это имя мотылька, ночной бабочки из рода цикли...

— Слушай, сделай милость, избавь меня от очередной лекции, — просит несговорчивый водитель, — хочешь, скажу «умоляю»?

— Ладно-ладно, — ухмыляется пассажир, и в голос его прокрадывается нечто шальное. — Напрасно ты так: хоть ареал их обитания весьма далек от наших мест, так сказать, — благословенные тропики, райские кущи, — тебе предстоит встреча с одним их них, причем в самое ближайшее время.

Седовласый господин на переднем пассажирском сиденье откидывается к подголовнику, устраиваясь поудобнее, и прикрывает глаза.

«Ладно-ладно, — думает он, — не хочешь, не надо».

Он знает кое-что. Но если на то пошло, может и не делиться своим знанием с водителем.

Он знает, что Черный Бумер уходит из Москвы навсегда. Насовсем. Он прощается с любимым с детства городом, и в прохладной глубине сознания пытается взвесить это «навсегда-насовсем», рассматривает его, как забытый драгоценный камень. Кристалл. И лишь иногда, в короткие мгновения, яркие, смущающие, тревожные змейки сбегают по граням драгоценного кристалла, но губы седовласого господина расходятся в шальной усмешке, выводя на поверхность все сомнения, и в нем снова воцаряется покой.

(это его ответственность)

(он справится, и тогда, в конце, будет приз)

Автомобиль неспешно выруливает из тени старинных московских переулков и оказывается в одном из самых яркоосвещенных мест столицы. Не нарушая правил, вливается в общий поток. Ему предстоит дальняя дорога. По крайней мере, никто из тех, кто может сейчас видеть Бумер, не рассчитывают оказаться сегодня столь же далеко.

Правда, людям давно уже наплевать на чужие планы, если это только не сулит какой-либо выгоды лично им. А как уже было указано — напрасно! В этом быстро меняющемся мире все труднее разобрать, что, кому и где сулит. И как могут оказаться таинственно связаны незнакомые, не имеющие ничего общего и даже ни разу в жизни не видавшие друг друга люди. Но больше всего седовласого господина в пассажирском кресле порой волнует его место в этой истории. Действительно ли он — бесстрашный нарратор в Стране чудес, инициатор дэддрайверов? Ему открыты границы между светом и тьмой, и он видел главное — как ослепителен, безжалостен и всемогущ Свет, встающий за самым сердцем Тьмы. Но...

(так ли это?)

Светящиеся змейки сбегают по драгоценным граням забытого кристалла. И в короткие мгновения его все еще пытается атаковать град вопросов. Быстрых, смущающих, почти стыдливых.

Тот, второй, сосущий без конца большой палец левой руки, судя по всему, умирает, но его, седовласого пассажира ждет самая важная и самая страшная встреча в жизни. Но

(почему он так уверен?) чем она будет? Чем станет эта встреча — призом или гибелью? Или его используют как предмет, чей срок годности выработался, высосут без остатка

(как тот, второй, хватается за свой внутриутробный палец) и выбросят на свалку, как сгоревший, рехнувшийся механизм, которому в предсмертной агонии пригрезился странный дримлэнд, где он был всесилен и абсолютно свободен?

Седовласый господин усмехается, и снова его взгляд становится совсем шальным и совсем безумным. Он знает, откуда у него эти мысли,

(все успокоится, и уже ничто его не смутит, не взволнует, едва появится мотылек, едва он окажется дома, в лоне Великой Матери) и откуда в эйфорию, ставшую тканью его существования, проскальзывают эти тревожные, смущающие вопросы. Это тот — второй, сосущий палец, отравляет его ядом своей болезни. Тот, второй, — другой.

А его, конечно же, ждет приз. Чем еще может стать эта, хоть и пугающая, но томительно предвосхищаемая встреча с Ней? Грозной, великолепной и безумной, сотворившей все из самое себя, хищной, всегда страждущей оплодотворения, рождения и всегда готовой поглотить? Она пробуждается сейчас в самом сердце Страны чудес, где обретала покой, — смерть Неба, Бога-отца, зовет ее. И она пробудится, едва обретет целостность, едва сбежавший мальчик войдет в нее, вкусит, отведает и станет есть Ее хлеб.

Седовласый пассажир спокойно смотрит вперед, на дорогу. На губах его застыла усмешка, совсем шальная, совсем безумная. И лишь иногда струящиеся по граням кристалла змейки все еще берут в нем верх. И тогда на короткий миг подкатывает страх, необоримый и необозримый ужас, ставший его подлинным существованием. И вот тогда все труднее подавить желание так же, как и тот, второй, запустить в рот большой палец левой руки. И теперь уже сосать его, сосать, убегая в спасительное беспамятство, сосать, растворяясь в первобытном небытии, сосать и сосать, не останавливаясь, до конца времен.

V.

Лейтенант ДПС Свириденко решил довольно странным для себя образом провести остаток сегдняшнего дня. Дома ждала любимая гибкая клавиатура и новая оптическая мышь, ждала сверхбыстрая линия связи с Интернетом и сверхинтересный форум на www.deaddrivers.ru, но лейтенант Свириденко домой не торопился. В этот замечательный вечерок накануне весеннего месяца мая вздумалось лейтенанту прогуляться по центру, подставляя лицо теплому ветру, который пах уже не арбузами, а молодой зеленью да распускающимися цветами. Свириденко не знал, куда идет, но, сворачивая в переулки, углубляясь в холмистые изгибы московских улиц, словно шел по смутно ощущаемой линии, полчиняясь неведомому, но настойчиво звучащему в нем императиву. Это ощущение было... тихим, но, скорее всего, приятным, будто он, как в детстве, двинул навстречу приключениям, и в конце его ждет что-то, если не захватывающее, то по крайней мере интересное. Идти так действительно оказалось удовольствием, лейтенант Свириденко начал даже петь про себя, и с каждым шагом забытая радость вольного бродяги наполняла его. Так он и шел, пока ноги не вынесли его на одну из самых яркоосвещенных улиц столицы. Здесь лейтенант почувствовал критический прилив радости. Он улыбался встречным прохожим, а они ему в ответ — как приветливы и симпатичны оказались жители одного с ним города! — и впервые за долгие годы женщины одаривали его веселыми взглядами, наполненными восхитительной роскошью обещаний.

Потом лейтенант ДПС остановился. И рассмеялся в голос, заприметив на другой стороне улицы огромное, переливающееся неоновыми огнями здание казино.

— Шангрила! — веселился лейтенант ДПС, хотя ничего смешного в этом не было, и добавил, удивив сам себя: — Это ж надо было так назвать игровой парадиз!

«Парадиз?! Видимо, увлечение Интернетом не проходит даром», — подумал Свириденко и с трудом подавил новый смешок.

Вывеска казино действительно пепеливалась и сверкала; пальмы маняще склонились перед входом в заведение, и по ним тоже гирляндами бежало электричество, а в самой середине, на косом подиуме, в перекрестии разноцветных лучей ждал главный приз — новенький автомобиль Bentley, казавшийся почему-то розовым.

Еще одно обещание? Впавший в весеннее настроение Свириденко этого не знал. Он никогда не был игроком и не собирался им становиться, но что-то внутри говорило, что он пришел на правильное место, и надо только подождать.

— Чего? — удивленно вопросил Свириденко, и какая-то девушка, просто прохожая, хихикнула:

— Что, разговариваешь сам с собой?

От этого открытого проявления дружелюбия прежде затюканный лейтенант ДПС взбодрился еще больше и залихватски ей подмигнул. Девушка снова хихикнула и пошла своей дорогой. Не оборачиваясь, подняла руку и сделала лейтенанту пальчиками «пока-пока»...

«Все правильно, — почему-то подумал Свириденко, — ты на нужном месте. Жди».

— Чего?

«Просто жди».

Еще он успел было подумать, не просить ли ему телефончик у доброжелательной хохотуньи, как что-то, пока еще далекое, привлекло его внимание. Движение, не попадающее в общий ритм. Только... почему не попадающее?

Потому что вот оно, понял Свириденко, началось. То, чего он должен был ждать.

Там, вдали, что-то происходило. Из старых московских переулков, — лейтенант с детства помнил их названия и... да, запахи, старый центр обладал своим неповторимым ароматом, но сейчас вроде как все поменялось, — показался черный бумер. Автомобиль действительно «показался», словно выглядывал из-за угла, — Свириденко ничего не мог поделать с этой вроде бы вздорной мыслью, — постоял, мигая поворотником, затем быстро и ладно влился в общий авто-поток, следующий сюда.

И что здесь необычного?

Только еще прежде, чем нечто произошло со зрением и слухом Свириденко, лейтенант понял, что это за автомобиль. Он узнал его!

Черный Бумер двигался по Москве, по городу, который открылся другим ароматам, другим людяи и другим временам; расстояние между ним и счастливым лейтенантом Свириденко сокращалось. Глаза Свириденко сузились, и взгляд вычленил черный лимузин, заполнивший собой все поле зрения, зато остальные автомобили потока, да и вся нарядная улица, ушли на периферию, превращаясь в размытые цветовые пятна. Восприятие Свириденко (или что это было), словно щупальца спрута двинуло дальше, сквозь сгустившееся пространство, и он услышал, как безупречно работает отлаженный двигатель Бумера.

«Конечно, — промелькнула еще одна вздорная мысль, — потому что это главный автомобиль, воплощенная в материальный мир идея, с которой лепятся все остальные».

Лейтенант Свириденко не успел удивиться этой мысли, как услышал мягкое шуршание колес, облизывамых асфальтом, похожим на мутные зеркала. А потом его также ставший избирательным слух преподнес свой главный сюрприз. Это были тихие голоса. Только вовсе не внутренние, не голоса, повелевающие шизофрениками, словом, не продукт галлюциноза, — в приближающемся черном лимузине негромко переговаривались люди. А туговатый на одно ухо из-за отита Свириденко их прекрасно слышал.

«Ты вот знаешь, к примеру, что такое «бумер»? — интересовался незнакомый голос. И что-то еще — то ли про мотылька, то ли про ночную бабочку.

«Слушай, сделай милость, — последовал ответ, и лейтенант Свириденко чуть нахмурился, — избавь меня от очередной лекции. Хочешь, скажу — умоляю?!»

Лейтенант вздрогнул. Он узнал этот голос. И все укрытия, куда пыталась спрятаться здоровая часть его психики после происшествия на Рублевске, оказались ненадежными.

На периферии зрения, где только что были лишь размытые цветовые пятна, теперь тоже что-то происходило. Черный Бумер приближался, через пару секунд он поравняется с лейтенантом ДПС, окажется на линии между ним и входом в казино «Шангрила».

«Чернокожие швейцары, — успел понять Свириденко, — дело в них! Они сотворили что-то ненормальное».

И действительно, чернокожие в красных ливреях, белых перчатках, париках и цилиндрах, стоявшие у парадных дверей казино «Шангрила», за доли секунды вырядились в кованую броню, шлемы, мантии, да еще вооружились мечами, щитами и длинными копьями наподобие легионеров из учебника истории.

«Значит, ничего не кончилось, — подумал лейтенант. — Сейчас опять начнутся безобразия».

Но никакие безобразия не начались. Бумер просто проехал мимо. А щупальце восприятия Свириденко двинуло за ним, еще дальше, словно он теперь мог читать мысли, хотя эта идея явно была вздороной.

«А ведь ты этого не видишь, — услышал Свириденко знакомый голос, который только что просил избавить его от очередной лекции. — Не видишь, что вывеска изменилась. И не только вывеска...»

Свириденко в ужасе понял, что это, скорее всего, уже не диалог, и он теперь слышит то, что творится в голове у модника-водителя, читает его не лишенные мрачного удовлетворения мысли о своем седовласом пассажире на переднем сиденье.

И тут счастливый лейтенант решил, что сходит с ума, на миг помутился рассудком. И не потому, что слышит чужие мысли. Свириденко автоматически перевел взгляд на упомянутую вывеску и увидел, как та, как и безобразничавшие швейцары, начала расплываться. Впрочем, как и вся остальная картинка. Задрожал в переливах ночного воздуха неоновый свет реклам, и нечто странное предстало взору лейтенанта ДПС. И пальмы, и косой подиум с бегающими огнями гирлянд оставались на месте, только теперь в перекрестии разноцветных лучей взамен роскошного розового Bentley красовался немецкий танк времен Второй мировой войны, скорее всего, подбитый, а маскировочные пятна ползали по нему, как живые.

У Свириденко дернулась левая щека. Удивительным, невозможным оказался не только этот нелепый приз — подбитый «Тигр», но и вывеска заведения. Та самая, упомянутая... Здесь, в центре огромного города, мировой культурной, финансовой, углеводородной столицы XXI века, у всех на глазах, вместо казино «Шангрила» отчетливо и так же маняще светилось: «Кинотеатр для сумасшедших».

Лейтенант ДПС сглотнул, хотел было потереть глаза, да руки повисли в воздухе.

«Что там видел Джонсон на незримых автобанах? — снова зазвучал знакомый голос. — Еще в детстве?»

Свириденко потряс головой. Но его неожиданные телепатические способности и не думали угасать. Более того, они обогащались с каждой минутой.

«Римские легионы и подбитые немецкие танки? А ты ведь всего этого не видишь». Свириденко перестал трясти головой. Он слушал:

«Ты не видишь изменений, не видишь кинотеатра... А значит, мы уже... там, или почти там, а ты об этом не знаешь. Значит... брелок все еще работает».

Лейтенант Свириденко стоял и слушал, панически осознавая, что эта полная тарабарщина для него, вроде как, и не совсем обрывочный бред. Словно ему известен и контекст; будто он знает всю историю, будто она ему открылась или вот-вот откроется, как только он сумеет ее рассказать.

«Ты этого не знаешь».

И что-то еще, кроме мрачного удовлетворения, уловил в этом голосе лейтенант Свириденко.

«Значит, существуют и тайные места. Так? И для тебя существуют тайные места. И это хорошо».

Кроме удовлетворения уловил лейтенант ДПС нечто странное, тонкое и хрупкое, напомнившее ему о серебристо-лунном потоке, отчего он скофузился, словно узнал чью-то интимную тайну. Это было что-то... похожее на слабую надежду, искорку, и лейтенант понял, что ему следует незамедлительно оставить водителя в покое, переключиться, выйти; ему надо уходить, иначе он раскроет эту хрупкую чужую тайну, разрушит ее.

Подчиняясь порыву интуиции, Свириденко, сам того не желая, задержался на седовласом пассажире, обратился к нему, будто решил прощупать и его природу. Бросить беглый взгляд... И тогда несчастный любитель Интернета чуть не вскрикнул в полный голос и в ужасе отшатнулся, на миг по-настоящему зажмурив глаза.

— Вэ-вэ-вэ-деддрайверз-точка-ру, — пролепетал лейтенант Свириденко, и ему показалось, что он падает в обморок, потому как что-то с хлюпающим звуком, шлепком врезалось в лобовое стекло Бумера. В следующий миг автомобиль начал растворяться в воздухе, и словно невидимая рука потянула за собой лейтенанта ДПС. Происшествие — исчезновение у всех на глазах черного лимузина — не привлекло особого внимания, словно Бумер был незамечаем. (При определенном усердии, его мог разглядеть любой желающий, да не нашлось таких среди праздно шатающихся москвичей и гостей столицы, кроме разве одного городского мачо-партизана, который случайно оказался рядом и теперь допевал лебединую песню своим завидным, но быстротечным талантам). А лейтенант Свириденко, увлекаемый черным Бумером, действительно начал падать. Уж неизвестно, что там было — обморок, или кое-что похуже, но он шлепнулся об асфальт, несильно ударившись головой, и полетел дальше.

В темноту.

VI.

«Значит, существуют и тайные места, — подумал Миха-Лимонад, спокойно держа руки на рулевом колесе. — А ты этого не знаешь. И это хорошо».

Казино «Шангрила» осталось позади. Но кое-что еще приметил Миха-Лимонад, бросая косые взгляды на сидящего рядом. Невзирая на всю браваду, он не так самоуверен, как ему б того хотелось. Что-то все еще не дает покоя. Некоторое время назад, без видимой причины и всего на несколько секунд, его пассажир снова стал похож на того слабого старика, что, шаркая ногами, открыл Михе дверь своей квартиры. Сколько ему лет на самом деле?

И еще жест, странное движение руки... В тот момент, когда самоуверенность вдруг оставила его, он словно ссутулился, а затем беспомощно поднес к губам левую руку и чуть было не запустил в рот большой палец. Что это значит? Кем он был в тот момент? Миха полагал — тем, кто мог бы его услышать. Все еще мог бы его услышать.

Миха-Лимонад снова посмотрел на своего пасажира. Тот неподвижно сидел, устремив сквозь лобовое стекло отрешенный, чуть влажный взгляд, и такая же улыбочка застыла на его губах. Этот странный, бесцеремонно вломившийся в его жизнь сталкер по стране Безумия (он называл ее «Страной чудес», а себя — Лже-Дмитрием) напуган, по крайней мере, что-то в нем явно не желает... сжигать все мосты, не испытывает того же энтузиазма и не рвется с такой уж решимостью переступить... что? Последнюю черту? Похоже — так. Что-то надорванное держится из последних сил, хватается за соломинку. Миха подумал, что как бы это безумно ни звучало, ему стоит попытаться наладить связь с той, другой половиной своего пассажира.

Если это, конечно, еще возможно.

Миха огляделся в поисках пачки «Галуаз» и усмехнулся, подумав, что, может, стоило выкурить последнююю сигарету?

И тогда что-то с силой влажным шлепком врезалось в лобовое стекло Бумера. И свет вокруг начал меркнуть.

***

Лже-Дмитрий увидел мотылька сразу, как только тот появился. Он порхал легким кусочком тьмы по освещенному нарядному городу, казалось, без особо выраженного маршрута, затем, застыв на мгновение в воздухе, качнулся и безжалостной пулей устремился навстречу Бумеру.

Лже-Дмитрий это видел.

За мотыльком оставался пульсирующий след, словно этими безжалостными пулями стреляли по темной воде, и что-то еще было в нем невероятным, невозможным.

И тогда тот, другой внутри Лже-Дмитрия закричал:

— Посмотри! Посмотри же на него!

— Вижу, — спокойно возразил Лже-Дмитрий.

Мотылек оказался крупным, с ладонь, черным и яростным, и у него было почти человеческое лицо.

— Посмотри!

Лицом карлика-уродца, злобным и похотливым одновременно, как больной опухолью, завершалось мохнатое, без шеи тельце насекомого. И ненавистью вовсе не человеческой горели его хищные глаза, когда он нашел Бумер.

— Смотри же! — визжал тот, другой. — Это обман!

Но уже не осталось времени ни на какие возражения. Мотылек с силой врезался в лобовое стекло, перемалываясь, расплющиваясь в липкий фарш, и лишь его крохотное личико, пылающее яростной и завистливой злобой, тоже разбитое, деформированное, еще оставалось живым.

Тот, другой, захлебнулся в вопле.

— Что это? — откуда-то издалека донесся голос Михи-Лимонада.

— Граница, — ровно произнес Лже-Дмитрий. И смолк. Потому что тот, другой, внутри него не умер от ужаса, как он было подумал, а забился в какой-то неведомый дальний угол и, слабо поскуливая, продолжал отравлять его своим страхом.

***

— Что вот это? — повторил Миха-Лимонад. Его чуть подрагивающий указательный палец был нацелен на липкий шматок с другой стороны лобового стекла.

— Мотылек, — еле слышно отозвался Лже-Дмитрий.

— Что?

— Я же тебе говорил... предупреждал, — последовало сухое покашливание, и голос будто несколько окреп. — Бабочка. Бумер.

Это существо снаружи лобового стекла умирало, а мир вокруг погружался во мглу. Существо с крохотным личиком, похожим на человеческое, на мерзкий галлюцинаторный автопортрет, на горячечное отражение, не сводило с них пылающего ненавистью взгляда. Но не только: оно словно делилось с ними своей смертью, заставляло впитывать ее. Взгляд угасал, затуманивался; вот вспыхнула последняя лиловая искорка, и все закончилось. Осталась лишь злоба, посмертной маской застывшая в вечности.

— Эта бабоч... — хрипло начал Миха-Лимонад.

— Бабочка, — кивнул Лже-Дмитрий. И выдохнул. Только если в начале этот выдох был тяжелым и шершавым, больным, завершился он переходом в новое покашливание, вполне себе спокойное. — Я ж тебя предупреждал, мотылек, бабочка... Что она появится в самое ближайшее время.

— Какая бабочка?

Лже-Дмитрий поморщился, словно размышляя, с какого именно далека следует начать рассказ, и разведя руками в стороны, сообщил:

— Как-то на закате лет лег Джао спать, и приснилось ему, что он бабочка.

— Что?

— Проснулся Джао и не поймет: кто он? Джао, которому снилось, что он бабочка, или бабочка, которой снится, что она Джао.

— При чем тут?! — Миха недоверчиво уставился на своего собеседника. — А-а-а, ты вот о чем...

Лже-Дмитрий спокойно откинул голову на подголовник и молча смотрел то ли на прилипший к лобовому стеклу шматок, то ли сквозь него, во тьму, которая была впереди.

Наконец Миха-Лимонад прервал молчание:

— Ну, и кто же он на самом деле? — слова дались ему не без труда. — Джао-бабочка?

— Граница, — проговорил Лже-Дмитрий, все так же не отрывая взгляда от лобового стекла.

VII.

АГХ-РЫМБ-Б...

Б-Ш-Ш

БШ-ШЫ-ШЫ-Ш...

— Смотрите!

И еще голоса. Много голосов.

А-а-а-гхрымб...

— Смотрите! — слышит лейтенант Свириденко. — Человеку плохо!

П-Ш-Ш-Ш...

— Врача?

Темнота.

И еще крохотное личико, горящее искрой злобной ярости. Это мотылек?! Агония — личико мотылька перекошено похотливой ненавистью и ударом о лобовое стекло.

П-ш-ш-ш... АГХ-рымб-б...

Темнота. В ней лишь лиловая искра ярости.

— Вызовите врача! «Скорую».

Но иногда свет становился другим. И тревожные голоса меняли тембр.

***

П-ш-ш-ш...

Свет становился другим, и это «п-ш-ш-ш» оказывалось шумом морского прибоя.

— Врача!

— Эй, Будда...

— Я уже звоню в «скорую».

Агх-рымб-б... б-ш-ш... п-ш-ш-ш...

***

— Словно мы одно целое, словно... круг. А теперь идемте. Времени мало.

— Почему?

П-ш-ш-ш...

— Не спрашивай. Пошли. Возможно, уже поздно.

— Эй, Будда...

— Да, пусть флейта будет у тебя. И сразу, как только что-то начнется...

И еще раз накатила темнота. И в ней лиловым отсветом промелькнула агония мотылька. А потом был уже только свет... такой изумительный и такой нежный.

***

Это волны накатывали на берег, и темный немецкий дом висел на утесе. Четыре светящихся точки, как беспечное порхание бабочек... Свириденко фокусирует взгляд: четверо мальчишек входят в немецкий дом.

Свириденко зажмуривается — разве может быть столько солнца? Свириденко не знакомо это место, но в то же время он как будто о нем знает. И знает каждого из мальчиков; как только они начинают говорить, он узнает их поименно и словно может видеть их глазами.

Это не его история — ничего подобного с лейтенантом ДПС никогда не происходило, но в то же время в каком-то более важном смысле эта история принадлежит ему. И потому счастливый лейтенант испытывает радость и печаль, идущие рука об руку, страх и нежность. Он хочет окликнуть мальчиков, но нет — связь односторонняя, они его не слышат. И Свириденко может только смотреть, смотреть и следовать за ними. Туда — в немецкий дом, темным пятном висящий над полуденным морем.

В доме нет зноя. Но нет и звенящей, как глоток воды, прохлады, скорее — застарелая сырость тайных и глубоких мест, где время навсегда остановилось. Свириденко слышит, как скрипят половицы, пока мальчики, боязливо ступая, идут через гостинную, забитую рухлядью-мебелью, к просторной боковой комнате.

«Вот здесь, — думает Плюша, — Будда видел отца Икса. И утонувшую девочку».

Свириденко прислушивается: ох, мальчики, не стоило бы вам идти дальше, ведь там, за пределами дома, столько света, подлинного, настоящего... Но такого не бывает — точно так же, как и принцессы, все мальчики рано или поздно вырастают. И они идут дальше, в полумрак боковой комнаты, чтобы забрать фотографию, чтобы переступить границу, за которой подлинное солнце уже будет светить только тем, у кого зажжется внутри. Но почти не бывает такого, и поэтому из подобных домов почти невозможно вернуться.

«Не бойтесь обо мне, — думает Будда, — и не печальтесь».

И Свириденко прислушивается — ох, мальчики, мальчики... Как вы торопитесь вырасти, и нет никого рядом, чтобы перевести вас через эту границу. Потому что (вдруг в ужасе понимает Свириденко)... взрослых больше нет. Их нет. Там, за этой границей, вы отдадите то, чем сейчас обладаете, чем через край обладают еще не выросшие принцессы и еще не выросшие мальчики, а взамен не получите ничего. Вас обворуют! Потому что... (и Свириденко волнуется)... взрослых, подлинных (как и подлинное Солнце), а не фальсифицированных сетью морщин и угрюмым кошмаром здравомыслия, выдаваемого за житейский опыт, больше нет. Вас просто обворуют.

Свириденко закрывает глаза и на миг снова слышит тревожные голоса, оставшиеся на московских улицах. Кто-то сообщает, что «скорая» едет. И во мгле, где он видел агонию мотылька, лейтенант Свириденко теперь замечает еще большее сгущение тьмы: Черный Бумер, как по тоннелю, ползет в мире (а может, просто едет), лишенном света.

— Граница, — только что произнес чуть надтреснутый голос, рассуждавший о мотыльках-бабочках.

«А-а-а, — думает Свириденко, и вдруг что-то понимает о модникеводителе. — Вот для чего ты здесь...»

Он зажмуривается, а когда открывает глаза, снова оказывается на берегу полуденного моря. Но ему надо следовать дальше. В немецкий дом, где сейчас что-то произойдет.

VIII.

Плюша смотрел на дверь в боковую комнату. Она была белой, давно потрескавшейся, и некоторые ошметки краски отлетели длинными полосками. Сквозняк чуть приоткрыл ее, и из-за двери тянуло еще большим запахом сырости — выходит, некоторые помещения в доме не прогревались, невзирая на жару за окнами. Миха перевел взгляд на стол в центр гостинной — сырость не пожалела и фанерную облицовку стола — в разводах плесени копошились какие-то жучки.

«Вот здесь, — подумал он, — Будда видел отца Икса. И утонувшую девочку. — Миха все еще смотрел на разводы плесени, когда пришла следующая мысль. — А потом все изменилось...»

— Но ведь тогда была ночь, — неожиданно для себя вслух произнес он.

