Ароматы кофе

Капелла Энтони

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Закон джунглей

 

 

Глава тридцать девятая

Рассвет поднимается над джунглями, свет и звук одновременно пробиваются сквозь сплетение ветвей, первые дневные лучи, как всегда приветствуют нас какофонией криков, визгов, рыка, треска, постепенно стихающих, переходящих в летаргическое бормотание утра. На вершине холма белые люди похрапывают на своих раскладушках. Женщины в местной деревне подкладывают дров в общий очаг, толкут зерна кофе и ходят опорожняться в овраг до того, как проснутся их мужья. На рассвете зябко: завтракают, укрывшись яркими одеялами, присев на корточках вокруг огня.

Все разговоры только об одном: о пришедших. Прежде сюда уже забредали белые люди, они шли через долину длинными караванами с навьюченными животными. Но эти — другие, эти построили дом. Признаться, дом очень даже плохой, слишком близко к ручью, и, значит, когда придут дожди, туда заползет туча насекомых. И слишком близко к оврагу, так что рано или поздно их животные переломают себе ноги. Но все же дом. Чего они хотят? Этого никто не знал.

Кое-кто был встревожен не на шутку. Кику, врачевательница, сидела поодаль от других, погруженная в свои мысли. Это верно, белые люди вроде не ведут себя враждебно. Но она опасалась, что их приход может обернуться чем-то еще более опасным, чем враждебность. Чем именно и что могло вызвать эту ее тревогу, она сказать пока не могла. Возможно, оно пришло от айанаа, лесных духов, которые порой сообщают ей то, что больше ниоткуда не узнать. И вот сидела она в сторонке, стараясь вслушаться в голоса леса, как человек, который хочет отключиться от голосов окружающих, чтоб расслышать, о чем шепчутся за стенкой.

Наконец, она поняла, чего испугался лес. Перемен. И удивилась, потому что ведь бояться перемен могли только люди, перемены на лес не влияли. Его, как воду, можно потревожить; он, как вода, может взволноваться; но, как и вода, всегда постепенно возвращается к тому, чем был, и все то, что за свою жизнь сотворил с ним человек, рано или поздно порастает быльем.

— Я скажу вам, зачем они тут, — сказал юноша по имени Байана. — Они пришли, чтоб убить леопарда.

Тут все закивали. Ну, конечно же, леопард. Вот уже несколько месяцев, как ходят слухи по деревне, что видали леопарда, вселяя ужас в тех, у кого маленькие дети. Если белые люди пришли, чтобы убить леопарда, то от этого будет хорошо всем — уж не леопарду, конечно, всем остальным. Тот белый, что убьет его, сможет сделать себе плащ из его шкуры, и жителям деревни будет спокойней. Единственный в их деревне, кто побеждал леопарда, был вождь Тахомен, но это случилось двадцать лет тому назад, когда тот был молод. Хоть он и надевает порой шкуру леопарда, но ее уже за столько лет изгрызли личинки и всякие насекомые, и теперь она уже на вид такая, что ее и носить стыдно.

Так как всем хотелось, чтоб леопард стал причиной прихода белых людей, все понадеялись, что так оно и есть. Надежда быстро переросла в общее согласие, а око в убеждение, так что скоро все всем стало ясно, кроме одного: кто покажет пришельцам место, где лучше всего охотиться на леопарда.

Лес поведал Кику, что белым людям не интересен леопард, но он не сказал ей, что им интересно. Может быть, она не дослышала лес или, может, лес и сам не знает. Может, лес белых людей далеко; надо долго ждать, пока ветер долетит с одного конца долины на другой, — пока что-то дойдет. Словом, Кику до поры решила повременить.

И тут они услышали сильный треск и звяканье, сопровождаемые нестройным топотом по тропе. Двое белых в ботинках и третий, без ботинок, но, как и те, что в ботинках, по лесу ходить не привыкший, шли к деревне. Жители были удивлены и даже немного встревожены. Несколько женщин, схватив детей, поспешили с ними скрыться в своих хижинах. Другие, подхватив детей, наоборот, выбежали наружу, чтобы лучше рассмотреть, что происходит. Теперь треск уже сопровождался глухими гортанными голосами, произносившими слова на непонятном жителям деревни языке.

— Эта тута де-та, саа, — сказал один голос.

— Думаю, они все ж таки спрятались в заросли, — уверенно произнес другой. — Мозги у местных, Уоллис, устроены иначе, чем у наших работяг. Доказано, что и кровь у них значительно жиже, значит, и соображают они как во сне. Ага, а это что такое?

— Похоже, мы набрели на место их обитания, Гектор.

Жители растерянно уставились на троих мужчин, выходивших на поляну. Двое ужасно высокие, белокожие, одетые по-чужеземному. Один, рыжеволосый и рыжебородый, имел наиболее угрожающий вид. На другом был зеленый костюм из шерсти-альпака и белый шлем. Третий, темнокожий адари в одеянии из цветастой материи, держал в руке длинную палку и с надменным видом поглядывал вокруг.

— Сидеть на места, — произнес он, окидывая жителей деревни презрительным взглядом. — Кто у васа дикаря вождь?

— Погоди-ка, Джимо, — сказал рыжий. И выступил вперед: — А ну, эй вы все, послушайте, — прогрохотал он. — Мы пришли сюда, — он указал пальцем на землю, — выращивать кофе. — Он указал на кофе, который один из изумленных жителей деревни в этот момент пил из деревянной чашки. — Если будете на нас работать, и работать усердно, вам будут хорошо платить.

Наступила короткая пауза.

— По-моему, он хочет выпить кофе, перед тем как идти убивать леопарда, — сказал Байана.

Жители облегченно закивали. Да, да!

— Я отведу вас туда, где зверь, — робко произнес Байана.

Убедившись, что белые его не поняли, он указал на тунику из леопарда на Тахомене, сделал вид, что запускает копье, и с надеждой добавил:

— Пети-мети?

— Говоришь «пети-мети»? Прекрасно! — крякнул Гектор. — Я знал, что с этими ребятами мы сможем договориться.

И он принялся знаками изображать человека, рубящего дерево, что могло также походить на забивание дубиной смертельно раненного леопарда.

И вот уже другой юноша решил оспорить право Байаны вести белых людей к леопарду.

— Я! Я! Я отведу вас к леопарду! — вскочив на ноги, вмешался он в разговор.

Указывая на себя пальцем, этот принялся энергично изображать, что убивает леопарда дубиной.

— Отлично! — прогремел рыжий. — Похоже, у нас уже объявился первый дровосек. А вы, сэр? Да? И вы?

Еще несколько юношей уже шагнули вперед, готовые выступить внушительной группой, чтобы все получили щедрую награду только за то, что проводят белых людей к леопарду.

— Видите, Уоллис? — сказал рыжий, поворачиваясь к своему спутнику. — Перед вами результат простейшего воздействия на мозги дикарей. Вот он, универсальный язык Коммерции, который вмиг сокрушит границы между разными народностями! Впэчатляэт, а вас?

— Безусловно, — неуверенно произнес другой белый. — Э-э-э… но не надо ли пояснить им, что мы эту землю купили? Что мы теперь, так сказать, их хозяева?

— Сомневаюсь, что их примитивный ум способен такое понять. — Гектор обеими руками указал на лес: — Лес… вон там… рубить! — прокричал он.

Группа охотников истолковала его призыв так, будто от них требуется подсказать, искать ли леопарда в этом направлении, на востоке. Многие с улыбкой закивали, одобряя выбор Гектора. Другие, думая, что на самом деле леопарда надо искать на западе, считали, что стоит все-таки поискать именно в том направлении. К тому же, заметили они первым, вряд ли белый человек обрадуется, если его заведут в такую даль, а после окажется, что зря.

Сторонники похода на восток возражали, что было бы очень неучтиво при первой же встрече показывать белому человеку, что тот ничего не смыслит: правильнее будет с ним согласиться, пусть даже он явно ошибается. Начались долгие споры, в ходе которых сторонники восточного направления нащупали неоспоримый аргумент: если белые люди будут направлены на запад и там действительно окажется леопард, то они скоро уйдут. В то время как если их направить на восток, как предлагают другие, понадобится потом организовывать еще и экспедицию на запад, и тогда, скорей всего, белым придется снова заплатить «пети-мети».

Джимо сновал между молодыми людьми, раздавая карточки. Каждая, пояснял он, разделена на тридцать дней. Каждый день надо рубить деревья и помечать в карточке, и когда карточка заполнится отметками, им заплатят. Юноши из группы охотников отлично понимают, что он говорит: эти билетики — доказательство того, что тебя как лучшего выбрали охотиться на леопарда. Несколько избранных пустились в пляс, буйными прыжками и приседаниями изображая смерть леопарда.

— Ишь ты! — вскричал рыжий. — Мы тут всего ничего, а как мы их здорово завели! Так и лощину в два счета очистим!

— Похоже, вы правы, — кивнул другой.

Кику наблюдала за всеми этими приготовлениями с нарастающим чувством тревоги. Ей показалось, что эти белые люди на самом деле ведут разговор о рубке деревьев, а не о том, чтоб убить леопарда. Но не это тревожило ее, жители деревни и сами рубили лес, если нужна живая древесина для постройки хижин. Нет, беспокоило Кику то, что, глядя на этих двоих белых, она ясно видела, что оба они, каждый по-своему, находились под властью каких-то чар. И если глаза ей не изменяли, у одного эти чары были навеяны мощной силой любви.

В ту ночь молодые мужчины деревни устроили ритуальный танец, чтоб явилась удача в охоте за леопардом. Чем больше шуму, тем больше надежды, что айанаа услышит и благословит их дело, и, воодушевленные изрядным количеством пенящегося пива, они старались горланить и вопить как можно громче.

— Господи, ну и гудеж! — ворчал Гектор в своей походной кровати за полмили от деревни. — Неужели не соображают, что завтра им работать?

— Что будем делать, если не выйдут?

— Выйдут, выйдут. Вспомните, как они встрепенулись насчет пети-мети.

— Вы правы. — Роберт на мгновение умолк в своей походной кровати. — Не правда ли странно, что они до сих пор сами не пытались выращивать кофе?

— Странно? Нисколько. С чего бы это? До нас сюда никто и не являлся, некому было показать, как это делается.

— Но ведь их образ жизни весьма далек от фермерства? — не унимался Роберт. — По крайней мере, от того, чем занимаются у нас. По-моему, у них нет ни малейшего желания, чтобы… окультуривать джунгли. Мне просто интересно, почему. Может, потому, что, однажды попробовав, они увидели, что этого делать не надо. Понимаете… будто они знают то, что нам неведомо.

— Как всегда, Уоллис, вы все ставите с ног на голову, — фыркнул Гектор. — Как раз мы знаем то, чего не знают они. — Он потянулся к газовому фонарю, тускло горевшему на упаковочном ящике между ними. — Пора выключать.

Шипение фонаря смолкло; все погрузилось в темноту. Гул барабанов и крики со стороны деревни стали казаться еще громче.

— Спокойной ночи, Гектор.

— Покой’ночи.

Ему снилась Фикре: ее гибкое, полусогнутое, черное тело прямо над ним, ее ясные светлые глаза, прикованные к его глазам в момент, когда неописуемое наслаждение перетекает из паха в пах. «Скоро, — шепчет она своим певучим выговором. — Совсем скоро. Когда Бей покинет Харар». Отчасти сон уходит. Во тьме издевательски хохочет какое-то животное. В дальней деревне нескончаемая дробь барабанов биением нового сердца вторит пульсирующей плоти.

Жители деревни пьянеют, и их мысли тоже откликаются на зов пола. Молодые мужчины с жаром отплясывают танец убиения леопарда, но на самом деле своим танцем хотят зажечь женщин, которые в свой черед, изображая в танце великую женскую радость при виде принесенного в деревню убитого леопарда, на самом деле своим танцем подстрекают мужчин к действию.

Кику сидела в сторонке, смотрела. Считала, пусть лучше танцуют те, что помоложе, — раз твои груди теперь плюхаются туда-сюда, а не призывно волнуются, прыжки твои уже вряд ли кого привлекут. При том она и так знала, кто оставит свое копье перед ее хижиной в эту ночь. Байана давеча, чтобы видели все, принес ей пищу, этим напоминая всем, кто видел, что он спит с ней. Кику ничего против не имела, отчасти потому, что он был пылкий, хоть и несколько самодовольный любовник, но еще и потому, что спать с Байаной были у нее и свои причины.

В этот момент одна из причин подошла и присела рядом.

— Ты не танцуешь, — сказал Тахомен.

— Стара я танцевать, — бросила Кику небрежно.

По ее тону можно было понять, что это больше чем ответ на вопрос Тахомена. Собственно, ее слова направили разговор к самой сути их главного преткновения.

— Какая же ты старая! — фыркнул Тахомен. — Кто тебе такое сказал? Глупость это.

Ты мне это сказал, вертелось у нее на языке. Не словами, тем что взял себе второй женой Алайю. Кику перевела взгляд за костер, где среди других женщин танцевала и та. Гадина… груди у нее похожи на наливающиеся тыковки, и когда Алайа прыгала, они чуть колыхались.

— Хорошо танцует Алайа, — сказала Кику.

— Да, — мрачно кивнул Тахомен.

Он тоже прекрасно понимал, что мучает Кику. Ему хотелось сказать: Что ты с ума сходишь! Ну да, я взял себе другую жену. А почему нет? Взял, во-первых, потому, что я вождь — ты слыхала когда-нибудь, чтоб у вождя была всего одна жена? Притом я хочу иметь детей, а ты мне никого не родила. Но ничего этого Тахомен не сказал, потому что знал: Кику все это и без того известно. Он просто негромко заметил:

— Копье Байаны подолгу торчит перед твоей хижиной.

Кику прочертила на земле зигзаг.

— Это копье усердного труженика.

— Он очень умело владеет копьем. — Тахомен сделал еле заметную паузу. — Так он говорит.

Кику не хотелось, чтобы Тахомен думал, будто может загладить нанесенное ей оскорбление несколькими бойкими шутками в адрес ее любовника, потому скрыла улыбку, опустив взгляд к земле, на которой продолжала чертить знаки.

— Потому-то ты так занята, что недосуг зайти ко мне в хижину, — заметил Тахомен.

— Да и ты слишком занят, чтоб ко мне заглянуть.

— Даже если бы собрался, перед твоей хижиной торчит копье Байаны.

— При чем тут копье, ты и не пытался заглядывать.

— Откуда ты знаешь, что не пытался?

Потому что прислушиваюсь к тебе, хотела сказать Кику.

— Потому что, как видно, был слишком занят с Алайей.

— «Новая жена — что куст кофе, чем скорей соберешь урожай, тем лучше», — произнес Тахомен.

— Это так. — И все же Кику не удержалась, чтобы ответить ему другой поговоркой. — «У мужчины много жен, а у каждой жены много любовников».

Тахомен согласно кивнул. Как во многих их поговорках, в той, что сейчас напомнила Кику, подчеркивалась важность соблюдать саафу, то есть взаимный паритет.

— Учти, пословица все-таки начинается со слов: «У мужчины много жен…»

Поняв, что сама себя загнала в ловушку, Кику пошла на попятный:

— Ну, да. Кто же спорит, заводи себе сколько хочешь жен. Хоть троих. Хоть четверых! Сколько душе угодно!

Тахомен вздохнул:

— Если я взял в жены Алайю, это не значит, что стал меньше о тебе думать. Ты по-прежнему старшая жена.

— Что значит «по-прежнему»? Раньше я не была старшей женой. Я была единственной.

— Я хотел сказать, что отношение к тебе всегда будет почтительное.

Почтительное! Что мне с этой почтительности, думала Кику, если тебе нужны сиськи, и дети, и обожание? Что толку зваться старшей, если уже не те годы, чтобы рассчитывать на любовь?

Тахомен снова вздохнул:

— Может, когда Байана перенесет копье в другое место… тогда…

Некоторое время они сидели молча. Потом Тахомен сказал:

— И леопард этот…

— А что леопард?

— Думаешь, белые люди проделали такой долгий путь, чтоб мы помогли им убить леопарда?

Кику уклончиво пожала плечами.

— Я вот все об этом думаю, — сказал Тахомен. Он сплюнул в костер. — По мне, лучше б не за леопардом они пришли. Мне бы самому хотелось леопардом заняться.

— Тебе?

— Ну да. Почему нет?

— В твои годы охоту оставляют тем, кто помоложе.

— Думаешь, я слишком стар? — с наигранным удивлением спросил Тахомен. — И что же, все так говорят, что я, мол, слишком стар, чтоб убить леопарда?

Кику вздохнула. Тахомен имел манеру — что ни скажи обращать на себя. «Видишь, — будто говорил он, — я тоже старею. Разве я скулю на этот счет?» И — хотя ни за что она не произнесла бы этого вслух, — в этом бессловесном разговоре, что они вели между собой, она готова была прокричать: «Не скулишь! Только ты — другое дело! Ты можешь просто взять себе другую жену!»