— Неважно, — тут же откликнулся Будда. — Здесь... давайте быстрей, короче...

(«Почему ты им не сказал, что здесь всегда ночь? — думает Свириденко. — Что на земле, оказывается, есть места, куда прячется ночь... до наступления темноты».)

— Вроде бы никого нет, — неуверенно говорит Джонсон; согнутую руку с флейтой-малышкой он, сам того не замечая, прижал к груди.

— Ага! Ни птичек, ни букашек, — храбрясь, ухмыляется Икс. И смолкает.

Справа от них, в углу, стоит старое трюмо, старуха явно притащила его, как и большую часть своей обстановки, с городской помойки. Некоторые петли отлетели, створки покосились, и в потертых желтоватых зеркалах отражалась гостиная, многократно умноженная и искривленная, словно иллюстрация к страшной детской книжке. Но Икс смолк не только потому, что успел подумать, как было бы неплохо научиться рисовать такие странные жутковатые картинки. В перекошенных створках трюмо, в желтоватых мутных зеркалах можно было увидеть три двери в боковую комнату; Икс молча смотрел на них, чувствуя, как сквознячок холодком щекочет затылок — ему показалось, что все три отражения двери чем-то неуловимо отличаются друг от друга.

«Если что-то увидите, — вспомнил Икс слова Будды, — не обращайте на это внимания. Просто как можно дольше не обращайте внимания. Флейту надо... применить, если начнется что-то... если дом попытается нас не выпустить».

И долговязый, не верящий в детские байки, удачливый и простой, как три рубля, Икс, Икс, только что зубоскаливший по поводу птичекбукашек, вдруг поверил Будде. Потому что одно отражение теперь уже явно отличалось от остальных. Икс, выпучив глаза, уставился на левую створку трюмо: там тоже была белая дверь в боковую комнату, и вот она-то отличалась кардинально от двух своих сестер. Поперек всей двери размашистыми лиловыми буквами (потом так станут делать граффити на стенах) было написано: «Ну, мы и зажгли! Ну, нас и вштырило!».

Иск облизал губы (впервые, и потом он часто будет повторять это движение языком) — именно так он храбрился после их первого визита в немецкий дом. Эти ненормальные выражения принадлежали ему. Но была и еще одна надпись, еще одна ненормальная фраза, чье авторство Икс вспомнил не сразу, а лишь только услышав внутри себя хохот безумной старухи, городской сумасшедшей Мамы Мии: «Не пора мне, водонос!».

Икс еще раз облизал губы: буквы в зеркале задрожали, наливаясь лиловым. Икс перевел взгляд на настоящую дверь — никаких надписей на ней не было.

— Там... — пролепетал Икс. Он поднял руку, тыкая указательным пальцем в трюмо. — Там только что...

— Ладно, хорош тебе! — быстро остановил его Джонсон. — И так страшно.

— Но там.. — побледневший и растерянный Икс все еще указывал на зеркальные створки.

— Вот придурок... Говорю ж тебе, хватит! — В глазах Джонсона плеснулось беспокойное озерцо, которое вот-вот разольется морем, целым морем страха.

Икс замолчал и потряс головой.

«Ну, мы и зажгли!

Ну, нас и вштырило!

Не пора мне, водонос!»

Лиловые надписи, стекающие, как загустевшая кровь по неверной белой поверхности, исчезли. Их не было ни в одной из створок трюмо, ни на реальной двери. Икс подумал, что ему уже не так охота узнавать, как у старухи все устроено с этим порномультфильмом.

— Давайте, правда, быстрее, — пробубнил Икс и снова смолк, даже не замечая, как у него отвисла нижняя челюсть. Он скосил глаза по сторонам: только что его позвали. У Икса дернулась щека: зов был тихим, настойчивым и знакомым, почти родным, только Икса никогда так никто не звал.

Потом до него дошел голос Будды:

— Оставайтесь здесь. Мы с Михой заберем фотографию. Вы на атасе.

— Нет! — Икс еще раз покосился на трюмо. — Я с вами.

Джонсон со вздохом кивнул:

— Я побуду здесь. Только скоренько.

Будда с сомнением пожал плечами, бросив взгляд на piccolo, флейту-малышку, которую Джонсон прижимал к груди, но сказал лишь:

— Мы быстро. Будь внимателен. И пусть дверь остается открыта.

— Я понял.

(«Почему ты им не сказал? — думает Свириденко. — Не хотел напугать еще больше?»)

Миха приоткрыл белую дверь — та подалась с протяжным стоном — и они двинулись в боковую комнату. Совсем недавно там уединялись борец с Таней, которую городская сумасшедшая, возможно с кем-то перепутав, назвала странным именем «Шамхат». Сразу за дверью их ждало уже знакомое гипсовое изваяние собаки. Статуя по-прежнему перегораживала проход, и ее пришлось отодвигать.

«Они что, всегда здесь так ходят?» — подумал Миха. Скульптурная собачка оказалась далеко не легкой, и было непонятно, как тщедушная старуха умудрилась ее сюда приволочь.

«Может, ей помогают? — подумал Миха, и моментально его мысль переродилась во что-то безумное. — Может, ей помогает весь город?!»

Икс замыкал шествие; в комнату с фотографией Одри Хепберн он вошел последним. И хоть Джонсон оставался за спиной, неприятный холодок снова пощекотал ему затылок.

Иксу велели молчать. И, наверное, это правильно. Надо быстренько все сделать и валить отсюда. Он потом все расскажет. Про то, во что никогда раньше не верил, а сейчас... Расскажет, когда они окажутся подальше отсюда, чтобы никогда больше не вернуться. Этот невозможный, почти неуловимый, но настойчивый кошмарный зов... Икс вдруг что-то понял про него, он знал, кто его зовет.

***

В комнате стояла густая прохладная сырость; алтарь с фотографией находился в своем дальнем полутемном углу, но лампадка была погашена.

— Она на месте, — Плюша увидел фотографию и добавил упавшим голосом: — ну, я пошел?

— Высоко, — прошептал Будда, оценивая расстояние от пола до алтаря. — Так не достать. Придется тебя подсадить.

— Да.

Миха сделал неуверенный шаг вперед, и половица под его ногами протяжно застонала. Он оглянулся: что-то ему не понравилось, что-то тревожное оставалось за спиной, да вот только...

— Давайте быстрее, — поторопил Икс. Краска отхлынула от его щек, вечное Иксово бахвальство, похоже, сейчас попрощалось с ним. Миха с удивлением подумал, что он, наверное, единственный здесь человек, которому (возможно, пока) не так страшно, невзирая на рассказ Будды, невзирая на его странные тревожные слова-полунамеки, невзирая на то, что он... пытается не встречаться с ним взглядом. Чего он избегает? Не хочет, чтобы Миха увидел в его глазах... что? Печаль, словно ему известно что-то... нехорошее?

Миха еще раз посмотрел на Икса — тот стоял, сжав кулаки, и покусывал нижнюю губу; Икс был напуган, по-настоящему напуган. И тоже отвел глаза. Его друзья что-то скрывают? Они скрывают что-то от него?

***

Джонсону тоже не пришлось скучать в комнате, где Мама Мия принимала своих гостей. В другой комнате. Как только мальчики оказались за белой дверью, Джонсон ощутил бесконечное одиночество, да что там — потребность немедленно последовать за ними. Пытаясь беззаботно насвистывать, он огляделся по сторонам, повернулся к трюмо и сначала ничего не мог понять. Его голова непроизвольно дернулась в поисках источника отражения, и он произнес сдавленным шепотом:

— Мама...

***

— Быстрее! — торопил Икс.

— Успокойся, — вдруг обозлился Миха. — Сам знаю.

— Он прав, — сказал Будда. — Не нервничай, но времени почти не осталось.

«Вот опять, — подумал Миха. — Что за дурацкие намеки?»

— Вот именно, — поддакнул Икс. — А ты копаешься.

— Если пересрал, — огрызнулся Плюша, — можешь вообще отсюда уходить. Давай, вали!

— Сам вали! — нервно отозвался Икс.

— Тихо вы, не ссорьтесь! — шикнул на них Будда.

— Я не ссорюсь и не нервничаю, — настойчиво, словно обороняясь, объяснил Плюша. Только вот от кого ему следовало обороняться? От своих друзей? — И не копаюсь. Идемте, все сделаем.

От своих друзей, потому что...

(на темных линиях нет друзей. Каждый за себя.

Каждый в одиночку. Как блуждающие кометы)

(И вообще: с чего это он заладил про время, которого не осталось?)

Плюша вдруг почувствовал, как на лбу выступили капельки пота: что за чушь? Какие темные линии?

(скоро узнаешь. Уже совсем скоро)

Плюша растерянно посмотрел на друзей, смахнул со лба влажную каплю. Как странно, какие неожиданные чувства мы, оказывается, можем испытывать к самым близким людям. Плюша никогда бы не мог такого предположить... что где-то, внутри себя, оказывается, он нес источник ненависти, всегда готовый выплеснуться наружу. Но ведь тогда... Источник ненависти и агрессии...

«Это дом, — подумал Миха. — Он что-то делает с нами. Будда прав: мы так все перессоримся. Это страх, вот какой это источник! Надо быстрее уходить».

Ощущая, что движется через какую-то густую, требующую преодоления среду, — почти как через воду, которая снится, — Миха подошел к фотографии. На ней лежала тень или слой пыли. Была ли она настолько высоко в прошлый раз? Такое впечатление, что и сам потолок стал выше. Плюша быстро обернулся к окну, за которым на приступочке они стояли тогда с Джонсоном, потом обвел взглядом комнату, задержался на белой двери... Что-то не так, чего-то они не увидели, только вот чего? Дверь оставалась приоткрытой, Джонсон за ней только что опять о чем-то прошептал, гипсовая собака в этом освещении казалась серой, и...

— Ладно, подсаживайте! — приготовился Плюша, перекинув веревку с поджигой за спину.

Мальчики быстро подняли его, Миха просунул руку за неприятнолипкую, просаленную лампадку и забрал фотографию. Вот и все. Никаих проблем.

— Порядок, объявил Плюша и нервно хихикнул. — Опускайте.

Опять мелькнула какая-то тревожная мысль, но... наверное, им просто страшно. Мальчики поставили Миху на ноги, и он показал им свой улов (не без гордости, как отвоеванный трофей), никакой тени или пыли на карточке не было. Фотография Одри Хепберн словно засветилась в его руках радостной новизной.

И тут все трое довольно улыбнулись.

— Ну, все, теперь идемте.

Они уже сделали несколько шагов на выход (чтобы больше никогда сюда не возвращаться), но Будда вдруг качнулся и замер, ухватившись руками за грудь.

— Поезд, — еле слышно простонал он, но они не сразу поняли, что он сказал.

— Поезд, — пролепетал Будда чуть более внятно. — Он сейчас...

Будда стал бледен, губы его обескровились, и застывшие глаза казались огромными — куда он смотрел?

— Ты чего? — обеспокоено спросил Миха.

— Ничего, — во взгляд Будды возвращалась осмысленность. — Быстро уходим.

(«Ты им не сказал, — волнуется Свириденко, пытаясь отогнать от себя звуки московских улиц, — потому что знал, что... она не выпустит тебя. Так или иначе уже не выпустит из города».)

Будда снова качнулся, и Михе пришлось взять его под руку. Тогда Будда, осев, монотонно пробубнил себе под нос:

— Она хочет выставить высокую цену.

Возможно, это разобрал лишь Миха.

— Что? — спросил он.

Будда сделал шаг, еще один, и вдруг остановился. Посмотрел на друзей, снова пытаясь улыбнуться:

— Этот мост... Крымский... сколько там метров?

— Будда, ты че, рехнулся?! — заорал Икс. — Валим отсюда!

Его слова, отражаясь от стен, заметались по комнате — здесь оказалась прекрасная акустика. И Миха понял, что должен дослушать: дом уже начал делать свое дело.

— Двадцать, вы говорили, — слабо произнес Будда. — Надо будет прыгнуть оттуда.

— Еще прыгнешь, — пообещал Миха.

— Ага, — Будда кивнул.

В этот момент лейтенант Свириденко увидел, кое-что, более заслуживащее внимания, чем трое подростков, беседующих о высоте Крымского моста.

(«Обернитесь, — обескуражено прошептал Свириденко в темноту. — Ну, скорее, обернитесь! — но мальчики не слышали его: связь односторонняя. — Обернитесь же!!!»)

Как только крик Икса взорвал густую тишину комнаты, лейтенант Свириденко уловил еще какое-то движение: о да, мальчик, который станет модником-водителем, прав — дом начал делать свое дело. С каменного века гипсовой собаки осыпалась тонкая струйка белой пыли, впрочем, совершенно бесшумно. На продолговатой гипсовой морде мгновенно проступили синие жилки, а затем, так же бесшумно, каменное веко приоткрылось. Пустой гипсовый глаз начал темнеть, просвечивая какой-то жуткой внутренней жизнью. Вот в нем появилась сеточка сосудов, затем проступил, все более наливаясь, зрачок, и в следующую секунду Свириденко увидел, что поднявшееся веко обнажило совершенно живой, зрячий глаз.

(«Обернитесь же!»)

Глаз нашел мальчиков в центре комнаты, затем веко, моргнув, опустилось. У двери по-прежнему лежала гипсовая собака, бездарная скульптура из парка, и лишь небольшая кучка осыпавшегося гипса осталась на полу.

***

— Обернитесь... Собака, — шепчет Свириденко.

«Он приходит в себя», — доносится до него голос с московских улиц, но Свириденко опять провалился в темноту, в мглистый тоннель, по которому еле угадываемым черным сгустком движется Бумер.

***

Теперь Свириденко видит сухую безрадостную пустыню, изрезанную древними ирригационными каналами, многие из которых давно пересохли. Пустыню, о которой так много знал Дмитрий Олегович Бобков, антиквар и директор, гордившийся своим тайным знанием и возжелавший большего. Но Свириденко видит ее лишь мельком, потому что в следующее мгновение он снова переносится на берег моря; видит мельком и, к счастью для себя, не успевает ничего понять, и сфера синевы, словно пригрезившаяся ему, обступает его со всех сторон. И в центре этой звенящей прозрачности, этой наполняющей лейтенанта Свириденко удивительной нежностью сферы все же различима темная точка — чернеет разрушающей червоточиной немецкий дом, что висит над полуденным морем.

***

Икс не понимал, какого черта они все еще торчат здесь. Он был готов выметаться хоть через окно (Свириденко знал об этом, и как бы это было верно!), а его друзьям вздумалось поболтать про свои дурацкие прыжки.

«Это они — Икары недоделанные! — думал Икс. — А не я».

— Прошу, идемте, — произнес он плаксиво.

— Джонсон! — вдруг позвал Будда. Его голос заметно окреп — силы быстро возвращались. — Нам сейчас, наверное, понадобится флейта. Джонсон?!

— Зачем? — обернувшись, начал Миха. Он хотел добавить «правда, пошли уже», но не успел. Лишь вздрогнул, и глаза его начали округляться от ужаса.

Потому что лампадка за их спинами неожиданно загорелась. Сначала вспыхнула легкой искрой, но пламя равномерно нарастало, словно невидимая рука подбавляла в масло горючую смесь. Это видел только Миха, и Будде с Иксом тоже пришлось обернуться.

— Как это?! Это что такое?! — с нелепой сердитостью, бросая обвинение непонятно кому, промолвил Икс.

— Бегите! — закричал Будда. — Бегите отсюда! Джонсон, скорее, флейту!

Особого приглашения не требовалось. Они рванули к двери, как ошпаренные. Пробегая мимо собаки, Миха уловил что-то, от чего по коже пробежала зябкая дрожь, заставив мальчика шарахнуться в сторону и буквально выпрыгнуть в раскрытую дверь, но времени разбираться с этим у него не было. Икс налетел на Миху со спины, чуть не повалив на пол.

— Дуй во флейту! — истерично завизжал Плюша. — Джонсон!

И дверь за ними захлопнулась.

Стало сразу тихо. Лишь очутившись в гостиной Мамы Мии, они обнаружили, что Будды с ними не было. Он не успел выбежать.

Миха боязливо взглянул на дверь, затем вернулся и подергал за ручку. Дверь не поддалась.

— Эй, Будда, ты чего? Открой немедленно. Открывай!

Ответом стал странный тихий звук, из-за котрого у Плюши застыла в жилах кровь, звук, похожий на сердитое рычание.

Плюша сглотнул (ведь этого не может быть, этого быть не может!):

— Эй, что там?

И сразу же послышался истошный крик Будды:

— Дуйте во флейту! Скорее! Она оживает...

— Давай, Джонсон! — завопил Плюша. — Дуй! Давай же!

Джонсон посмотрел на них как-то странно. Флейту он не выпустил, но его руки, как плети, безжизненно висели вдоль тела.

— Я не вмешиваюсь, мама, это неправда, — отрешенно бормотал он, — и никогда не вмешивался. Это неправда.

Он отвернулся от мальчиков к трюмо, и словно продолжая давнишний разговор, капризно повторил:

— Хватит, я больше не могу так! Вы развелись не из-за меня — это неправда! Я никогда не вмешивался.

— Джонсон, ты чего?! — изумленно пролепетал Икс.

— Дуй во флейту, кретин! — закричал Миха, дергая дверную ручку. — Будда, открой! Ты где?! Ну, перестань, выходи! Эй, где ты?

Кошмарный глухой звук, словно с места сдвинулось нечто непомерно тяжелое, как каменные шаги, подстерегающие за границей сна, заставил Плюшу завизжать еще пронзительней:

— Дуй во флейту!

Джонсон ничего не слышал. Внутри него перепуганный маленький мальчик, не справившийся с чувством вины, продолжал диалог со своей матерью. Но знал об этом только совершенно посторонний человек, находящийся очень далеко отсюда, еще совсем недавно счастливый лейтенант ДПС Свириденко.

— Я не лез в вашу постель! — заворожено глядя в зеркало, говорил Джонсон. — Я никуда не вмешивался! Вы развелись не из-за меня.

(«Да, да, ты прав! — пытался кричать Свириденко. — Ты прав, мальчик! Это не твоя мама. Это все вранье! Подтасовка. Твоя мама жива и не может быть здесь! Твоя мама жива, и она любит тебя! Это все дом — он знает ваши страхи. Ты должен простить маму! Это подтасовка... Пожалуйста, мальчик, флейту!»)

Грозный, нарастающий рык зверя донесся из-за стены. Был ли он на самом деле, или его заставила услышать какая-то тяжесть, непомерной тоской сковавшая Плюшино сердце, тоской еще более острой, чем только что прержитый страх.

— Уходи! — услышали они отчаянное повеление Будды, но теперь его голос звучал как бы издалека. — Тебя нет. Ты, тварь, уходи! Возвращайся к мертвым. Уходи! — и снова отчаянная, но теперь уже почти безнадежная просьба. — Ребята, флейту! У меня может не хватить сил.

— Икс! — закричал Миха, пытаясь выбить дверь. — Забери у него флейту! Я не знаю, что с ним... Но забери, ради бога, и играй!

— Что?

— Что угодно! Просто дуй. Я не умею, вы, дураки! Скорее!

Икс наконец выхватил из обессиленных рук Джонсона флейту, — тот даже не заметил, — и поднес к губам. Они оказались сухими, и сначала у Икса вышло лишь хриплое «ф-ь-ю-и-т-ь». Икс облизал губы, потом, как учил Джонсон, выпучил верхнюю и подул.

И Плюша почувствовал, как сковавшие сердце тиски чуть ослабили хватку. В доме словно сделалось светлее, и Джонсон непонимающе уставился на Миху. Но у того не было времени на Джонсона. Он дернул ручку, толкая дверь, и та с трудом подалась. Миха налег плечом, и вот в образовавшийся проем уже ушла его рука.

— Давай! Давайте, помогайте ради ваших Отцов! — Плюша нес уже совсем непонятную тарабарщину, но... Ведь это важно! Потому что проем все увеличивался, и Плюша увидел в нем что-то совсем уж невозможное: громадный каменный бок чего-то чудовищно большого, и этот бок на какое-то мгновение выглядел... живым. Но ведь это не важно, потому что...

Дверь вдруг застыла. А Икс перестал играть. И снова сквозняком тоски и страха повеяло из-за проема. И рык зверя вернулся.

— Давай дальше! — то ли завопил, то ли взмолился Миха. — Не прекращай! Ради...

Рык зверя нарастал.

— Миха, это бесполезно! — услышал Плюша голос Будды и вдруг понял, от чего в его взгляде была такая печаль: никогда его друзья ничего от него не скрывали. Они всегда были вместе. Они всегда и были этот самый круг! Как тогда, в большую волну... В центре круга была... Любовь, еще совсем юная, порой ревнивая, неокрепшая, но искренняя до боли, та, которой им не надо было учиться, та самая, которая вернула утонувшую девочку... В центре круга был Будда!

— Миха, она не выпустит меня, — голос Будды вдруг сделался спокойным, в нем больше не было отчаяния перепуганного ребенка. — Фотография... Сохрани ее. Что бы ни случилось, сохрани ее!

— Нет, Будда! Нет, я сейчас... Икс, твою мать, играй!

Но Икс не мог играть, уже не мог. На лице его застыло светлое выражение скорби и невыразимой надежды. Этот зов... Вот он и пришел к нему. И как же Икс мог не откликнуться?! Как мог он не откликнуться на просьбу или повеление, ведь он отдал бы все на свете, чтобы у него не отнимали права исполнять эти повеления. Чтобы у него никогда не отнимали такого права! Ибо это был голос, который он очень любил.

— Нет, сынок, не делай этого, — тихо и печально прозвучало в комнате, когда Икс неумело взял первую ноту «Чижика-пыжика». И Икс сначала заставил себя не услышать зова и играть дальше, настойчиво, рвано, мимо нот.

— Прошу тебя, сынок.

— Папа?! — Остановился Икс, все еще не отнимая флейты от губ.

Из глубины комнаты, которая теперь сделалась невероятно большой, мимо Джонсона, к нему шел отец. Не просто шел, он простер к Иксу руки, которых тот никогда не забудет, которые подхватывали его и кидали вверх, а Икс смеялся, потому что эти надежные руки всегда ловили его, а мир был целостным и очень счастливым. Руки, навсегда пропахшие табаком и машинным маслом.

— Давайте, помогайте, во имя ваших Отцов! — кричал Миха.

И тогда Икс взял следующую ноту и еще одну, он играл коряво, остервенело и пытался не заплакать. Даже когда отец скорчился от боли, и лицо его стало жалобным и несчастным, как у побитой собаки.

— Смотри, что ты наделал, — вовсе не обвиняющее, а лишь с безнадежной тоской проговорил отец. — Сынок, я всегда любил тебя. Прошу, не делай мне больно. Они все делали мне больно.

И тогда Икс перестал играть.

— Папа, — прошептал он, — но разве ты жив?

— Иди ко мне, мой мальчик, мой сын, — грустно сказал ему отец. — Я так натерпелся, а здесь мне спокойно. И совсем не больно. Иди ко мне.

— Я не могу, папа, — проговорил Икс и, опустив руки, расплакался. — Я так тоскую по тебе!

— Я всегда любил тебя, сынок, — повторил отец.

— Я тоже, — всхлипнул Икс. — Ты правда больше не страдаешь?

...Миха не знал, что происходит с его друзьями. Но когда обернулся, пытаясь заставить Икса играть дальше, представшая перед ним картина выглядела чудовищной. Икс стоял рядом с Джонсоном, в пол-оборота, его руки так же висели вдоль тела, а губы безвольно шевелились.

«Да что же с ними?!» — успел подумать Плюша. И что-то еще увидел Миха, заставившее его вспомнить рассказ Будды о гостях Мамы Мии, что-то еще, словно дом оживал, словно стены просвечивали жуткими тенями, которые сгущались все больше.

— Будда! — закричал Миха. — Ну, открой же! Здесь что-то...

— Миха, — внятно и со спокойствием, от которого у Плюши чуть не разорвалось сердце, произнес Будда. — Я больше не могу сдерживать ее. Иди — ты нужен им.

— Что иди?! Куда иди?! Я вытащу тебя! Дай руку, скорее, дотянись!

— Бегите отсюда. Быстрее! Немедленно бегите.

Миха не хотел слушать. Он, будто гуттаперчевый, просунулся в проем чуть ли не по плечо, он тянулся еще дальше и тогда... почувствовал на своей ладони прикосновение Будды, от которого ему, пусть на мгновение, стало спокойно, и паника улеглась у него в голове. И лишь ощутив это прикосновение, Плюша услышал, как и тогда на вокзале, голос Будды, только где-то внутри: то ли в голове, то ли в своем сердце.

«Миха, я знаю, что говорю. Это бесполезно. Так или иначе — это уже произошло. Отпусти меня, мой друг».

— Куда — отпусти?! Чего — отпусти?! — заорал Миха, пытаясь просунуть руку глубже в проем, чтобы крепче ухватить друга. — Я тебя вытащу! Давай, поднажми!..

«Слушай, тупой Плюша, — и Миха почувствовал, что Будда пытается улыбнуться, но голос слабел. — Я уже почти не могу. Не вини их ни в чем. И себя! Это дом. Его силе бесполезно противостоять».

— Я сейчас...

«Не перебивай. Это — дом. С ним невозможно бороться — он построен не нами. Нас всех сюда заманили, и его силе бесполезно противостоять. Но у нас есть мы — и мы ему не принадлежим. Надо просто выйти из дома... Понимаешь? Навсегда. Бегите!»

— Будда, нет!

И связь их рук разорвалась. Почти в следующее мгновение дверь под напором Плюши распахнулась настежь...

В том месте, где находился алтарь, пылало, отсвечивая кровавым багрянцем, пламя; в эту огненную воронку, клубясь и наливаясь чернотой, уходила дымная линия. Там, в пламени, куда была нацелена клубящаяся линия, Плюша успел различить много чего, что еще долго будет преследовать его в ночных кошмарах. И прежде всего расплывчатый контур, спину запрыгивающей в огонь чудовищно огромной собаки, беспощадной суки, которая взяла след и гналась за ускользающей добычей. А потом, прямо в пламени, проступило лицо. Миха узнал его — это было лицо Мамы Мии, полоумной старухи, ее ищущий взгляд...

— Ты отказался есть мой хлеб, — заметался по комнате безумный хохот. — За это ты отдашь мне самое дорогое!

От страха у Михи подкосились ноги и похолодело сердце. Он попятился, уповая лишь на то, чтобы дверь не захлопнулась.

— Сам отдашь! Сам!

Она и не захлопнулась — дверь в комнату, в которой пропал Будда. И еще кое-что услышал Плюша. Только и сейчас, по прошествии многих лет, Миха-Лимонад не мог утверждать, было ли это на самом деле, или просто страх сделал свою работу, услужливо подкинув ему фразу Будды, чтобы Плюша не выглядел жалким слабаком: «Бегите отсюда! Пожалуйста... Иначе она догонит меня!»

А потом по комнате словно прошелся порыв ветра, дом содрогнулся, и пламя исчезло. Ни Будды, ни гипсовой собаки в комнате не было. Но было другое. Скрежет, стон... Будто начиналось землетрясение. Стены содрогнулись еще раз, и еще, рождая низкий гул, словно дом собирался провалиться сквозь землю, сожрать их, унести в такое место, из которого уже никогда не будет возврата.

***

Они бежали от немецкого дома, как перепуганные зайцы; их позорное бегство было еще более быстрым и несравнимо горьким, чем в первый раз. И только отсутствие болезненного воображения взрослых не сделало их седыми.

***

Потом был шок. Несколько часов они провели, словно в бреду. Обнаружили себя в порту, сидящими у сваи, откуда Будда совершил свой прыжок.

Они разревелись. Совершенно не зная, что делать и где искать помощи. Они плакали, и все же им становилось немного легче.

***

Потом было много всего. Заявления в милицию, путанные, сбивчивые, страх, и снова слезы.

***

Потом, когда шок начал понемногу отпускать, каждый из них снова расплакался. В одиночестве. Словно случившаяся беда вовсе не сплотила их, словно какая-то часть их дружбы была украдена навсегда.

Миха сидел на камне, который местные прозвали «башкой», и, глядя себе под ноги, ревел, а его ступней легко касалась пена морского прибоя. Он ревел так, будто никогда в жизни не сможет выплакать всех этих слез.

Потом он спрыгнул с камня, вымыл соленой водой лицо и направился по косогору вверх, к железнодорожным путям, которые вели в город. Его глаза были сухими.

Он все же отдал ей самое дорогое.

Но кое-кто все еще оплакивал Будду. В центре Москвы лейтенант ДПС Свириденко, поднятый руками посторонних, приходил в себя. По его щекам, оставляя мокрые полосы, катились слезы. И в них, как в зеркалах, еще можно было различить четыре мальчишечьих лица, но вот они стали удаляться, превратились в точки и навсегда исчезли, ушли из этого мира на берег полуденного моря. Еще одна, последняя слезинка сорвалась с его щеки и полетела в пустоту.

Совсем скоро он придет в себя и почти ничего не вспомнит. Хотя, конечно, это не так — последняя слезинка лейтенанта Свириденко летела в пустоте, вечной и открытой для всех. Но во влажных полосах, оставшихся на его лице, будут теперь отражаться только шумные звуки московских улиц.

 

22. Амулеты детства

I.

Икс оглянулся: нет, никто за его спиной не стоял. Раскидистое дерево, далекий фонарный столб, неверный свет луны, и еще где-то проехал автомобиль — все это давало игру теней на стене магазина Синдбада. Красочную панель, которую Икс порезал, залатали. Видимо, в эти непростые времена на новый рисунок хозяева решили не раскошеливаться. Или кто-то не пожелал, чтобы тут поменяли рисунок.

— Ты не пожелала? — прошептал Икс и хихикнул. Потом сглотнул и снова огляделся.

Нет-нет-нет, никакая тень никуда не сдвинулась. И вообще, хватит ему бояться, для такой роскоши, как страх, уже несколько поздновато. Надо просто ждать, ждать звонка от Джонсона. И найти, чем пока себя занять. К тому же Икс полагал, что, возможно, что-то начнет происходить с фотографией прежде, чем Джонсон позвонит. Они обязаны не прозевать этот момент. Тогда, также возможно, сегодня все и закончится. Так или иначе закончится. Икс снова сглотнул: в принципе, для него всегда оставался способ все закончить. Фуфырик беленькой ждал в холодильнике. Он мог развязать хоть сейчас и уже мочить, не останавливаясь. Мочить по темной линии так, что период софт-тьмы покажется лишь легкой увеселительной прогулкой по краешку яркой, хоть и жутковатой, но любопытнейшей страны под названием «Безумие».

А белая горячка, старая подружка «белочка», была бы лишь весьма комфортным средством вроде нового автомобиля для перемещения по дорогам этой страны. И он бы мочил, не сбрасывая оборотов, до самого конца; он вошел бы в плоть, в трепещущее сердце «белочки», полное липких ночных насекомых, порхающих у границ рваного сна, вошел бы в самое сердце безумия, где густеет последняя тьма, и тогда бы страх наконец закончился. В принципе, для него это был бы выход. Он еще попытается ради ребят, ради того чудесного солнечного пятна, что осталось над полуденным морем (Икс знает кое-что и кое-что видит, что не настолько открыто его детским друзьям), поэтому он попытается. Еще побарахтается. Только если сегодня ничего не выйдет, для него это будет весьма сносный выход.

А пока они обязаны не пропустить момент, когда... будет пора.

Икс извлек из внутреннего кармана плащовки мобильный и теперь в заключительный раз проверил настройки: все сигналы оповещения были включены, и громкость на полную.

«Рота — сбор!» — так их поднимали по тревоге в десантных войсках. Что ж, у него остались силы для еще одного подъема по тревоге, но теперь уже точно последнего. А покамест это так, он будет делать все как положено.

Икс бросил взгляд на панель магазина Синдбада и усмехнулся. Во как, вроде бы все уже решено, а его организм сам цепляется за... безопасность и все еще пугается лживых теней. Икс всегда полагал, что биологически люди скроены намного крепче, их физический ресурс куда больше того, что в голове.

Но если она действительно... сдвинулась, эта тень?

Икс отогнал от себя это предположение как вздорное, потому что сейчас он должен делать все так, как положено. Икс видел темную линию, но пока она была не опасна. Может быть, совсем скоро в ней и появятся лиловые отсветы, а потом она нальется кровавым багрянцем, но Икс не должен ничего предпринимать, пока на его мобильном не высветится: «Вызывает Джонсон». Икс должен стать третьим (хм, забавно, как при распитии фуфырика; как он стал третьим в странных отношениях Люсьен и дружка-приятеля, в отношениях, столь похожих на любовь, в которой все атрибуты любви отсутствовали), потому что у него больше сил, и он кое-что видит. Но если Икс слажает и на этот раз... ничто уже не удержит от фуфырик-выхода, если у него, конечно, останется время на столь длительный и затратный процесс.

Икс раскрыл папку для файлов: фотография, вынесенная четверть века назад из немецкого дома, лежала там. Совсем новенькая. Странно, но Икс никогда не винил Миху в том, что произошло, а если задуматься, слажали в тот день не только они с Джонсоном.

Так — или не так?

Ответ вроде бы очевиден. Да только... что-то случилось с ними в тот день, вернее... Они были дети, и вместе с Буддой они лишились... чего-то сокровенного, их безжалостно обворовали, но все равно что-то еще случилось в тот день. Вернее...

— Могло случиться, — пробормотал Икс.

Да, лишь только могло случиться, но очевидный положительный ответ странным образом лишал их самой такой возможности.

Так — или не так?

Икс снова посмотрел на тень. И его внутренний монолог прервался. Тень сдвинулась. Икс почувствовал, как на спине зашевелились крохотные волоски. Тень приблизилась к Иксу, и темная линия, уходящая в стену магазина, ожила, наливаясь кровью полной луны. Холодком повеяло в затылке — Икс не ошибался, за его спиной кто-то стоял. Бесшумный, невозможный. Икс обернулся и с трудом заставил себя не закричать. Не позволил тому леденящему воплю, что родился внутри, пробраться наружу.

Прямо за ним, чуть покачиваясь в бледном, размазанном лунном свете, стояла высокая фигура с еле различимым, гладким, словно восковым, лицом. Но Икс узнал ее. Узнал в ту же минуту. И ледяные пальцы тоски сжали его сердце.

Перед ним стояла Люсьен.

II.

— Ты должен позвать его, — негромко напомнил Лже-Дмитрий, — флейта...

Миха-Лимонад все еще в оцепенении сидел на водительском месте, хотя движение Бумера вроде бы прекратилось. Затем он нащупал брелок в кармане джинсов и крепко сжал. Ветхая детская майка Икса опасно натянулась на его раскачанном торсе, но... Подарок соломенного деда оставался тайным. У Михи оставалась козырная карта, очень мелкая и, как его предупредили, недолговечная, главное и единственное достоинство которой заключалось в том, что ее удалось сохранить в секрете.

Вокруг стояла кромешная тьма.

— Ну что ж, как и было обещано, твой второй шанс, — серьезно проговорил Лже-Дмитрий. — Ты готов?

Миха ответил не сразу. Но когда кивнул, в его движении читалась твердость.

— Тогда, давай, зови его. Зови мальчика, который сбежал. Твори свой мир, если сможешь, — Лже-Дмитрий без тени иронии добавил: — сиринкс и юный Пан... М-да. Об этом мечтал?

Михе показалось, что его голос звучал откуда-то издалека.

— Давай, — повторил Лже-Дмитрий. — Я не буду тебе мешать. Сейчас никто не сможет тебе помешать.

«Кроме меня самого», — воровски постучалась какая-то посторонняя, тревожная и предательская мысль, но Миха снова сжал брелок, и в голове немного прояснилось.

(слушай, пиздовертыш... в нем совсем нет тени. Она сможет видеть его только твоими глазами)

На мгновение Миха прикрыл веки. Он так и не понял, что это значит. В последнее время с ним все говорили загадками. Миха знал другое: пока брелок при нем, амулеты, их нелепые детские выдумки, будут скрыты. И еще: брелок — очень хрупкое убежище.

На какой-то миг Михе показалось, что он в дурдоме и сейчас проснется от действия инъекции, а за окошком будет нежное весеннее солнышко.

Миха-Лимонад склонился к Лже-Дмитрию, открыл бардачок и бережно, как великую драгоценность, извлек оттуда флейту-piccolo, флейту-малышку. Лже-Дмитрий дернулся, нереальность происходящего от этого только усилилась. Мгла за окнами была столь густой и непроницаемой, что стекла Бумера изнутри казались черными зеркалами.

Миха-Лимонад поднес к губам флейту. И вдруг улыбнулся. Может быть, печально, но... флейта была гораздо более реальна, чем все вокруг.

— Привет, — прошептал он ей нежно. — Давай попробуем.

Поначалу Лже-Дмитрию показалось, что и впрямь возможны проблемы, что дело осложнилось. Первые же звуки флейты взорвали мрак ярким колоритом, зазвенели мальчишеские голоса, смех, где-то отсветом синевы блеснуло море, в ослепительном солнечном пятне на миг застыл прыжок того, из-за кого они здесь, — сбежавшего мальчика, а в переливах света промелькнуло лицо удивительно красивой женщины, этой их актрисы, женщины, посмевшей оспорить власть Великой Матери. Радостные фрагменты детства сменились более смутными картинками: Вечным Римом, невнятными мечтами, многочисленными и еще более невнятными любовными победами; затем чем-то гораздо более реальным: успехом, дорогими вещами, автомобилями, домами и белоснежной яхтой, пришвартованной в далекой марине. Картинки были красивы, но краски бледнели, и вся эта выцветающая красота сделалась зыбкой, безжизненной. Он дул в свою флейту из последних сил, словно Крысолов из сказки, но все более уставал. И вот мелодия оборвалась на какой-то обессиленной ноте, будто выдохлась, а за окнами автомобиля осталась лишь высохшая пустыня, изрезанная каналами с потрескавшимся дном. Флейтист обмяк и тяжело дышал, ему требовалось перевести дух.

«И это все, на что ты способен, Крысолов из сказки?» — подумал Лже-Димтрий.

Миха-Лимонад уже видел эту пустыню. В... тот раз. Но не только. Он вдруг понял, что это место из его снов. Когда он просыпался и шептал: «А, значит здесь рождается вся эта вода за окнами». Только теперь оно изменилось, выглядело больным, умирающим. Высохшим. И на все это накладывался другой сон, про сферу небесного синего цвета. Но она висела где-то далеко и продолжала удаляться.

— Что, не ожидал? — после паузы осведомился Лже-Дмитрий.

Миха почувствовал глухую раздирающую печаль, которая вот-вот станет непереносимым ужасом от лицезрения этой умершей пустыни. Ведь когда-то здесь все было другим...

— Это лишь отражение того, что внутри тебя, — тихо подсказал Лже-Дмитрий. — Мир без иллюзий. Так сказать, пустыня реального.

Миха хотел было сглотнуть. «Каплю влаги! — закричал внутри него перепуганный мальчик. — Пожалуйста, бежим отсюда! Я не выдержу этой безнадежной тоски. Я высохну от жажды так же, как этот мир вокруг». Но у него действительно не осталось этой крохотной капли влаги, этой живительной капельки лимонада, которая стала составной частью его имени. И он не мог отвечать, только водил глазами по сторонам.

— Приграничная зона, — кивнул Лже-Дмитрий. — В каком-то смысле — это ты сам.

Миха скосил глаза куда-то вдаль, где тяжелое небо касалось лилового горизонта. Пятно синевы, беззащитное, притягательное, нежное пятно синевы...

— Да-да, — согласился Лже-Дмитрий, — сфера... Манит. Ты привязан к ней. Твое существование невозможно иначе, чем в этой спасительной иллюзии. С ней невозможно расстаться. Так? Все тепло, Любови, привязанности только в ней. Иначе — пустыня реального, чудовищный космический холод. Сфера... Но ты сделал выбор, и теперь мы ее покинули.

Он помолчал и вдруг что-то пробубнил себе под нос. И хоть попытка сконцентрироваться все еще требовала от Михи неимоверных сил, от него не скрылось это движение: большой палец левой руки — тот, второй, все еще... жив, все еще здесь.

Лже-Дмитрий вздохнул и неожиданно ласково сказал:

— Погоди. Скоро станет легче. Как только успокоится твой ум. Сейчас я помогу тебе выйти из автомобиля.

Миха посмотрел на него и с трудом дотянулся рукой до пересохших губ — он больше не мог играть. Как же он позовет Будду?

— Как только успокоится твой ум, — повторил Лже-Дмитрий, — и перестанет взывать о капле влаги. Словно она в состоянии вернуть прежние ориентиры. Э-э-х, — протянул он и мечтательно посмотрел на далекую сферу, — насколько б у нас все прошло легче, если б ты перестал упрямиться и отказался от своих досадных заблуждений. Я все понимаю, сам таким был, но поверь — гораздо легче. Ты ведь готовишь что-то, что-то скрываешь, я все понимаю, наш уговор не предполагает искренности, так сказать, конфликт целей, но ты многого не знаешь. И очень многого не видишь.

Он вдруг резко наклонился к Михе и, глядя ему прямо в глаза, быстро проговорил:

— Ты ведь что-то принес сюда? Да?! И я пока не могу этого понять. Это не вещь. Ум-и? Намерение?

Миха на это лишь повторил свой жест, дотрагиваясь пальцами до рта.

— Ладно-ладно, — пожал плечами Лже-Дмирий. — Сейчас я открою дверцы и помогу тебе выйти. Ну, что, полегче? Скоро совсем свыкнешься.

Теперь Миха смог различить, что все пространство вокруг пронизано тончайшими светящимися нитями, заканчивающимися чуть более густыми каплями, похожими на капсулы. И все нити тянутся туда, к удаляющейся сфере.

— Так сказать, много незавершенных дел, мечтаний, надежд, — проговорил Лже-Дмитрий, и глаза его вдруг дико блеснули, потом он быстро добавил, не без оттенка брезгливой неприязни. — Да, ты прав, где-то там твой сбежавший друг.

Все светящиеся нити копировали рисунок пересохших каналов, похожих на ирригационные, которыми была изрезана бесконечная пустыня. Лже-Дмитрий проследил за Михиным взглядом:

— Пути крови, — непонятно сказал он. — Видишь ли, мой молодой друг, воды жизни на всех не хватает, да... этой водицы... Эх, если б ты перестал упрямиться.

Светящиеся нити вдруг мгновенно потемнели, превращаясь в клубящиеся дымные линии. Их были мириады, и кошмарных непереносимых стенаний, криков боли, вздохов тоски и разочарований, и страданий, страданий, страданий были тоже мириады, еще чуть-чуть, и все это могло бы раздавить.

— Т-с-с, озабоченно промолвил Лже-Дмитрий. — Мы здесь не для этого.

Он вышел из автомобиля и открыл Михину дверцу. Нитей стало значительно меньше, и они снова посветлели.

— Я ведь уже упоминал, — усмехнулся Лже-Дмитрий, протягивая Михе руку, — что нелепую выдумку о незримых автобанах мог сотворить только ребенок. Видишь, сколько их здесь, следов древних путей? Но нас не интересует приграничье. Нам надо туда, — он неопределенно махнул рукой. — В глубь.

Миха бросил на него быстрый взгляд.

— Нет-нет, — отмахнулся тот. — Вовсе не в Кинотеатр для сумасшедших. Там людям не могут предоставить второго шанса. Нам дальше. Нам нужен дом... В том-то и несравненная прелесть... Страны чудес, что дом до сих пор там. Эх... если б ты только перестал упрямиться! Ни к чему все это — суета сует. Бесполезно. — Он ухватился за Михину руку и с прежним нажимом спросил. — Ну? Что ты сюда пронес?! Чего я не могу понять?

И опять Миха-Лимонад слабо покачал головой.

— Ладно, — смягчаясь, сказал Лже-Дмитрий. — Выходим.

Он помог Михе покинуть Бумер и внезапно похвалил:

— А ты крепкий. Но упрямый. Не хочешь разговаривать — не надо! Только... Пойми, как только мы найдем его. — Он склонил голову на бок и вдруг быстро заговорил: — Ты ведь даже не знаешь, во что он мог здесь превратиться. Твоя собственная пустыня и то тебя ужаснула. Только представь, каким чудовищем может быть пустыня другого. Как только ты найдешь его, все мосты — он сделал короткую паузу, — что называется, будут сожжены. И ты никогда не сможешь отыскать дорогу назад. Застрянешь. Понимаешь?! Никогда. А люди подумают: заболел, бедняга, свихнулся. Иль... хм... погиб. Смотри, — он ткнул указательным пальцем в далекую сферу синевы, — как пленительно и маняще ее сияние. Смотри! — голос зазвучал вкрадчиво. — Я... я мог бы открыть тебе мосты... в обоих направлениях. Понимаешь? Не только сияющая сфера, но и Страна чудес была бы для тебя открыта.

Миха посмотрел на него прямо.

— Ведь я знаю, зачем он ей, — неожиданно резко проговорил он. — Твоя сумасшедшая древняя старуха вовсе еще не вся богиня. А про меня не беспокойся.

Это был лишь пробный шар. Но Миха-Лимонад понял, что попал в точку. Лицо Лже-Дмитрия сразу постарело, будто у него забрали десятка два годков, и словно на мгновение из этого лица, как из потаенного окна, выглянул тот, другой, панически, смертельно напуганный, но все еще живой, все еще цепляющийся за надежду. И Михе вдруг показалось, что он знает, как можно наладить с ним связь. Но Лже-Дмитрий быстро совладал с ситуацией. Двух десятков годков как не бывало.

— Ну что ж, — проговорил он жестко, — смотрю, тебе и правда легче. А ты — молчун... Я... не знаю, на что рассчитываешь, но напрасно ты меня злишь.

«Что ж, — подумал Лже-Дмитрий, — пускай. Так будет даже легче». Дмитрий Олегович Бобков (слизняк!) вряд ли был способен причинить кому-либо вред. Другое дело — Лже-Дмитрий. Вслух он сказал:

— Однако ж, продолжим. Играй.

Он посмотрел, как бережно Миха-Лимонад прижимал к груди, с левой стороны, к сердцу, свою флейту, и подумал: «Все еще цепляется за детские фетиши. Тот, ради кого мы здесь, конечно тоже, поэтому он должен откликнуться».

Миха-Лимонад ни о чем не думал. В нем еще жила надежда, что его друзья успеют. А потом он заставил умолкнуть все звучавшие внутри него голоса, поднес к губам флейту и вновь заиграл.

***

Сначала ничего не происходило. Михе лишь показалось, что вся пустыня затаилась и прислушивается, правда за достоверность сего он не мог бы поручиться. И Миха играл дальше. Он вспомнил, как уже зрелым молодым человеком, уже получив прозвище «Миха-Тайсон», он неожиданно решил учиться игре на флейте, хотя в открывающихся ему перспективах вряд ли бы пригодилось подобное умение. Он вспомнил девушку — шапочное знакомство после просмотра блокбастера «Матрица», которая почему-то пообещала его ждать. Он вспомнил, как сквозь зеленую листву после дождя пробивались солнечные лучи; и все книги, которые прочитал, и всех других девушек; он играл в этом лишенном надежд месте и думал, что мы не так уж сиротливы в этом мире, потому что у нас есть мы, и порой этого знания достаточно, чтобы ночь не была такой бесконечной. Он помнил, как пахнет снег, который вот-вот начнет таять, и свои любимые фильмы; он слышал любимые песни, а еще всех тех, кого никогда не забудет. Он не думал о том, что, возможно, уже не вернется отсюда, но с благодарной радостью вспоминал все те моменты, когда был счастлив. Их оказалось не так много, но достаточно, чтобы посреди этой мертвой пустыни в нем родилась живительная капля солнечной влаги. Он ухватился за нее и пил, растянув в бесконечный мощный глоток, и продолжал играть, с каждым воспроизводимым им звуком все больше утоляя жажду.

Он стал видеть. Его зрение, как ищущий перископ какого-то сказочного «Наутилуса», стало приближаться к каплям, которыми заканчивались нити, и он увидел множество историй. Некоторые он сразу забывал, другие ненадолго цепляла его память. В одной из капсул он видел этого странного лейтенанта ДПС с Рублевского шоссе, только сейчас он о чем-то увлеченно беседовал с Биллом Гейтсом, а тот, кивая, внимал ему. В другой капсуле он увидел худого юношу с горящими глазами, бедолага жаловался Джиму Моррисону, что уловка с Буддой Шакьямуни больше не действует; он узнал борца из своего детства, который так и не стал олимпийским чемпионом, но в этой капсуле на стене все же висела его Олимпийская медаль, а сам борец вел размеренный разговор с индейским вождем; он видел отца Икса, играющего со своим маленьким сыном, и понял, как тоскует по своим друзьям, навсегда оставшимся в том времени, где они были безрассудно-отважны, упрямы и счастливы; он видел множество настоящих историй, которые почти всегда заканчивались плохо, и множество историй лживых, фальшивых, которым был уготован хеппиэнд, как глянцевая консуматорская обертка для полиэтиленовой жизни, лишенной страстей; потом он увидел каморку нищего журналиста, за окнами которой простирался Вечный Рим — в этой каморке уже больше не было Одри Хепберн, а Михи там не было никогда! — и свет в ней потускнел. Миха-Лимонад играл, и нити, связывающие виденные капсулы с далекой сферой чернели и обрывались. Тогда он стал видеть то, чего с ним никогда не происходило, и почти узрел то место, где жила спокойная отвага, дающая и подлинным, не фальсифицированным историям право на хороший финал; и вдруг взяв какую-то ослепительно-радостную ноту, почувствовал, что по-другому в этом мире, наверное, и не бывает, и почти понял что-то, как Лже-Дмитрий закричал:

— Не-е-е-т! Не надо Брамса! Не надо друга Валеньку! Не играй «Венгерский танец»!

Миха остановился. С Лже-Дмитрием происходило что-то немыслимое. Облик лихорадочно менялся, словно его обладатель панически, конвульсивно и растерянно пытался определить, кто же он такой на самом деле. Миха-Лимонад подумал, что это тот, другой, решился на отчаянную и, возможно, последнюю схватку. Лже-Дмитрий плакал, но лишь одним глазом, другая половина его лица выглядела жесткой и, казалось, принадлежала человеку намного моложе.

— Не надо друга Валеньки, — умоляюще прошептал тот, другой, и у Михи на мгновение сжалось сердце, и он впервые испытал жалость к этому человеку. Он попытался его удержать, остановить, что-то сказать, но не успел. Лже-Дмитрий быстрым жестом откинул со лба барскую прядь волос, кожа лица натянулась, пряча морщины и избавляясь от седоватой щетины — и вот уже от того, второго, не осталось и следа. Жалость мгновенно высохла. Это место не принимало слез.

— Можешь прекратить дуть в свою флейту, — холодно проговорил Лже-Дмитрий. — теперь она бесполезна. Я предупреждал.

Миха опустил руки и огляделся. Все капли-капсулы, кроме одной, почернели, выглядели теперь мертвыми, и нити, связывающие их с далекой сферой, оборвались. И в этом навсегда умершем мире лишь одна капелька тускло переливалась, лишь одна капсула испускала робкий свет нежной надежды.

— Ну вот и все, — сообщил Лже-Дмитрий. — Мы нашли его.

И тогда Бумер громко и пронзительно засигналил. И что-то промелькнуло в глянце его совершенных обводов, и чем-то еще, похожим на глубокий, далекий рык, из темного логова или из темноты забытого сна обогатился звучавший сигнал.

(помнишь, как об дерево?)

Брелок в Михином кармане рассыпался, перестал существовать, стал сухой пылью.

Но Миха-Лимонад всего этого уже не знал. Он обратился к единственной светящейся капле, приблизился к ней, и она вобрала его, обступила Миху со всех сторон.

Он почувствовал что-то странное. То, что чувствовал за мгновение до того, как прерстал играть на флейте, и даже нечто большее, словно он сделал еще один крошечный шажок... только вот...

Он увидел немецкий дом.

В темных окнах притаившегося здания быстро промелькнул робкий силуэт. Им вполне мог оказаться перепуганный ребенок.

***

Лже-Дмитрий тоже видел дом, построенный когда-то немецкими военнопленными. Только теперь дом уже не висел над полуденным морем, и пенные волны прибоя не взметались брызгами до его стен. Чернеющим пятном немецкий дом стоял посреди умершей пустыни, изрезанной давно пересохшими ирригационными каналами, и становилось ясно, что он и был тем самым местом, где все они сходились в одну точку.

Тот, другой, слабо встрепенулся, все же заставив проглотить ком, подступивший к горлу, и наконец исчез. Лже-Дмитрий надеялся, что теперь навсегда.

Это было место, где пересекались все темные линии.

***

«Ну, вот. Вот и и все! Сейчас я его увижу»! — подумал Миха, чувствуя, что он не в состоянии сопротивляться зову дома. Он быстро взбежал на крыльцо террасы, его сердце бешено колотилось, и пусть здесь все теперь было другим, но дом, сам дом не изменился. Та же терраса... Миха дернул на себя ручку двери и...

Двери не было.

Дом не остался прежним. Была дверная ручка, петли, но сама дверь даже не оказалась заколоченной. Она словно была сделана из того же тела, что и стены дома, дверной проем отсутствовал, а все петли и ручки, как в компьютерной графике, лишь имитировали некую функциональность. Миха еще раз потрогал абсолютно непроницаемую поверхность.

— Это из-за флейты, — прозвучал голос Лже-Дмитрия.