Но вслух она только фыркнула.

Тахомен снова метко сплюнул в огонь.

— В конце концов, есть много способов поймать леопарда, — произнес он задумчиво.

— Много. Но на моей памяти, как ни берись, для человека это всегда плохо кончается.

— Что ж, поглядим.

 

Глава сороковая

Задолго перед рассветом повар Кума разбудил двух белых, поднеся им крепкий черный кофе. Снаружи ожидал Джимо с вереницей осоловелых после загула жителей деревни. Многие в честь предстоящего события разрисовали себя магическими знаками. Некоторые нарисовали белой краской на лице усы и пятна, чтоб походить на леопарда, на которого собрались охотиться. Правда, у некоторых краска на лицах размазалась в результате иных ночных похождений. Одни держали в руках топоры, другие дубинки, третьи — копья.

— Прямо как дети, — со вздохом сказал Гектор. — Надо же! С копьями рубить деревья! Джимо, достань-ка больше топоров из наших запасов.

Когда всех надлежащим образом оснастили, группа лесорубов потянулась в джунгли. Гектор повел их вверх по холму. Дойдя до высшей точки, он указал на деревья:

— Вот! Рубите здесь!

Жители деревни были явно сбиты с толку.

— Бвана говорить деревья рубить! — крикнул Джимо. — Раз! Раз! Давай!

Жители переглядывались. Если остановиться и начать рубить эти деревья, то уже не останется никакой надежды найти леопарда сегодня.

— А ну, пошел! — Джимо грубо пихнул одного из юношей к дереву. Тот нехотя поднял топор, начал рубить.

— Так! Второй! Руби! — выкрикнул Джимо, подводя второго к следующему дереву.

Скоро выстроенные им в линию сбитые с толку жители деревни вовсю трудились над рубкой деревьев.

Когда стволы были прорублены почти до самой середины, Гектор велел Джимо переставить людей, чтобы вырубали прилегающие деревья ниже по склону. Снова стали рубить, пока не прорубили стволы почти до сердцевины и снова опустили топоры, не дав деревьям повалиться. Местные уже трудились молча — в конце концов до них дошло, что сегодня никакой охоты на леопарда не будет, но обещание насчет пети-мети остается. Во время работы все спрашивали друг дружку: что же это может быть? Видно, пришельцы хотят построить громадную хижину, и, может, даже не одну. Тогда почему они не срубают до конца, оставляя их вот так, недорубленными? Видно, так у них, у белых, принято? Но почему?

Так все и продолжалось, пока не перешли на третий ряд. И тут одним из деревьев на пути встал куилту, платан. Инстинктивно жители деревни расступились, кто влево, кто вправо, чтобы это дерево осталось нетронутым.

— Эй, там! — крикнул Гектор. — Одно пропустили.

Ухватив одного местного жителя за плечо, Джимо потянул его назад к платану, скомандовав:

— Руби!

Сначала физиономия аборигена изобразила изумление, потом озадаченность, потом тревогу. Прочие отложили работу, чтобы разъяснить вопрос приезжим. Это, сказали они, священное для женщин дерево, из которого делают женские сикквее, или ритуальные трости.

— Скажи, чтоб кончали болтовню, — бросил Гектор Джимо, и тот погнал упиравшихся деревенских к недорубленным деревьям.

— Роберт! Пора им показать, что и нам по плечу то, что мы требуем от них. — Он указал на основание дерева. — Давайте — вы с этой стороны.

Жители деревни, притихнув, с ужасом смотрели, как белые люди топорами долбят дерево. Работа выдалась нелегкая, оба белых изрядно вспотели к ее концу — верней, не к самому концу: снова в сердцевине дерева оставался узкий конус.

Уже близился полдень, когда Гектор наконец призвал остановиться. К этому моменту уже было обрублено десятка четыре деревьев. Все снова потянулись вверх по холму, там Гектор велел дорубить самое первое дерево. Оно повалилось с оглушительным треском — тут путь ему преградило дерево, стоявшее ниже, каким-то образом выдержавшее тяжесть первого. Но вот повалили и это, и оно также легло на соседнее, ниже по склону Вес обоих деревьев удерживался только густыми кронами росших на склоне деревьев.

Третье дерево было громадным, высоким, с тяжелой кроной. Когда оно с треском валилось, ствол у него раскололся: люди отскочили прочь, едва громадная махина выстрелила в небо. Груз ветвей грянул на очередное по склону дерево. С внезапным треском оно подалось под их тяжестью. За ним очередное, потом следующее, и весь склон превратился в мощно вздымавшуюся волну падающих стволов и крушащихся ветвей. Лавина уносила с собой все, что попадалось на пути, даже деревья, которых еще не коснулся топор, и все это, подобно домино, опрокидывалось с горы вниз. Казалось, какой-то великан, набрав в грудь побольше воздуха, с силой дует сверху, ровняя джунгли с землей. Гул громовыми раскатами летел вниз от лесорубов и возвращался к ним вновь, и снова ревом вниз-вверх, отражаясь эхом со всех сторон долины. Птицы взвились к небу; пыль вздымалась сквозь крушащиеся ветви; все как будто в замедленном ритме тянулось кверху и оседало вниз.

— Эх, черт побери, — произнес Гектор, с восхищением глядя на открывшуюся картину, — краше этого дьявольского зрелища сроду ничего не видал!

В деревне Кику, заслышав гул, похолодела. Вокруг поднялся вопль: женщины, решив что это землетрясение, кинулись искать своих детей. Кику тотчас сообразила, что никакое это не землетрясение, но что именно, она сказать не могла. Такого гула ей еще никогда не приходилось слышать. Казалось, лес рушится сам по себе, подобно тому, как рвется кожа, если ободрать ее об острый камень. В громадном, разверзшемся просвете средь хаоса рушащихся стволов и перекореженных ветвей она разглядела людей, крошечных с дальнего расстояния, движущихся к следующему участку на склоне.

В ту ночь жители деревни, рассевшись вокруг огня, обсуждали то, что произошло. Теперь каждому ясно, зачем сюда явились белые люди. Никакой охоты на леопарда не будет: эти люди явились только для того, чтобы валить лес. Так что же будет, если весь лес, состоящий не только из деревьев, но и из лесных духов, полностью порушить? Когда человек умирает, его дух заползает на дерево. Если дерево падает, его дух сливается с духами деревьев, что вокруг. Что станется теперь со всем множеством сотен, тысяч духов, которые в этот день выпустили на свободу белые люди? Этого не знал никто, потому что до сих пор никогда ничего подобного в их жизни не случалось.

Кое-кто из старейшин считал, что молодежь должна прекратить эту работу. Для тех, кто помоложе, однако, не так важно было истребление леса, как то, что белые люди пообещали вознаградить их за помощь. Эта молодежь уже чувствовала, что все должно как-то поменяться, и считала, что перемены, возможно, и к лучшему. Если раньше джунгли властвовали над жителями деревни, теперь они смогут, как и белые люди, подчинять лес своей воле. Иных из молодежи даже крайне впечатлил и восхитил способ, которым белые люди очистили склон горы. Снова и снова они оживляли в памяти треск дерева под топором, — убеждая односельчан, что на такое стоило посмотреть своими глазами. Все это походило на могучую бурю, какой никогда в этих местах не видывали, и все это устроил человек! То, что можно поработать на людей, обладающих такой мощью, при этом еще и богатея, казалось немыслимым везением.

 

Глава сорок первая

— Сегодня я встречаюсь кое с кем, — нерешительно произносит Линкер. — Может, и тебе захочется присоединиться?

Эмили поднимает голову:

— А с кем именно, папа?

— Эти люди из одного американского концерна… владелец мистер Дж. Уолтер Томпсон, — Линкер морщится. — Скажите пожалуйста, ну почему эти американцы вечно путают местами свои инициалы и даты! Как бы то ни было, это те самые господа, которые консультируют «Арбакля» по вопросам рекламы. Теперь у них здесь контора. Они сообщили мне письмом, что у них есть новые идеи, как лучше организовать сбыт для женщин. Я подумал, что тебе легче, чем мне, судить, правы они или нет.

— Я бы с удовольствием.

— Отлично. — Линкер взглядывает на часы. — Они будут здесь в одиннадцать.

К некоторому разочарованию Эмили, только один из специалистов по рекламе американец. Его имя Рэндолф Кэрнс, и внешне он — полная противоположность тому, что она ожидала. Вместо импозантного, предприимчивого маклера она обнаружила в мистере Кэрнсе человека сдержанного, учтивого, педантичного, наподобие школьного учителя или инженера.

— Как вы, мистер Линкер, пропагандируете в настоящий момент свою марку кофе? — мягко спрашивает он.

— Тем же способом, я думаю, какой открыли у вас в Америке, — быстро отвечает Линкер. — Каждая упаковка «Кофе Кастл» имеет на обертке контрольный талон, который может быть погашен на полпенни при последующей покупке.

— Это все прекрасно и замечательно, сэр. Но, мне кажется, вы не совсем поняли мой вопрос. Я спросил, как вы марку свою пропагандируете.

Отец явно озадачен.

— Продукт, — поясняет мистер Кэрнс, — это то, что вы продаете. Марка — это то, что народ покупает.

Линкер кивает, но Эмили видит, что он, как и она, пребывает в полном недоумении.

— Сформулируем иначе, — говорит Кэрнс, задерживая на обоих снисходительный взгляд. — Ваша марка — это то, чего люди ждут от вашего товара. Скажу даже больше, на самом деле сам по себе продукт тут не так уж и важен. — Он откидывается на спинку стула. — Словом: как нам создать предпочтительное для себя ожидание, вот в чем вопрос.

Он как будто доволен, что вопрос повисает в воздухе. Эмили гадает: ждет ли он, чтобы она или ее отец ему ответили.

— Позвольте, сэр?

Это подается вперед один из личной свиты Кэрнса — молодой человек; этот, отмечает Эмили, как раз привлекателен и энергичен.

Кэрнс кивает ему:

— Да, Филипс?

— Надо изучать психологию, сэр?

— Именно! — Кэрнс вновь поворачивается к Линкеру. — Психологию! Настанет время, сэр, и деловые люди поймут, что покупатели лишь пестрое сборище складов ума и что именно рассудок и есть тот механизм, на который можно воздействовать точно так же, как мы управляем фабричным станком. Мы, мистер Линкер, люди науки. В нашем арсенале нет места гаданиям и пустословию — мы опираемся на то, что работает.

Эмили видит, что отец глубоко потрясен услышанным.

— Но что это значит — конкретно, применительно к «Кастл»? — скептически вставляет она. — Как это отразится на нашем деле?

— Никаких купонов, — решительно заявляет Кэрнс. — Необходимо создать благоприятное впечатление, настрой. Мы стараемся клиентку обхаживать, а не подкупать.

Он кивает Филипсу, тот достает из портфеля пачку газет.

Кэрнс сплетает пальцы рук на столе.

— Прежде всего, вам надо избавиться от изжившего себя представления, будто вы продаете кофе, — заявляет он. — Вы продаете, — что и покупают домохозяйки, — любовь.

— Любовь? — Линкер и его дочь одинаково изумлены.

— Любовь, — припечатывает Кэрнс. — «Предложите мужу чашку хорошего кофе! Это ли не лучший способ выразить свою любовь к нему?»

И снова вопрос гостя повисает в воздухе. Но на сей раз Филипс не вызывается ответить. Значит, решает Эмили, вопрос чисто риторический.

— Запах кофе — это запах счастья, — продолжает Кэрнс мечтательно. — Естественно, когда жена готовит мне кофе, это доставляет ей удовольствие, ведь она знает, это доставит удовольствие мне. И, — он вздымает палец, — ей необходимо подтверждение, что нет лучше способа выразить свою преданность мне, чем подать мне кофе «Кастл».

— Как она это узнает? — спрашивает Эмили.

Ей по-прежнему невдомек, то ли это необычная игра, то ли бессмыслица, то ли некая сумбурная смесь и того и другого.

— Разумеется, потому, что мы ей это скажем, — Кэрнс поворачивается к Филипсу, который эффектно разворачивает первую газету. На демонстрируемой им странице вклейка: она, очевидно, представляет собой модель предлагаемой ими рекламы. Сидящий человек в рубашке с короткими рукавами пьет кофе. Он довольно улыбается. У него за спиной с кофейником в руке стоит улыбающаяся жена. Хитрой перспективой создается впечатление, будто ростом она ниже его плеча. Заголовок гласит: Право каждого мужа — обязанность каждой жены. Более мелким шрифтом внизу значится:

Не огорчайте его! Сделайте правильный выбор — выберите «Кастл»!

— Это… признаюсь, ни на что не похоже… — растерянно произносит Пинкер. И смотрит на дочь: — А ты что скажешь, Эмили?

— Мое отношение все-таки… негативное.

Кэрнс с важностью кивает:

— Как вам угодно. В торговле негатив, как уже доказано, оказывается мощнее позитива.

— Ну, если это уже доказано… — вздыхает Линкер облегченно.

Кэрнс делает знак Филипсу, и тот демонстрирует вторую рекламу:

— Если вы его любите — докажите это. Выберите «Кастл», чтоб его в этом убедить! — зачитывает он вслух. — Еда — всегда праздник, если рядом у стала прелестная женщина с кофейником кофе «Кастл» в руках.

— Гм! — произносит Линкер. Вид у него явно озадаченный.

Филипс демонстрирует третью рекламу. Жена стоит рядом с сидящим мужем. Поднося чашку ко рту, он широко улыбается читателю: «Он доволен — она счастлива! Теперь он знает, это „КАСТЛ“, он УВЕРЕН, что лучше ничего нет!».

— Но тут же, — в отчаянии произносит Эмили, — абсолютно ничего не говорится о качестве. О том, из чего этот сорт состоит… какая пропорция «мокка», берем ли мы кофе «бурбон» или «типика»…

— Домохозяйке это совершенно безразлично, — категорически заявляет Кэрнс. — Ей важно услужить своему мужу.

— Но мне не безразлично, — говорит Эмили. — Я могу высказать только свое мнение…

— Вот именно, — говорит Кэрнс. — Но мы не полагаемся на мнения, дорогая моя, ни на ваше, ни на мое. Мнение субъективно. Мы уже апробировали свои идеи — причем, на реальных женщинах.

Эмили тотчас подумалось: не хочет ли он этим сказать, что она под эту категорию не подпадает?

— Мы замыслили ни больше ни меньше спланированную военную кампанию. Мы определили свои цели, мы просчитали, как поразить их самым мощным ударом, и теперь изберем себе тактику. — Он хлопает ладонью по столу. — Вот новый, передовой подход к рекламному делу. Эта реклама поможет продаже.

Они ушли, и Пинкер говорит:

— Чувствую, ты в сомнении.

— Напротив, отец, мое мнение вполне сформировалось. Я нахожу что-то глубоко отвратительное в этом явном нажиме на второстепенность женщины.

— Послушай, Эмили, — говорит ей мягко отец, — не результат ли твоя реакция твоих политических взглядов?

— Разумеется, нет!

— Я никогда не осуждал твое участие в женском суфражизме. Но, согласись, это побуждает тебя быть менее… — он осекся, подбирая слова, — … скажем, менее объективной в отношении к положению обычных женщин.

— Что за чушь, отец….

— Как сказал мистер Кэрнс, эти их идеи были апробированы… очевидно, они сработают. И если мы не примем их новый, психологический метод, боюсь, это сделает Хоуэлл. И он тогда опередит нас. — Он качает головой. — Нет, мы должны как-то обскакать Хоуэлла, Эмили, и, возможно, именно этим путем. Я намерен просить мистера Кэрнса продолжить работу.

 

Глава сорок вторая

Лишенные защиты больших деревьев, нежная поросль и отпрыски на дне леса, населенные орхидеями и бабочками, скоро съежились на солнцепеке. В таких условиях поваленный лес чуть ли сразу был готов для сжигания. Едва ветер задул в нужном направлении, Гектор созвал людей, чтобы разжечь несколько костров по северному краю долины.

Если крушение деревьев было воистину зрелищем, сжигание их стало очередным. Пламя неслось взад-вперед по расчищенной земле, наполняя ее новым приростом, вздымающимся почти на высоту прежнего лиственного полога: пылающим, потрескивающим лесом из пламени, разгоравшимся, стихавшим и распространявшимся все дальше и дальше всю неделю напролет. Порой пламя замедляло бег, возликовав на каком-нибудь поваленном дереве. Порой оно покрывало всю прогалину осевшим мерцающим покровом. А временами огня на ярком солнце было почти не видно, как будто от сильной жары сам воздух разжижался.