Миха обернулся.

Лже-Дмитрий смотрел на него со странным вниманием. Потом, словно спохватившись, постарался объяснить:

— Флейту дом не пропустит. О, нет! Больше никаких фокусов. Дальше ты сам. Только сам.

И заметив тревожную подозрительность в глазах своего визави, тут же добавил:

— Можешь оставить на пороге. Мне флейта не нужна. Как ты понимаешь, я и касаться-то ее не могу. Ты же знаешь, это так: здесь нам с тобой невозможно обманывать друг друга.

Миха поглядел на него оценивающе и убедился, что Лже-Дмитрий не лжет. Он действительно не может коснуться флейты, если только не обманывает сам себя.

У Михи не оставалось выбора. Ему надо было попасть в дом. Тоненький голосок интуиции, звучавший в нем, подсказывал, что он должен поторопиться. И хоть в тот момент, когда он положил piccolo у порога, Миха понял, что с флейтой произойдет что-то плохое, что-то очень плохое, тот же голосок шепнул, что он поступает верно. Точнее, единственным возможным способом.

Миха распрямился. И увидел, как в теле стены образовался дверной проем; а дверь повисла на скрипящих петлях. Потом она приоткрылась, и из-за нее повеяло тем самым сквозняком, что преследовал Миху во снах все это время.

«Иди навстречу своей судьбе», — чуть было не сказал Лже-Дмитрий. Но предпочел промолчать. И без лишней театральности момент оказался довольно драматичным. Тем более что Лже-Дмитрию еще предстояло немало дел. Да вот только...

Миха-Лимонад шагнул через порог и оказался в немецком доме, а дверь за его спиной захлопнулась.

***

Дел действительно ждало немало. Вот только, глядя на дверь, скрывавшую Крысолова...

«Что он сюда пронес?» — подумал Лже-Дмитрий.

Еще разглагольствуя о «сожженных мостах», он наблюдал за своим спутником, обессиленным, потрясенным, беспомощным, раздавленным монолитной волей этого места, но... Лже-Дмитрий словно тянул время. Да, как это ни странно, он тянул время, пытаясь уловить нечто, увидеть, понять, прежде чем события примут необратимый ход. И вот этот момент наступил: дом был нем и неподвижен, как саркофаг, ничто больше не смело промелькнуть в его черных окнах. Совсем тонкой, почти невидимой нитью-пуповиной дом был все еще связан с так и не сменившей цвета пульсирующей сферой, но теперь она висела совсем далеко над лиловым горизонтом — осталось только перерезать пуповину. Вернее, перерубить, потому что с этого все началось, но...

Что он задумал?

Чего не видит Лже-Дмитрий? Что еще, кроме выполнившей свою работу и теперь уже беспомощной флейты (не будем лукавить: не такой уж и беспомощной, только теперь ею воспользуются иначе, потому что... детские амулеты когда-нибудь теряют силу, и потому что любовь имеет оборотную сторону) пронес сюда его спутник? Ответ, вроде бы, очевиден — ничего! Но...

Что-то смущало Лже-Дмитрия.

Как это ни забавно, природа их коротких взаимоотношений хоть и была прохладно-функциональной, но, одновременно, и до гротеска доверительной, почти интимной. Здесь, в этом месте, им было трудно скрывать что-либо друг от друга. Лже-Дмитрий мог не только читать мысли своего визави, но и буквально сканировать его тайные желания, даже погружаться в его сны. Возможно, все это обладало обратной силой. Вполне возможно. Но вовсе не это смущало Лже-Дмитрия. А... старая желтая майка.

Где-то глубоко внутри Михи-Лимонада, на захламленном чердаке его памяти, была дверь, о которой он и сам не догадывался, забыл, и даже, скорее всего, удивился бы ее существованию. Дверь ветхая, в паутине прошлого; Лже-Дмитрий наткнулся на нее совершенно случайно и не придал находке особого значения. И вот теперь осталось лишь перерубить пуповину и отдать Ей сбежавшего мальчика, но только...

Выцветшая, застиранная до дыр и явно не по размеру майка... зачем он ее надел?

Дверь на захламленном чердаке казалась ветхой, но стоило на нее приналечь, она выказывала неожиданную прочность, и чем сильнее ты давил, тем тверже становилась дверь, превращаясь в непреодолимую стену. Майка валялась там, за дверью, в детской пыли — желтая майка с индейским вождем в полном боевом оперении.

(так они это называли? Да, так.)

И что? Еще один нелепый фетиш, слабый детский амулетик? Здесь, в этом месте, даже гораздо более мощная флейта (о! малышка-piccolo могла быть беспощадной и еще станет... только по-другому, потому что с этой все начиналось) больше не имеет силы. И потом его визави почти не догадывается о существовании этой ветхой двери, стены в темноте прошлого.

(они называли это разными словами, вкладывая понятия, вызывающие у Лже-Дмитрия неприятные ассоциации, пока он не докопался до простого детского слова, — как в игре, — слова «круг»)

Лже-Дмитрию пришлось с этим повозиться. Не скрывая брезгливости — все это было похоже на работу проктолога, как детские болезни, детский грипп, — но он докопался. Раздвигая какие-то смутные образы, липкие восторги, протянутые руки взаимопомощи, простодушные вязкие надежды, он докопался до слова «круг».

(так они это называли!)

И понял, что круг этот давно не действует, забыт в прошлом. Если только Миха-Лимонад не скрывал его существования даже от самого себя. Но...

Это нечто, прежде смущавшее, теперь настораживало и нравилось все меньше.

Лже-Дмирий смотрел на дверь, скрывавшую Миху-Лимонада.

Осталось лишь перерубить пуповину, сказать «фас!».

И ничто не сможет уберечь от того, что сейчас произойдет. Ни флейта-piccolo, чьи могущественные, исполненные когда-то серебром волшебства звуки обещали сохранить гармонию в этом распадающемся мире, ни уж тем более все эти нелепые детские амулетики. Здесь, в этом месте, все это больше не имеет значения.

Так при чем тут желтая майка?

Может, он собирается сделать что-то совсем другое?

Может, он это уже делает?

III.

Она надвинулась на него.

Икс все еще в оцепенении смотрел на качнувшуюся в бледном лунном свете темную фигуру. Ледяные пальцы кошмара, сжимавшие его сердце, так и не ослабили своей хватки, но, наконец, лицо Икса дрогнуло.

Фотография... Он обязан что-то с ней сделать. Не заметив, Икс по привычке облизал губы. Он обязан... успеть. Ради ребят. Ради солнечного пятна, так и оставшегося над полуденным морем, ради... Но Джонсон все не звонил.

Он обязан...

У Икса снова дернулась щека. Вероятно, он даже не догадывался, что неожиданно появившаяся на его лице улыбка, выглядела заискивающей.

— Люсьен? — прошептал Икс. — Это ты?

Она не отвечала. Лишь стала еще ближе.

Икс сделал шаг назад, отступив к стене магазина.

— Это был не «Лексус», — услышал он низкий треснувший голос, совсем не похожий на голос Люсьен. Но все же Икс нашел в себе силы ответить.

— Я знаю, — проговорил он.

Икс действительно это знал: не «Лексус», другая машина. Дружокприятель и здесь напортачил, напутал. Это был черный BMW.

— Он потом долго на нем не проездил, — сказала Люсьен и приблизилась к Иксу на расстояние вытянутой руки. — Тот, кто убил меня.

— Люсьен, — попросил Икс. — Подожди, пожалуйста.

***

В тот момент, когда Икс пытался заговорить со своей давно умершей подругой, Джонсон уже находился ровно на середине Крымского моста. Он не знал, двадцать ли тут метров или больше, Джонсон никогда не обладал хорошим глазомером. Он смотрел на далекую воду и пытался отогнать от себя странную в этих обстоятельствах мысль: что подумают о нем беспечно прогуливающиеся по мосту прохожие и как это будет выглядеть из теплых и надежных салонов проезжающих мимо автомобилей.

Было темно. Москва зажглась множеством разноцветных огней, и там, в черноте воды, они переливались и наскакивали друг на друга.

Джонсон стоял, облокотившись о парапет, и держал перед собой мобильный с набранным номером Икса. Пытаясь не привлекать излишнего внимания, он делал вид, что разговаривает по телефону, наслаждаясь теплым вечером этого последнего апрельского дня. Не привлекать внимания оказалось не так просто, от напряжения на лбу Джонсона выступили капельки пота; он ждал, но ничего не происходило.

(как я пойму, что пора?)

Джонсон хотел было позвонить жене, но подумал, что перепугает ее. Решил вспомнить о чем-нибудь хорошем, но в голову ничего не приходило. В какой-то момент мелькнула мысль о психологических тренажерах для бизнесменов и практиках расслабления, и Джонсон с трудом удержал нервный смешок — все это выглядело как-то неубедительно и нелепо. А если он сейчас еще начнет здесь подозрительно хихикать...

Ничего не происходило.

Джонсон вдруг подумал, что, может быть, ничего и не произойдет; он сейчас постоит еще какое-то время и пойдет домой, и обнимет жену, и потом... Или вернется в ресторан, где займется делами, многими хорошими делами, а потом...

А потом он выпьет. Крепко выпьет, чего не позволял себе уже очень много лет. И, возможно, удивит знакомых, расстроит или, что вероятней, напугает жену, потому что... Джонсон знал, зачем он здесь. И никуда ему от этого знания не деться. Каждый из них по-своему пытался спрятаться от хохота безумной старухи, и каждому это почти удалось, но...

Почти ведь не считается.

И потом — он уже все решил. Ему остается лишь ждать. Несмотря на липкий пот. Ждать и надеяться, что мужество в последний момент не оставит его.

Джонсон все же хихикнул. Про «мужество» получилось, как в старой песне. Или это было стихотворение? А может, старое кино, которых они пересмотрели уйму в летнем кинотеатре?

Капелька пота скатилась со лба и пробежала по крылышку носа. Джонсон снова хихикнул. Смахнул пот — точно, это было кино, и там читали стихи. Или пели песню. Или...

Вдруг он почувствовал что-то липкое на своей нарядной белой рубашке, скрытой под летним английским пиджаком. Он запустил руку под пиджак, а затем недоверчиво на нее уставился. Это липкое...

Джонсон быстро расстегнул рубаху — влажное пятно, но... Этого не может быть. Джонсон почувствовал, как бешено застучало сердце и как кровь запульсировала в висках. Это липкое темное пятно, это же не...

— Кровь? — пробормотал Джонсон.

Он облизал пальцы — соленый вкус, ни с чем не перепутать. «Я весь в крови, и я этого не знаю...»

Он быстро прощупал тело под рубашкой. Пропальпировал, как говорят медики. Этой пальпации посреди Крымского моста не удалось обнаружить порезов, ссадин или иных открытых ран. На его теле их не было. Но вся рубашка пропиталась кровью, соленой и густеющей. На его белой нарядной рубашке выступила кровь и... сейчас увеличивалось.

(как я пойму?)

В голове роем пчел поднялись мысли: все, что он знал о стигматах и мирроточении, почему-то накладывалось на мелькающие фрагменты, кадры из триллеров и фильмов ужасов, и...

— Это не моя кровь! — прошептал Джонсон, ошалело глядя на темную воду внизу.

«Вот как я пойму. Тут уж не перепутать».

Джонсон попытался взять себя в руки. Вышло это у него не очень. Честно говоря, вообще ничего не вышло — стало только хуже.

— Ну, вот и началось! — изрек Джонсон, дико озираясь. Влюбленная парочка шарахнулась от него в сторону. Потом девушка остановилась, дернула своего спутника за локоть — этот прилично одетый человек весь в крови. Люди, которые так выглядят, неброско, но дорого одетые, хорошо подстриженные, люди, у которых кожа лица обладает той самой «промытостью», свидетельствующей о хорошей пище и о том, что эта самая кожа уже давно получает первоклассный уход, люди с золотыми щвейцарскими часами (Patek Philip розового золота — девушка была из более чем обеспеченной семьи, и у ее папы, — светлого короля, с которым девушка очень дружила, — были точно такие же) не стоят окровавленными на мостах.

— Вам нужна помощь? — с тревогой спросила девушка. Она была заботливым хорошим человеком, милосердие все еще стучалось в ее сердце.

Джонсон одарил ее непонимающим взглядом, затем, словно что-то вспомнив, уставился на свой мобильный. Нажал кнопку. Деловито кивнул.

«Вызывает... Икс» — зажглось на дисплее его новенького Nokia. Все в порядке, сигнал пошел, и сейчас Икс его получит.

— Послушайте, вам нужна... — снова начала было девушка. И осеклась.

Этот человек перед ней был явно ненормальным. И вся эта кровь...

— Нет-нет, все хорошо, не беспокойтесь! — проговорил он и бросил на влюбленных совершенно безумный взгляд. — Мне пора...

— Подождите! Что вы делаете?! — закричала девушка.

Этот человек был, конечно, ненормальным. Но если говорить точнее, ненормальным самоубийцей. Потому что он зашвырнул свой мобильный телефон в реку и сам полез на парапет.

IV.

— Будда, — прошептал Миха, — Будда, это я! Отзовись. Я пришел за тобой.

В ответ Миха услышал лишь настороженную тишину. Но не из-за двери, за которой пропал Будда, а... ближе. В коридоре стоял густой, липкий сумрак, но дальше жалкое убранство дома было укрыто тьмой. Миха прислушался. Тревожный, тонко настроенный радар внутри вряд ли ошибался. Ощущение того, что он находится здесь не один, усилилось. Радар подавал все более явные и пугающие сигналы. Справа чернел проем в комнату с трюмо, в комнату, где Мама Мия принимала гостей. Еще несколько шагов, и будет высокая дверь, ручку которой Миша-Плюша так отчаянно дергал когда-то, пытаясь спасти своего друга.

— Будда! — повторил Миха и сделал шаг вперед. Половица под его ногой тоскливо заскрипела.

Дом не был пуст. Теперь это можно было утверждать со всей определенностью. Миха вдруг отчетливо ощутил присутствие какой-то неведомой жуткой жизни. Вверх по позвоночнику пробежался холодок. Дом был полон ею. Гости Мамы Мии никуда не делись. Так же, как и четверть века назад, они ждали здесь. Таились в темноте. И на мгновение Миха-Лимонад действительно почувствовал себя тем самым маленьким мальчиком, у которого от страха резало живот и кружилась голова. Он быстро опустил руку в карман: брелка больше не было, лишь трухлявая пыль.

«Мы все еще здесь, — вдруг подумал Миха, — мы остались здесь навсегда. Вот почему это место имеет над нами такую силу».

Эта малоприятная мысль почему-то немного успокоила, словно Миха сделал шаг, чтобы взглянуть в глаза своему страху.

Багряный всполох света мелькнул за окнами с той стороны дома, где оставался Лже-Дмитрий. Он выхватил из мрака кусок пространства. Посреди пустой гостевой комнаты Миха увидел трюмо и различил надпись, сделанную размашистыми, словно стекающими по зеркальным створкам, буквами. Ему не стоило приглядываться, чтобы узнать ее: «Бегите отсюда! Пожалуйста... Иначе она догонит меня». Это были последние слова Будды, последние, что он услышал. Миха двинулся было дальше, но вспышка, намного более яркая, повторилась. И Миха увидел. И леденящая волна жути чуть не подкосила его ноги. На трюмо больше не осталось надписи. Но вся гостевая комната была полна ими. Багряная вспышка выхватила из тьмы бледные, словно восковые, лица мертвых. Они столпились здесь и молча смотрели на Миху слепыми глазами. А прямо перед ним стояла маленькая девочка, та самая, утонувшая четверть века назад, и, злобно скалясь, указывала на Миху пальцем.

Миха попятился. По зале прошелся то ли выдох, то ли низкий стон, и все они приблизились к нему. Темная волна ужаса была совсем рядом. И тогда Миха-Лимонад снова вспомнил тот день двадцатипятилетней давности, когда он неистово дергал дверную ручку, взывая к другу.

«Уходи! Тебя нет, — вспомнил он отчаянное повеление Будды. — Ты, тварь, уходи!»

Миха-Лимонад с трудом разомкнул губы, которые словно сковала судорога:

— Уходите! — выдавил он хриплым голосом. — Прочь. Вас нет! Уходите.

Волна ужаса вроде бы остановилась и даже отпрянула. Словно нечто в темноте прислушивалось и теперь раздумывало.

— Вас нет, — повторил Миха. — Прочь! Уходите! — и сделал шаг вперед. Это далось нелегко, движение оказалось вязким, будто он шел через трясину.

Волна как будто отпрянула. Но это не значит, что они его послушали. И когда Миха двинулся к двери, он чувствовал, что они совсем рядом, следуют за ним в темноте, тянутся к нему множеством рук, и он вот-вот ощутит их ледяное прикосновение.

***

Лже-Дмитрий не обманывал Миху-Лимонада. Он не мог касаться флейты. Нет-нет, вовсе не ее. В тот момент, когда Миха обнаружил, что брелок в кармане рассыпался в пыль, Лже-Дмитрий подошел к Бумеру. Где-то внутри, то ли под капотом, то ли в салоне, послышался глухой недовольный рык.

— Ну-ну, собачка, — проговорил Лже-Дмитрий и похлопал автомобиль по крыше, — сейчас я тебя освобожу.

Недовольное ворчание смолкло. Лже-Дмитрий пристально смотрел на лобовое стекло. Вот он, ошметочек. Он нашел то, что нужно. И все же в последний момент не удержался и зябко передернул плечами. Потом ногтем большого пальца подковырнул прилипший к лобовому стеклу и начавший подсыхать останок мотылька. Бережно, чтобы не уронить, перенес к крыльцу немецкого дома, где лежала флейта. Острожно, ногтем указательного пальца, соскреб ошметок прямо на серебристую поверхность инструмента, словно химик нанес на материал каплю концентрированной кислоты. И материал зашипел, дав багряную вспышку.

Лже-Дмитрий отошел на несколько шагов.

«Все же что он мог сюда пронести?» — еще раз подумалось ему.

Шипение прекратилось. Некоторое время ничего не происходило, потом останки мотылька пошевелились. В них проступило маленькое злобное личико, глазки карлика-уродца с осуждающей ненавистью уставились на Лже-Дмитрия. Место соприкосновения снова вскипело, дав намного более яркую вспышку, и инструмент поглотил мотылька.

Флейта-piccolo лежала на крыльце немецкого дома. Лже-Дмитрий, склонив голову, смотрел на нее. На какое-то мгновение он прикрыл глаза, и перед его мысленным взором мелькнула картинка: тот, другой (слизняк) в притихшей темноте салона на Третьем транспортном еще только предположил, что сходит с ума, в руках немецкая кувалда с длинной пластиковой ручкой; седины нет; замах, шепот рассекаемого воздуха, и тишину взрывает оглушительный грохот, визг и скрежет раздираемого металла — молот ударил по капоту... С этого все началось?

Что-то неимоверно горькое тихонько постучало в сердце.

— Плевать! — яростно проговорил Лже-Дмитрий (всю жизнь прожил слизняком!). — Скоро все закончится.

Это правда. Скоро все закончится, в том числе и с Крысоловом. Их смущающей своей квазиинтимностью связи приходит конец, чего бы он сюда ни пронес.

Лже-Дмитрий открыл глаза вовремя, как раз чтобы увидеть, как лежащая на крыльце флейта легонько вздрогнула. Потом еще раз.

— Ну, вот. Пришла пора прощаться с детскими фетишами, — пробубнил он. И снова зябко поежился.

Тот конец флейты, куда совсем недавно дул Крысолов, вдруг поднялся и бессмысленно качнулся из стороны в сторону.

«Как голова слепого червя», — подумал Лже-Дмитрий.

Затем инструмент начал извиваться, словно действительно был живым существом,

(— Сам отдашь! Сам, — выдавил Лже-Дмитрий, даже не различив незнакомых интонаций в собственном голосе.)

хотя больше всего флейта сейчас походила на обрубленное щупальце. Теперь Лже-Дмитрий смотрел на нее, плотно сжав губы. Флейта не только конвульсивно извивалась, она удлиннялась. Флейта начала расти.

***

Миха-Лимонад достиг двери и остановился.

— Будда! — позвал он шепотом.

Молчание... Но... Миха различил его природу. Оно было другим. Не таящееся злобное молчание дома. А... как будто кто-то, беззащитный, боится поверить, боится, потому что очень долго ждал и обманывался в своих ожиданиях.

— Будда! — повторил Миха и почувствовал, как бешено заколотилось сердце. И этого словно хватило, волна ужаса вдруг отпрянула, отшатнулась назад.

— Будда! Ты ждал все это время... Прости! Ждал, пока мы там все занимались собой! Прости... Пока мы самодовольно пытались забыть, хотя ничто не забывалось...

— Миха? — вдруг прервал его недоверчивый шепоток.

— Будда, — голос Михи дрогнул. — Да, Будда, — тихо подтвердил Миха-Лимонад, чувствуя, что здесь, в этом темном месте у него от нежности кружится голова.

— Нет, это не ты. Это дом. Меня опять обманывают.

— Послушай, это я, Плюша. Икс и Джонсон, мы... Я только должен понять, когда пора... когда я найду тебя...

— Дом... — но теперь это прозвучало не так твердо.

Миха знал, что у них совсем нет времени, и он отчаянно ждал, и эта темная тишина вокруг тоже ждала.

— Икс сказал, что я пойму, когда пора, — снова попытался Миха, — но только...

— Скажи что-нибудь, — вдруг потребовал детский голосок из-за двери.

— Что? — Миха смахнул слезинку.

— Что угодно. О чем знали только мы.

— Я... хорошо, — сразу согласился Миха.

Но что он ему скажет? Об их детских играх? Вряд ли. Он и сам их забыл. Об Одри Хепберн и летнем кинотеатре? Дом знает об этом. О прыжке? О том, как он научил Будду прыгать?

(летать?)

Но тогда в порту были собаки. Как на пляже, в большую волну, утонувшая девочка... Тем более! Но...

— Круг, Будда. Я забыл и думал, что его больше нет. Но... Я понял, для чего мы сохранили эти детские... выдумки. Амулеты могут собрать круг.

Молчание. Миха почувствовал, что ошибся. И хоть эта темная тишина вокруг вряд ли поняла про амулеты, дом знал о круге.

Молчание. Их драгоценное время убывает, тает, как песок.

Миха вдруг вспомнил кое-что. Об их прыжках. Но... не совсем. Ну конечно!

Миха рассмеялся и снова вытер слезы. И громко сказал:

— Икары недоделанные! Вот что!

Молчание. Мгновение, показавшееся Михе вечностью.

— Плюша, — прозвучало из-за двери. — Это ты!

— Я, Будда, — сказал Миха, чувствуя, что с тех самых пор, как они перестали быть мальчишками, он еще никогда не был так счастлив, как здесь, в этом темном месте. — Я, старый друг.

Ручка осторожно опустилась, и дверь стала медленно приоткрываться. У Михи замерло сердце. Он потянулся к образовавшемуся проему: сейчас он коснется руки Будды и уже больше никогда не отпустит...

***

Лже-Дмитрий наблюдал за метаморфозой флейты. Здесь, в этом месте, ничего определенного, сплошные метаморфозы.

Мучения флейты-малышки продолжались. Она изгибалась, удлиннясь и обрастая с одного конца, где было отверстие для губ Крысолова, чем-то тяжелым. Чем-то, отливающим тусклым металлом, тяжелым... очень напоминавшим головку молота.

— Этого бы не случилось, если б ты сам этого не хотел, Крысолов, — пробубнил Лже-Дмитрий сиплым голосом. — Не желал бы покончить со всем этим.

А потом он увидел, как флейта какой-то чудовищной пародией на кувалду, с застывшей ненужной, но так до конца и не изменившейся аппликатурой, осталась лежать на пороге немецкого дома.

Лже-Дмитрий медлил несколько секунд, глядя на кувалду.

(с этого все началось?)

— Ну, вот, собачка, — проговорил он. — Сейчас я спущу тебя с цепи.

Лже-Дмитрий направился к крыльцу. Он не мог касаться флейты, но флейты здесь не было. На пороге лежала немецкая кувалда с пластиковой ручкой, с которой все началось.

Лже-Дмитрий поднял кувалду. В этот же момент из чрева Бумера донесся хищный собачий вой.

— Ну-ну, песик, — повррчал Лже-Дмитрий. — Сейчас я тебя освобожу. — Он быстро взглянул на дом. Интересно, чем занят Крысолов? Да чего бы он там ни делал, как только Лже-Дмитрий спустит собаку, ей даже не придется говорить «фас!».

Лже-Дмитрий почувствовал, как кувалда в его руке обретает тяжесть. Сейчас эта тяжесть проявится в полной мере и в замахе, и в свистящем шепоте, с которым кувалда обрушится вниз...

Лже-Дмитрий посмотрел на Бумер. На совершенство линий... Хорошая машина. Сколько лет тот, другой, дилерствовал? И вроде бы многого достиг. Успех, положение... Но главного так и не понял. Не понял, как все устроено, так и не смог освободиться. Просидел на привязи, как пес цепной...

«Хорошая машина — черный Бумер!» Он бросил на него последний взгляд. Что ж, пора прощаться с прошлым...

Лже-Дмитрий обрушил свой молот на лобовое стекло Бумера. И тут же притаившаяся пустыня словно выдохнула. И удар этот передался дому — в новом багряном всполохе окна разящей картечью разлетелись на множество осколков.

Лже-Дмитрий начал перерубать пуповину. Он спускал собаку с цепи.

***

Проем все увеличивался. Эта темная волна за спиной Михи пугливо насторожилась. Миха не сводил взгляда с двери, его глаза начали привыкать к полутьме дома, сейчас, сейчас...

И тогда с наружной стороны, оттуда, где оставался Лже-Дмитрий, сюда донесся леденящий собачий вой. Миха вздрогнул, но не только потому, что этот вой выхолодил его до самых костей, но прежде всего потому, что в это же мгновение дверь захлопнулась.

— Будда, нет, пожалуйста! — закричал Миха-Лимонад. Это не должно повториться, больше не должно. — Будда! Нет!

«Зверь, который живет в доме, — услышал Миха шипение за своей спиной, — он пришел».

Миха обернулся. Все стало меняться с пугающей быстротой. Об этом говорил Икс? Этот момент он должен был узнать? После которого у них совсем не останется времени, лишь только крупицы, и все будет зависеть от того, что они успеют?

За окнами вспыхнуло. В эту секунду Лже-Дмитрий обрушил кувалду на лобовое стекло. Зеркальная поверхность трюмо словно взорвалась, разлетелась шрапнелью. Множество осколков беспощадными разящими пчелами обожгли Михино лицо. Один из них крупным хрустальным лезвием вошел в левое плечо, видимо, повредив сосуд.

«Это мог быть глаз», — отстраненно подумал Миха-Лимонад, чувствуя, как разливается теплое пятно — крови сразу стало много.