Местные жители, конечно, были привычны к огню, но огонь в таком масштабе, казалось, вселил в них некий суеверный страх, и они выполняли наши указания с возрастающей покорностью. Гектор ругался, что никогда не видал таких расхлябанных работников; считал, что причина в том, что мы тут первопроходцы. Как бы я к нему лично не относился, я никак не мог отрицать радости, оттого что он рядом. Я оказался бы совершенно не способен преодолеть множество каждодневных проблем, которые навалились бы на нас в его отсутствие.

После пожаров оголенные склоны напоминали не что иное, как дымящийся лунный пейзаж, припорошенный серым снегом. На сером фоне там и сям торчали остатки обгорелых стволов, а несколько исполинских деревьев, каким-то образом уцелевших и после рубки, и от соприкосновения с огнем, одиноко маячили среди необъятного пространства; нижние ветви сморщились, застыли кружевом.

— Лучшее в мире удобрение, — сказал Гектор, погрузив руку в доходящий до колен слой золы и перетирая ее в ладонях.

Я последовал его примеру; зола была, как пудра, невероятно мягка, все еще теплая спустя дни после горения. Превращаясь в пыль в моих пальцах, она испустила облачко золисто-сажевого аромата.

— Кофе, Роберт, истощает и самую плодородную почву. Вы счастливчик, у вас тут так много земли. Ну, ладно, пошли домой.

«Дом» — Замок Уоллиса, колониальное поместье, доставшееся с правом пересечь территории провинций Абиссинии и Судана, и состоявшее из прихожей, столовой, гостиной, библиотеки, помещения для завтрака, бесконечных спален и гардеробных при них, при необычном характере их сочетания в едином пространстве в форме круга диаметром примерно в четырнадцать футов. Иными словами, мы с Гектором жили теперь, как два мастеровых, в убогой первобытной хижине, слепленной из глины и с тростниковой крышей. Тростник всю ночь шуршал, и время от времени к нам наведывались спадавшие с него извивающиеся существа (что в этом смысле весьма напоминало мою лестничную клетку в Оксфорде). Пол был земляной, хоть мы и покрыли его вместо ковра двумя шкурами зебры, выменянными у местных. Джимо весьма удивило, что мы отказались делить свое жилище с козлом — по-видимому, изрядное количество козлиной мочи на полу отпугивало неведомых нам джига, — однако мы сочли, прикинув, что обойдемся половиками и домашними шлепанцами.

Главным нашим врагом оказалась скука. В тропиках ночь наступает рано, и хотя у нас были керосиновые лампы, запасов горючего хватало только на час за ночь. Гектор изумил меня просьбой читать ему вслух что-нибудь из моей небольшой библиотечки: в качестве опыта я раскрыл «Как важно быть серьезным», и первые же строки позабавили его:

Алджернон. Вы слышали, что я играл, Лэйн?

Лэйн. Я считаю невежливым подслушивать, сэр.

Алджернон. Очень жаль. Конечно, жаль вас, Лэйн. Я играю не очень точно — тонкость доступна всякому, — но я играю с удивительной экспрессией. И поскольку дело касается фортепьяно — чувство, вот в чем моя сила. Научную точность я приберегаю для жизни.

Лэйн. Да, сэр.

Алджернон. А уж если говорить о науке жизни, Лэйн, вы приготовили сэндвичи с огурцом для леди Брэкнелл? [45]

Словом, я продолжил читать. Как вдруг он взял из моих рук книгу и исполнил очень милым фальцетом за Гвендолен:

— «Пожалуйста, не говорите со мной о погоде, мистер Уординг. Каждый раз, когда мужчины говорят со мной о погоде, я знаю, что на уме у них совсем другое. И это действует мне на нервы».

Бог знает, что подумали на этот счет Джимо с Кумой, не говоря уже об остальных аборигенах; из нашей хижины доносился странный фальцет с шотландским выговором, ночные раскаты смеха, и бурные аплодисменты, которыми Гектор наградил мою леди Брэкнелл. Он даже стал называть меня Эрнстом, когда мы вне хижины обозревали свое хозяйство.

Но все вокруг было нереально — какой-то сон, какое-то видение. Я ежедневно как заведенный исполнял свои обязанности на плантации, но настоящая моя жизнь начиналась после того, как тушилась на ночь керосиновая лампа и храп Гектора освобождал меня от его мира кольев, посадок и изнурительного труда. И едва темнота вплывала в хижину, наполняя ее мелодичной полифонией ночных джунглей, — что гораздо звучней дневной, — к моей постели бесшумной стопой приближалась Фикре, шептала «Скоро!», «Сейчас!», упиралась расставленными коленками мне в грудь, так что, едва потянувшись, я мог сжать руками ее бедра, талию, ее свисающие груди…

Иногда я вызывал в памяти других женщин, которых знал, — даже Эмили. Но ее лицо всегда имело несколько брезгливое выражение, как будто, одалживая свое тело для подобных фантазий, она считала это неприличной повинностью, отвлекавшей ее от гораздо более важных дел там, в Англии. Она сделалась теперь — совершенно определенно — отдаленным воспоминанием, менее реальным для меня, чем те шлюхи, с которыми я хотя бы телесно соприкасался.

Это — как часы марки «Ингерсол», подаренные мне Линкером перед моим отъездом из Лондона, которые я все пытался удержать на лондонском времени. Однажды переведя их назад в Зейле, я все мучился, чтобы перевести их обратно. Казалось бы, проще установить стрелки на местное время или вообще забыть, что у меня есть часы. Ведь часы — как наш Определитель: они нужны лишь тогда, когда и у твоего собеседника есть нечто подобное. Так и с Эмили. Любовь к ней ушла из меня не внезапно, но часть сердца, которая должна была бы вибрировать при одном упоминании об Эмили, отключилась и вновь как-то не включалась.

Лишь однажды она вспомнилась мне иначе. Деревенские быстро сообразили, что если, при работе на нас, с ними приключится какое-то мелкое несчастье, скажем, повредят себе топором палец или в ногу вопьется отлетевшая при рубке щепка, то мы обработаем и перевяжем ранку гораздо успешней, чем это сможет сделать их собственная врачевательница. Особенно диахилон, который, да и не он один, неизвестно каким образом попал в нашу аптечку, оказался просто чудодейственным средством; и еще сочетание бинта с антисептической мазью, затвердевающей на ранке и предохраняющей ее и от физических воздействий, и от инфекции.

Как-то одна из местных женщин принесла своего больного ребенка. Младенец находился в крайнем ступоре, и, несмотря на то, что температура у него была очень высока, пульс еле прослушивался. Даже на черной коже заметен был желтый налет.

— Не наше дело, — бросил Гектор. — Эта женщина вовсе на нас не работает.

— Пинкер велел бы нам сделать все возможное.

— Пинкер велел бы нам приберечь медикаменты для своих работников. И убедиться, что младенец крещен, чтобы, по крайней мере, душу его можно было спасти.

Мне подумалось: а вот дочь Линкера с этим бы не согласилась. Я вытащил наш справочник Гэлтона, из которого заключил, что у ребенка желтая лихорадка. По Гэлтону, в младенческом возрасте от нее умирает половина детей, но я все-таки дал малышу немного лауданума. После лекарства сон малыша сделался спокойней, но на следующий день из носа и глаз у него стала сочиться кровь, и я понял, что он безнадежен.

Я пару раз намекнул Гектору, что, мол, мне потребуется скоро отправиться в Харар, но он это проигнорировал. Но как-то раз ночью вскоре после того, как мы улеглись, снаружи послышался какой-то шум. Тяжело дыша, в хижину вбежал Джимо:

— Масса, скоро иди, скоро! Марано кушал маленьких кофе!

Схватив ружья, мы ринулись вон. Луна была в первой четверти, в питомнике орудовали какие-то темные тени. Подбежав ближе, мы обнаружили там целое стадо африканских кабанов, которые, возбужденно хрюкая, копошились среди драгоценных саженцев.

Мы прогнали их прочь, оставив Джимо на страже. Утром стало ясно, что натворили кабаны в питомнике. Это была катастрофа, и Гектор винил в этом только себя:

— Я должен был поставить ограду. Я и помыслить не мог, что эти мерзавцы могут нанести нам такой урон. — Он вздохнул. — Похоже, Эрнест, тебе все-таки придется отправиться в Харар. Надо все засадить заново.

— Какая жалость, — сказал я, внутренне ликуя. — Завтра же отправлюсь.

Завтра. Завтра, завтра, завтра… В ту ночь я почти не мог заснуть, в лихорадочном мозгу витали эротические видения.

Когда на следующий день я покидал лагерь, Гектор погнал народ снова жечь лес. Уже отъехав от лагеря на большое расстояние, я все еще мог сказать, где именно в этой бескрайней, холмистой местности находится лагерь, — по вздымавшемуся над тем местом столбу дыма, громадные черные клубы которого расползались по небу, как ветви гигантского неведомого дерева.

 

Глава сорок третья

Оказавшись в Хараре, я известил Фикре о своем появлении, отправив ей записку, в которой якобы прошу помочь мне кое-что перевести. Слуга принес ее ответ, равно безобидного и осмотрительного содержания. Ни малейшего упоминания о Бее: что означало — он уехал. Боги были к нам милостивы.

Я ждал. Ждал. Ожидание было невыносимо — казалось, все мои чувства натянуты необычайно, до предела, как струны инструментов, настраиваемых оркестрантами перед концертом. Я коротал время, сооружая импровизированную постель из мешков кофе, покрывая их шелковыми платками. Постель оказалась на редкость удобной, зерна внутри пересыпались под тяжестью моего веса, образуя мягкую, податливую ложбину.

Как вдруг — тихо-тихо, еле расслышал, — отворилась дверь на нижнем этаже. Послышались быстрые шаги вверх по лестнице.

Каждый раз, когда я видел ее, меня ошеломляла ее красота: черное узкое лицо, светлые, пронзительные глаза, стройное тело, обернутое шафранно-желтой тканью.

Теперь, когда мы оказались наконец вдвоем, никто из нас как будто не спешил начинать. Она приготовила мне кофе — нежный, душистый деревенский кофе, как готовила в пустыне, — и с серьезным видом наблюдала, как я пью первую чашку. Я вспомнил, что говорил мне Бей о кофейном ритуале, когда я впервые оказался в его шатре: это еще и любовный ритуал.

Внезапным вихрем на меня нахлынула страсть. Нетерпеливым рывком я размотал на ней одеяние, и вот она уже стояла обнаженная передо мной — почти обнаженная: тонкий пояс-цепочка обвивал ее стройные бедра. Он был увешан пиастрами. Фикре подалась ко мне, и золотые диски, закачавшись, сверкнули на фоне ее черной кожи.

Я, познавший близость со столькими женщинами — с податливыми, случайными, с непокорными, с хитрыми, — которые, все до единой, каждая по-своему, хотели поскорей все это закончить, никогда еще не сталкивался ни с чем подобным. С тем, чтоб слиться с той, чья страсть была бы под стать моей, которая бы задыхалась, извивалась и содрогалась от наслаждения при каждом моем прикосновении. Она пахла кофе: его вкус я ощущал в каждом поцелуе, аромат кофейных жаровен в ее волосах… Ее ладони — кофе, ее губы — кофе. Кофе пахла ее кожа и блестящие прозрачные капли в уголках ее глаз. И — да, да! — в ее темной промежности, там, где кожа раскрывалась распахнутыми лепестками, обнажая акациево-пахучую розовость внутри, я обнаружил крохотное одиночное зернышко, твердый узелок ароматной кофейной плоти. Я лизнул его языком и легонько сдавил зубами: и как по волшебству, уже налакомившись вволю, я вновь почувствовал готовность.

Решив не причинять ей боли, я входил медленно. Сама Фикре под конец не сдержалась: пошла извивами вниз на меня, пока не достигла легкого упора: тогда, склонившись низко, так что могла заглянуть мне прямо в глаза, с усилием подала вниз. Ее ресницы взметнулись, едва сопротивление отступило, и я уже полностью ей овладел. Темно-красный мазок расплылся на миг паутиной по нашим животам, и тотчас был стерт круговыми движениями ее бедер.

Глаза Фикре вспыхивали злорадно, победно.

— Что бы ни было, — шептала она, — теперь победила я.

И случилось то, с чем никогда я не сталкивался, хотя об этом читал. Во время нашего соития на нее несколько раз, откуда-то из самых глубин, накатывала спазматическая дрожь, сотрясая ее мощно, почти до боли. Дрожь пробегала волнами через все ее тело, даже видно было на коже: как будто от глубинного взрыва мгновенно вскипает поверхность воды. После каждого такого спазма ее тело обмякало, и она покрывала поцелуями мое лицо, бормоча что-то восторженное; но вот ее спина снова выгибалась дугой, она напрягалась, задыхаясь, от накатившего вновь наслаждения. Едва возникал этот спазм, я чувствовал, как напрягались сжимающие меня мускулы. И я понял, что все те шлюхи, которые когда-либо стонали и трепетали в моих руках, являли собой лишь жалкое подобие того, с чем я столкнулся сейчас. Думаю, ни одна из них никогда не испытывала подобных ощущений. Так что же получали они от всего этого, кроме денег? — спрашивал я себя.

Потом мы снова пили кофе и снова любили друг друга. А после она лежала в моих объятиях, и мы разговаривали. Мы не сразу заговорили о Бее или о чем-то серьезном — тот мир был по ту сторону, его мы отринули. Фикре рассказывала мне про торговца-француза, который жил тут до меня.

— Это очень печальная история. В молодости он был очень красивый — и очень одаренный. Он писал стихи, которые расхваливали все известные литераторы. Один из них, сам поэт, взял его себе в ученики. Но одновременно потребовал, чтобы юноша стал его любовником. В итоге юноша выстрелил в наставника из ружья. Но что странно: оказалось, именно то, что был тот француз мальчиком для утех, и питало его талант. После он уже не написал ни строчки: и вот он отправился сюда, на край света, и жил так, как будто и не жил вовсе.

— Кто тебе это рассказал?

— Ибрагим. А что?

— История красивая. Хотя если бы и в самом деле был такой гениальный мальчик-француз, я бы это знал.

— Думаешь, Бей все выдумал?

— Думаю, несколько преувеличил.

Она улыбнулась.

— Что ты?

— Просто подумала, зачем бы ему преувеличивать, если сам это слышал?

— Но, должно быть, и не слышал вовсе, — сказал я.

Теперь, когда безумие нашего соития прошло, уже трудно было отделаться от чувства страха. То, что мы только что совершили, было больше, чем преступление. Я забрал у другого мужчины его женщину, осквернил его собственность и пустил по ветру его капитал, и все за считанные минуты. Я представления не имел, какие в Хараре существуют законы, но подозревал, что мой статус британского подданного сулит мне скудную защиту. И без того являясь предметом всеобщих насмешек за то, как обходится с Фикре, Бей поймет, что единственный способ вернуть себе хоть толику доверия — это осуществить месть такой неимоверной жестокости, чтоб даже недруги содрогнулись.

— Что с тобой? — Фикре приподнялась, заглянула мне прямо в глаза.

— Ничего.

— Раздумываешь, как он поступит.

— Как ты догадалась?

Она опустила руку на мой член.

— Все втянулось, как у улитки.

— Гм…

На меня обрушилась реальность случившегося: то, что нами сделано, изменить невозможно. Что толку теперь говорить: «мы больше не должны видеться» или «надо остановиться, пока не поздно». Уже слишком поздно. Мы сотворили то единственное, ужасное, что могло бы означать приговор нам обоим. Но все же в этом виделась некая вольность: что сделано, то сделано.

К третьей чашке кофе она подала веточку тена адам. Мы любили друг друга медленно, даже как-то задумчиво, неотложность угасла. Мне вспомнились и другие слова Бея о кофейном ритуале: третья чашка — благодать, дарует преображение духа. Но на самом деле она снизошла на меня гораздо раньше.

Потом мы заснули, потом проснулись вместе и лежали в безмолвном слиянии тишины и наших улыбок.

— Надо что-то придумать, — сказала она, врываясь в мои мысли.

Слегка провела тыльной стороной кисти мне по животу.

— Когда впервые увидала тебя — только об одном подумала, честно, вот была бы отличная месть Ибрагиму. Я все равно хотела умереть, только мечтала побольней его уязвить. А теперь… — Ее палец, едва касаясь, водил вокруг моего пупка. — Теперь я не хочу, чтобы это кончалось.

— Я тоже. Но теперь непросто представить, как быть.

— Может, мне удастся его соблазнить. Тогда он решит, что это он лишил меня девственности.

— Ты на такое пойдешь?

— Конечно. Если это поможет нам иногда встречаться.

Я представил себе, как Бей своим жирным телом громоздится поверх нее и мокрым, слюнявым ртом тянется к губам, к которым только что приникал я.

— Он поймет, что ты не девственница.

— Есть хитрые способы. Мешочки с овечьей кровью, они лопаются, когда мужчина входит. Врача, думаю, не провести, но сильно возбужденный мужчина во что хочешь поверит.

— Это рискованно. К тому же, представь, вдруг это не сработает? Что если он тебе откажет? Вдруг сообразит, что тут что-то не так?

— Ну, а иначе как?

— Не знаю. Придумаю что-нибудь.

Как рефрен, то я, то она продолжали повторять: Придумаю что-нибудь. Слова убаюкивали, как светлое материнское утешение. Не тревожься. Спи спокойно. Все будет хорошо. Нет, не будет хорошо, мы обречены. И все равно умиротворение оказывало свое магическое действие.

— Я должна идти. — Фикре поднялась, потянулась за одеждой.

— Погоди…

— Надо идти. Слуги что-нибудь заподозрят. Я старалась осторожно, чтоб никто за мной не проследил, но все равно, кто его знает.

— Не уходи.

Я тронул ее груди.

— Уже нет времени… — Но она уже подрагивала от наслаждения, снова легла, выдохнула: — Скорей… — согнув колени и раздвигая ноги.

Она опустилась на спину подо мной и, стиснув ладонями мое лицо, смотрела мне прямо в глаза. На этот раз спазмы не сотрясали ее, но с убыстрением моего ритма, ее ноги понимались все выше и выше, розовые пятки почти касались моих ушей, да! да! да! и я кончил. Она меня поцеловала, встала, буднично омылась водой, которую я принес для кофе, и скрылась.

Мало кто отдает себе отчет, что у кофе соленый привкус. В свежесваренном кофе соль не ощущается: ее роль — в придании крепости прочим ароматам и проявлении мимолетной горечи в послевкусии, что и составляет одну из прелестей этого напитка. Но если оставить кофе в кофейнике на пару часов, за которые некоторая часть жидкости испарится, вы обнаружите, что соленый привкус обостряется до такой степени, что кофе пить почти невозможно. Вот почему кофейный ритуал — всего три чашки кофе: третья — это последнее, что можно извлечь, прежде чем кофе станет соленым, как слеза.

Но кое-кому может еще достаться и четвертая: та, которую приходится испить, невзирая на горечь, любовнику, когда, лежа один в постели, он рисует себе, как его возлюбленная пробирается темными улочками в своем шафранно-желтом одеянии назад, к дому мужчины, который ею владеет.

 

Глава сорок четвертая

Текли недели. Я пребывал, как животное, в спячке, тешась сонмом воспоминаний, вызывая в памяти гладкую, прохладную и душистую глянцевитость кожи Фикре, вкус ее сосков…

— Скажу вам, Роберт, — заметил Гектор однажды утром, когда мы прохаживались между рядами работающих, — вы на удивление здорово справляетесь. Признаюсь, я думал, вы изойдете тоской по своим старым соблазнам с Риджент-стрит.

— Риджент-стрит? Как странно, уж по Риджент-стрит я ни капли не скучаю. Мне даже моя прежняя жизнь в Англии кажется удивительно тусклой в сравнении с нынешней.

— В самом деле? — Гектор, казалось, озадачен. — Вы у нас уже сделались искателем приключений.

— Кстати о приключениях, — сказал я небрежно. — Мне скоро понадобится снова в Харар.

Гектор нахмурился:

— Как, опять?

— Совершенно очевидно, что гораздо сложней покинуть ферму, когда вы отбудете, — сказал я с нажимом. — Именно поэтому есть полный резон постараться распродать как можно больше товара до вашего отъезда. Не так ли?

— Полагаю, что так, — с неохотой отозвался Гектор.

— Отлично. Значит, договорились. Я отправлюсь в воскресенье.

Мы дошли до бровки склона: под нами работники трудились вдоль линии, помеченной нами белой лентой, копая ямки через каждые шесть футов и помещая туда саженцы. Гектор с вершины следил за их работой.

— Обратите внимание на эти линии, Роберт. В конечном счете, Цивилизация это и есть ярко прочерченные белым, прямые линии.

Из глубины джунглей донесся какой-то звук — низкое, бессвязное мужское пение, когда поют не просто так, а чтобы легче шагалось. Все, в том числе и мы с Гектором, прекратили работу, взгляды всех выжидающе устремились к умытым дождем деревьям.

— Не стой! — выкрикнул Джимо.

В последнее время он обзавелся хлыстом, длинным гибким прутом, которым он со свистом взмахивал в воздухе, придавая вес своим словам.

— Не стой!

Жители деревни с неохотой вернулись к своим делам.

Сквозь деревья двигались прямо на нас две длинные вереницы мужчин. Хотя не только мужчин — там были и женщины, нагруженные кухонной утварью, мешками с кукурузой, даже маленькими детьми, пристроенными в походные котомки за спиной. Все темнокожие, но не такие черные, как наши. Низкорослые, смуглые с вьющимися волосами и тяжелыми бровями.

— Это кули, — довольно сказал Гектор. — Я все прикидывал, когда они сюда прибудут.

Водитель каждой колонны отдал команду; пришедшие остановились, спустили мешки на землю, присели на корточках рядом.

— Откуда они? — озадаченно спросил я.

— С Цейлона. Это индийцы. Тамилы. Потрясающие работники. Не то что эти африканцы.

— Но как они здесь оказались?

— Ну, разумеется, мы их выписали. — Очевидно слегка раздраженный моими расспросами, Гектор пошел по склону вверх прямо к главному среди пришедших. Тот стоял и ждал нас, уважительно склонив голову.

— Вы устроили, чтоб их доставили сюда?

Гектор протянул руку, главный тамил вложил в нее связку грязных бумаг.

— Я их завербовал. Свой проезд они оплатили.

— Сомнительно, чтоб у них нашлись такие деньги.

— У них и нет. — Гектор снисходительно вздохнул, будто имел дело с недоумком. — Теперь на Цейлоне им работы не найти. Вот они и вызвались со своим старшим, чтоб их переправили сюда. Цена их провоза будет вычтена из их жалованья. Сейчас мы выкупим их контракты у их старшины, чтобы покрыть его расходы, тамилы получат работу и еду, и все будут счастливы.

— Понятно, — сказал я, хотя, признаться, все еще никак не мог взять в толк, каким магическим образом экономической машине удалось перебросить этих людей за тысячи километров от родного дома.

Тамилы были воистину особенными. Полная противоположность всегда улыбчивым местным жителям; они отличались неизменно хмурым, насупленным видом. Зато работники они были отменные, ничего не скажешь. За несколько дней соорудили три просторных хижины — одну, в которой спали мужчины, другую для женщин и третью, как пояснил Гектор, для сортировки кофейных зерен. Если тамилы принимались за рытье посадочных ям, то там, где местные успевали пройти шестьдесят ярдов, эти умудрялись за то же время освоить триста.

— Все потому, что эти связаны договором, — сказал Гектор. — Усердно работают, им ведь деньги отдавать.

Через несколько дней Гектор собрал африканских жителей в нашем лагере. Подойдя к клети, где хранился наш хозяйственный инструмент, он извлек пару топоров европейского производства.

— Это отличные топоры, они очень дорогие, — объявил он, показывая африканцам. — Они стоят сотни рупий. Так просто никому из вас такие не приобрести.

Джимо перевел; слушатели закивали.

— Но для тех, кто на нас работает, дело другое. Если вы согласны поработать до первого урожая нашего кофе, мы выдадим каждому по такому топору, а женщинам — по мотыге.

Джимо снова перевел. На сей раз слушатели озадаченно смолкли.

— Сейчас деньги отдавать нам не нужно, — пояснил Гектор. — Будете выплачивать по рупии в неделю из своего жалованья.

Джимо перевел. И тут поднялся страшный шум. Тот, кто вник в смысл предложения, разъяснял менее сообразительным. Другие подбежали, чтобы пощупать топор, водили рукой по обточенному до гладкости топорищу, касались зеркальной поверхности обуха, лезвия в жирной смазке, восхищенно что-то бормоча.

— Мало того, — выкрикнул Гектор сквозь галдеж. — Вот! Смотрите! — Он подошел к клети с товарами обменного фонда.

— Рыболовные крючки! Зеркала! Все это смогут получить в кредит все, кто подпишет контракт. — Подхватив стеклянные бусы, он взмахнул ими. — Видите?

Бусы вырвал у него любопытный абориген.

Гектор самодовольно взглянул на меня:

— Все подпишут. Куда они денутся! Такой красоты им сроду никто не предлагал.

— А не смогут они, когда выплатят долг, с полученным инструментом попросту завести свою ферму?

— Теоретически смогут. Но, вот увидите, таких найдется совсем немного. — Гектор удовлетворенно потер руки. — Вот красота, придется-таки приобрести побольше всякого инструмента. Чтоб все остались довольны.

В тот вечер в деревне было о чем потолковать. Поднаторевшая в подобных обсуждениях Кику понимала, что самое умное — не торопиться высказывать собственное мнение, и, приняв к сведению то, что говорят другие женщины, воспользоваться своим старшинством и подвести их к общему согласию. Однако сейчас это оказалось нелегко, так как впервые на ее памяти ни одна из женщин с нею не согласилась.

— Что станет с нашим лесом, если мы все обзаведемся топорами? — озабоченно спросила она. — Что будет с деревьями?

— Но деревьев и так много, а нас так мало. Наверное, это хорошо, что мы сможем теперь их рубить. Тогда уже нам придется саафу рубить не меньше, а больше, чтобы потом распределить поровну, — раздался голос.

К недовольству Кику это произнесла Алайа, новая жена Тахомена, и, что еще хуже, на остальных, похоже, слова Алайи подействовали.

— Сказать, что не надо топорами рубить деревья, — вставила другая женщина, — разве не то же, что сказать, чтобы мы перестали носить воду горшками? Зачем усложнять жизнь, когда она у нас и без того трудная?

— Я сама, например, не прочь поработать мотыгой, — добавила Алайа, — если мотыга хороша. Хотя, раз я жду ребенка, лучше бы мне работать не слишком долго.

Остальные женщины закивали. Раз Алайа носит ребенка от Тахомена, ясное дело, работать долго она не будет. Но всем очевидно очень понравилось, что Алайа готова хоть немного потрудиться. Не все жены старейшин такие трудолюбивые.

Кику почти ощущала, как эти мысли бродят в головах женщин, и когда те посмотрели в ее сторону, ожидая, что скажет она, ей показалось, будто она видит в их взглядах явный вопрос: А Кику? Она не носит ребенка Тахомена, она ведь не собирается взять в руки мотыгу? Потому-то она и не хочет, чтобы мы получили топоры и мотыги! Пусть и она, хоть раз в жизни сама попотеет, потрудится!

— Говоришь, мотыгу возьмешь… — начала Кику.

— Ну! — просияла Алайа.

— А чем же ты ее оплатишь, если у тебя будет ребенок?

Вопрос заставил Алайю призадуматься. Эта мысль, как видно, не приходила ей в голову. Но вот брови ее расправились.

— Если Тахомен возьмет топор, — объявила она, — он будет рубить деревья, тогда сможет заплатить и за мою мотыгу, и за свой топор.

Напряженно слушавшие женщины вздохнули с облегчением. Сам старейшина будет рубить деревья! Как будто он такой, как и все! И тут, как и прежде, Кику почти прочла мысль, зародившуюся в их головах, — а почему бы и нет? Почему вдруг старейшина должен быть избавлен от физической работы? Пусть поработает вместе со своей беременной женой!

Осознание того, что Алайа ее обошла, подтолкнуло Кику смело заявить:

— А я не согласна!

— Кому нужно твое согласие? — сказала Алайа. — Пусть те имеют согласие, кто готов работать и хочет иметь топоры. И мотыги тоже. Мы сами можем решать, нужно нам это или нет.

Снова притихли потрясенные слушатели. Мысль, что это решение может стать делом каждого, а не всего племени, была также совершенно новой. Кику видела, как женщины переглядываются, примеряя эту мысль на себя, кивают. Алайа правильно говорит, считают они. Почему нас кто-то должен учить, как поступать? Пусть говорят те, у которых сильные, молодые мужья, готовые к тяжелой работе, и пусть они зарабатывают себе мотыги! Некоторым повезет, — ясно, что не всем: есть старые, малые, немощные. А вот тем, кто будет усердно трудиться, как раз благодаря топорам, ясное дело, повезет.

И тут Кику поняла, что все кончено. Перемены уже не остановить, как не заставить ручей течь не вниз с горы, а вверх. И ей стало тревожно: она не понимала, что будет дальше и где всему этому конец.

На следующий день все подписали новые контракты, даже Тахомен. Но, глядя на ожерелья, украшавшие теперь шею каждой женщины, Кику не могла избавиться от мысли, что больше, чем любые лесные украшения, которыми жительницы прежде украшали себя, эти ожерелья походят на рабские цепи.

 

Глава сорок пятая

Напыщенная реклама Кэрнса, к явному неудовольствию Эмили, возымела большой успех. Непонятно: то ли сработал выраженный в ней призыв, то ли просто возрос интерес к фирме «Пинкерз» из-за такой энергичной рекламы, но «Кофе Кастл» становится теперь самым раскупаемым бакалейным продуктом. Поскольку эта отрасль торговли в последнее время грандиозно преуспела, такие господа, как Томас Липтон и Джон Джеймс Сейнсбери с таким же напором стали осваивать новые широкие возможности, как и Пинкер в своем кофейном деле. Новый рекламный ход был всеми подхвачен. Сейнсбери размещает заказы на «Кастл», будучи уверен, что получит именно желаемый продукт в каждом из своих магазинов, в то время как Пинкер, видя, какой огромный спрос вызывает его реклама, может быть вполне удовлетворен достаточным количеством точек сбыта. Липтон, в частности, превращается прямо-таки в делового партнера: предлагает запустить в продажу вместе с пробными упаковками своего нового чая и пробные образцы смолотого «Кастла». Пинкер с готовностью соглашается.

— Но ведь смолотый кофе долго не хранится, и вкус у него хуже, чем у свежесмолотых зерен, — замечает Эмили.

— Возможно, некоторая разница и есть. Но в современной жизни не у каждой женщины есть время, чтобы молоть кофе. Многие ведь работают, Эмили. Ведь ты же сама не хочешь, чтоб женщины лишились работы, правда?

Разумеется Эмили этого не хочет, и потому прекращает высказываться: подозревает, что отцу ее мнение не очень-то и интересно. Теперь у него целая армия советчиков — секретари, помощники и новая поросль ассистентов, именуемых администраторы. Язык бизнеса меняется с переменами в самом бизнесе. Эмили заметила, что иногда отец называет свои склады депо, а свой «Кастл» — продукт. Из гроссбухов она видит, что теперь фирма закупает высокосортного кофе не больше, чем прежде; рост продаж пополняется все возрастающим количеством более дешевых сортов, сдобренных легким подмешиванием качественного «арабика». Правда, продукт стал дешевле — ровно настолько, чтобы подсечь кофе «Хоуэллз», но большая часть средств, выручаемых от сырья, вкладывается в рекламу. Теперь цель — расширение торговли, не прибыль.

Раз отец выводит Эмили на улицу, показать ей кое-что. У края тротуара стоят три фургона для перевозки керосина, раскрашенные в ливрейные, черные с золотом, цвета «Кастл», тарахтящие двигатели заполняют улицу едким дымом. Сбоку на каждом знакомая картинка с замком, красующаяся на кофейных пачках Пинкера, поверху слова: «„Кофе Кастл“ — выбор заботливых жен».

— Это предложил Кэрнс. Фургоны разъезжают по городу, развозя свой товар, а народ смотрит и думает: «А не заказать ли нам „Кофе Кастл“»?

— Похоже, ему еще и спасибо надо сказать, что Большую Любовь сюда не приплел, — бормочет Эмили.

Но все же единственной отраслью их империи, которой не коснулся расцвет, стали безалкогольные бары. Иногда Эмили сопровождает отца, который наведывается туда, пытаясь решить проблему.

— Дело, конечно, не в идее, — говорит Линкер, оглядывая полупустой зал кофейни. — Вон «Лайонс», они продают свой чай, как и мы, через бакалеи, но в их заведениях, говорят, полно народу.

— Может, бары неудачно расположены? Чайные «Лайонс» находятся на оживленных улицах, так что женщины, делающие покупки, могут заскочить туда ненадолго. А наши бары находятся в жилых кварталах.

— Все потому, что они преобразованы из питейных заведений, — вздыхает отец. — Думаю, на этот раз я недооценил вкусы публики, Эмили. И если наши бары не дают прибыли, придется их закрыть.

— Но я-то считала, в самих этих барах главная идея всего? — озадаченно произносит Эмили. — Или трезвость уже не твоя цель?

Линкер поджал губы:

— Разумеется, моя цель — трезвость. Но, пожалуй, средства будут иные — может быть, пачка кофе сумеет поменять привычки рабочего люда.

— Пока будут питейные заведения и алкоголь, не исчезнет и пьянство, — напомнила отцу дочь.