Лже-Дмитрий! Что он делает?

Миха пристально посмотрел в окно с выбитыми теперь стеклами. Миха дожен успеть понять, потому что времени совсем не остается, но... Леденящий собачий вой повторился, сменяясь глухим рыком, — Лже-Дмитрий снова обрушил кувалду на автомобиль. Зачем?

И внезапно откуда-то издалека до Михи дошли слова Лже-Дмитрия: он вспомнил фрагменты их первого разговора тогда, в то ранее утро на Можайском шоссе...

Вот оно в чем дело! На краешке сознания забрезжила какая-то мысль и стала настойчиво стучаться. До Михи дошел чудовищный смысл того, что сейчас происходит. Все настойчивей стучалась страшная мысль, как найденный элемент головоломки. Миха понял, что им уготовано.

«...Была еще одна Тигровая Лилия. Звали ее... Шамхат».

Вот и все. Все элементы пазла начали вставать на свои места. Собака, взявшая след четверть века назад... Миха теперь понял, как все произойдет. Понял, что делает Лже-Дмитрий.

Надо его остановить. Немедленно! Любой ценой.

(об этом предупреждал Икс?)

Как угодно задержать.

— Подожди! — закричал Миха и кинулся через коридор к входной двери. Он успел подумать о том, как же верно Икс все угадал. Как все хрупко, но Иксу удалось кое-что спрятать даже от Михи.

Спрятать?

Перед самым порогом Миха на миг остановился. Спрятать... Вся левая сторона желтой майки, помеченной индейским вождем в полном боевом оперении, начала пропитываться кровью. Все больше и больше. Миха решил, что позже ему следует извлечь осколок и перетянуть плечо, но позже, позже... Если у него, конечно, будет это «позже».

спрятать

Вот оно как... До Михи наконец дошло. Теперь он понял, о чем говорил Икс. Конечно, понял! Он усмехнулся: ну, Икс, ну ты и штучка! Любопытное выбрано... средство связи. Как неожиданно, оказывается, должен... сработать один из амулетов.

Спрятать! Укрыть еще один... пазл, элементы которого выстраиваются сейчас прямо на глазах.

Вот почему Икс заставил Миху надеть эту старую индейскую майку. И чего не смог понять Лже-Дмитрий. Потому что Иксу удалось... спрятать.

Миха-Лимонад потрогал кровавое пятно — вся левая сторона майки пропиталась насквозь.

— Пора, Джонсон, — прошептал Миха. — Пора, старый друг!

А потом бросился на крыльцо, чтобы остановить Лже-Дмитрия. Задержать хоть на несколько минут.

Им были необходимы эти несколько минут.

V.

Джонсон рушился с Крымского моста в далекую темную воду, отчаянно крича и вращая конечностями. Он не чувствовал радости полета, свободное падение не одарило его восторгом прозрачной ясности и тишины, словно на мгновение тебе удалось остановить мир, и между выплеском адреналина и последующим наслаждением, скорее всего, лежала непроходимая пропасть. Перед его мысленным взором вовсе не мелькала вся прошедшая жизнь. Он испытал лишь отвратительную тошноту, поднявшуюся вместе с внутренностями к горлу, и как что-то сжало и стянуло освободившуюся полость, и, невзирая на свой оглушительный вопль, параллельно, то ли про себя, то ли нет, тут уж не поручишься, выдал:

— Мать твою-ю!!!

Джонсону крупно повезло. В воздухе его качнуло и опрокинуло на спину, что неминуемо бы означало страшный удар об натянутую до плотности асфальта безжалостную поверхность, но в последний момент тело выпрямилось и неуклюжей бомбочкой вошло в воду. Он отбил лишь левый бок и несильно обжег часть лица. Джонсон этого не знал. Как и то, что ему повезло еще раз: он успел набрать полные легкие воздуха.

Лишь только вторгнувшись в ледяную, взорвавшуюся брызгами темноту Москвы-реки, Джонсон, скорее всего, на мгновение потерял сознание. Все внутри него застыло, и сердце судорожно остановилось. И Джонсон решил, что не выплыть ему из ледяной купели, из обступившей со всех сторон бездны, как почувствовал, что сердце совершило свой первый неверный удар, еще один, а потом бешено забилось. Он, скорее всего, достиг низшей точки, потому что вода начала выталкивать его. Джонсон стал отчаянно помогать себе: энергично работая руками и ногами, он пытался всплыть на поверхность, маняще переливавшуюся огоньками Московских улиц.

Джонсон совершил свой прыжок.

Он понял, что это была за кровь. Чья кровь выступила на его белой нарядной рубашке. Картинка возникла в его голове, вполне возможно, он извлек ее из тех мгновений, когда был без сознания. Он увидел и начал понимать еще множество вещей,

(как же Икс со всем этим угадал! И прежде всего — сохранив эту старую, застиранную до дыр желтую майку с индейским вождем в полном боевом оперении)

и понял, как теперь будет. Он не успел испугаться, лишь подумал, что и он ведь сохранил флейту, а Миха — фотографию, и понял главное: в любом случае, все это время они и были тем самым... кругом, невзирая ни на что, они были кругом, о котором говорил Будда.

И о котором помнил теперь только Икс.

Поверхность казалась совсем уже близкой. Джонсон двигался к ней, не теряя тихой надежды — ему был необходим глоток воздуха. Все в нем требовало жить, хотело, требовало этого, пусть и пропахшего моторным маслом или мазутом, такого спасительного глотка воздуха...

Он не сразу сообразил, что его движение вверх прервали. Не сразу понял, как что-то еще более холодное, чем мутная вода реки, коснулось его ног и потянуло вниз.

VI.

Потолочные балки с проемом для лестницы, ведущей на второй этаж, провисли, и, словно из-под них кто-то выбил клин, рухнули в коридор. Миха-Лимонад успел отскочить в сторону, и его зацепило лишь краем. Удар пришелся на правую ногу. Тупая вспышка боли искрами взорвалась в мозгу. Миха выбрался на террасу, не разобравшись, что это теперь на его джинсах — грязь или кровь, ступил на пораненную ногу. Боль пришла не сразу, но сделалась намного острее. Правая нога, скорее всего, была сломана, и, там, под джинсами на ноге содралась кожа, но...

— Подожди! — закричал он Лже-Дмитрию через выбитые окна террасы.

Тот даже не оглянулся, поднимая кувалду. Следующий удар ЛжеДмитрий обрушил чуть выше радиаторной решетки, прямо на сияющую новизной бляху с пропеллером, эмблему BMW. Рык зверя захлебнулся, и мгновенно в искореженной решетке радиатора мелькнуло нечто, заставившее вспомнить об оскаленной пасти.

«Ш-а-а-м-м», — пронеслось далеким глухим гулом, хотя, возможно, с этим звуком оторвало от дома часть крыши с водосточной трубой, за которую держался Икс.

«Странно, — почему-то успел подумать Миха, — ведь от удара лобовое стекло не должно было разлететься на мелкие кусочки». Но произошло именно так, и множество осколков сейчас блестело в лице Лже-Дмитрия. Некоторые вспороли кожу на лбу, и она свисала лоскутами, дав обильное кровотечение. Лже-Дмитрий ничего не замечал. Он снова занес кувалду.

— Подожди, — простонал Миха уже совсем негромко и заковылял к выходу.

Он взялся за косяк двери и остановился, чтобы перевести дух. От нового удара за его спиной частично обрушилась кровля.

Все же, сам не ведая причины, Лже-Дмитрий на миг остановился. Кровь текла по его лицу. Вот первая капелька сорвалась и полетела вниз. Высохшая земля сожрет ее без остатка, но ничего не изменится. Даже не заметит. Вторая капля...

Ничего не изменится. Это место не принимает крови — ему мало. Его... лишенность (правильное слово! — Лже-Дмитрий нахмурился) столь велика, что оно не принимает жертв, жалости, слез и не принимает крови. Ничьей, кроме крови сбежавшего мальчика. Лишь она в состоянии что-то изменить. Но это другой разговор.

Третья капля...

Слизняк сейчас забился в свой дальний угол и дрожал, умирая от страха. И на что-то пытался указать. На... На...

(круг?)

Плевать! Лже-Дмитрий взмахнул кувалдой: плевать!

***

Миха-Лимонад уже все понял, но все еще в немом оцепенении смотрел на погибающий Бумер. На то, как под вспоротым глянцем переднего крыла на миг обнажилась стонущая живая плоть в лиловой сетке сосудов и снова скрылась. Как выгнулись в стороны передние колеса, превращаясь в уродливые трубки, пародию на лапы животного (блеснул даже рудиментарный коготь телесного цвета), лапы, в которых вытянутыми кривыми эллипсоидами застыли колесные диски, словно художник концептуалист не пожалел для своей шизофренической скульптуры роскошного BMW. Лапы-колеса затвердели мутными кривыми зеркалами, а Лже-Дмитрий уже нанес удар по капоту. И снова часть дома с грохотом обвалилась за Михиной спиной: от гостевой комнаты остались только внешняя стена (за которой когда-то, целую жизнь назад, плескалось море) да и потолок, покоящийся теперь лишь на таких ненадежных поперечных балках — вот-вот рухнет.

«Ша-м-м... х-а-а-т» — дохнуло над пустыней шершавой волной.

Искореженное железо капота с пронзительным визгом выгнулось изнутри и вновь проступило живым — уродливой, пока еще с трудом угадываемой головой с липкой редкой шерсткой. Художник-шизофреник был явно в ударе: полузверь — чудовищная собака, полуавтомобиль припал к земле на растопыренных лапах. И продолжал увеличиваться, будто распираемый внутренним объемом, с каждым ударом молота сбрасывал с себя отживший панцирь-кокон.

— Шам-хат! — вдруг завопил Лже-Димтрий, словно вспомнил имя своего бога. Ответом ему стал короткий рев, который тут же сменился настороженным молчанием.

— Подожди! — закричал Миха из последних сил. — Постой!

И тогда он увидел еще кое-что — времени действительно почти не осталось. Лапы, все более похожие на звериные, стали обрастать легким пушком, а выступивший коготь быстро потемнел, став кривым и острым, как бритва. Скорее всего, случайно коготь чиркнул по левой ноге Лже-Дмитрия, вырвав кусок мяса, да так и застыл недоуменным вопросом. Брюки благородной двойки Armani лопнули крестом и мгновенно вымокли — страшная розовая рана выплюнула фонтанчик крови. Дже-Дмитрий этого даже не заметил. Лишь покачнулся, осев на раненую ногу, отступил на шаг и деловито уставился на Бумер.

Миха-Лимонад начал спускаться с крыльца. В этот момент он с холодной отстраненностью подумал, что вполне мог бы его убить. Если для того, чтобы защитить Будду, такое понадобится, вполне бы мог. Руки у него все еще целы, а учитывая то, во что тот себя превращает, это вполне можно было бы рассматривать как услугу.

От нового удара кувалды, словно от слабодействующего направленного взрыва, разлетелся флигель. Что-то тяжелое ударило Миху по голове, и перед глазами поплыли круги. Михе пришлось отшатнуться назад и прижаться к стене.

Дом не хочет его выпускать. Несмотря на то, что он весь в крови и у него темно в глазах.

Но...

«Вранье и подтасовка, — промелькнули давние слова, — любимое оружие старой карги».

От прихожей с лестницей, ведущей на второй этаж, и гостевой комнаты остались лишь покосившийся кусок внешней стены, несколько ступенек, вздыбленных сюрреалистическим хребтом, и гипсовый простенок, разделявший комнаты.

Но... Лже-Дмитрий.

«Ты не должен спешить, — предупредил его Икс. — Это очень опасно. Ты один не сможешь. Как бы все ни повернулось, ты обязан дождаться. Лишь задержи его любой ценой».

Лже-Дмитрий...

Почему он не может сюда войти? Зачем ему рушить автомобиль? Зверь, беспощадная сука Шамхат, все так, но... Почему он не может войти в дом сам?

И опять Миха почувствовал что-то, как и в тот момент, когда перестал играть на флейте. Что-то ускользающее и очень важное...

Икс многое спрятал от него. Но Миха за это на него не в обиде. Икс многое спрятал от него, словно знал не только о квазиинтимной связи, — и насколько это оказалось верным.

Миха лишь удивленно промолвил:

— Вот почему тогда у дома не было собак...

Миха из последних сил с шипящим звуком набрал полные легкие:

— Подожди! — закричал он, чувствуя на губах соленый вкус крови.

И тут за его спиной родился какой-то темный звук. Миха успел обернуться. Поперечная балка наконец соскользнула со своей опоры и, как гигантские качели, понеслась вниз. Балка ударила по Михе, отбрасывая от порога. Если б удар был прямым, его грудная клетка оказалась бы проломленной. Но в последний момент Михе удалось уклониться (все же занятия боксом и нелепое прозвище «Тайсон» не прошли бесследно), и балка ударила вскользь по левому боку, ломая ребра и выбив ключицу.

— Постой, — импульсивно выдохнул Миха. — Вот почему их не было...

Его губы еще что-то прошептали, а потом перед глазами поплыли огненные круги, и он затих, уткнувшись лицом в небольшую лужицу собственной крови.

VII.

На долю Икса не выпало в эту ночь девушки, в чье сердце еще могло бы стучаться милосердие. Случайный прохожий увидел рядом с детским магазином подозрительного типа и поспешил перейти на другую сторону. И его можно понять: этот тип в темноте беседовал с кем-то, махал руками и даже вроде что-то пил из воображаемой бутылки, только... перед ним никого не было.

Прохожий ускорил шаг — либо шизофрения, либо дожравшийся алкаш. В любом случае, разумнее держаться подальше.

И вообще, было во всем этом... Прохожий передернул плечами, и какая-то тупая иголочка тоскливой занозой застряла у него в сердце.

«Эти — как заразная болезнь», — с неприязнью подумал прохожий, не совсем отдавая себе отчет в том, что только что почувствовал. Быстренько пройдя еще какое-то расстояние, он обернулся со смесью брезгливости и непонятного испуга — шизофреник или алкаш (скорее, все же второе — банальная «белочка») опустился теперь на колени и то ли застонал, то ли... боже мой, да он запел! Фу, гадость... Прохожий решил, что следует поскорее убраться из этого опасного места, где бродят чужие болезни, и еще... что-то, что могло его так напугать.

Вскоре он вернется домой и невзначай обмолвится об увиденном жене.

— Понаехало в наш район всякого сброда! — Бросит на это жена, миловидная дама, москвичка в третьем поколении.

— Но... — начнет муж, потому как это тревожное беспокойство все не оставляло его. Однако жена остановит праздную болтовню строгим жестом и вернется к работе. Так же, как и супруг, она зарабатывала в поте лица на жизнь высокохудожественными переводами.

— Ладно. — Муж махнет рукой и отправится пить чай.

Но милосердие, скорее, его крупицы, странным образом еще витало над черным местом у стены магазина Синдбада. Только ни Икс, ни интеллигентная семья московских старожилов ничего об этом не знали.

В тот момент, когда белая рубашка Джонсона начала пропитываться кровью, Икс действительно пил из бутылки. Он узнал эту бутылку, настойчиво, безапелляционно предложенную ему Люсьен, — узнал сразу. Это был «фуфырик беленькой», что ждал его в холодильнике. Запотевший, в рисунке изморози.

— Пей, — сказала Люсьен, глядя в пол. И не повиноваться этому треснувшему чужому голосу у Икса не было сил. Так же, как и двадцать пять лет назад, он откликнулся на зов, которым мертвые бередят живых, и начал пить. Он пил огромными глотками, с каждой секундой хмелея все больше, но водки в бутылке не убавлялось.

— Подожди, Люсьен! — взмолился Икс, в ужасе глядя на полный «фуфырик беленькой».

— Пей! — глухо повторила она.

И Икс снова принялся пить. Он опять слажает, как и двадцать пять лет назад; он будет пить, пока водка не отравит его желудок, не отравит его кровь, и этот бесконечный поток иссякнет только вместе с ним. Вот так он и встретит свою последнюю тьму.

И тогда Икс вспомнил о чем-то.

В этот же момент зазвонил телефон — Джонсон давал знать, что пора. Но он сейчас не думал о Джонсоне. Он вспомнил что-то, промелькнувшее тихой искоркой надежды...

С неимоверным трудом Икс оторвал губы от горлышка и пьяно посмотрел на Люсьен. Он пытался поймать ее взгляд.

— Пей! — зашипела Люсьен. И от этой угрозы, а может потому, что он уже был мертвецки пьян, у Икса подкосились ноги. Обессиленный и шатающийся, он повалился на колени, но потом поднял голову и посмотрел ей в лицо. Если б ему удалось хоть на мгновение поймать ее блуждающий взгляд, зацепиться хотябы за краешек...

— Сп-и-и, — хрипло начал Икс. И сначала у него ничего не вышло. Икс чуть не подавился собственными словами, мокрым камнем застрявшими в горле.

— Сп-и-и, Люсь-е-ен, — повторил Икс. И запел. — Сп-и-и, засни, забудь про свою беду-у!

Взгляд Люсьен перестал блуждать.

— Мле-е-чный Путь в ти-и-хий пл-ес случайно уронит звезду.

Икс пел, и с каждым мгновением его голос набирал силу. Нет, он не трезвел, но пел «Колыбельную для Люсьен», пел песню, которая могла утешить. Он пел как никогда в жизни, и нехитрая песня лилась из его сердца, словно в ней были все другие песни, все существующие в мире песни, которые могли утешить. Икс пел...

А потом он увидел ее глаза. Они были чуть влажные и полные невыносимого страдания.

— Пей, — повторила Люсьен, но теперь это был ее голос. Голос прежней, живой Люсьен, который Икс так любил. — Пей, и возможно, ты умрешь, но только так я смогу тебя спасти.

VIII.

«Вот почему их не было».

Лже-Дмитрий прислушался. Кровь заливала глаза, и он почти ничего не видел.

Надо вытереть лицо. Нет-нет: надо спешить. Спешить! Пока слизняк снова не начнет отравлять его своим жалким страхом. Пока...

Он покачнулся и, прихрамывая, стал обходить автомобиль, волоча за собой по земле кувалду. Пора заняться задней частью.

Спешить. Заняться задней частью.

Он снова вспомнил Юленьку и про себя добавил:

— Пора заняться... кормой...

И почувствовал забытое шевеление между ног.

Кормой...

«Вот почему, когда пропал Будда, у дома не было собак».

Лже-Дмитрий нахмурился и снова прислушался.

***

Никто не заметил, как от далекой сферы, висевшей над лиловым горизонтом, отделился первый крохотный кусочек синевы. Как беспечно, почти весело, он стал порхать зигзагами, словно не видел безысходной пустыни, и его не ужасало близкое присутствие зверя. Но что взять с таких крохотных созданий — их век недолог: этот беспечный кусочек синевы вполне можно было принять за нежную утреннюю бабочку, радостного хрупкого мотылька, в чьих переливающихся крылышках застряла капелька неба.

***

«Собак не было...»

Кувалда вот-вот уйдет вверх для замаха.

«Подожди. Ты сейчас разрушишь дом и тогда уже никогда его не найдешь».

Лже-Дмитрий остановился и недоверчиво оглянулся. Крысолов по-прежнему лежал на своем месте, уткнувшись лицом в землю. Честно говоря, ему здорово досталось. Сам виноват.

«Ты разрушишь дом и уже не найдешь...»

— Сбежавшего мальчика? — хмыкнул Лже-Дмитрий, дико вращая глазами.

Крысолов — это был его голос. Надо ж, какой живучий! Болтает, не раскрывая рта... Значит пуповина еще не перерублена. Ах ты, молчун! Теперь тебе захотелось поболтать? Ну что ж, молчун-крысолов, давай, валяй, так даже веселее.

Лже-Дмитрий отвернулся и с каким-то глубокомысленным подозрением уставился на заднее стекло:

— Давай поболтаем, пока я тут занимаюсь делом.

Он покрутил кувалду вокруг своей оси и стал прицеливаться.

«Знаешь, почему собак не было?»

— Болтай, болтай!

«Дом заманивал нас. Так же, как теперь он заманивает тебя».

— Нет, — возразил Лже-Дмитрий. — Дом! Это место существует только для вас. Так ты ни черта и не понял. Дом находится только в твоей голове. Его надо разрушить. И тогда я смогу достать его. Извлечь оттуда сбежавшего мальчика.

«Вранье! Не совсем так. Близко... но не так. Вранье и подтасовка».

Лже-Дмитрий поморщился: тот, другой, что удивительно, молил его послушать Крысолова. Вот слизняк — тоже оказался живучим. Только Крысолов так ничего и не понял.

— А здесь находится только зверь. И Ее земля. Ее хлеб. Таков закон плодородия. Зверь и Ее хлеб.

«Подожди».

Тот, другой, — и теперь это выглядело прямо уже сногсшибательным, — тоже умолял подождать.

«Зверь...»

Лже-Дмитрий замотал головой:

— Тот, что в тебе, позволил флейте стать вот этим, — он еще раз крутанул кувалду в руках. — А этот, — и он сиротливо поглядел на Бумер, потом по сторонам и быстренько отвернулся, чтобы не видеть сферы, висевшей над лиловым горизонтом, — этот справится со всем остальным.

«Подожди... Остановись».

Лже-Дмитрий взмахнул кувалдой. Треугольный, как ядовитый гриб, остаток стены обрушился. Какая-то доска еще раз грохнула Крысолова по голове, и он, наконец, затих. Замолк. Убрался из головы Лже-Дмитрия.

Это хорошо. Очень хорошо. Надо спешить.

Лже-Дмитрий начал прицеливаться и понял, что тот, другой, вовсе не заткнулся — чем-то подцепил его болтун-Крысолов. Слизняк решил дорого продать свою никчемную жизнь, нагадить напоследок. «А почему ты боишься смотреть на сферу? — с неожиданной и тем более невероятной в его положении ехидцей поинтересовался он. — Все еще привязан к ней?»

Лже-Дмитрий вздохнул. Капризно сложил губы — кровь ручейками текла по лицу, оставляя на губах солоновато-горький привкус.

Плевать... Он уже почти дома. В лоне Великой Матери.

И поднимая кувалду (надо спешить!), он успел подумать еще о двух вещах:

(круг)

он слышит чей-то зов. Вполне возможно, лишь показалось. Возможно, он все еще слышит обрывки бреда Крысолова, раздавленного домом. Но кто-то звал кого-то: «Плюша! Плюша!» И что-то в этом зове было... неправильное, но и пронзительное и оттого непереносимо печальное, горькое,

(словно друг Валенька)

что-то утраченное...

Плюша... Зов явно возник после паузы, навязаннной молчуномКрысоловом.

Поэтому надо спешить. Спешить!

И еще... Тот, другой, слизняк... Лже-Дмитрий подумал, что впервые после появления в его помывочной длинноногой блондинки слизняк вылез без разрешения.

IX.

Джонсон отчаянно вспенивал воду — его снова дернули за ноги.

Сначала он подумал, что это какие-то водоросли, потом — бревно, подводный плавун, потом... Мысли накладывались одна на другую, потом накатила какая-то жуть... Подводное чудовище, всплывшее с липкого илистого дна? Гигантский сом?

Мысли накладывались и выдавливались немедленной насущной потребностью глотка свежего воздуха. Мысли роились, жалили его мозг, и волчица-паника, сжатая до этого в пружину, наконец-то прыгнула, не останавливаемая больше никем. Пружина разжалась и теперь все снесет на своем пути.

Его держали за ноги. Даже сквозь темный холод этой ледяной купели он чувствовал прикосновение чего-то намного более холодного.

Джонсон посмотрел вниз. И пузырек воздуха вышел с краешка его губ.

Она всплыла со дна. Чудовище таилось в темноте, в густом иле. Она была мертва и неподвижна. Его держала за ноги утопленница. Ее застывшие и сиявшие мертвым светом глаза смотрели прямо на него.

Джонсон не знал о существовании Дмитрия Олеговича Бобкова, и уж тем более о том, что он делил место под солнцем и луной с какимто Лже-Дмитрием. Шизофреник, антиквар и директор не совсем отвечал Джонсону взаимностью. По крайней мере, для Лже-Дмитрия он существовал, как некий смутный образ.

Совсем другое дело — длинноногая блондинка, вздумавшая заделаться дэддрайвером. Если б они оказались знакомы, Дмитрий Олегович смог бы кое-что поведать Джонсону о белокурой шлюшке из ванной, из роскошной, отделанной итальянским мрамором «помывочной».

Последние силы и остатки воздуха Джонсон потратил, пытаясь высвободиться от смертельной хватки. Но ледяные пальцы утопленницы лишь крепче сжимали его ноги.

X.

...Кто-то его звал.

Голос был знакомый, только в реальной михиной жизни он не существовал. Так же, как и имя, навсегда оставшееся в том солнечном пятне, где они были безмозглы, ранимы, упрямы, как дикие звери, и счастливы.

Но кто-то звал его. Называл по имени.

***

— Плюша!..

«Оставьте меня в покое».

— Ты чего разлегся? — прозвучал в хрустальной тишине веселый беззаботный голосок.

«Ну, хватит».

— Давай, поднимайся, бестолковый Плюша.

«Ну, вот опять! — капризно запротестовал Миха-Лимонад, и что-то мукой прожгло его мозг, извлекая из блаженных вод беспамятства, — Я не хочу, не могу...»

— Да поднимайся же ты! Перетащил нас сюда, а сам разлегся.

Миха-Лимонад открыл глаза. Где-то на периферии, неизвестно, как далеко отсюда, что-то дрожало, тягостный пульсирующий зов, как при родовых схватках, разящий свист молота; кто-то кошмарный и безумный был там, но здесь...

— Поднимайся, старая перечница! Поднимайся, старый друг. Наш век недолог, и тебе надо спешить.

Миха скосил глаза на источник звука. Перед ним, складывая и расправляя крылышки, сидело удивительное существо хрупкого нежно-небесного цвета, — это была маленькая бабочка или мотылек, и оно... словно испускало сияние.

Миха-Лимонад вспомнил, где он. И этот кошмарный грохот, рев и стонущее, исступленное «шам-хат» сделались ближе. Но он все еще в изумлении смотрел на бабочку. А та, расправив переливающиеся хрупкой чистотой крылышки, радостно сияла.

Уголок Михиного рта дрогнул, и он, почувствовав мучительную, почти непереносимую нежность в своем сердце, сказал:

— Сам ты перечница.

Бабочка откликнулась веселым взмахом крылышек и засияла еще ярче. И там, в глубине этого сияния, Миха увидел знакомую кучерявую голову, такую знакомую физиономию и такую озорную улыбку, и пронзительная нежность чуть не выплеснулась и чуть не залила его всего, без остатка:

— Джонсон! — проговорил Миха.

Это был Джонсон, вне всякого сомнения. Там, внутри сияния. Только тот двенадцатилетний ребенок, который еще не вошел в немецкий дом.

— Давай, поднимайся! — Это был Джонсон, упрямый, кучерявый и веселый. — Нам надо многое успеть.

— Джонсон, ты... — Миха осекся.

— Да, старый друг, я умираю. Я сейчас тону. Захлебываюсь водойю — Мальчик согласно кивнул, но голос его по-прежнему оставался веселым и твердым. — И я здесь. Боюсь, ненадолго, поэтому надо спешить.

— Крымский мост, — почти неслышно прошептал Миха и тут же замотал головой. — Ну, так выплывай. Этого достаточно... Всплывай немедленно!

— Я не могу, — бабочка сложила крылышки, но теперь это был печальный взмах, и сияние потускнело. — Держит за ноги... Не могу. Наверное, уже скоро.

Горечь окропила сердце там, где только что была нежность:

— Джонсон... Джонсон, я хотел сказать...

— Не беспокойся. Впервые больше нет страха. Совсем. И нет вины. Легкость, как от ваших прыжков-полетов. Только поднимайся, пожалуйста. Наверное, ему осталась всего пара ударов.

Миха прикусил губу и попытался пошевелиться. Вся левая половина тела горела и не подчинялась ему более, но Миха почувствовал прикосновение, невидимую поддержку, словно руку друга, пришедшую на помощь.

— Значит, это правда? Наш... круг, — Нежность вернулась и теперь чуть не выплеснулась слезами. — Значит, Икс...

— Ну, да! Наш сумасшедший друг, удачливый и простой, как три рубля, все верно угадал. Кстати, скоро появится, если опять не проваландается, как обычно. Он же никогда не успевал вовремя! У него же в башке испорченный механизм. Словом... Будет третьим — фотография... Ты мог предположить, что он станет алкоголиком?

Бабочка сложила крылышки, и на мгновение сияние если не померкло, то как бы разредилось: Миха увидел другой контур — это была очень красивая, даже важная бабочка, шоколадница или павлиний глаз, Миха уже не помнил, как они их называли, — но вот сияние вернулось, и красный цвет с черным рисунком уступили место прежней синеве.

— Джонсон! — рассмеялся Миха.

— Ага... Я только хотел сказать, что нам с этим очень повезло. Наш друг — алкоголик! — бабочка весело и даже как-то лихо взмыла в воздух. — Но он наш! А теперь поднимайся — нам надо остановить этого свихнувшегося молотобойца. И надо забрать флейту.

— Джонсон, я не могу...

— Икс сказал, здесь, во всем этом, есть уязвимое место, — Бабочка-шоколадница весело забила крылышками и засияла, как маленькое солнышко. — Приглядись внимательней. Он передал тебе: ты должен понять и найти уязвимое место.

— Где? — слабо прошептал Миха.

— Здесь. Совсем рядом. Прямо перед тобой. Вставай!

— Зачем... Джонсон, зачем ты говоришь ребусами?

— Бестолковый Плюша — иначе оно перестанет быть уязвимым! Ты должен сам понять и сам найти его. В конце концов, есть вещи, которых никто за тебя не сделает. Это слишком просто и это слишком сложно. Вставай, вставай.

И Миха понял, что теперь ему помогают подняться. А потом он услышал:

— Только... что ты почувствовал перед тем, как перестать играть на флейте? Пора вставать, — хрустальным колокольчиком засмеялась бабочка. — Пора просыпаться!

***

Лже-Дмитрий скосил глаза. Крысолов с кем-то разговаривал. Ну и ну... Бредит бедняга, агония, видать. Надо же, действительно живучий. Ладно, все уже. Осталась парочка ударов, и собака прыгнет. И будет приз.

И тогда Крысолов неожиданно пошевелился.

***

— Поднимайся! — красная бабочка вспорхнула и уселась на здоровое Михино плечо. — Надо забрать нашу флейту.

— Как? — слабо отозвался Миха-Лимонад.

— Попытайся позвать того, другого.

— Боюсь, его уже нет.

— Попытайся. Скажи ему о круге. Мне кажется, какая-то его часть знает, что круг существует. И боится. Неуверенность — его слабое место. Постарайся.

— Но... ведь флейты больше нет. И он почти разрушил дом.

— Он ничего не понимает! Флейта намного более могущественна. Что ей разрушить машину и освободить какую-то собаку? Поднимайся. Мы были испуганы, очень долго испуганы, и он использовал наш страх, чтобы превратить ее в кувалду. Но это наш страх, а не зверь. Вранье и подтасовка: ты совсем близок — найди уязвимое место.

***

Лже-Дмитрий нахмурился и на миг замер: Крысолов действительно пошевелился. И стоит отметить, весьма живенько в его положении. Он попытался подняться, и это ему вначале удалось, но потом упал на колени и поник головой. Но дело было не в этом.

Что-то изменилось. Неуловимо. Что-то невероятное, чего быть не должно.

Тревожная складка залегла на окровавленном лбу Лже-Дмитрия, вдавливая в ранку кусочек стекла. Он быстро оглянулся. Сфера... Она перестала удаляться. Напротив — она сделалась ближе, и это соседство...

Лже-Дмитрий крутанул в руках кувалду: оказывается, это неприятное соседство все еще лишало его решимости, отравляло его своей жалкой привлекательностью, бередило и печалило его мудрое сердце своим смехотворным магнетизмом.

Сфера.

Но... Там его предали! Там все кончилось. Там он, в конце концов, сошел с ума.

Лже-Дмитрий стал прицеливаться и ворчливо пробубнил:

— Где вы все были, когда я сходил с ума?

Он крепко сжал рукоять кувалды. Бабочку Лже-Дмитрий не видел, хотя та сияла, как яркий радостный огонек, способный согреть в ночи и указать путь. Но, по мнению Лже-Дмитрия, здесь не могло быть никаких бабочек. Лишь Зверь и ее земля.

Лже-Дмитрий быстро занес кувалду.

«Подожди», — снова услышал он голос Михи-Лимонада. А потом отчетливо и настойчиво, словно жаля мозг, прозвучало: «К-р-у-г».

Кувалда замерла, отразив в серебристой поверхности какое-то движение. Лже-Дмитрий непонимающе захлопал глазами: при чем тут?.. Потом родился еще более смущающий вопрос: это Крысолов или Слизняк? И что они делают?

Сразу стало тише. Или это показалось, что рычание зверя и голоса пустыни куда-то отдалились? Лже-Дмитрий начал медленно оборачиваться. Капризная складка прочертила его окровавленное лицо:

— Что — ты — там — такое?...

И руки безвольно опустились.

Крысолов, по-прежнему беззащитный, стоял на коленях. Длинные волосы, насквозь пропитавшись кровью, слиплись — досталось ему действительно прилично, — и он то ли постанывал, то ли тяжело, с хрипом дышал. Из левого плеча торчал длинный сверкнувший осколок. Только что-то было хуже, гораздо хуже. Лицо Лже-Дмитрия застыло: Крысолов зачем-то запустил в рот большой палец и, будто через силу, будто это могло спасти, пытался посасывать его, как... как...

Взгляд начало заволакивать пеленой. Но прежде Лже-Дмитрий успел быстро, недоверчиво и пугливо посмотреть на предательски сияющую сферу. А потом большой палец левой руки сам, непроизвольно двинулся к линии губ... Что-то набросило на отчаянно сопротивляющийся мозг Лже-Дмитрия глубокую тень. Картинка перед глазами, ярко вспыхнув, померкла окончательно. Словно Лже-Дмитрию пришлось на минутку покинуть ярко освещенную комнату, и туда из неведомой тьмы пробрался кто-то другой, впервые после появления длинноногой блондинки полностью завладев помещением.

Вот так вот жилец сменился.

***

— Димон! Димастый...

«Здесь нет никаких Димастых, дружок. Нет давным-давно».

— Димастый!

«Я же говорю, мальчик Димастый давно не существует; да и мне скоро конец. Так что нечего здесь тренькать на музыкальной шкатулке... Мои дела и без того плохи».

— Димон...

Голос был робким, но настойчивым. И эти звуки, словно музыкальная шкатулка или тинкл-беллз, новогодние колокольчики. Щемящие тихие звуки... Когда-то мальчик Димастый слышал их: колокольчики, переливаясь, играли Брамса, «Венгерский танец», и это был новогодний подарок. Музыкальную шкатулку с танцующими фарфоровыми фигурками — дамой в бальном платье и кавалером — подарил друг Валенька.

— Димастый! Открой глаза и посмотри на меня.

Друг Валенька. Он унес с собой свою скрипку.

— Димон, открой глаза. Его здесь нет. Ты один в... своем жилище. Но он в любой момент может вернуться.

И эти звуки, переливающиеся колокольчики...

Дмитрий Олегович открыл глаза. Он сразу узнал эту крохотную комнатку с маленьким оконцем, свою бывшую детскую. Единственное место в доме, свободное от антикварного хлама, которым отец завалил всю квартиру. Здесь они частенько прятались с другом Валенькой, здесь тот впервые сыграл ему «Венгерский танец».

Наконец Дмитрию Олеговичу пришлось признать очевидное:

— Валенька, — позвал он. — Но разве ты жив?

Мальчик сидел напротив, сложив на коленях футляр с инструментом, и печально смотрел на него.

— Нет, конечно, — тихо откликнулся он. — Но здесь, в этом месте, это неважно.

— Представляешь, я даже не знаю, где нахожусь. Знаю только, что дела совсем плохи.

— Да, это так, — согласился друг Валенька. — Ты пытался спрятаться, убежать. Со мной тоже было такое.

— Да? Тоже? — только и смог спросить Дмитрий Олегович.

— Точно, — подтвердил Валенька. — Такое всегда случается, когда дела начинают расстраиваться. К концу этого марта твои дела пошли совсем плохо, и ты попытался спрятаться, сбежать. Но... Лже-Дмитрий оказался ненадежным убежищем.

— Ты имеешь в виду?.. Понимаю.

— Да. Сумасшествие иногда помогает. Туда можно убежать.

— Наверное... А как же было с тобой?

— Я... — Друг Валенька печально улыбнулся и раскрыл футляр со скрипкой. — Я только хотел играть. Играть на ней. И оставаться просто мальчиком, обычным ребенком. Но эти бесконечные конкурсы, концерты, дипломы. Эти невыносимые ожидания взрослых — вундеркинд... И я сбежал. Они тогда сказали, что я заболел. Сошел с ума. Но это было хорошее убежище. Не как с Лже-Дмитрием. Только я уже не вернулся.

— Да, так и было. А... А почему Лже-Дмитрий оказался?..

— Т-с-с... Он действительно может вернуться в любую минуту. Но... Ненадежное. Потому что там, в темноте, откуда он явился, бродит чудовище.

— Чудовище?

— Да. Зверь, которого он вырастил. Понимаешь, он растил его вместе с тобой, когда собирался повзрослеть и... сбежать от этого антикварного хлама твоего отца. Хотел сбежать и стать свободным. Сам распоряжаться своей жизнью. Вырасти, скинуть все и обрести свободу. И ничего не повторять. Но не смог, не справился. Больно велико оказалось наследство. Отказаться от такой тяжести — вещь неподъемная. И он ушел в темноту. А зверь продолжал расти.

— Скажи, где я? — попросил Дмитрий Олегович. — Он не подпускал меня к единственному окошку, и что снаружи, я различал только мельком, да и то как в тумане.

— Выйдешь сам поймешь, — чуть слышно отозвался Валенька и посмотрел на Дмитрия Олеговича болезненно, но потом его голос окреп. — Только действуй сразу, ни о чем не сожалея. И может быть, в последний момент тебе удастся сбежать. Спастись.

Лицо Валеньки потемнело, и он настороженно прислушался:

— Торопись, теперь все изменилось. Он приближается. Но он теперь... не только то, что было твоим убежищем. Вместе с ним приближается само это место.

Друг Валенька поежился и добавил:

— Т-с-с... Оно и есть зверь. Чудовище. Т-с-с... Остерегайся чудовища.

Словно для убедительности, он несколько раз кивнул и попытался ободряюще улыбнуться. Этого у него не вышло, и мальчик лишь с любовью погладил свою скрипку, вздохнул, и как будто принуждаемый, захлопнул футляр.

— Верни флейту, — попросил он. — Это не твое, — и наконец улыбнулся тихой, бесцветной, вынужденной улыбкой, но в глазах читалась настойчивая просьба, требование. — Это чужое. Оно лишь больше растит зверя. А теперь — поспеши.

Дмитрий Олегович сделал шаг, еще один и, открыв дверь, оказался на пороге. Перед ним стояла густая тьма.

— Постарайся увидеть бабочек, — вдруг услышал он друга Валеньку.

Дмитрий Олегович сделал шаг за порог, и непереносимая боль пронзила все его израненное тело. В гудящей тяжелой голове поднялся рой пчел, и теперь он уже точно начнет жалить, разрывая вдребезги набухшие кровеносные сосуды, пока его мозг не взорвется. Кошмарная рана на ноге горела, лишая его остатков старческих сил, и было такое ощущение, что с лица живьем содрали кожу. Первой же мыслью стало немедленно вернуться, потому что он просто не выдержит этого, но все же Дмитрий Олегович (друг Валенька прав — этого ветхого убежища больше не существует!) сделал шаг вперед, ступив на пораненную ногу. И все, что он испытал до этого, оказалось лишь цветочками. Холодная белая молния боли родилась в его теле, вытесняя за пределы существования все, что еще оставалось в нем живым. Была только боль, немилосердная и великая, как тело чудовищного божества. И тогда в ослепительной вспышке этой боли Дмитрий Олегович увидел, узрел, где он находится, и понял все про Лже-Дмитрия и... понял все про себя, когда он был Лже-Дмитрием. Дико озираясь по сторонам, словно в беспомощной попытке все отыграть назад, Дмитрий Олегович начал оборачиваться к другу Валеньке и обескуражено прошептал:

— Я ведь только хотел быть моложе...

Но дверь детской уже захлопнулась.

XI.

— Пей.

«Я больше не могу, — хотел было возразить Икс, но только отхлебнул от бутылки и прополз еще чуть-чуть к стене. Стена накренилась, как и вся земля, Иксу показалось, что он сможет с нее куда-то скатиться, да и освещенная вывеска «Синдбад» теперь отчетливо двоилась.

— Спи-и, засни-и, — прогнусавил Икс и снова приложился к бутылке,

(Так? Ты этого хочешь?!)

Потом сделал усилие, чтобы проползти еще, но ноги заскользили, и растерявший опору Икс решил, что земля с совсем молодой травой сама поднялась и приложила его по лицу.

Икс хихикнул и тут же заплакал.

(Ты меня убиваешь, Люсьен).

Но и на это у него времени не оставалось.

— Мле-е-чный путь, — Икс почувствовал на губах прелый вкус земли, это его заставило оторвать лицо от газона, и, подтянувшись на руках, проползти еще вперед. — Случайно уро-о-ни-ит звезду.

К горлу снова подкатила горькая тошнота, — и это было бы спасением, — спазмы начали буквально выворачивать желудок, но Икс знал, что тошноты теперь не будет. Это привычная реакция его организма, здорового организма бывшего десантника, но яд теперь запущен в его кровь, и желудок здесь ни при чем.

— Пе-ей, — протянула Люсьен, и Икс не понял, чего он больше услышал в ее голосе — ласки или муки. Или это отравление заставило его искать уюта, где он сможет заснуть под колыбельную для Люсьен.

В общем-то, сдаться и уснуть сейчас было предпочтительней. Под бочком волчицы, дракона из мира мертвых, и вся боль бы закончилась.

— Спи-и, Люье-ен! — завизжал Икс, вываливаясь из подступающей к нему смертельной неги и снова чувствуя страх и тягость. — Спи-и, засни! — еще один глоток, и движение вперед, на карачках. — Случайно уронит звезду-у!

Икс дополз до стены магазина.

И почувствовал, что у него немеют губы. Но это ничего. Сейчас, сейчас, осталось только фотографию...

Пальцами свободной руки Икс раскрыл папку и ухватил фотографию. Потом подвинул ее перед собой. И понял, что нуждается в отдыхе, словно это была немыслимая тяжесть. Сердце Икса бешено колотилось — такого не бывало даже после марш-бросков с полной выкладкой, — казалось, еще чуть-чуть, оно не выдержит и разорвется. Но это ничего. Икс понял, что все угадал верно.

— С-п-п-п... — попробовал он в последний раз, но чуть не захлебнулся собственной слюной.

— Пей, — тихо произнесла Люсьен.

Икс уже не думал о том, что услышал в ее голосе, — силы закончились.

Но он все угадал верно: фотография, еще недавно поражавшая их своей новизной, теперь выглядела старой, пожелтевшей и истрепанной. И на щеке Одри Хепберн выступила капелька воды, словно она вытекла из слезоотделяющей железы.

«Ты тонешь, — подумал Икс, — захлебываешься водой, старый друг. А я захлебываюсь водкой».

Силы кончились, но ему надо сделать кое-что еще. Икс видел, как капля расплывается по фотографии, впитывается бумагой.

Еще кое-что, пока кровь его не отравилась полностью, пока остались какие-то крохи...

Икс захрипел, собирая эти оставшиеся ему крохи, и приложил фотографию к панели, которую порезал. К стене магазина Синдбада в том месте, куда уходила темная линия. И увидел, что амулеты соединились.

«Ты тонешь», — снова подумал он.

— Подожди, — чуть слышно прошептали его губы, — надо еще чуть-чуть потерпеть...

Амулеты соединились. Икс видел, что происходит с фотографией. И видел, как внутри темной линии, в той бесконечной глубине, куда она уходила, рождается свет.

— Миха, у тебя будет всего один удар, — прошептал Икс. — Найди уязвимое место.

А потом он прижался щекой к холодной стене магазина Синдбада и лег умирать.

 

23. Сияющая сфера

I.

Миха-Лимонад видел метаморфозу. Фигура Лже-Дмитрия поникла и сгорбилась, будто плечи придавил непомерный груз. По-барски уложенные черные волосы мгновенно поредели, превращаясь в седые спутанные пакли, неопрятные, как тающий снег. Его природа действительно изменилась: очень старый и невообразимо измученный человек стоял теперь перед Михой-Лимонадом. Его тело словно отяжелело, но странным, непостижимым образом он казался более живым.

Дмитрий Олегович Бобков, бывший антиквар и директор, когда-то продавший Михе-Лимонаду машину его мечты, жестом немощного старика-маразматика извлек изо рта большой палец левой руки и поглядел по сторонам. Сомнения, страх и растерянность переросли в ужас и, достигнув точки накала, сорвались с его губ захлебывающимся звуком.

— Я ведь только хотел быть моложе, — чуть слышно произнес он.

Смотрел на Миху, в глазах застыла мольба. Потом взор прояснился, и в уголке губ появилась горькая складка:

— Просто моложе... — веки задрожали.

Миха молчал, понимая, что в любой момент Лже-Дмитрий может вернуться, что теряются драгоценные секунды, но он молчал. Крупицы милосердия, витавшие над черным местом у магазина Синдбада, проникли и сюда. Были мгновения тишины. Голоса пустыни смолкли, а безумная скульптура застыла, словно лишенная своей подпитки, и гораздо больше походила сейчас на развороченный чудовищный автомобиль, чем на живое существо.

Были мгновения тишины.

***

Наконец Дмитрий Олегович пошевелился, и в его взгляде появилось что-то еще: да, и боль, и чувство вины, затравленность и ужас там оставались, но появилось что-то еще. Какое-то неожиданное забытое достоинство прозвучало в его голосе, когда он начал говорить.

— Он совсем безумен, — Дмитрий Олегович еще раз посмотрел по сторонам, и прежняя горькая складка залегла у краешка губ. — Все ваше бешенство и все ваши страхи сейчас в нем. Он... Он и себя в каком-то смысле считает сбежавшим мальчиком. В каком-то смысле. Потому что... взрослых больше нет.

Миха оперся на здоровую ногу и попытался подняться. Ему это удалось. Он не совсем понимал, о чем речь, но, наверное, смог бы догадаться.

— Я умираю, — спокойно продолжил стоявший перед ним человек. — Я это знаю. И это хорошо. Есть кое-что намного похуже смерти. — У него дернулась щека, и опять в уголке глаз мелькнул огонек мольбы. — Но... Наверное, я еще могу спастись. Сбежать в последний момент. Как... — губы теперь растянулись в тихой улыбке, а взгляд прояснился. — Как сбежавший мальчик. Помоги мне! Сделай то, зачем пришел.

Он потряс в обессиленной руке кувалдой, словно протягивая ее Михе, и постарался совершить шаг навстречу. Покачнулся; чуть не упал...

Дмитрий Олегович тяжело выдохнул:

— Задавай вопросы быстрее, — слабо промолвил он. — Пока я помню, что за ужас творится у него в голове.

Миха пошатнулся, как на циркуле переставляя поврежденную часть тела, и продвинулся вперед. Потом еще.

«Это слишком просто и слишком сложно».

Миха-Лимонад услышал свой собственный голос: в других обстоятельствах его вопрос показался бы нелепым, но здесь ему ничего не оставалось, и он, указывая на кувалду, спросил:

— Что он про нее думает? Он знает, что флейта еще существует?

Дмитрий Олегович склонил голову, нахмурился, глядя на Миху, затем твердо кивнул:

— Он в нее не верит. Это странным образам делает его сильней. И... уязвимей.

Миха еще продвинулся вперед, сейчас их с Дмитрием Олеговичем разделяло всего несколько шагов, и Миха почувствовал запах его крови, запах страха и поразившей его болезни.

уязвимое место

(Это слишком просто и слишком сложно)

Миха-Лимонад вдруг проговорил:

— Что значит — «избавься от тени»?

— Не знаю, — отозвался бывший антиквар и директор. — Не все его образы для меня открыты. Возможно, он и сам этого не знает, — Дмитрий Олегович задумался, его голос изменился, когда он произнес следующую фразу, словно он повторял за кем-то по телефону и опасался пропустить что-то важное. — Но... Все твои желания, привязанности и страсти, даже самые яркие и солнечные, отбрасывают тень. А зверь живет в тени.

Кто-то Михе уже говорил это, и он должен вспомнить, если... Если ему суждено.

Миха вдруг подумал, что Лже-Дмитрию удалось буквально сканировать его голову, пока квазиинтимная связь не прервалась. И многое из того, что говорил соломенный дед в кинотеатре, ему известно. Многое.

Но... не все. Не все.

Тогда он спросил:

— А почему он не смог войти в дом? Не вошел туда сам?

— Дом стерегут.

— Кто?

— Все еще не понял? — и снова в уголках губ горькие складки. — Ты. Вы... Вы и собака. Ваша память прочно запечатала дом, но и зверя вы боитесь. Неясно, чего больше: зверя или сорвать печать. Пора решать, чему довериться.

Миха помолчал, потом кивнул: собственно говоря, что тут... Он опять стоял на грани понимания, но оно все ускользало, и каждый следующий шаг мог стать ошибкой. Как движение в темноте, на ощупь...

Миха быстро посмотрел на кувалду, затем на развороченный застывший Бумер.

(слишком просто и слишком сложно)

Он спросил:

— А... собака?

— Да, она существует, — тут же откликнулся Дмитрий Олегович. — Ты же видишь — зверь... Но здесь, в этом месте вы находитесь как бы благодаря друг другу. И только так — понимаешь? Как зеркала, которые взаимоотражаются. Понимаешь, в чем опасность?

(слишком просто / слишком сложно)

— Хорошо, но... — хотел было начать Миха, но его перебили.

— Он возвращается, — проговорил Дмитрий Олегович. — По-моему, он уже рядом, чувствует неладное.

Дмитрий Олегович спешно стал поднимать руку с кувалдой и качнулся в направлении Михи. И тогда вдруг его лицо словно задеревенело, и жесткая складка проявилась в росчерке губ. В следующий миг все прошло, но эти изменения не остались незамеченными для Михи.

«Он сейчас уйдет», — подумал Миха. Человек, который продал ему машину, уйдет. И вместо него появится... Кто?

Миха не стал тянуть. Сделав еще шаг, коснулся ручки кувалды. И увидел, как между ней, его пальцами и рукой Дмитрия Олеговича заплясали яркие искры. А над разбросанными частями Бумера, который теперь казался умершим, поднялась, заструилась та самая знакомая пыль, словно поток животворного лунного серебра.

И опять Миха почувствовал, что стоит на грани понимания; и в тот же миг показалось ему, что вовсе не за ручку кувалды, вскормленного чужим безумием разящего молота, он держится, но за флейту-piccolo, флейту-малышку, прячущуюся в сиянии ярких искр. Это радостное, как глоток воды в жаркий день, как возвращение домой после долгой разлуки, видение, моментально прошло, возможно, из-за того, что Дмитрий Олегович так и не отнял руки.

Миха попытался забрать у него кувалду и увидел, как в глазах стоящего перед ним человека мелькнула настороженная задумчивость. Лже-Дмитрий был уже рядом. Миха-Лимонад как можно более деликатно потянул кувалду на себя, и тут же окрепшие пальцы бывшего антиквара и директора сжали ручку инструмента. Это был еще не ЛжеДмитрий — лишь первая волна, то, что шло впереди него, и Миха видел, что оно очень не хочет расставаться с блеснувшим каким-то темным ожиданием инструментом.

— Он скоро вернется, — ровно проговорил стоявший перед Михой человек, глядя ему в глаза.

— Флейту, — мягко попросил Миха-Лимонад.

Человек, который когда-то называл себя Дмитрием Олеговичем Бобковым, смотрел на него, не мигая. Пальцы мертвой хваткой вцепились в ручку кувалды, и Миха испытал странную неловкость из-за этой шизофренической двойственности — он не смог бы поручиться, кого из этих двоих сейчас было больше.

Тогда Миха сказал:

— Что он здесь видит? Что?

— Другое, — тут же откликнулся бывший антиквар и директор. Он встрепенулся, как разбуженный лунатик, склонил голову, и взгляд его прояснился. — Другое, не то, что мы. Хотя, как я говорил, его образы для меня и размыты, до конца не ясны, я... Ну, что-то... Темные линии, за ними какие-то грезы, райские кущи стариков, — он мучительно поморщился. — Юная богиня и рядом он, заслуживший приз. Там, за темными линиями, вечная и непереносимая молодость у ее ног.

В колодцах его глаз снова сверкнул ужас, но больше уже не оставалось того дрожащего темного беспокойства, взгляд сейчас был острым и печальным:

— Заслуживший приз... при ней, то ли муж, то ли сын...

Мучительная складка разгладилась. Он посмотрел на кувалду, теперь уже твердо кивнул и сам вложил инструмент в Михину руку.

— Держи! Мне стоит быть подальше от тебя, когда он вернется.

И что-то еще уловил Миха в его глазах. Словно он сейчас прощался через него со всем, что когда-то помнил и любил, словно через него, малознакомого ему человека, он прощался с миром живых, пользовался единственной оставшейся возможностью что-то сказать этому чудесному и безумному миру перед тем как уйти в пугающую, неведомую, безвозвратную тьму.