Тот повел плечами:

— Пусть так, но бизнес, не приносящий прибыли, не может быть орудием перемен. Пока не будем ничего предпринимать. Может, рыночная картина изменится.

 

Глава сорок шестая

Я блаженно и сыто нежился в объятиях Фикре. Стоило кому-то из нас шевельнуться, вспархивало душистое облако — перед свиданием со мной Фикре стояла, как это делают женщины бедуинов, обнаженной у курильницы с миро, чтобы ароматизировать кожу, и теперь этот аромат слился с влагой нашей любви, запахом мешковины под нами и кофейными ароматами нашей импровизированной постели.

Внезапно я рассмеялся, вспомнив про Определитель: сколько там составляющих, но в конечном счете человека просто влечет инстинкт: да, хочу это, сейчас; как это приятно.

— О чем ты думаешь? — спросила она, шевельнувшись под моей рукой.

— Об одном совершенно дурацком эксперименте, которым занимался до отъезда сюда.

И я рассказал ей про Определитель, про Линкера и про ящички с пробами…

— Очень, очень хочу посмотреть! — Фикре вскочила — ее темперамент не выдерживал длительного покоя; через считанные минуты после любви ей уже снова хотелось еще: больше секса, разговоров, больше страсти, рассуждений о будущем. — Они у тебя здесь?

— Да, тут где-то.

Я отыскал ящик с ароматами, принес ей.

— А твой любимый — какой?

— Пожалуй, вот этот.

Я вскрыл склянку с этикеткой «яблоко». Внезапно мне показалось, что запах улетучился, — я не почувствовал почти ничего. Но вот еле ощутимо пахнуло чем-то безжизненно тусклым и пресным, как молоко.

— Теперь мне кажется, что он ужасен. — Я передал ей склянку.

Она понюхала, пожала плечами:

— Слабый какой-то.

— Ты изменила во мне чувство запаха.

— Это Африка изменила.

— Ты и Африка.

Я вернулся в постель, и она снова пришла ко мне.

— Я нашла одно его стихотворение.

— Чье?

— Того француза, который здесь жил. Хочешь послушать?

— Ну, если надо…

Она уселась на мешках с кофе, скрестив ноги, естественная и непринужденная в своей наготе, и стала декламировать вслух.

— Довольно, — сказал я через пару минут. — Прекрати, Фикре! Сплошные звуки… никакого смысла.

— Он же прямо упивается словами, — упиралась она. — Неужели ты не слышишь?

Она вскочила и стала ходить по комнате, декламируя и взмахивая в такт рукой:

Est-ce en ces nuits sans fond que tu dors et t’exiles, Million d’oiseaux d’or, ô future Vigueur…

Я не мог сдержать улыбку — она завелась, как ребенок, но слетавшие с ее губ французские слова, бесстрастные по сути, звучали удивительно эротично.

— Иди ко мне.

Mais, vrai, j’ai trop pleuré! Les Aubes sont navrante…

— Хочу снова трахаться.

— A я нет! Хочу читать стихи!

Ухватив за лодыжки, я закинул ее обратно на постель. Она сопротивлялась, царапаясь, отбиваясь, хохоча и все пытаясь горланить свои стихи, когда я уже завладел ею. Даже когда я вошел в нее, не иссякла в Фикре эта странная, демоническая энергия. Она вывернулась и уже оказалась поверх меня, и даже когда я кончил, все не унималась, скача на моем обмякшем достоинстве, выпаливая:

Ôque та quille éclate! Ô que j’aille à la mer! [46]

И ее ногти неистово впились в мой живот.

Разумеется, стишки были так себе, но что-то было в их мелодике, в этом примитивном, дикарском барабанном ритме, и он пульсирующим эхом отзывался в моей крови.

И я подумал: «Я вовсе не плантатор. Я вовсе не торговец кофе, И, конечно же, я вовсе не супруг».

И пообещал себе: когда все это кончится, я снова стану писать — я заново открою в себе того буйного, ликующего суккуба, который прежде жил во мне и писал стихи.

— Я придумала, — произносит голос Фикре.

— У-м-м? — выхожу я из дремоты.

Что-то твердое, легкое и сухое протискивается у меня между зубов. Я плююсь и открываю глаза. Она вкладывает мне в рот с ладони кофейные зерна. Улыбается и кладет остальные себе в рот, быстро пережевывая каждое сильными зубами, как кошка, грызущая косточки.

— Ты ешь немолотые зерна?

— Это вкусно! — кивает она.

Я неуверенно пробую на зуб одно. Она права — это вкусно: чистый вкус неразбавленного кофе.

— К тому же тебе пора просыпаться. — Она делает паузу. — Вот что я придумала. Я решила, что мы должны убить Ибрагима. Это единственный выход.

— Как такое возможно?

— Ты должен нанять башибузуков. Наемных убийц. Они его убьют, и мы с тобой сможем быть вместе.

— К несчастью, ты куплена под залог. Он в пустыне мне про это сказал. Даже если он умрет, его кредиторы тебя заберут в счет долга.

Фикре сверкнула глазами.

— Как я его ненавижу! — Она снова бросилась на постель. — Когда это все кончится, надо сделать так, чтоб мир перестал быть таким!

— Мало тебе наших забот… — пробормотал я.

Фикре потянулась, провела рукой мне по щеке:

— Теперь, когда у меня есть ты, когда есть все это, я хочу жить! Чтобы быть с тобой.

— Я что-нибудь придумаю, — пообещал я.

Снова все та же успокоительная ложь.

 

Глава сорок седьмая

В ночной тишине раздался вопль.

Кику тотчас поняла, что это не крик человека, наступившего на змею или поранившего руку пестиком, растирая зерна маиса. Это даже не был крик от боли. То был крик человека, пытавшегося — отчаянно и сбивчиво, — поведать другим, что произошло что-то ужасное.

Кику бросилась вон из своей хижины. По тропинке со стороны лагеря белых людей шла, спотыкаясь, Алайа, одной рукой прикрывая грудь, другую прижимая ко рту, будто вот-вот задохнется.

Кику вместе с другими женщинами, услышавшими шум, подхватили ее и провели в одну из хижин. Мало-помалу все узнали, что произошло. К Алайе подошел мужчина, но ей он был неинтересен — или, вернее, интересен самую малость, только чтоб согласиться пойти с ним в его хижину. Он сказал, что у него есть для нее подарок, и, правда, он протянул ей ожерелье. Но Алайа не хотела давать ему то, что он от нее хотел, тогда он ее ударил, и повалил на землю, а потом взял то, что хотел, силой.

— Что это был за мужчина? — спросила Кику. — Тот, который сделал с тобой это?

— Винията Анантан, — прошептала Алайа.

Это был бригадир из тамилов. Это все намного осложнило. Работники боялись бригадира куда больше, чем массу Крэннаха или массу Уоллиса. Только бригадир мог определить человека на легкую работу, скажем, с мотыгой, или на тяжелую, скажем, двигать поваленные деревья. Бригадир мог исподтишка огреть палкой по ногам, если решал, что кто-то не слишком усердно трудится. Бригадир мог урезать жалованье, если кто-то не сделает то, что тот приказал.

Кику понимала, если деревенские теперь не выступят все вместе, то жизнь для всех станет невыносимой. Он пошла к себе в хижину, отыскала свою палку сикквее.

Сикквее была у каждой женщины: она передавалась от матери к дочери, едва дочь переставала быть девочкой. Сделана была палка из платана, женского дерева. У каждой женщины была палка из платана. Это был знак того, что все они связаны между собой. Когда Кику принимала роды или варила травы от лихорадки, она стучала своей палкой по лбу больного, чтобы показать, что не только свою собственную мудрость вкладывает, но еще и мудрость сикквее, через которую перетекала сила всех женщин, кому она принадлежала раньше. Просто держать эту палку уже придавало силы — не мужской силы, чтоб поднимать большие камни и бороться, а женской силы, такой, чтобы выжить. С этим даром силы, правда, приходила и ответственность. Если какой женщине срочно требовалась помощь, все что ей требовалось, это взять свою палку, выйти из своей хижины и крикнуть. Было это нечто вроде сигнала тревоги; каждая женщина, услыхав крик, обязана была оставить свои дела, выйти и к этому крику присоединить свой.

Кику коснулась лба своей палкой, вбирая ее силу. Потом вышла наружу и прокричала:

— Интала Ааийаа дхагейтее? Дочь женщины, слышишь ли ты?

На миг стало тихо. Но вот со стороны одной из хижин прозвучал ответный крик:

— Одуун на гахее! Я слышу!

— Я слышу! — прокричал и другой голос.

Со всех сторон сбегались женщины. Все кричали, что слышат призыв сикквее. Они окружили Кику с Алайей, встав к ним спинами, и, воздев свои палки, нараспев повторяли призыв:

— Интала Ааийаа дхагейтее? Интала Ааийаа дхагейтее? — пока все женщины деревни не выбежали на зов.

Мужчины столпились вокруг, покачивая головами.

Шум утих, так как все ждали, что скажет Кику. Она собиралась с мыслями: важно, чтобы вся деревня поняла, что все это очень важно.

— Саафу больше нет, — начала Кику. — Сперва осквернили наш лес. Мы слышали голоса иных мужчин у костра, что это доброе дело, что белые люди могут показать нам, как обуздать лес с топором в руках. Но вернет ли это саафу? Саафу — это наша общая жизнь с лесом, когда мы с ним на равных.

Кое-кто из слушателей закивал, но за заслоном окружавших ее женщин Кику было видно, что молодых мужчин она не очень убедила.

— Сейчас напали на сестру мою Алайю, — продолжала Кику. — Сегодня Алайа. Завтра это будет жена или дочь кого-то из вас. И поэтому вы должны сказать белому человеку, что мы больше не станем на него работать. Вместо того, чтобы учить нас своим недобрым делам, пусть сперва поучится у нас, как понимать саафу. А пока женщины перейдут ручей.

«Перейти ручей» — это были ритуальные слова. Это означало, женщины перестанут участвовать в жизни деревни. Не будут ходить за детьми, готовить пищу, жить с мужьями, пока не установится порядок и мир.

Кику повела женщин в джунгли, вон из деревни. Когда женщины проходили мимо, Тахомен встал и торжественно произнес:

— Без женщин погаснет огонь. Мы, мужчины, должны сделать все, чтобы вернуть саафу.

Возвратившись из Харара, я застал плантацию в состоянии смуты. Похоже было, что африканские работники учинили нечто вроде забастовки. Тамилов это не затронуло, поэтому угрозы для нормального ведения хозяйства не представляло. Однако Гектор стремился восстановить порядок как можно скорее.

— Понятно, что этот малый не должен был так поступать. Но случай подоспел как раз вовремя. Надо показать этим людям, что главное не их слюни, а дело.

Организовали судилище. Перед ним предстал с пристыженным видом тамил, и на глазах у всей деревни он признался в содеянном. За это с него был взят штраф размером в четыре рупии.

— Ну вот, — сказал Гектор, оглядывая собравшихся жителей деревни. — Все и уладилось. Все могут вернуться к своей работе.

Даже после того, как его слова были переведены, жители деревни не тронулись с места.

— Теперь-то к’ого черта, Джимо? — гаркнул Гектор.

Немного посовещавшись с местными, Джимо сообщил, что местные хотят, чтоб штраф выплатили им, а не суду.

— Исключено, — отрезал Гектор, делая отрицательный жест. — Это не в правилах правосудия.

— И еще они хотят, саа, чтоб того человека отправили отсюда, — тихо сказал Джимо.

— Что-о? И речи быть не может! Он выплатил штраф. Что они, не соображают, что вопрос исчерпан?

Похоже, так оно и было. Даже когда рассерженный Гектор распустил судилище, деревенские работать отказались.

— Отыщите-ка мне девчонку, — раздраженно бросил Гектор.

И Алайа была к нему приведена, и ей было приказано пожать тамилу руку, чтобы показать, что она на него не в обиде. Девушка молча стояла, опустив глаза, не желая протягивать руки. И когда тамил взял ее неподатливую кисть и потряс ею, негодование у наблюдавших за этим жителей деревни, казалось, даже возросло.

— Это уже переходит всякие границы. — Поднявшись, Гектор, с грозным видом шагнул в гущу жителей деревни. — Правосудие свершилось, — грозно бросил он. — Если вы не будете работать, я порву с вами контракт. — Взяв кирку, он сунул ее в руку Алайи. — На, бери! — Та неохотно взяла кирку. — Теперь пошла! Иди, работай!

Никто не двинулся с места.

— Джимо! — рявкнул Гектор. — Пороть!

— Саа?

— Двенадцать ударов кнутом. Потом выбери кого-то из парней, всыпь ему того же.

Джимо подал знак двум тамилам, те подошли и держали Алайю с двух сторон, пока Джимо хлестал ее кнутом по плечам и спине. Алайа кричала, но вырваться не пыталась. Когда ее отпустили, она упала на колени. Тамилы вытянули из толпы какого-то малого, выволокли его за руки в центр, будто тащили упиравшегося танцора принять участие в общем веселье. Этот тоже получил двенадцать ударов кнутом. За ним последовал другой…

— Гектор! — не выдержал и запротестовал я. — Ради Бога, послушайте! Нельзя же их всех пороть!

— Разумеется, можно. — Он повернулся ко мне: — Роберт, это ваша плантация. Если вы не способны поддерживать дисциплину, можете немедленно отправляться на родину. Как вы сумеете поддерживать порядок в мое отсутствие, если не желаете показать им, кто хозяин?

Завидев наше препирательство, Джимо переводил взгляд с меня на Гектора, ожидая дальнейших указаний.

— Ну что, Роберт? Как вы поступите? Будете вы их наказывать? Или вы знаете лучший способ? — не отставал Гектор.

Я колебался. Разумеется, Эмили бы ответила, что знает лучший способ, она бы, при необходимости, даже встала между карателем и его жертвой. Но что я знал о работе на плантации? Гектор явно рассматривал любые колебания с моей стороны просто проявлениями слабохарактерности. И в действительности я полагался на его опыт, осваивая как и что делать.

— Ну, ладно, — произнес я с тяжелым сердцем. — Если надо пороть этих жалких скотов, порите.

— Давай, Джимо!

Джимо, подняв свою палку, опустил ее на спину наказуемого; он не особо усердствовал, отвешивая надлежащее число ударов. Когда подошел к очередному, тот вскинул руки вверх, словно покоряясь, бормоча что-то.

— Говорит, саа, что работать будет, — доложил надсмотрщик.

Толпа звучно выдохнула — этот странный звук уже в большей степени выражал страх, чем гнев.

— Так, — Гектор обратился к жителям деревни: — Кто следующий? Ты — будешь работать? Ты? А ты? Отлично.

Сопротивление было сломлено. Похоже было, что жители деревни поняли, что слабый мятеж с их стороны не способен противостоять резкой атаке Гектора. Мне было их даже жаль.

Через две недели, думал я, я снова окажусь в Хараре. Только об одном были мои мысли. О Фикре.

После подавления забастовки Гектор произвел некоторые нововведения. Круглые хижины местных жителей были снесены и ровная поляна, на которой они прежде стояли, была расчищена для просушивания кофе. Местных поселили в сооруженные длинные деревянные бараки, наподобие тех, что были у тамилов: всех мужчин в один, и женщин отдельно в другой. Так что, сказал Гектор, теперь не будет больше ни африканцев, ни индусов, только работники плантации.

Через пару дней после этого я обнаружил в нашей хижине сплетенный из травы предмет. Он напоминал тех куколок из кукурузных листьев, которые плели в моем детстве крестьяне в пору урожая. Но в эту фигурку был вплетен один из шнурков Гектора, а тельце было проткнуто тонкой деревянной щепочкой, похоже, обломком прута.

 

Глава сорок восьмая

Как только смог, я вернулся в Харар. Но когда Фикре пришла в дом купца, на лице ее я прочитал страх.

— Бей приехал, — сказала она, скользнув через порог.

— Сможешь задержаться?

— Нет. Слишком опасно. Но я должна была тебя повидать. Он собирается продать меня.

— Что?

— Он потерял деньги с последним своим грузом. Теперь не сможет заплатить за купленный кофе. Сказал, что, когда ехал по пустыне, все раздумывал, продать — не продать, думал и плакал. Когда мне рассказывал об этом, рыдал. Сказал, что любит меня, что мысль продать меня для него невыносима. Но, говорит, другого выбора у него нет.

— И что сказала ты?

— Сказала, мне все равно, кто меня купит, — презрительно бросила она. — Рабыня есть рабыня.

— Не уверен, Фикре, что в данный момент разумно его злить.

— Он передо мной выставляется, будто не мерзавец. Почему я должна ему потакать?

— Но это значит, тебя отсюда увезут…

Она глухо рассмеялась:

— Нет, не значит!

— Иначе быть не может.