И Миха-Лимонад понял, что, сколько бы ему ни осталось, он до самого конца будет помнить то, что сейчас увидел. Будет помнить, как этот немощный, согбенный старик покачнулся, разворачиваясь на слабых ногах, и с трудом волоча их, побрел в сторону. Он будет помнить его хлипкую спину и то, как тот уходил, монотонно повторяя:

— Стоит быть подальше от тебя и... от собаки.

Миха хотел что-то сказать, но... Он смотрел ему вслед (наверное, все же никто не заслужил такого!), испытывая неимоверную жалость к этому несчастному человеку, к сиротливому холоду его одиночества и невозможности его утешить в этот последний и, вероятно, самый важный момент жизни. Эта невозможность почему-то касалась Михи напрямую, умаляла его, падала на него темным отсветом: никто не должен так умирать... И тогда, впервые за много лет, он вдруг почувствовал, что в сердце его рождается сострадание, чистое от сантиментов и без отвода себе роли в этой картине милосердия, подлинное, как тогда, в большую волну; и осознал, что и сам находится здесь вовсе не из-за страха или обязательств, наложенных виной, или чем бы то ни было, но делает то, что должен, словно ему даровали еще один шанс.

(и вовсе не Лже-Дмитрий был тем, дарящим)

Миха не успел уловить эту мысль. Зато понял, что ему необходимо сказать. Понял, что здесь, за последней чертой, даже для них, людей, избежавших прощения, существуют слова, способные утешить. Ясность поднялась в нем чистыми хрустальными водами, нежно объяла его сердце, и он, глядя вслед уходящему человеку, чуть слышно пообещал:

— Я постараюсь.

Миха-Лимонад не знал, был ли услышан. Утверждать что-либо наверняка — занятие неблагодарное. Возможно, ему лишь показалось, что тот вздрогнул и на мгновение остановился, словно собирался кивнуть. Возможно, показалось и кое-что другое. Только Миха все пристальней смотрел ему вслед, на спину, но прежде всего — на затылок. То, что он сейчас увидел, не было игрой воображения. Проступившее пятнышко выглядело все более отчетливо и продолжало темнеть.

Лже-Дмитрий...

Миха сглотнул и провел языком по пересохшим губам. Первые еле уловимые изменения, о которых, скорее всего, не догадывается и сам бывший антиквар и директор. Только что на затылке, поросшем сорной больной сединой, выступил темный клок волос. И вот к нему присоединился еще один. Потом проступила целая черная прядь и кокетливо прикрыла ухо. Заплетающиеся, с трудом шагавшие ноги вдруг стали ступать ровно, и каждый следующий шаг казался тверже предыдущего.

Миха посмотрел на кувалду и неожиданно почувствовал заключенную в ней страшную силу и понял, что все произойдет в ближайшие несколько минут.

Он не ошибся. Изменения стали происходить очень быстро. Шаг — и сгорбленное, согнутое в пояснице тело начало распрямляться; еще шаг — безвольно повисшая голова поднялась; при следующем шаге плечи плавно расправились, награждая удаляющуюся фигуру вовсе не старческой осанкой и прибавкой в росте. Человек все еще уходил прочь. А потом, прямо на глазах, начали густеть чернеющие волосы, насыщаться колоритом, отливом воронова крыла, собираясь в аккуратную стрижку с барским чубом, зачесанным назад.

«Когда ты говорил о звере, ты имел в виду вот это?» — подумал Миха, крепче сжимая рукоять кувалды.

Человек вздрогнул. Остановился как вкопанный. Миха физически ощутил его настороженное молчание, словно оно шевелящимися пальцами ощупало его израненную кожу.

— Теперь надо держать крепче, — прошептал Джонсон. — Икс, Икс, ну где же ты?..

Человек начал оборачиваться. Взгляд был холодный и отчужденный. Он увидел кувалду в руках у Михи-Лимонада. Взгляд застыл. Сделался задумчивым, а потом в нем блеснул отсвет какой-то темной проницательности.

— Слизняк, — позволил себе высокомерную догадку Лже-Дмитрий. Его пустой металлический голос словно треснул, а в глазах заплясали искорки. Лже-Дмитрий вернулся другим. Миха не смог бы на вскидку сформулировать, в чем заключалась перемена, но она была разительной. Опасно разительной. — Слизняк... Все ж нагадил напоследок.

В изувеченной утробе Бумера родился чавкающий звук, похожий на работу челюстей; где-то проснулся огромный зверь, и сейчас он жадно облизывался в своем глубоком темном логове.

Миха-Лимонад крепче сжал рукоять кувалды.

— Нет, не силой руки! — услышал он слабеющий голос Джонсона. — Здесь ее нет. Силой сердца, — бабочка вспорхнула и, невесомая, уселась на поврежденном Михином плече, но Лже-Дмитрий ее не видел. — Икс, где же ты? Мое время заканчивается. Икс, ты нам очень нужен...

Застывшее железо безумной скульптуры начало оживать, словно всегда таило внутри себя эту жуткую жизнь и лишь ждало подходящего случая. Лже-Дмитрий не сводил взгляда с кувалды. Верхняя его губа пошевелилась, а рот скривился в ухмылке, обнажая ровные белые зубы:

— Ну, и что, ты думаешь — я не смогу ее забрать?

II.

Где-то очень далеко от этого места вздремнувшая было Юленька внезапно проснулась.

— Бедный, бедный ты мой! — произнесла девушка, вырываясь из липкого кошмарного сна.

«Я только хотел быть моложе», — услышала Юленька его голос. А еще она видела его глаза: больные, невообразимо грустные; он смотрел на нее, и Юленька почувствовала, что, вероятно, эти влажные, как у печальной ночной птицы, глаза больше не его, что они принадлежат какому-то другому, чуждому существу, которое она ошибочно приняла за своего стареющего любовника и которое, наверное, хотело быть им.

Юленька поняла, что с Дмитрием Олеговичем случилась беда. И что, скорее всего, она его больше никогда не увидит. Дмитрий Олегович находился сейчас в том странном, невероятном, невозможном месте, куда он иногда брал ее. В месте, сулившем столько обещаний, а сейчас, скорее всего, забиравшем все. В месте плохом... и восхитительном, открывавшем ей тайные и могущественные уголки ее сути, головокружительные глубины истинного наслаждения, скрытые в ее теле, и даже отгоняя от себя саму возможность веры в существование этого места, она безропотно отдавалась его манящей силе.

Эту химерическую грезу, эту чудовищную версию неверленда Дмитрий Олегович называл Страной чудес. И сейчас он туда ушел, чтобы...

(стать? быть? моложе?)

Юленька вдруг поняла, что это за место. Она смотрела во тьму за окнами и чувствовала озноб, подкрадывающийся к спине. Это понимание не просто легло тяжестью на ее сердце, не просто вызвало непереносимую печальную боль.

Оно пугало. Очень сильно пугало.

— Бедный, бедный ты мой! — снова горячо и тоскливо прошептала девушка.

III.

Бабочка, сидевшая на плече Михи-Лимонада, тревожно забила крылышками. Ее сияние начало тускнеть.

Где-то, пока еще очень далеко, во тьме лилового горизонта, родился жуткий вопль, и, томимый жадным голодом, устремился сюда. Что-то начало трещать и крушиться в пересохших ирригационных каналах, вздохами тоски и жажды возвращались голоса пустыни. Послышался царапающий скрежет, на деформированном капоте, разрывая пополам фирменную бляху BMW, проснулся пока еще полуслепой глаз; скрежет перерос в стон раздираемого железа — сетка кровеносных сосудов, спрятанная под искореженными поверхностями Бумера, набухла, и побежали в ней токи, и запульсировало сердцебиение.

Миха плотно сжал губы. Бабочка на его плече притихла.

— Нет, не силой руки, — напоминанием прошелестел голос Джонсона. — Солнцем сердца.

Вокруг них оживал Зверь.

***

«Ну, и что, ты думаешь — я не смогу ее забрать?» — только что проговорил Лже-Дмитрий.

Миха не шевелился. Ему надо держать крепче сейчас.

И что-то кольнуло Миху. Сейчас... Расхожая фраза «здесь и сейчас». Расхожая фраза, и...

***

Лже-Дмитрий вскинул руку. Этот резкий выпад, нацеленный прямо в кувалду, обдал Миху волной плотного сухого жара. И кувалда немедленно дернулась в ответ, заставив Миху вытянуть руку и крепче ухватиться за ускользающий инструмент.

Тут же пришло ощущение, словно очищенное глухой, почти непереносимой болью во всем теле, что он делает что-то совсем не так.

(Солнцем. Разумом сердца)

Лже-Дмитрий уловил эту эмоцию, но, приняв за смятение, прочитал ее не вполне верно. Он внимательно посмотрел на кончики своих пальцев, согнутых в изящном жесте — то ли пришел поучиться дирижировать оркестром, то ли заявился на мастер-класс по кунфу. Ладонь совершила круговое движение, словно ощупывала невидимый бильярдный шар или, скорее, закручивала тяжелый канат, а потом этот вращательный жест повторила вся рука, заканчивая его гораздо более сильным выпадом. Темным пульсирующим следом в Миху ударил завихряющийся столб. Будто Лже-Дмитрий скручивал пространство, превращал его в воронку, трубу, всасывающую пасть горизонтально положенного торнадо, должного пожрать кувалду. И та вдруг ожила в Михиных руках, налилась пугающей тяжестью. Никакая сильная рука не смогла б ее удержать. Рефлекторное сжатие Михиной ладони ничего не изменило: кувалда вырвалась и устремилась внутрь воронки, внутрь этого завихряющегося прожилками черноты голодного пищевода. И тут же вся пустыня словно выдохнула, и в этих стонущих голосах, захлебывающихся воплях, зазвучали новые интонации, обогащаясь оттенками мрачного торжества.

Миха смотрел, как от него уплывает кувалда,

(делает что-то не так)

(совсем не так)

а потом увидел, как бабочка слабо вспорхнула и перелетела на его ладонь. Ее сияние почти померкло.

Расхожая фраза, и...

Укол в сердце повторился. Миха сделал глубокий вдох, — в сломанных ребрах что-то засвистело с влажным хрипом, отдаваясь тягучей болью. Но теперь всего этого больше не существовало.

(расхожая фраза, и...)

Миха прикрыл глаза: флейта намного более могущественна...

***

(«Это слишком просто и слишком сложно»)

Миха-Лимонад стоял, прикрыв глаза и вытянув вперед руку. На его широко раскрытой ладони сидела бабочка. Даже сквозь шторки век он мог видеть, как с каждым мгновением меркло сияние — он понял, где бы там сейчас ни валандался, по выражению Джонсона, их удачливый и простой, как три рубля, Икс, его друзья умирают...

Но Миха уже знал: смерть существовала только в этом месте. И нигде больше! Голоса пустыни кипели мучительными страстями, болью и страхом, ненавистью, жадным голодом и стонами мук, глухой тоской и, всегда, вздохами разочарований перед нелепой неотвратимостью, неизбежностью тьмы небытия. Но даже здесь, в пугающей тяжести лилового горизонта была сфера небесной синевы, пленительная сфера из его снов. Бабочка пришла оттуда, и сфера перестала удаляться, она... непостижимым образом стала ближе — казалось, протяни руку.

Это место было смертельно опасным для сферы.

«Нет, не так», — вдруг подумал Миха.

Темные линии опутывали сферу, прорывали ее небесную легкость своей угрюмой монолитной тяжестью, заражали червоточиной, где, как в темном коконе, вызревал яд, отрава, и сфера была больна. Но...

Миха все еще стоял с закрытыми глазами.

Но болезнь была не в том. Совсем не в том. Болезнь заключалась в невозможности для сферы отделиться от этого места. Болезнь была в уплывающей сейчас кувалде

(флейте?)

и в той тени, что накрыла солнечную каплю в сердце, в добровольном согласии, данном непонятно когда и непонятно кому, жить в этой тени...

Миха-Лимонад открыл глаза:

— Нет, — тихо и внятно произнес он.

И движение кувалды прекратилось.

***

Поначалу на лице Лже-Дмитрия отразилась просто растерянность. Он несколько нелепо склонил голову, издав губами звук открываемой пробки, и воззрился на кувалду. В его системе координат такого быть не могло. Кувалда не должна была сейчас прекращать свое движение, не существовало силы, способной ее остановить. Потому что...

Она уже шла. Была рядом. Шла к нему. Там, за темными линиями, Лже-Дмитрий видел свой приз, и каким же он на поверку оказался ослепительным! Все его надежды, робкие догадки, томительные ожидания, все предвосхищения оказались лишь жалкими мечтами, бескрылыми радостями добродетельного раба в сравнении с ней.

Она шла забрать сбежавшего мальчика.

И она была совершенством.

Там, за темными линиями (вовсе не темными, они лишь затеняли, прятали от мира ее ослепительную, обжигающую, сокрушающую красоту!) юная богиня шла к нему.

Приз.

Она смотрела с радостной прямой улыбкой женщины, с чьей плотью он сейчас соединится. Закончены долгие ухаживания, насыщенные трепетом томительной двусмысленности, и отброшен теперь ненужный стыд, они скинули игривую вуаль, покрывало, чтобы наконец насытиться друг другом и всегда быть вместе.

Лже-Дмитрий тихонечко заскулил от восторга.

Она была как Рафаэлева Мадонна. Ее длинные, очень длинные волосы развевались шлейфом, и шла она быстро. И так же, как Рафаэлева Мадонна, прижимала к груди младенца.

(их младенца?)

Маленькое спеленутое существо, о котором мечтала.

И Лже-Дмитрий вдруг понял, что никому из земных мужчин не дозволено лицезреть такой красоты. Потому что ему предложена

(приз)

сама Женственность. И само Материнство.

«Вот! Вот для чего ей нужен сбежавший мальчик!» — чуть было ликующе не завопил Лже-Дмитрий. И вот теперь

(нелепость)

движение кувалды прекратилось.

Растерянность окрасилась несколько плаксивыми нотками: неудивительно, ведь это нелепо, кто решится посягнуть на такое?

Лже-Дмитрий изучающее посмотрел на кончики пальцев: ладонь опять ощупала бильярдный шар, и вот рука начала закручивать невидимый канат. В предстоящий удар он вложит намного больше силы. В носу лопнул небольшой сосуд, и на зажившем было лице некоторые ранки вновь открылись.

Крысолов оказался тем еще хитрецом. Сначала он вытащил Слизняка, а теперь вот выкидывает какие-то фокусы.

Лже-Дмитрий обернулся и дернул головой. Она по-прежнему шла к нему. Ее поступь, длинные, как развевающаяся мантия, волосы... Лже-Дмитрий почувствовал прилив сил. Прекрасное лицо светилось улыбкой, предназначенной лишь ему, вот только на щеке точно так же, как на портретах старых мастеров,

(Слизняк у нас увлекается антиквариатом)

появилась сухая трещинка.

Импульс оказался очень сильным. Стенки завихряющегося столба на миг будто заполнились черным дымом, сделались непроницаемыми, и кувалда, как выпущенная из ружья, устремилась к Лже-Дмитрию. В носу теперь лопнул гораздо более крупный сосуд, дав немедленное кровотечение, а в мозг словно воткнули раскаленный металлический стержень.

Только... В самом конце, прямо перед рукой Лже-Дмитрия кувалда будто наткнулась на невидимый барьер и была отброшена назад импульсом, равным по силе.

Лже-Дмитрий ошалело и неверяще уставился на Миху-Лимонада. Теперь кувалда находилась гораздо ближе к нему, чем к Лже-Дмитрию. Он перевел взгляд с покачивающегося в плотных завихрениях инструмента на Миху, потом обратно, сглотнул, и его нижняя челюсть конвульсивно дернулась.

Медленно, почти неуловимо, кувалда удалялась от Лже-Дмитрия.

— Нет-нет-нет, это все неправильно, — низко и монотонно пробубнил он. И добавил, глядя в сторону, — Нет, нет... — словно потерявшись, встрепенулся, не зная, что ему делать с большим пальцем левой руки. Зрачки на миг застыли. Затем в глаза вернулась осмысленность. Лже-Дмитрий спохватился и начал пугливо оборачиваться, как застигнутый врасплох за чем-то позорным. Но...

Она все еще шла к нему. И это оставалось единственно важным. И тем же восторженным обещанием светились ее прекрасные глаза. Правда, теперь и вторую щеку безжалостно прорезала трещина, уже более глубокая и темная. И какая-то язва съела часть губы, уродуя пленительную улыбку.

Она даже не догадывалась об этом.

«Смотри, что ты наделал!» — безмолвно простонал Лже-Дмитрий, обвиняя то ли хитреца Крысолова, то ли Слизняка.

И тут ему удалось попристальней разглядеть младенца на руках юной богини. Всмотреться, постичь... Взгляд Мадонны сверкнул, и все его тревоги улеглись. О каком же восхитительном материнстве догадывался Рафаэль! Это был не совсем ребенок. Мгновенно Лже-Дмитрий почувствовал прилив сил. Она прижимала к своей груди, нежно, бережно прижимала к сердцу статуэтку размером с младенца. Вырезанную из камня или кости фигурку будды, каких во множестве можно увидеть в любом музее.

Если это, конечно, тематический музей.

Вот на что Она собирается поменять сбежавшего мальчика!

Раскаленный стержень из мозга аккуратно извлекли. О, да, теперь Ей понадобятся все его силы. И вся его преданность.

(Конечно! И для него больше не существует трещин и язв на прекрасном лице.)

Все силы и вся преданность от того, кто заслужил приз!

Открывшиеся было ранки быстро заживлялись. И та самая тайная (почерпнутая Лже-Дмитрием за время отсутствия?) темная, неуемная сила начала затоплять его.

(главное, чтоб музей догадок Рафаэля оказался тематическим)

И если понадобится, чтоб последний удар кувалды прозвучал, как мощный разрушающий (саморазрушающий?) трагический аккорд, пусть он так и прозвучит.

Кровотечение из носа прекратилось. Лже-Дмитрий был готов. Теперь он был чист. Невидимый канат начал закручивать пространство.

***

Последние крупицы сияния слабыми искорками застряли в хрупких крылышках бабочки. Кувалда находилась всего в нескольких сантиметрах от Михиной ладони. Но там, с другой стороны тоннеля, фигуру Лже-Дмитрия начала затоплять какая-то чудовищная, будто проступившая изнутри него чернота.

— Где же ты, Икс? — угасал голос Джонсона. И Миха-Лимонад увидел, как остатки сияния, словно серебристая пыльца, которую смывала с крылышек неумолимая сила, тонкими змейками заструились внутрь тоннеля.

Бабочка на Михиной ладони начала чернеть.

IV.

Где-то очень далеко от этого места, в ледяном мраке реки, захлебывающегося Джонсона держали, крепко держали за ноги, пытаясь утащить на дно. Но все же он совершил еще один отчаянный рывок к поверхности. Его губы почти достигли натянутой пленки воды, чтобы прорвать ее, глотнуть воздуха, сделать такой необходимый, спасительный, милосердный вздох.

И тогда в шевелящейся холодной тьме словно что-то неуловимо изменилось, и совсем рядом со своим ухом, а может, где-то глубоко внутри Джонсон услышал голос:

— Подожди... Надо еще чуть-чуть потерпеть.

«Икс? — неверяще, но в то же время с неожиданной робкой надеждой позвал он. — Икс, это ты?!»

В горле захрипело. Даже одного единственного пузырька воздуха не вышло из скривленного рта. Тихая радость так и застряла в спазмах этого хрипа.

Джонсон широко раскрытыми глазами смотрел в темноту. Его мгновение закончилось.

V.

Лже-Дмитрий сделал свой выпад, и он тоже оказался последним. Мозг словно взорвали, и это уже напоминало не забитый металлический стержень, а скорее, авиационный фугас. Обильное кровотечение хлынуло сразу из обеих ноздрей и устремилось внутрь завихряющегося столба.

Кувалда, наливаясь чернотой и багрянцем, медленно покачнулась и, словно нехотя, поползла по тоннелю, издавая стон давно не смазанных колес товарного поезда. От этого тяжелого раздирающего механического звука лопнула барабанная перепонка и из уха Лже-Дмитрия стекала тоненькая струйка крови. Но Лже-Дмитрий теперь видел только кувалду. И звал, и жаждал. Он стал частью этого места и испытывал теперь тот же жадный голод. Он видел багряные всполохи на головке приближающегося молота, а потом, как на отбойнике, в огненных прожилках проступили очертания собачьей морды. Вот оно что... Зверь ожил и был теперь везде. И если у Лже-Дмитрия не хватит сил, молот сам закончит дело, завершит свой разящий удар. Зверь впитает сам себя.

Гримаса то ли муки, то ли радости скривила лицо Лже-Дмитрия: силки детских фантазий сброшены. Собака освободится и, — ничто ее не остановит, — прыгнет. И Она получит своего сбежавшего мальчика.

«Смотри! Смотри же, наивный Крысолов! — хотел было ликующе вскричать Лже-Дмитрий. — Вот как все на самом деле... Верность, дружба, мужество, настоящая и единственная любовь, восторги и обещания — все это существует до определенной точки. Пока не освободится зверь. А потом — поди, удержи...»

Лже-Дмитрий расхохотался.

Вот так она получит своего сбежавшего мальчика.

Лже-Дмитрий ничего не мог с собой поделать — в горле его булькал кровавый хохот.

А потом он это увидел.

Огонек...

***

Это появилось откуда-то из-за развалин дома. Лже-Дмитрий увидел вспорхнувший огонек внезапно, и раскатистый булькающий хохот застрял у него в горле. В темно-лиловой густоте притихшего неба, словно презрев все таящееся здесь хищное бешенство, летел одинокий огонек. Он был совсем крохотным, но в сравнении с ним меркла даже небесная синева сферы, где Лже-Дмитрий когда-то сошел с ума. Такого пронзительного, беззащитного и отважного полета Лже-Дмитрию никогда прежде видеть не доводилось. В этой поразительной беспечности был вызов всем смыслам, что привели его сюда; все основания и оправдания самого этого места покачнулись перед смутным, ускользающим оправданием чего-то другого, щемящее-радостного, свежего, как утренний глоток веселой родниковой воды, но навеки утерянного. И вслед за огоньком, а может, вместе с ним летела одинокая мелодия, бесконечно печальная и бесконечно радостная: то ли друг Валенька

(друг Валенька?)

наигрывал на скрипке, сопровождая этот завораживающий полет, то ли кто-то тихонечко насвистывал, а может, негромко играл на флейте.

Огонек достиг их, качнулся и спикировал на ладонь Михи-Лимонада. Это была бабочка. Ни один мускул не дрогнул на Михином лице, лишь, возможно, чуть прореагировали хрусталики глаз, словно их обдало ветерком.

***

Появившаяся новая бабочка также переливалась синевой, но когда крылышки схлопывались, сияние редело, и Миха увидел, что это была простая желтая бабочка, капустница или лимонница, — он опять не вспомнил, как они их называли, — и она несла на крылышках капельку солнца.

Михины веки задрожали, приподнялся краешек рта, словно он собирался что-то сказать.

«Бабочка-капустница все знает. И ты вспомнишь. Если... тебе суждено», — прозвучал у него в голове голос соломенного деда.

Конечно, капустница!

И он должен вспомнить то, что знает... бабочка-капустница. То, что было известно и ему. Что?

Новая бабочка

(капустница!)

забила крылышками сильнее, будто решила передать частицу себя второй бабочке; словно пытаясь ее пробудить, она отдавала ей часть своего сияния. И та пошевелилась, в черноте ее тельца заплясали веселые искорки. Миха глядел на это как зачарованный. Шоколадница попыталась расправить крылышки и слабо покачнулась, осела на один бок. Забила крылом, вроде выравниваясь. Послышался еле уловимый вздох, похожий на стон. Крылышки наконец расправились, искорки взметнулись легким сиянием. Еще один вздох:

— Ну что? Этот алкоголик наконец явился? — услышал Миха-Лимонад.

— Да, Джонсон, похоже, что так, — тихо отозвался Миха, не сводя взгляда с новой бабочки.

— По-моему, — Бабочка-шоколадница явно оживала, хотя Миха знал, что теперь это совсем ненадолго, — я даже различаю характерный запашок...

И тут они услышали голос, наполненный веселостью такой чистоты, что оба тут же замолчали. Словно то, о чем они говорили, — алкоголизм Икса, — было лишь шершавым панцирем, таким же, как и это место. И вот теперь этот панцирь раскололся, развалился на части, а внутри него плескалась лишь солнечная радость.

— Ну, что, Икары недоделанные?! Заждались? Ну, мы и зажгли!!! Ну, ништяк!

Было совершенно не важно, о чем он говорит, слова не имели значения. Миха слушал его голос, и что-то очень надежное возвращалось в этот мир — что-то игнорирующее любые червоточины. Они действительно смогли... Они вот-вот соберут круг. Миха вдруг подумал о чем-то странном и даже сомнительном: всего лишь на мгновение промелькнула мысль, что ему хотелось бы знать, какая он бабочка.

— Эй!!! — восторженно, но в то же время как бы указывая на очевидную нелепость, засмеялась капустница. — Ну, тебя и вштырило! Какая же ты бабочка?!

А потом, с другой строны своего измученного тела, Миха ощутил еще одно прикосновение.

— Давайте шевелите задницами! — потребовал Икс. — Надолго меня не хватит!

***

Лже-Дмитрий, нахмурившись, смотрел на Миху-Лимонада. Он судорожно пытался понять, что происходит. Одинокая мелодия и все другие звуки затихли. Лже-Дмитрий слушал оглушающую тишину. И в этой тишине прозвучал ошеломленный завороженный голос:

— Я вижу... Вижу! Какая красота, — Лже-Дмитрий с ужасом осознал, что его губами говорит Слизняк, но не смог его заглушить. — Я вижу бабочек.

Лицо Лже-Дмитрия словно сковала каменная маска:

— Молчи, — хрипло произнес он.

— Нет. Теперь ты не сможешь заставить меня исчезнуть. Я вижу их.

Бабочки на Михиной ладони расправили крылышки, и их невозможно стало различить — был только свет, ослепительный, обжигающий свет. Казалось, он и был той самой небесной синевой, что пульсировала, наполняла, ежемгновенно творила сферу, и была ярче этой синевы.

— Они здесь, — восхищенно прошептал Слизняк. — Как красиво... Здесь. Все вместе.

— Молчи! — с трудом выкрикнул Лже-Дмитрий.

Опять на лице отразилась эта шизофреническая двойственность, мучительная борьба. Но Слизняк теперь и вправду не собирался исчезать.

— Ты хотел знать, что он сюда пронес? — услышал Лже-Дмитрий и не смог бы с достоверностью сказать, чего в голосе Слизняка было больше — усмешки, торжества или горечи. — Что он уже делает? Жертва.