— Послушай, Роберт, — произнесла Фикре отчетливо, словно втолковывая ребенку. — Прежде чем меня продать, меня должна осмотреть повивальная бабка. Любой покупатель будет на этом настаивать. И тут все обнаружится. И тогда, конечно же, меня должны будут убить, если только я их не опережу.

— Ты не должна убивать себя.

— Лучше так, чем иначе. По крайней мере, сама выберу, когда умереть. Теперь мне пора идти. Ты поцелуешь меня?

— Ты не должна умирать, — сказал я, отрываясь от нее губами, но не отнимая рук. — Никто не должен умирать. Обещаю, я что-нибудь придумаю.

 

Глава сорок девятая

Гектор тихо пробирается, вскинув ружье, сквозь джунгли. Впереди него Байана поднимает руку. Оба застывают на месте.

— Тут, саа, — еле слышно выдыхает Байана.

Гектор всматривается в чащу. Полосы яркого солнечного света, чередуясь с глубокими тенями, очень напоминают шкуру леопарда, — так что практически невозможно сказать определенно, есть ли там что-либо. Гектору кажется, что он улавливает всплеск движения, но, возможно, это всего лишь лист, трепещущий на ветру.

— Сюда, саа, — шепчет Байана, неслышной поступью двигаясь вперед.

Гектор пока не говорил Уоллису, что, когда тот отлучается в Харар, он охотится на леопарда. Во-первых, Гектор предполагает насмешливые высказывания со стороны Уоллиса в случае неудачи. Нет, нет, будет вполне по-мужски сперва застрелить леопарда, а к возвращению Уоллиса устелить шкурой пол в их хижине, тогда роскошная оскалившаяся морда леопарда сама все скажет за себя.

— A-а, это! — бросит тогда небрежно Гектор. — Решил вот, пока я здесь, устроить себе небольшую разминку.

Позади треск ветки. Кума, повар, придвигается к Гектору. Он несет второе ружье и коробку с патронами.

— Не думаю, саа, что эта тута, — произносит он, всматриваясь в заросли впереди.

— Тихо, Кума.

— Да, саа. Простите, саа.

Хоть бы не было так темно под кронами. Трое мужчин чуть продвигаются вперед. Вот небольшой ручей, за ним большие камни. Вот это, думает Гектор, как раз такое место, что, будь я леопардом, непременно бы там…

Раздается звук, похожий на грохот увесистой цепи. Что-то темное, выгнувшись, рассекая лапами воздух, выскакивает прямо на них. Гектор вскидывает ружье и плавно, со знанием дела, нажимает на курок. Леопард, извиваясь, падает на дно леса. Гектор наблюдает за раненым зверем: великолепное животное, чем меньше пуль, тем меньше вреда шкуре.

Но вот зверь, цепенея, затихает.

— Ну и ну, — произносит Гектор, осторожно приближаясь к леопарду, — ишь, здоровая тварь!

Его охватывает восторг. Зверь мертв, и это он убил его. Пусть Уоллис насмехается сколько ему угодно, но это его, Гектора, победа, это его добыча. Даже можно бы…

Раздается хриплый вой, снова рык и еще что-то летит в воздухе. Второй леопард меньше, но зато свирепей. Гектор тянется назад за вторым ружьем, с которым Кума инстинктивно отскочил; рука хватает лишь воздух, и зверь прыгает прямо на него. Громадные челюсти смыкаются на горле человека, рвут плоть. Гектор слышит чей-то вопль. Байана бьет зверя своей палкой, и вот уже Кума прикладом дубасит его. Зверь, размыкая челюсти, издает рык, и Гектору удается высвободиться. Леопард еще и еще впивается зубами ему в лицо, и в глазах Гектора все как будто сливается в крохотную точку.

Вернувшись, я обнаружил его в нашей хижине, все еще в походной одежде, складная кровать под ним была вся в крови. Пока Кума разматывал бинты, я вскрывал нашу походную аптечку.

— Вот, саа… — тихонько сказал Кума.

Я обернулся на Гектора.

С одной стороны его лицо было как будто срезано по живому острым ножом. Внутренность левой щеки обнажилась, так что в глубине раны виднелись зубы; с другой стороны — от окровавленного уха и через всю щеку — шли три глубоких борозды от когтей зверя. Это было чудовищно и, видимо, безнадежно.

Я смотрел на Истерзанное лицо Гектора, и в это время он открыл глаза. Один из них затек кровью.

— А, Роббэ… Эт’вы…

— Я здесь, Гектор. Сейчас залатаю вас и отвезу к доктору.

Он хмыкнул — вернее, сделал попытку: легкий хрип вырвался из губ.

— К… кой доктор, бросьте. Ближайш… в Адене.

— Придумаю что-нибудь.

— Уху… — Он прикрыл глаза. — Не давай им мэня эсть…

— Что?

— Когда умру. Обещаэ? Слэди… штоб похорони…

— Разговор о похоронах несколько преждевременен, — сказал я, — так как смерть вам не грозит.

Он попытался улыбнуться:

— Развэ?..

— Определенно.

— Балда… Валлиш…

— Это просто поразительно, Гектор, что вы буквально перед… — у меня чуть было не вырвалось «смертью», но я вовремя спохватился, — …перед лечением принимаетесь меня оскорблять. Полагаю, вам известно, что злить хирурга очень неумно.

— Хирурк?

— Похоже, — заметил я, — может понадобиться хирургическое вмешательство, а в отсутствие специалиста с Харли-стрит, в местных условиях его замещает некто доктор Р. Уоллис.

Герберт издал еле слышный вздох.

— Я постараюсь заштопать вас наилучшим образом, — добавил я. А после мы переправим вас в Харар. Наверняка там найдется некая медицинская помощь.

Я повернулся к Джимо и сказал, постаравшись придать своему голосу недостающую уверенность:

— Мне нужен кипяток, Джимо, вощеная нить и иглы.

Влив в глотку Гектора четыре полных ложки хлородина, я принялся за работу. Скоро стало очевидным, что даже мощная смесь лауданума, настоя конопли, хлороформа и спирта не способна полностью заглушить воздействие моего рукоделия. Пришлось просить Джимо и Куму держать Гектора за плечи и за ноги. Его вопли мешали мне сосредоточиться, и производимой работой похвастаться я никак не мог. Когда я закончил, лицо Гектора напоминало неумело заштопанные штаны: неровная спираль вощеной нити скрепляла его разорванную щеку. Но, во всяком случае, дело было сделано.

Не стыжусь признаться, что после всего этого я и сам принял приличную дозу хлородина. Это тотчас повергло меня в многоцветный сон. Мне снилось, что я снова в Лаймхаусе, мы дегустируем кофе с Эмили, Адой и Лягушонком. В моем сне Эмили спрашивала Аду: «Какую теперь мы будем пробовать жидкость?», на что ее сестра отвечала: «Пожалуй, кровь». После чего мне подают три маленьких фарфоровых посудины с темно-красной жидкостью, которую я деликатно пробую ложечкой. И едва я оглашаю, какие запахи обнаруживаю там — мясной бульон, медь, что-то растительное, — Эмили, повернувшись ко мне, голосом Ибрагима Бея говорит: «Теперь я знаю, вы никогда не предадите меня».

Вечером Гектору стало как будто чуть лучше, он попытался проглотить немного похлебки, которой с ложки его кормил Кума. Но утром у него началась лихорадка. Я дал ему доверова порошка и немного варбургских капель, но вскоре он изошел жарким потом, лицо его до неузнаваемости опухло.

— Кума, — сказал я, — приведи здешнюю врачевательницу. Может, ей удастся что-то сделать. И вели ребятам изготовить носилки.

Врачевательница принесла травы и кору дерева, с помощью чего приготовила припарку. Наложив ее на раны Гектору, она принялась тоненько распевать над ним, сопровождая пение ритуальными движениями тела и жестикуляцией. Снова на время, казалось, это помогло: к вечеру Гектор пришел в себя. Но теперь он смог приоткрывать лишь один глаз: другой совершенно скрылся под опухшим веком.

— Роббэ?

— Я здесь?

— Сажай семена.

— О чем вы, Гектор?

— Новые… купил в Хараре?

— Да, купил. Не напрягайтесь так…

— Прикрывай всходы от солнца банановыми листьями. Обязательно пропалывай. Дикарям пропалывать не давай, лентяи и мерзавцы.

— Хорошо, Гектор.

— У тебя отлично тут пошло. Только не останавливайся, тогда… тогда со временем тут все цивилизуется. Цивилизация, вот что важно. Не мы. Мы — пустое.

Наступила долгая тишина, прерываемая лишь бормотанием врачевательницы и, как пила надрывающим душу, дыханием Гектора.

— Скажи Эмили, чтоб простила.

— Эмили?

— Ах-а… Заботься о ней, Уоллис. Она необыкновенная девочка…

— Разумеется, — произнес я озадаченный.

— Не дай им мэня эсть.

— Никто не собирается вас есть, Гектор. Разве что за исключением того проклятого леопарда.

— Как умру, хочу, штоб мэня сошгли. Обещай!

— Говорю же вам, Гектор, смерть вам не грозит. — Поднявшись, я пошел к двери. — Кума? Где, черт побери, носилки? Мы отправимся в Харар, как только масса почувствует себя лучше.

Я вернулся к постели. Врачевательница склонилась над запрокинутой головой Гектора, перехватывая руки, одну над другой, как будто вытаскивала у него изо рта веревку. Дойдя до воображаемого конца веревки, она словно вытащила что-то наружу и отбросила в воздух.

— Спаси-иба… — выдохнул Гектор.

По всему его телу прошла дрожь — я почти чувствовал, как оно борется за жизнь, видел это отчаянное усилие жизненных сил: удержаться, во что бы то ни стало. Снова врачевательница изобразила свое вытягивание и отбрасывание невидимой веревки. На этот раз Гектор только еле заметно склонил подбородок, внезапно у него изнутри с силой вырвался стон. И он затих.

В помощь врачевательнице из деревни пришли другие женщины, чтобы подготовить тело, я же велел людям вырыть могилу. Я ждал у входа в хижину, время от времени отпивая по глотку хлородин.

Из хижины вышла врачевательница с пропитанной кровью одеждой Гектора. Я кивнул на огонь:

— Сожгите!

Она помедлила, потом вынула что-то из одного кармана, протянула мне. Это была пачечка листков бумаги — похоже, письма, перевязанные очень старой выцветшей лентой.

— Спасибо. Возможно, это как раз то, что стоит отправить его родным.

Развязав ленту, я взглянул на первое из писем. На миг мне почудилось, что у меня, должно быть, снова начались галлюцинации.

Адрес отправителя был мне хорошо знаком. Письмо было отправлено из дома Линкера.

Мой любимый Гектор…

Я перевернул письмо. Оно было подписано: «Любящая тебя Эмили».

Я колебался. Недолго. Гектор был мертв, а Эмили — за тысячи миль отсюда. В подобных обстоятельствах угрызениями совести можно было пренебречь.

Мой любимый Гектор,

Когда ты получишь это письмо, я думаю, ты будешь уже на Цейлоне! Как это замечательно — не могу передать, как завидую тебе & как сильно мне хочется бы быть с тобой. Четыре года — это почти целая вечность, — но я уверена, тебя ждет большой успех, и дела на плантации пойдут так хорошо, что мой отец, конечно, забудет про свои возражения до окончания твоего срока. А пока, пожалуйста, пиши мне и сообщай обо всем, что ты видишь, так, чтобы я могла увидеть это твоими глазами и вместе с тобой упиваться каждым мигом. Как я мечтаю вступить в нормальный брак, чтобы быть всегда и везде рядом с тобой, а не разделять жизнь с тобой посредством пера и бумаги! У меня есть атлас, и я каждый день подсчитываю, насколько далеко уже уплыл твой кораблик (сейчас, когда я пишу эти строки, ты уже у берегов далекого Занзибара), и пытаюсь представить то, что видишь ты…

Дальше — больше. И столько еще всего, хотя остальное уже было не так важно. Все было сказано фразой: …мой отец, конечно, забудет про свои возражения… Гектор и Эмили. Помолвка. Это казалось невероятным, но доказательства были у меня перед глазами. Она не просто когда-то была влюблена в Гектора, она любила его физически, безгранично, страстно. Это содержалось в этих любовных письмах, и прежде всего — в пылкости, с которой Эмили описывала их связь, жадное ожидание ею их будущего союза: как это было непохоже на дружеский, но сдержанный тон ее писем ко мне.

Даты на письмах не было, но вычислить ее было нетрудно. Гектор отправился на Цейлон, когда Эмили было восемнадцать. Если вчитаться, между строк проглядывал намек на некий скандал. «Я хотела поехать в Саутгемптон, чтобы тебя проводить, но отец считает, чем меньше сейчас мы будем показываться на людях, тем лучше…»

Я бегло просматривал письма, пока не наткнулся на то, что искал:

Если мы были слишком нетерпеливы, то это только от избытка любви: мы не первые и не последние, кто «сорвался раньше старта» слегка — или, по крайней мере, могло бы оказаться слегка, если бы не вмешательство моего отца, превратившего недели в четыре бесконечных года…

Она с ним спала. Правда, скрывавшаяся за этими эвфемизмами, была очевидна. Мисс Эмили Пинкер, взращенная в Современном Духе — слишком современном, возможно, как мог счесть Линкер. Или, возможно, он списывал за счет отсутствия постоянной материнской опеки то, что дочь отдалась этому угрюмому малопривлекательному шотландцу.

Теперь кое-что прояснилось: тогда, когда я сравнил особенно нежный кофе с девичьим дыханием — неудивительно, что Линкер не заострил на этом внимание: неудивительно, что щеки у нее вспыхнули. Когда же Линкер понял, каковы мои намерения в отношении Эмили, он обмолвился, что необходимо избежать не просто скандала, а очередного скандала. В тот момент я не обратил на это внимания, но он, должно быть, отдавал себе отчет, что ее репутация может и не устоять после очередного удара.

Я погрузился в чтение писем. Мало-помалу накал их явно стихал — со стороны Эмили наблюдалось все меньше непосредственной восторженности: она, похоже, чаще стала реагировать на критические возражения, содержавшиеся в письмах Гектора. И вот, наконец, более чем через год, появилось следующее:

Не понимаю, что значат твои слова, что ты якобы «отпускаешь» меня, ведь нас с тобой вряд ли что-либо связывает, кроме любви — любви, которую я считала взаимной. Я никогда не считала, что ты связан каким-либо обязательством или договором, и надеюсь, что и ты не видишь меня в подобном свете. Но если притягательность путешествий и приключений действительно для тебя, как ты пишешь, более привлекательна, чем семья и домашний очаг, тогда, разумеется, в брак нам вступать не стоит. Ведь я и представить себе не могу что-либо более отвратительное, чем выйти замуж за человека, кто всем сердцем не желает этого брака — или меня.

Как странно, что так внезапно все резко перевернулось, — как стрелка компаса при перемене ориентира. Я не питал симпатии к Гектору, хотя каким-то образом я сделался с ним дружен. Он стал для меня единственным товарищем, единственным белым на сотни миль вокруг, но оказалось, я едва его знаю. Эмили еще меньше была понятна мне; ирония состояла в том, что теперь, когда она находилась за три тысячи миль от меня, я узнал ее лучше, чем знал ее в Лондоне.

И еще было одно письмо, выцветшее меньше других.

Дорогой Гектор,

Прямо не знаю, как ответить на твое последнее письмо. Конечно, это замечательно, что ты подумываешь покончить со странствиями, и я польщена тем, что ты после долгого времени все еще вспоминаешь меня, но должна сказать тебе, что после такой долгой разлуки я едва ли могу рассматривать тебя в качестве возможного супруга. Право же, как это ни резко прозвучит, но то, каким образом произошла наша размолвка и то настроение, в котором ты пребывал в то время, доставили мне немалые страдания. И если я после этого старалась перестать думать о тебе с той любовью, которую до того испытывала, то это главным образом потому, что ты сам побудил меня к этому. Однако не в моих силах препятствовать твоему возвращению в Англию и, несомненно, отец захочет пригласить тебя в наш дом, поэтому попытаемся хотя бы остаться друзьями…

Письмо было датировано 7-м февраля. За восемь недель до того, как она начала работать вместе со мной над Определителем. Столько обиды и горечи, и я об этом даже не подозревал.

В ту ночь в деревне начали бить барабаны. Когда мы собрались на следующее утро хоронить Гектора, я обнаружил, что глаза и яйца на трупе были вырезаны, в промежности и на лице остались большие бескровные раны.

— Это для ю-ю, — мрачно произнес Джимо. — Тело белого — чуда многа.

Он изобразил поедание.

Шатаясь, я отошел в сторонку, меня рвало. Сухие спазмы вместо жидкого выброса вызвали лишь острые боли в желудке. Пришлось изменить решение о погребении; заставил их развести в яме костер. Я смотрел, как плоть Гектора, съеживаясь, горит, шипя, как обугливающееся жаркое. Жир капал в огонь, отчего тот, потрескивая, зеленел. Мне показалось, что кое-кто из местных наблюдал происходящее с легкой досадой, как бы сетуя, что пропадает столько добра.