Слизняк умолк. Что-то неправильное, пугающе неправильное таилось в этом молчании. Лже-Дмитрий напряженно прислушался. Хмурая складка выступила на лбу, а губы скривились в привычном капризном изломе.

Что-то с голосом Слизняка... Словно он жалел его. Словно...

«Жертва»...

(круг?)

В глазах Лже-Дмитрия впервые мелькнул панический огонек.

— Ты на что намекаешь? — осторожно поинтересовался он.

Слизняк молчал.

Лже-Дмитрий пошмыгал носом, с крыльев которого гроздьями свисали розовые пузыри, — это все уловки! — затем быстро обернулся. И увидел ее. Длинные волосы спутались и начали седеть; и морщины, трещины-морщины на прекрасном лице... Вот оно как — это все уловки, уловки Слизняка! Его посетила весьма удачная догадка:

— В цепочке твоих рассуждений, — подмигнув, начал Лже-Дмитрий, — есть одно слабое звено. Дефект. — Он глубокомысленно осклабился, словно его слова должны были произвести ошеломляющий эффект, затем снова подмигнул непонятно кому. — Думаешь, я не знаю? Думаешь, так прост?! — Лже-Дмитрий колюче прищурился, и его глаза заблестели хитростью сумасшедшего. — Слабое звено: это место не принимает жертв!

— Да, — моментально отозвался Слизняк, — кроме той, что игнорирует, делает невозможным существование самого этого места.

Тишина.

Лже-Дмитрий снова пугливо обернулся, и...

Теперь она шла мимо, словно не видела его, словно...

— Ты врешь! — завопил Лже-Дмитрий. — Вранье и подтасовка. Ты...

— Да, — согласился Слизняк. — Вранье и подтасовка. Тебя обманывают.

И голос, их общий голос, осекся. Хриплый стон со вздохом сорвался с краешка губ.

Крысолов смотрел на Лже-Дмитрия. В раскрытой ладони выброшенной вперед руки ослепительное сияние начало меркнуть. Теперь и Лже-Дмитрий отчетливо видел бабочек. И кое-что еще: именно в это угасающее сияние, будто впитывая, обогащаясь им, легла сейчас рукоять кувалды.

Измученное лицо Крысолова просветлело. Казалось, его кожа стала очень тонкой, словно светилась изнутри. И Лже-Дмитрий понял, что его защищало, что его берегло, и о какой жертве шла речь.

— Круг? — прошептал Лже-Дмитрий.

— Они сейчас умирают. И они здесь, — сказал ему на это Слизняк.

***

Никто не увидел, лишь, может, бабочки, сидящие на Михиной ладони, почувствовали, как дверь в комнату, где когда-то был сооружен алтарь с фотографией, дверь, за которой пропал Будда, бесшумно приоткрылась. Сейчас, в эту самую минуту, все печати оказались сорванными.

***

Лже-Дмитрий покачнулся, захлопал глазами и теперь уже в ужасе обернулся.

Она действительно шла мимо. И не смотрела на него. Но не только потому, что он не справился и больше не принимался в расчет. А прежде всего потому, что позволил ей постареть, лишил их Приза, позволил морщинам и трещинам изъесть прекрасное лицо.

Подчиняясь пугливому импульсу, Лже-Дмитрий быстро взглянул на сферу, будто что-то еще можно было спасти, будто хватаясь за последнюю соломинку. И вдруг увидел, как проступившее в небесной синеве сферы лицо Мадонны начало трескаться, расплываться, сменяясь лицом его отца. Строгим, хмурым, раздосадованным — он не справился, не смог сохранить ускользающее время, бездарно разбазарил все собранное по крупицам и переданное ему. И ни Креста, ни Нобелевской премии, даже психушки теперь не заслужил. И в тематический музей догадок Рафаэля теперь войдут другие, а его ждет лишь бесконечное наказание в унылой темноте детской, опостылевшей темноте чулана, из которого ему так и не удалось убежать.

Лже-Дмитрий охнул, — короткий всхлип оборвал его стон, — и, поскуливая, бросился за ней.

— Я-не-бесполезен, — ноюще кряхтел он. — Ведь я помог найти сбежавшего мальчика! Вот же он... Смотри! Мы сейчас... Мы заберем его! Не бесполезен...

Миха-Лимонад смотрел ему вслед.

И тогда Икс прошептал:

— Только не оборачивайся...

***

Лже-Дмитрий остановился, когда Мадонна достигла Бумера. Грудой развороченного железа притихший полуавтомобиль-полусобака возвышался совсем рядом, и что-то... Нет, Мадонна не начала исчезать, но будто выцвела, и...

Лже-Дмитрий, все так же поскуливая, уставился на нее.

(вот что оказалось главным в музее догадок Рафаэля)

Он — отыгранный материал. Она больше в нем не нуждалась. Теперь она сама могла спустить с цепи свою Шамхат.

Но дело заключалось не только в этом.

Сломанный китайский зонтик, которых было полным-полно в безвозвратные годы его юности, застегнутая на разные пуговицы аляповатая дырявая кофта, торчащие паклями седые волосы, сбитые на макушке под соломенную шляпку — все это ранило безупречный вкус бывшего антиквара. Так же, как и пугающий шепот, доносящийся из черной дыры беззубого рта:

— Шам-х-ат! — как змеиное шипение. — Шамхат, пробудись! Найди сбежавшего мальчика.

Лже-Дмитрий почувствовал, что у него подкашиваются ноги. Дело уже было не в оскорбленном эстетическом чувстве, потому что змеиное шипение сменилось леденящим хохотом безумной старухи:

— Сам отдашь! Са-а-ам! Найди, Шамхат!

И перед тем как исчезнуть навсегда, Лже-Дмитрий в ужасе закричал.

***

— Не оборачивайся, — прошептал Икс, не сумев сдержать нотки ослепительной радости в голосе. — Он здесь! За твоей спиной. Но не оборачивайся.

Миха вздрогнул. Он знал, о чем говорит Икс. И все же еле слышно спросил, — Будда?

— Конечно! — восторженно воскликнул Джонсон. — Мы собрали круг. Но не смотри назад.

— Почему?

Мгновенная пауза. Словно друзья пытаются деликатно объяснить ему...

— Иначе она его увидит, — Джонсон.

— Она сможет увидеть его только твоими глазами!

Вот оно как!.. И тут сжимай — не сжимай зубы... «Потому что в нем совсем нет тени, — вспомнил Миха, а потом мысленно добавил: — И в вас больше нет тени».

Миха-Лимонад крепко ухватил кувалду. Боль в теле странным образом возвращала ему силы, хотя, возможно... так действуют их детские выдумки, так действует круг. Миха смотрел на Маму Мию, ощущая, что кто-то словно зачеркивает четверть века его жизни красным карандашом. Сердце бешено колотилось. Сейчас за его спиной Будда, и он больше никогда не позволит... У них не будет другого шанса, никогда...

Только твоими глазами

Еще один элемент встал на свое место. Пазл почти собран. И все равно Миха испытывал странное ощущение, похожее на дежа вю.

— Наше время заканчивается, — словно подтвердил его мысли Икс. — Найди уязвимое место. Бей точно в цель.

— Куда? — Прошептал Миха.

— Найди. Ты должен понять. Теперь ты сам. Только ты.

Миха-Лимонад смотрел на Маму Мию. Смотрел сквозь свою ладонь. Он видел, что бабочки умирают. Или, возможно, уже умерли. Там, в сфере. В сияющей синеве.

Найди уязвимое место.

Бей точно в цель!

Последний элемент пазла.

Миха-Лимонад смотрел на Маму Мию. Плюша...

Тихий рык зверя, чуть подрагивает верхняя губа, непроницаемый холодный взгляд хищника. Беспощадная сука Шамхат пробудилась, чудовище было готово к броску.

Но Мама Мия медлила.

И тогда Лже-Дмитрий в ужасе закричал.

***

Мама Мия отчетливо видела круг. Она уже столкнулась с ним на берегу полуденного моря в большую волну: мальчишки, посмевшие встать у нее на пути. Никто из них, кроме сбежавшего мальчика, не знал подлинной силы этого круга. Мама Мия знала. И она — медлила.

Сбежавший мальчик должен принадлежать ей. Войти в ее плоть. Стать ее недостающей частицей. Целостностью. Сила, которой он обладает, способна на многое. Умноженная детскими фантазиями, она могла не только приходить на ее территорию, забирать принадлежащее ей, как тогда, в большую волну... Не только творить круг или сияющую сферу. Проблема была посерьезней — эта сила игнорировала само ее существование. Вовсе не оспаривая ее древнее и могущественное право, она не принадлежала ей. Эта сила не нуждалась в ее всеохватывающем матринстве и могла каждого превратить в сбежавшего мальчика.

Мама Мия видела круг. Она опоздала. Круг затемнял ее хищный и милосердный ум, мешал узреть сбежавшего мальчика. Мама Мия искала хотя бы след его тени. Но круг ослеплял, лишал зрения ее всевидящие глаза, различавшие даже во мраке первобытной Ночи.

Мама Мия медлила: стоило признать, что Шамхат могла и не совладать с кругом. И тогда мальчик снова сбежит. Мама Мия пристально посмотрела на пробужденную собаку. Затем перевела взор на того, кто не справился, лишил их приза. Он был выжат. Его мечта выжала его до капли, в нем больше не осталось пригодных человеческих соков. Мама Мия склонила голову: в черноте ее взгляда блеснуло отражение — большой лимузин, овеществленная мечта, хищно рыщет по улицам ночного города...

Пожалуй, все верно.

Мама Мия вгляделась в свой корявый безымянный палец на скрюченной левой руке. Ноготь желтоватый, в сетке трещин, с лиловыми прожилками...

— Шамхат, — растягивая гласные, прошептала она, — ты помнишь мое обещание? Я отпущу тебя, когда получу искупление.

Ноготь на безымянном пальце левой руки начал расти, твердеть и удлиняться.

Все верно. Мама Мия знала, что именно в состоянии прорвать круг.

***

Лже-Дмитрия больше не было.

В тело вернулась непереносимая боль. Вся гнетущая тяжесть этого места вновь сковала грудь. Перед глазами плыло, он вот-вот упадет в обморок от потери крови, которую ослабевшее сердце все еще гонит по старческим сосудам.

Но Лже-Дмитрия больше не было. Об этом свидетельствовали не только беспощадная боль и черный ужас, завладевший каждой клеточкой его существа. Не только. Потому что... где-то очень глубоко...

Собрав оставшиеся у него силы Дмитрий Олегович Бобков постарался обернуться. Кошмарная рваная рана на ноге тут же послала в мозг огненные импульсы, будто заливая все расплавленным свинцом, но... Дмитрий Олегович, бывший антиквар и директор, хотел в этот последний момент еще раз увидеть... Крысолова из сказки и, возможно, бабочек.

Потому что... где-то там, очень глубоко, в том единственном месте, которое все еще принадлежало ему, впервые за много лет родилась необычайная легкость. Лже-Дмитрия больше не было. Он ушел. Весь, без остатка! И как после жалящих укусов ос, когда вместе с ядом организм избавляется от шлаков, унес все, что предшествовало его появлению. Унес долгие, почти бесконечные пугливо-бессмысленные годы с их фальсифицированными жалкими радостями, которые твердели вокруг антиквара и директора засохшим панцирем, пока не раскололи сознание.

Все это исчезло. Он был... пуст... Как в первый день. Как чистый лист бумаги. И в этой необычайной легкости словно капелька солнца упала в потаенный источник, засверкало, запульсировало что-то живое и радостное, похожее на синеву в крылышках бабочек.

— Я свободен? — губы слабо пошевелились, сердце отчаянно делало свои последние удары.

Дмитрий Олегович обернулся. Бабочек больше не было. Как и Крысолова из сказки. Он больше не смог их различить. Зато ему открылось кое-что другое. В круге света он увидел четырех мальчишек, которые держались за руки. Упрямо и дерзко, с самоубийственной отвагой, потому что только так и можно было, только подобное позволяло их лицам в этом темном месте светиться счастьем.

— Я свободен, — изумился Дмитрий Олегович, и слабые старческие губы растянулись в улыбке.

Ему удалось спастись, сбежать в последний момент. Нет, еще нет. Он посмотрел на мальчишек. Он должен кое-что... сделать.

Он узнал его сразу, хотя дом и был разрушен, а вокруг была черная пустыня... Его зрение прояснилось. В переливах света ему открылось, что дом совершенно цел, и вокруг него синевой блеснуло полуденное море. Это было как островок посреди темной пустыни, чистый, но не эфемерный оазис, и продолжалось лишь миг. Но этого мига Дмитрию Олеговичу хватило. Он понял, что должен сделать. Дмитрий Олегович узнал его сразу — дом с картины Айвазовского.

***

От Мамы Мии также не укрылось, что вокруг дома на мгновение показалось море и развалин больше не было. Этот их круг опасен. Очень опасен.

Ноготь на безымянном пальце Мамы Мии все продолжал расти, пока не сделался твердым и острым, как лезвие бритвы. Собака подобострастно смотрела на старуху, хотя в холке превышала ту ростом и одним ударом чудовищной лапы могла запросто снести ей голову.

Потом животное начало стелиться по сухой земле, громадный хвост заходил ходуном. Мама Мия склонилась к собачьей морде, тщедушной рукой обняла за шею. В глазах собаки светилась покорность, смешанная с немым обожанием.

— Шамхат! — ласково и все так же растягивая гласные, прошептала мама Мия. — Я выполняю свое обещание.

Движение старухи оказалось быстрым и точным. Ноготь как скальпель хирурга вошел в собачье горло и вскрыл его. Кровь брызнула, словно из пережатого и лопнувшего шланга. Мощное сердце чудовища выплюнуло целый кровавый поток. Часть брызг попала на лицо Мамы Мии, остальное устремилось в сухую землю. Собака взвыла. Вой тут же сменился жалобным скулежом.

***

Мама Мия повернулась к тому, кто не справился, лишил их приза.

— Твоими глазами, — прошипела она.

Тот еле дышал. Он сейчас умрет. Но это «сейчас» можно несколько растянуть. Совсем немного, чуть-чуть.

***

Агония животного продолжалась недолго. И все это время собака скулила и мотала головой, не понимая, что происходит. Потом упала на передние лапы, попыталась подняться и тяжело задышала. Из раны в горле, еще одной чудовищной пасти, которой ее наградила Мама Мия, воздух выходил с хриплым свистом.

Миха-Лимонад в оцепенении смотрел на эту дикую картину. Только что ему показалось, что в надломленных собачьих лапах вновь промелькнули колесные диски.

И в этот момент Миха вздрогнул. Прямо на ухо ему словно прошептали. И он смог отчетливо различить каждое слово. — Миха, у тебя будет всего один удар. Найди уязвимое место.

Икс?

Икс снова пытается ему что-то сообщить? Что-то, чего он никак не может понять? В последний раз, простой и удачливый, как три рубля, Икс протягивает свою роскошно-щедрую руку помощи?

Шамхат продолжает биться о землю. И вот ее кровь, смешанная с сухой пылью, заструилась тонкими потоками, все более светлея, и Миха увидел, что эта пыль, как облако, обволакивает агонизирующее животное. В облаке вдруг проступил контур, очень похожий на обводы автомобиля, потом на миг блеснула радиаторная решетка...

Все было закончено очень быстро.

Поток иссяк. Но развеивавшееся облако не открыло труп несчастного животного. На его месте красовалось кое-что другое. Он ВЕРНУЛСЯ. Блеклые дымы все еще стелились по тусклым, словно пока не совсем реальным поверхностям автомобиля. И... То ли был перепутан масштаб, и машина оказалась несколько крупнее, больше, то ли...

Миха крепче сжал в руке кувалду. Все решится сейчас.

(Это очень просто. И очень сложно.)

***

— Я танцевать хочу!

Дмитрий Олегович услышал шипение совсем рядом с собой. А старуха действительно двигается очень быстро. Он попытался сделать шаг назад, и это ему удалось. Старуха, беззубо ухмыльнувшись, слизнула собачью кровь со своей щеки. Дмитрий Олегович не стал думать о том, что ее язык показался ему необычайно, неправдоподобно длинным и... раздвоенным. Лишь сделал еще шаг назад. Мама Мия танцующей походкой, изображая немыслимые па, закружилась вокруг него, и вдруг прижалась к нему вплотную. А потом заглянула в глаза.

«Еще несколько ударов, — подумал Дмитрий Олегович. — Мое сердце должно выдержать еще несколько ударов».

***

Бабочки с его ладони исчезли. Или свет, сияние крылышек, померк настолько, что Миха был не в состоянии их различить.

Миха-Лимонад это видел.

Мама Мия ухватила Дмитрия Олеговича за талию, вытянув в сторону левую руку. Его тяжелое дыхание трансформировалось в стон боли, потому что старуха, полоумно хохоча, беспощадно развернула своего невольного партнера, потом еще раз... Она начала вальсировать с ним.

— Я танцева-а-а-ть хочу-у! — кощунственно-визгливая пародия на песню, ставшая Михиных ночных кошмаров, словно вступила в успокаивающе-безумный диалог с мучительными стонами Дмитрия Олеговича.

Старуха хохотала, вальсирующие приближались к Бумеру; Мама Мия кружила Дмитрия Олеговича с безумной скоростью.

(видел, как об дерево?)

— Твоими, твоими глазами!

А потом передние фары Бумера включились. Сначала тускло, но чем быстрее кружилась Мама Мия, тем ярче становился свет. В черноту панелей начал возвращаться глянцевый блеск. И вот заработала стереосистема, дергано, лихорадочно подыскивая нужный аккомпанемент, словно Бумер решил принять участие в общем веселье.

Мама Мия ударила Дмитрия Олеговича об автомобиль, все так же продолжая вальсировать и хохотать. Она ударила его головой, и кровавый отпечаток был немедленно поглощен лобовым стеклом. Радостно-шальной аккомпанемент зазвучал на полную громкость.

Они стали кружиться еще быстрее, и теперь уже сама Мама Мия приложилась виском и щекой к Бумеру, но ее соломенная шляпка с головы не слетела. Старуха захохотала. Еще быстрее: тела вальсирующих стали переплетаться, будто решив сделаться одним целым...

— Я танцевать хочу! — визжала мама Мия, а стонов Дмитрия Олеговича больше не было слышно.

Тела танцующих начали вихреобразно изгибаться, удлиняться, змеей тянуться к Бумеру, будто стали аморфной массой, впитываемой автомобилем. С хлюпающим звуком Бумер всосал их, размазывая по своим поверхностям когда-то благородную черноту роскошной двойкой от Armani. Лицо Дмитрия Олеговича кошмарной застрявшей миной на миг появилось в лобовом стекле, в пузырящемся ореоле какой-то тягучей субстанции, и Миха-Лимонад услышал его исполненный горечи, смертельно больной голос, отыскавший страшные слова для прощания:

— Я лишь хотел быть моложе... — а потом что-то совсем странное: — Смотри на меня! Смотри!

И все закончилось.

Но не совсем.

По поверхностям Бумера словно прошелся какой-то вздох, еле различимые тени — и двигатель автомобиля ожил.

***

Невидимая рука, таящаяся в густой хищной темноте салона, повернула ключ зажигания, и двигатель тихо заурчал.

«Он просто сметет нас, — подумал Миха, — вот как решила старая карга».

Мгновения, мгновения, чтобы отыскать уязвимое место.

Двигатель взревел. Пока на холостых оборотах. Свет фар сменился дальним. А Бумер любил поиграть. У него всегда было своеобразное чувство юмора. Миха быстро ухмыльнулся, даже почти не удивившись подобной дикой мысли. Ему это не понравилось.

«Автомобиль странным образом выглядит больше, словно кто-то перепутал масштаб, словно...»

(что-то, что-то совсем рядом, что знает бабочка-капустница)

Но он все еще не нашел уязвимого места.

***

Двигатель взревел. Сейчас Бумер сорвется с места и просто сметет их. И Миха опять не сможет защитить Будду.

Он на миг прикрыл глаза, чтобы попытаться прощупать внутренним взором все, что здесь видел. Развалины дома и высохшая пустыня. Миха увидел себя с кувалдой в руках. Черный и какой-то словно не до конца реальный автомобиль. Всего один удар.

Куда? Куда он должен обрушить кувалду?

***

Двигатель Бумера взревел. Колеса прокрутились в сухой пыли, качнулся воздух, и тяжелый автомобиль рванул с места.

Миха-Лимонад стоял все так же, прикрыв глаза.

Все стало «сейчас».

Куда он должен обрушить молот? На приближающийся с неумолимой беспощадностью Бумер. Но куда?! На лобовое стекло, с которого начал Лже-Дмитрий? На капот, под которым злобно ревет механическое сердце? На хищную улыбку радиатора? Или —

(еще ближе!)

на сверкающую новизной бляху, пропеллер, эмблему BMW? Одну из эмблем механически склеенной реальности, вполне удавшуюся эмблему свихнувшегося Универсума?

Всего один удар. Чтобы остановить... Бумер?

И вот тут его мысленный взор наткнулся на то, что Миха видел, но глаза просто отказались воспринять эту информацию, сочли ее невозможной.

(слушай, пиздовертыш: глаз видит благодаря человеку)

«Смотри на меня, — сказал ему Дмитрий Олегович, — смотри!»

Он и смотрел. Это были лишь слова прощания, только...

Что-то перевернулось в сердце Михи.

Он смотрел. Он видел, как лицо Дмитрия Олеговича, человека, продавшего ему машину, растворилось в густой непроницаемой черноте лобового стекла. Но перед тем как исчезнуть...

Это был лишь краткий миг. Блеснуло отражение. Того, что оставалось за Михиной спиной. Дом... Лишь короткий миг. Но Миха видел, и теперь он знал это наверняка.

Что-то перевернулось в сердце и стало стучаться. Все настойчивей и настойчивей. Все больше и больше проясняя ум.

Миха видел отражение, которое ему успел показать бывший антиквар и директор. В черноте лобового стекла как в зеркале отразился... дом. Только не разрушенный. И... свет полуденного моря. Синева, такая же, как синева сияющей сферы, вставшей прямо над домом.

(избавься от тени)

— Тебе удалось сбежать. Спастись, в последний момент...

Миха открыл глаза. Рев приближающегося Бумера накатывал беспощадной черной волной.

Миха-Лимонад занес кувалду. Еще раз перед глазами мелькнула синева.

«Вот оно в чем дело», — успел подумать Миха.

Тонкая грань, отделявшая его от понимания, сделалась полупрозрачной и начала исчезать.

***

Зверь живет в тени.

(Слишком просто. И слишком сложно)

Избавься от тени.

***

И снова, как в мультиплексе на Курской, мгновение растянулось, останавливаясь. Только больше не было повисших одна над другой капелек «фанты», наливаемой в высокий стакан, и пленительной копны женских волос, роскошными джунглями перечертивших пространство, да и к сверхуспешному блокбастеру «Матрица» это больше отношения не имело.

Просто Миха услышал песню.

«Я танцевать хочу».

Ту же, что и коряво пародировала зашедшаяся в безумном вальсе Мама Мия.

Только теперь ее пела совсем другая женщина. Та, на которую они бегали смотреть бесконечными южными ночами в летний кинотеатр. Та, которая незабываемо пела в «Завтраке у Тиффани». Та, чей прощальный взгляд был запечатлен на давней фотографии.

И Миха-Лимонад вдруг все понял.

Всего один удар, который он мог совершить, когда угодно,

(что ты почувствовал перед тем, как прекратить играть на флейте)

который он тоже принес сюда с собой, и право на который с роскошной щедростью даровано ему от рождения.

Потрясенный Миха бросил быстрый взгляд на сияющую сферу, а потом повел губами, как будто собирался радостно и неверяще улыбнуться. И все же улыбнулся: избавься от тени, слушай песню сестры.

Песня зазвучала громче, словно подбадривая, утверждая его правоту. И теперь ее пела та Женщина, в которой жила частичка удивительной девушки, ступившей когда-то босыми ногами из пенной волны на берег моря, которого здесь не хватало. Той девушки, которая единственная могла быть и женой, и сестрой, и невестой в этой бесконечной ночи вокруг.

«Надо просто выйти из дома, — сказал когда-то Михе его детский друг Будда, — Понимаешь? Навсегда!»

Он понял.

Рев приближающегося Бумера почти тонул в хрустальной ясности чистого голоса, поющего там, где никогда не существовало этого места. Там, где и был сбежавший мальчик. И этот наваливающийся рев...

Все, что Миха носил с собой, все, от чего не мог освободиться, сконцентрировалось в этом беспощадном, неумолимом, как рок, приближающемся реве.

Все, чем он обладал от рождения, все, чем обладал любой сбежавший мальчик, и что было утеряно, подменено... Ведь вовсе не сбежавшего мальчика он отдал когда-то. Сам. Собственными руками! У того, кого он отдал, были имя и фамилия. Но друзья звали его Плюшей.

— Нет, — проговорил Миха.

Он все понял. Миха-Лимонад нашел уязвимое место. Единственное уязвимое место, которое он принес с собой. Потому что надо просто выйти из дома.

Миха снова посмотрел на сферу. Эта сияющая сфера — всего лишь оборотная сторона... Страны чудес. Привязанности и страдания, любовь и горечь, радость и страх. Тень и свет.

(как все просто)

Избавься от тени.

(но разве у него хватит сил?)

и тут же сказал свое «Да!». И радостно засмеялся.

Бумер больше не имел значения. Вовсе не его он должен был остановить. И вовсе не сбежавшего мальчика явился сюда спасать.

Миха-Лимонад не до конца представлял, как у него это получится. Сфера была пленительной, манящей, но он уже вышел из дома. И увидел, каким может быть свет за порогом. И почти увидел, как его переполненное любовью сердце погружается в полуденное море, где его ждали. Миха-Лимонад не до конца представлял, как у него получится. Но он обрушил свой крохотный молот на громаду сияющей сферы. И словно самих этих желания и решимости оказалось достаточно, и в то же мгновение мальчик, которого он прятал за своей синой, Будда, стал сияющим светом. Этот чистый сноп света пронизал Миху, подхватил его, нежно омыв сердце, исполинской фигурой взметнулся вверх, и достиг сферы.

(Икары недоделанные!!!)

И тогда рев Бумера, как и само это место, словно ночное наваждение, вместе с разваливающейся на части сферой, перестали существовать.

***

В это же мгновение ледяные пальцы кошмара, удерживающие ноги Джонсона, разжались. И у него хватило сил пробить пенную поверхность воды и сделать свой спасительный глоток.

***

В это же мгновение Люсьен опустила руку в Пустоту, где летела последняя слезинка лейтенанта Свириденко, и поймала ее.

— Это лишь просто вода, — шепнула она на ухо Иксу, и он открыл глаза.

Отравление развеялось, как всякое ночное наваждение.

— Люсьен, — благодарно прошептал Икс, но та уже растаяла.