После всего этого я впал в какое-то полное ужаса оцепенение. Помимо хлородина в ход пошли и иные медикаменты, а также виски из неприкосновенного запаса. Я даже попробовал кхат Джимо. У него был горький, даже едковатый вкус, что-то сходное с жеванием листьев лайма. Сначала мне показалось, что ничего не происходит, но мало-помалу начало приходить ощущение внутренней дрожи, как будто в теле мне стало слишком тесно, и я газообразно испаряюсь из каждой его клетки. Я поддерживал в себе это газообразное ощущение еще примерно с неделю, поджевывая зелье каждый раз, лишь только ощущение стихало, после чего, как правило, засыпал, и просыпался с чудовищной головной болью.

И тут я осознал, что где-то посреди этого сумеречного наркотического оцепенения ко мне пришло решение.

Дорогая Эмили,
Роберт Уоллис.

Увы, я должен сообщить Вам весьма трагические новости. Бедного Гектора не стало. На него напал леопард, и хотя я предпринял все возможное, чтобы его спасти, за ночь раны его нагноились.

Он пожелал быть сожженным, что я и исполнил сразу после его кончины. Разбирая его вещи, я обнаружил там Ваши письма. Я прочел их — возможно, этого делать не стоило, но так вышло. Думаю, не удивлю Вас, если сообщу, что по прочтении этих писем не имею намерения жениться на Вас. Однако хочу довести до Вашего сведения то, что как раз собирался сделать до того, как познакомился с этими письмами. А именно: я полюбил другую женщину.

Желаю Вам всяческого счастья в Вашей будущей жизни.

Ваш — хотел было написать «преданный Вам», но, пожалуй, если быть точным, следует написать «искренне Ваш» —

Итак, теперь я был свободен.

 

Глава пятидесятая

— Позвольте мне убедиться, что понял вас правильно, — нахмурившись произнес Ибрагим Бей. — Вы хотите выкупить у меня Фикре?

— Да.

— Но почему?

— Потому, что я ее люблю.

— Нельзя любить невольницу, Роберт. Горький опыт привел меня к этому выводу.

— И, тем не менее, я хочу ее выкупить, — сказал я упрямо.

— Роберт, Роберт… — Он хлопнул в ладоши. — Давайте-ка выпьем кофе, и я попытаюсь объяснить вам, что это крайне неразумно с вашей стороны.

Разговор происходил в доме Бея, в комнате с коврами и резными лампами. Комнаты для приема гостей в этих харарских домах располагались на верхнем этаже, чтобы к закату дня туда задували прохладные ветры, слетавшие с гор. Резные разрисованные оконные ширмы ограждали от уличного любопытства, но порой, бросив взгляд вниз, можно было встретиться с подвижным верблюжьим оком всего в паре футов под окном.

— Я абсолютно серьезно настроен, Ибрагим, — сказал я. — Уверяю вас, мое решение неизменно. Но, разумеется, если вам угодно, я выпью с вами кофе.

Мулу принес нам в крошечных чашечках густой ароматный «арабика».

Акациевый привкус напомнил Фикре, сладко кофейный вкус ее тела. Я прикрыл веки. Скоро ты станешь моей.

— Итак, — начал Бей, поставив свою чашку. — Имеет ли эта необычная идея какую-то связь с гибелью несчастного Гектора?

Я отрицательно покачал головой.

— Но если бы он был жив, он бы не допустил этого?

— Он мне не указ.

— Ваше дело, Роберт, кофе. Не работорговля.

— Деловые соображения тут ни при чем, Ибрагим. Я слышал, вы собираетесь продавать. Я хочу купить. Вот и все.

— Да, к сожалению, это так. Я вынужден ее продать. Мне бы очень этого не хотелось. Но вы отдаете себе отчет, что потом вам ее продать будет невозможно? Пока верховный владыка допускает покупку невольниц, только араб может себе позволить их продавать.

— Меня это не касается — я не намерен ее продавать.

Бей с грустным видом посмотрел на меня:

— Ваш будущий тесть пришел бы в ярость, узнай он о нашем разговоре.

— Мистер Линкер, — я подбирал слова, — никогда ни о чем не узнает.

— Роберт, Роберт… Мне кажется, я говорил вам, что мне пришлось заложить все свое имущество, чтобы купить ее. Это было внезапное умопомрачение, о чем я очень сожалею. Если бы я только сумел уберечь вас от той же ошибки. — Он помолчал. — И, мне кажется, вы все-таки не представляете себе, какова цена такой девушки, как эта.

— Назовите вашу цену.

— Тысяча фунтов, — тихо произнес Бей.

Тут я дрогнул:

— Должен сказать, я не ожидал, что цена так велика.

— Я же говорил вам, цена грабительская. Разумеется, я не собираюсь наживаться на этой сделке. Во всяком случае, мне не позволяет совесть и наши дружеские отношения. Я заплатил за нее именно тысячу фунтов.

— Все-таки теперь она стоит дешевле.

Бей нахмурился:

— Как так?

Спокойно. Он ничего не подозревает.

— Потому что стала старше.

— Верно. Какую же цену считаете вы справедливой?

Она ничего не стоит, хотелось выкрикнуть мне. Она больше не девственница.

— Восемьсот. Больше у меня нет.

— Когда-то я торговался за нее, — тяжело произнес Бей. — С тех пор очень об этом сожалею. Теперь торговаться не стану. Я принимаю вашу цену, хотя в результате мне не останется ничего. Желаете, чтоб ее осмотрели?

— Разумеется, нет. Вы ведь не единственный человек чести.

— Прошу вас, Роберт. Не делайте этого. Я мог бы отвезти ее в Аравию и там продать. Могу дать вам пару дней, подумайте…

— Вы примете австро-венгерские кроны?

Он кивнул с безнадежным видом:

— Разумеется.

— Деньги будут доставлены вам завтра.

— А я поручу своему адвокату подготовить все необходимые бумаги. — Бей покачал головой. — Боюсь, когда вы придете в себя, вы меня будете почему-либо корить в этом. И если такое случится, вы перестанете быть моим другом.

Я валял ее за твоей спиной, жирный болван!

— Хочу заверить вас, что я совершенно отдаю себе отчет в том, что делаю, — сказал я и протянул ему руку.

Бей все еще колебался.

— Говорят, если ударил по рукам с англичанином, обратного конца у сделки нет.

— Совершенно верно.

Бей взял обеими руками мою руку:

— Тогда я пожму вашу руку, Роберт, но, признаюсь, я делаю это с тяжелым сердцем.

Восемьсот фунтов стерлингов. Цена, как выразился Бей, грабительская. Это означало пустить в ход не только данный мне Линкером аванс, но также все деньги по содержанию плантации, а также и ту малость, что я выручил от своей торговли.

Это были те самые деньги, которые, обернись все иначе, я должен был бы иметь, чтоб жениться на Эмили Линкер.

Но у меня все же оставалось еще примерно пятьдесят фунтов. Это немного, но зерна кофе уже оплачены и посеяны. Денег хватит, чтобы платить жителям деревни, а у меня самого потребностей немного. Пока подоспеет урожай, можно будет занять денег под будущие продажи. Мы сумеем как-то продержаться. Потом, когда начнется приток денег, мы с ней сможем уехать — не в Англию, разумеется, в какую-то иную часть Европы: например, в Италию или на юг Франции. Мы станем жить отдельно от общества: как бунтари и художники, свободные от оков общепринятой морали.

Сундук с деньгами оказался слишком тяжел для одного человека, поэтому я отправился на базар и нанял в качестве носильщиков пару солдат. Захватил с собой пистолет на случай грабителей, и втроем мы двинулись по темному лабиринту улиц.

Темнота опускалась вокруг, словно кто-то из гигантского кувшина выливал ее на город. Но дом Бея, когда мы наконец до него дошли, был весь в огнях — маленькие свечи в резных лампах мерцали, точно звезды. Стряпчий, молчаливый адари, ожидал в гостиной на первом этаже. Он задал мне несколько вопросов, чтобы удостовериться, что я сознаю, что делаю. Я терпеливо ему отвечал, все время бросая взгляды на дверь, не войдет ли Фикре, чтобы к нам присоединиться. Но, конечно же, Бей не хотел рисковать: насколько ему было известно, Фикре развитие событий воспримет, как обычно, в штыки.

Стряпчий представил мне какой-то документ на арабском:

— Это ее бумаги — счет из того дома, который продал ее в последний раз. Желаете показать бумаги своему адвокату?

— Нет необходимости.

Стряпчий пожал плечами:

— А вот документ, удостоверяющий, что она была девственницей перед продажей. — Он положил передо мной еще один документ на арабском. — Насколько я понимаю, вы не хотите, чтобы ее осмотрели?

— Нет необходимости, — повторил я.

— Отлично. — Он выложил на стол третий документ. — Вам надо подписать вот это, удостоверяя, что вы принимаете ее такой, какая есть.

Я вздохнул. На этот раз также прилагался и перевод на плохом, но сносном английском. Я, нижеподписавшийся, этим обязуюсь принять рабыню, именуемую Фикре, выплатив за нее сумму в…. Пробежав глазами бумагу, я подписал и ее.

— И, наконец, квитанция о продаже. — Стряпчий бросил взгляд на Бея. — Вы будете считать деньги?

— Роберт меня не обманет, — твердо сказал Бей.

Я снова поставил свою подпись, а Бей подписал квитанцию.

— Она ваша, — сказал мне стряпчий.

Я взглянул на дверь, но он протянул мне последний лист бумаги — простой сертификат с несколькими строчками на арабском.

— Это подтверждение сделки. Если вы когда-либо предоставите ей свободу, должны будете это порвать.

— Понимаю.

Фикре по-прежнему не показывалась.

Стряпчий взялся за последнюю чашечку кофе.

Это был лучший кофе Бея, по крайней мере, купец так сказал. Пробовать что-либо я был не в силах; лишь ожидание Фикре питало мои чувства, растекаясь, как мед, по венам.

Наконец стряпчий нас покинул.

— Роберт, — серьезно произнес Бей, — вам известно мое мнение, когда-нибудь вы пожалеете о своем поступке. И когда наступит этот день, хочу, чтоб вы вспомнили, что именно вы настояли на том, чтоб я ее продал, а не наоборот.

— Я понимаю.

Наконец, в комнату вошла Фикре, ее лицо опухло от слез. За ней Мулу нес кофейный мешок.

— Я отдал ей кое-что из одежды и все такое прочее, — пояснил Бей. — Как рабыня она не должна иметь ничего, но это останется с ней.

— Благодарю вас. — Я взял мешок.

Глаза Мулу были полны слез, но он без слов передал мешок мне.

Я протянул руку Фикре:

— Пойдешь со мной, Фикре?

— А что, можно иначе? — злобно спросила она.

— Нет.

Мы продолжали притворяться, пока не завернули за первый же угол. Терпеть дольше у меня не было сил. Я потянул ее к какой-то двери, осыпая поцелуями, блуждая руками вокруг ее талии, сжимая ее лицо, впиваясь в него губами, жадно вбирая ее всю.

Наконец мы оторвались друг от друга.

— Ну вот теперь я твоя, — сказала она, усмехнувшись.

— Совершенно моя!

— И что же ты будешь теперь со мной делать?

— Ну-у… — протянул я. — Как бы там ни было, но любовных утех я тебе обеспечу вдоволь.

 

Глава пятьдесят первая

Обнаруживаю, что о происходившем сразу после этого могу сообщить совсем немного. Могу описать еле уловимый аромат индийского кофе «малабар». Могу подыскать слова, чтобы выявить разницу между тринидадским и танганьикским кофе. Могу определить тончайшую специфику различных сортов кофе «ява». Но десятки, сотни соитий, которыми упивались мы с Фикре в период, последовавший за моей покупкой ее у Бея, тот самый неистовый секс моей жизни, едва ли могу припомнить в подробностях, разве пару моментов, да и то словами не берусь это описать. И при том все бывало по-разному, как различны и сорта кофе, — и даже больше того, ведь мы избирали свои собственные пути в каждом из возможных перемещений, какие были доступны нашим телам.

То, что запомнилось, — хотя, увы, по-прежнему это не легко поддается описанию, — это чувство физического восторга, шального опьянения посреди вселенной, сузившейся до размеров одной комнаты: два тела и постель, страстное совокупление, прерываемое лишь изредка вылазками на рынок за едой. Да и они случались на удивление нечасто: проголодавшись, мы жевали, черпая горстью из нашего сыпучего матраса, кофейные зерна и, набравшись сил, снова предавались обоюдным услаждениям. И если порой, почувствовав волчий аппетит, мы отправлялись на базар, то возвращались оттуда лишь с охапками цветов, как будто для жизни нам не требовалось ничего более существенного, чем их дурманящий аромат, кофе и наши плотские наслаждения.

Скрещение ее ног был тот алтарь, перед которым я опускался на колени, как у святой чаши, готовясь к причащению. Как Али-Баба, я шептал «Откройся, Сезам!» у входа в пещеру. Язык мой выгибался, как причудливый туфель калифа. И она, в свою очередь, опускалась предо мной на колени, страстно желая меня своим ртом, глаза смотрели в глаза, даже когда я выпрыскивал семя ей прямо в губы и на щеки, украшая ее безупречно черные плечи опалово-перламутровыми брызгами. Они тоже пахли кофе, как говорила мне она, слизывая их с пальцев; они впитывали запах нашего любимого зелья, нашей постоянной пищи.

Всякий стыд был совершенно ей чужд. С ней я тоже окунулся в бесстыдство. Не существовало ничего, чего бы не испробовала она, не было момента, чтобы она сказала «хватит». Если была слишком нездорова, просила меня купить на базаре опиум. Мы курили его на арабский манер, через пузырившую наргиле. Между кхат и кофе и опиумом и сексом дни протекали в расплывчатом тумане. «Вечно гореть в этом густом, сверкающем пламени, чтобы не кончался этот экстаз, вот высшая радость жизни», — писал эстет Уолтер Патер. Я существовал в той комнате с такой неистовостью, как не жил ни до, да и ни после того.

Иногда посреди сна, в полудреме я чувствовал, как она поигрывает с моей мошонкой, вращает пальцами яички, зачарованно глядя на них. Они так и ходили, вращаясь под ее пальцами… Однажды я спросил у нее, что ее так сильно в них привлекает. Она ответила, произнося слова, как будто под гипнозом:

— Потому что они суть всего на свете. Без них ничего бы не было.

Я не понял, что она имела в виду, да и не очень старался, — временами ее тянуло в какую-то мистику. Так или иначе, но игра ее пальцев уже возбудила меня, и вот уже я был готов снова скользнуть в нее.

Но вот наконец наше чувственное пиршество достигло своей финальной точки. Мы вволю насытились, и хоть по-прежнему трахались при малейшей возможности, но теперь это походило на то, как льешь вино в еще почти полный стакан; уже не тянет осушать его до последней капли. И наконец мы обратились мыслями к будущему.

— Что ты собираешься делать?

— Надо вернуться на плантацию. Надо рассадить саженцы. Нехорошо всю работу сваливать на Джимо, я забросил все дела.

— Мне поехать с тобой?

— Предупреждаю, тебе придется трудновато. Там нет никаких удобств доя женщин.

— Я могу без этого обойтись.

— Тогда поехали.

— Роберт?..

— Да?

— Какие у тебя планы в отношении меня?

Я жестом указал на постель:

— Вот они, все мои планы.

— Я имею в виду… мое положение.

Я рассмеялся:

— Хочешь, чтоб я на тебе женился? Белое платье, церковь, весь этот буржуазный ритуал?

Она покачала головой:

— Нет, замуж я не хочу. Я хочу быть свободной.

— Мы и так свободны.

Она пристально посмотрела на меня:

— Роберт, все что я делаю вместе с тобой, я делаю по собственному желанию, не потому, что ты получил какие-то бумаги.

Я понимал: она ждет, что я скажу, что готов бумаги порвать. Почему бы не порвать? Это бы доказало мою любовь. Но все же что-то меня удерживало. Все-таки это означает бесповоротность. А в глубине души, я думаю, мне все еще необходимо было чувствовать, что я имею власть над нею — как будто доя меня любовь и обладание слились воедино.

Я решил отшутиться:

— Но я совершенно окончательно решил тебя продать, как только найду более достойного покупателя! — отделался я чем-то в этом роде, или, может быть, какой-то еще худшей нелепицей, не помню точно.

Так или иначе, но я увидел, как на мгновение что-то напряглось в глубине ее глаз. Потом она покорно кивнула, и предмет был исчерпан.

Еще один только раз она подняла ту же тему. Мы были в постели, наши тела совокуплялись в медленном, плавном танце любовников, которым незачем спешить. Взмахи крыльев бабочки на солнце.

Он шептала «да», «сейчас», и вдруг, обхватив руками мою голову, неистово проговорила:

— Если ты дашь мне свободу, я вся отдамся тебе. Целиком. Я буду только твоя.

Испустив стон, я прошептал:

— Люблю тебя…

Что, как вы понимаете, было не совсем то, чего она ждала.

Дня за два до того, как мы отправились на плантацию, вернувшись с базара, мы обнаружили на ступеньках перед нашей дверью Мулу. Фикре с такой радостью его обнимала, что он не сразу смог передать мне письмо Бея:

Мой дорогой Роберт,
Ибрагим.

Мулу истосковался без Фикре, а занять его у меня нечем, поэтому я взял на себя смелость отправить его к Вам. Платить ему не нужно, только еда и постель. Вы обнаружите, что он отличный слуга, если позволите ему обслуживать Фикре, а также и вас. Если он вам не нужен, отошлите его обратно. Если оставите его у себя, мне за него платить не надо — в отличие от Фикре его цена совершенно ничтожна, хоть мне и жаль с ним расставаться.

Ваш друг,

О возврате Мулу не могло быть и речи. Фикре была неописуемо рада встрече с ним, как и он с ней. Иногда, я думаю, она чувствовала себя одиноко, одна, без подруг. Но мне было непривычно жить в доме с евнухом, — признаться, мне становилось неприятно наблюдать, как они вдвоем общаются, почти как две подружки, щебечут друг с дружкой на непонятном мне языке. Иногда он помогал ей одеваться, купаться, и это также казалось мне странным, эта интимность больше походила на отношение хозяйки со служанкой, а не на отношения между женщиной и мужчиной.

Однажды выйдя среди ночи помочиться, я обнаружил, что и Мулу занимается тем же. Он чуть повернулся в мою сторону — и перед моими глазами мелькнули жуткие шрамы его увечья, блеснул зигзаг изуродованной плоти, розовый на черной коже. Во всем остальном его гениталии были, как у ребенка.

Мулу вскрикнул от смущения и отвернулся, пряча свой стыд. Я не произнес ни слова — что тут скажешь? Это было ужасно, кошмарно — но ничем помочь ему я не мог.

 

Глава пятьдесят вторая

Почта из Харара идет медленно, миновало несколько недель, пока пришли письма от Роберта, с почтовыми печатями многих стран. Письма приносит Лягушонок, она бежит через вестибюль, и задыхаясь от бега передает свой приз в руки Эмили.

— Пожалуйста, дай почитать! — просит она. — Ну, пожалуйста!

— Я сама еще не прочла, Кроме того, письма Роберта мне — личные.

— Пожалуйста, разреши мне взять марку и конверт и, пожалуйста, прочти мне те кусочки, которые не личные, ладно? — с надеждой клянчит Лягушонок. — Смотри — там что-то еще. Он, наверное, подарок тебе прислал?

Эмили не отвечает. Она распечатала письмо, которое скорее похоже на посылку, внутри ее старые письма к Гектору. Сначала она не понимает, в чем дело; потом лицо ее бледнеет. Эмили пробегает глазами записку.

— Ну что? — спрашивает Лягушонок. — Все хорошо?

— Нет, — говорит Эмили. — Мне бы надо повидать отца. Очень плохие новости в отношении Гектора. А Роберт, Роберт, он…

Слова не идут у нее с языка, и внезапно Лягушонок становится свидетельницей совершенно необычного поведения старшей сестры: ее умнейшая, деловая, всемогущая сестра рыдает навзрыд.

Несколько позже Пинкер выходит из своего кабинета и застает ждущего у двери Лягушонка.

— Филомена, — говорит он, садясь рядом с ней. — Боюсь, твоя сестра в состоянии сильного потрясения.

— Я знаю. Роберт ее бросил.

— Я… — Отец проницательно смотрит на дочь. — Откуда ты знаешь?

— Спросила у Ады, почему плачет Эмили, и она мне все рассказала.

— Так. Послушай, теперь ты должна быть особенно внимательна к Эмили. К примеру, будет не слишком учтиво, я думаю, употреблять слово «бросил». Просто они решили, что не станут в будущем связывать свои судьбы.

— Но если он ее не бросил, почему же тогда она плачет?

— Другая неприятность, — продолжает отец, — заключается в том, что Гектор очень серьезно занемог в джунглях. И увы, он скончался.

— Его там похоронили?

— Да, конечно.

— И каннибалы его не съели?

— Нет. Устроили некую достойную церемонию, были и гроб, и поминальная служба, и все местное население помолилось за упокой его души.

Лягушонок раздумывает над словами отца.

— Наверное, в небо ему из Африки подняться быстрее, чем если бы отсюда. Ведь Африка как раз посредине.

— Разумеется. — Линкер встает.

— А за кого теперь Эмили выйдет замуж, если не за Роберта?

— Ну, в свое время она встретит человека, который ей понравится, и она выйдет за него замуж.

Внезапно Лягушонку в голову приходит мысль настолько ужасающая, что от этого ее круглые, под нависшими веками лягушачьи глазенки чуть не выстреливают из орбит.

— Тогда Роберт будет писать мне, да? — выпаливает она.

— Весьма сомневаюсь, что это случится, — говорит, качая головой, отец.

И тут, к своему изумлению, он обнаруживает, что и вторая его дочь заливается слезами.

 

Глава пятьдесят третья

Мы обнаружили плантацию в плачевном состоянии. Хотя прибыли туда мы уже в разгаре утра, работников нигде не было видно. Выкапывание посадочных ям, которое в день моего отъезда продвигалось примерно на пятьдесят футов в день, явно велось теперь раз в десять медленней, и хотя мы с Гектором протянули ленту в направлении, которому должны были следовать работники, свежие ямы зияли в произвольных местах по всему склону, как будто были выкопаны гигантским кротом. В отсутствии железной дисциплины Гектора, плантация, казалось, была совершенно не способна развиваться. Но хуже всего обстояло дело на грядах с рассадой. Листья молодых растений поблекли, и на них появились бледные, с ржавой обводкой круги, как бурые «лисьи» пятна, встречающиеся иногда на страницах старых книг.

Это была какая-то разновидность плесени. Я не мог понять, откуда что взялось. Мы с Гектором тщательно просматривали все кусты дикого кофе в близлежащем лесу, и ни на одном из них не обнаружили ни малейших признаков болезни. Я почувствовал внезапную, резкую боль утраты — Гектор знал бы, что надо делать. И тогда я стал листать труд Лестера Арнольда; тот советовал промыть пораженные растения мыльным раствором в соединении с крепким кофе.

Когда стало очевидным, что саженцы все равно обречены, пришлось решать, что теперь делать. Оставались деньги на покупку еще одной партии посевного материала, но только одной: иначе нам нечем было бы платить работникам.

Как-то за ужином я рассказал об этом Фикре.

— Ты расстроен, — сказала она.

— Естественно, я расстроен. Если и очередная партия погибнет, уже не на что будет рассчитывать — просто не останется наличных для закупки.

Невольно это вырвалось у меня слишком резко: с досады я не сумел сдержаться.

Она помолчала. Потом спросила:

— По-твоему, я виновата?

— Разумеется, нет.

— Но если бы ты меня не купил, денег осталось бы больше.

— Что толку оглядываться назад. Что сделано, то сделано.

Прямо скажем, ответ получился не самый деликатный.

— Значит, все-таки жалеешь, — с нажимом сказала она.

— Послушай, Фикре, не надо передергивать. Мне необходимо придумать, как быть дальше.

На миг ее глаза снова вспыхнули. Потом, она, казалось, совладала с собой.

— А ты не думал выращивать кофе, как это делают местные?

— Местные не выращивают кофе. Они просто собирают зерна с дикорастущих в джунглях кустов.

— Вот именно. Может, тебе всего этого и не нужно. — Она обвела рукой очищенные от деревьев склоны, питомник, ряды посадочных ям. — Можно из твоих землекопов сделать добытчиков. Они бы приносили тебе дикий кофе, и ты бы смог заплатить им за это и сбывать кофе прибыльно на рынке.

— Лестер Арнольд не дает таких советов.

— Лестер Арнольд здесь не живет.

— Пусть не живет, но его книга — единственное пособие, которым я располагаю. Я не могу отмахнуться от проверенных им коммерческих способов, если… если приходится выращивать кофе среди джунглей, — со вздохом отвечал я. — Я знаю еще один путь, которым можно попытаться воспользоваться. В Зейле есть один белый, торговец слоновой костью. Его зовут Десмонд Хэммонд. Он говорил, если когда-нибудь мне понадобится помощь, чтобы я обращался к нему.

— Но чем он сумеет помочь тебе?

— Все знают, что императору нужно оружие. Он купит любое мало-мальски приличное оружие, появляющееся в Хараре. Белые — люди типа Хэммонда — могут наладить доставку из Адена. Навар, который я с этого получу, позволит поправить дела на ферме.

— Зачем императору эти ружья?

— Гектор считает… Считал… Что император хочет расширить свою территорию за счет запредельных земель.

— То есть, чтобы стрелять в местный народ?

— Пока он занят истреблением черного населения, нас это не касается.

Фикре метнула на меня взгляд. Я совершенно забыл, произнося это, какого цвета у нее кожа.

— Надеюсь, ты правильно меня поняла, — поспешил я добавить.

— Но это дело рискованное.

— Не убежден, что у меня есть выбор. Так или иначе, хочу насчет этого помозговать.

— Ясно. — Она отвернулась. — Что ж, потом мне скажи, что надумал.

— Конечно же, скажу. В конце концов тебя это тоже касается.

Дорогой Хэммонд!
Уоллис.

Обращаюсь к Вам об одном одолжении. Вы говорили, что, возможно, будете заинтересованы в ведении со мной общих дел. Если Ваши слова по-прежнему в силе, не смогли бы вы достать мне столько «ремингтонов» последней модели, сколько возможно продать англичанину в кредит, и прислать мне их в Харар? Если будут спрашивать, скажите, что в ящиках инвентарь для работы на плантации. По соображениям, в которые я не стану углубляться, мне необходим срочный источник дохода, а здесь в настоящий момент отличный рынок для сбыта подобного товара.

Прилагаю к письму двадцать австро-венгерских крон в качестве первого взноса.

Всех благ,

Я отправил это письмо с одним доверенным лицом, направлявшимся по делам на побережье, хотя понимал, что ответа придется ждать недели и даже месяцы.

Между тем я был весь в делах — в делах по горло. Плантацию будто кто сглазил. На уцелевшие от плесени посадки напали черные муравьи. В питомник с рассадой проник дикий кабан и учинил там разгром. Работники становились все разнузданней и разнузданней. В мою стопу внедрились джигги, откуда их пришлось извлекать с помощью иглы. Ржавчина распространилась и на все другие растения; она не то чтобы высушивала их, но замедляла их рост. Я пересадил зараженные растения на более просторные гряды, перекопал заново питомник, и посадил новые зерна вместо пропавших. Бывало, я засыпал, даже не сняв сапог, что хотя бы преграждало доступ джиггам к моим ногам.

И все же, и все же… Каждую ночь, едва смеркалось — все эти непривычно ранние экваториальные ночи, когда чернота опускалась на джунгли плотным покрывалом, — в сгущавшейся тьме просверкивали попугаи и зимородки, обезьяны-колобусы легко пролетали меж деревьями над головой, и сквозь темень волшебно перекатывались светлячки. Мы с Фикре ужинали вместе, рядом ни души, только шипящая лампа. В такие минуты трудно было не испытать чувства полного удовлетворения. Как бы после своего изгнания из Оксфорда я ни рисовал в воображении, что со мной станется в дальнейшем, никогда, даже в самых смелых мечтах не представлялось мне то, что было теперь.

 

Глава пятьдесят четвертая

Порой Эмили думает: если бы боль называлась кофе, она разложила бы ее на мириады составных частей. Конечно, разбитое сердце. Но разбитое сердце — лишь одна составляющая того, что она сейчас испытывает. Унижение: сознание, что уже во второй раз за свою жизнь, она оказалась у разбитого корыта. И отец, и Ада слишком любят ее, они не произносят: «Тебя ведь предупреждали!» Хотя они и в самом деле предупреждали, но Эмили не слушала их. Теперь выходит, что они всегда были правы в отношении Роберта. Крах: она чувствует себя глупой, никчемной, бездарной. Как она осмеливалась надеяться изменить мир, если сама не способна даже мужа себе заполучить? Злость: как он посмел так гадко от нее отречься, написать всего несколько строк, будто аннулировал газетную подписку? Очевидно, сама изящная краткость составляет отчасти суть послания. Одиночество: Эмили тоскует без него, она все бы отдала, лишь бы его вернуть. Она вспоминает их полуденные кофейные дегустирования в отцовском кабинете, ассоциативные находки, скользившие между ними музыкальными перекличками, их дуэт, тайный язык чувств, выражающий куда больше, чем сам вкус кофе… И еще есть одно чувство, которому нет названия, во всяком случае, она не находит: ужасная, мучительная ампутация физического желания, которое отныне не проявится никогда. Эмили ощущает себя неудачницей, жалкой, нелепой старой девой… Будь ты проклят, Роберт Уоллис, думает она, собирая суфражистские петиции. Будь ты проклят, думает она, ведя протоколы собраний избирателей Артура. Будь ты проклят, думает она, бредя в ночи и внезапно вспоминая о том, что произошло, почему саднит в глазах и щекочет в носу, и вот уже слезы готовы хлынуть опять, неизбежные, как приступ лихорадки.

 

Глава пятьдесят пятая

— Мне надо поехать в Харар, — сказал я Фикре. — Нужны новые семена для посадки.

— Ну да. Хочешь, чтоб я поехала с тобой?

Я заколебался:

— Тебе не слишком обременительно остаться тут? Народ будет лучше работать под присмотром.

— Ну да. Может, подкупишь еще кое-чего в хозяйство? Если хочешь, могу составить список.

— Это будет замечательно. — Я взглянул на нее. — Ты знаешь, что я тебя люблю?

— Да, знаю. Возвращайся скорей.

С делами в Хараре я покончил стремительно, и тут мне подумалось, не заглянуть ли к Бею, может, он знает что-нибудь про Хэммонда.

Что-то иное было в облике знакомого дома. Наверное, исчезли резные лампы, свисавшие с балкона. Я постучал в дверь. Ее открыл человек, лицо которого было мне незнакомо.

— Чем могу служить? — спросил он по-французски.

— Мне нужен Ибрагим Бей.

Человек скорбно улыбнулся:

— Как и всем нам. Он отбыл.

— Как? Куда?

— Должно быть, в Аравию, — пожал плечами человек. — Отъехал внезапно, чтобы избежать кредиторов.

Что за ерунда.

— Вы уверены?

Незнакомец рассмеялся, явно искренне:

— Разумеется, уверен. Я один из них. Мне еще повезло. Я получил в счет долга этот дом. Мерзавец уже давно задумал скрыться, в доме нечего даже продать.

Внезапно меня пронзила мысль — настолько кошмарная, что я даже не мог заставить себя как следует ее осмыслить.

— Не читаете ли вы случаем по-арабски? — медленно проговорил я.

— Да, немного, — кивнул он.

— Позвольте, я покажу вам кое-какие бумаги?

— Извольте… — развел он руками.

Я вернулся в дом французского купца и отыскал бумаги, которые подписал, когда покупал Фикре. Возвращаясь назад теми же улицами, я снова постучал в резную, с орнаментом дверь дома, в котором прежде жил Бей. Новый хозяин, разложив перед окном бумаги, принялся их просматривать:

— Вот это счет на продажу.

Слава Богу!

— Это чек за десяток корзин высокосортных фисташек из Каира. А этот, — от постучал пальцем по очередному документу, — счет за погрузку некой партии кофе. А это, — он взял в руки сертификат на собственность, — письмо. Скорее, записка, кажется, адресованная вам.

Если вы когда-либо освободите ее, вы должны будете это порвать…

— Что с вами? — встревоженно спросил незнакомец. — Может, выпьете немного кофе?

Он выкрикнул что-то на языке адари, вошел слуга с кофейником.

— Нет, нет! Прошу вас… о чем там говорится?

— Тут написано: «Друг мой, не судите нас слишком строго. Теперь крайне сложно зарабатывать на торговле кофе, а у меня уже образовались многолетние долги. Когда вы слегка остынете, надеюсь, вы вспомните, что заплатили исключительно по своей доброй воле. Что касается девушки, простите ее. Она влюблена, и иначе она не могла».

Я не понимал. О чем это он? Что значит, иначе она не могла? За что я должен простить Фикре? Откуда он узнал, что она влюблена в меня?

Если только…

Что-то еще сошлось в моем мозгу, обрывки отдельных воспоминаний внезапно воссоединились, подведя логичный итог.

«Врача это не обманет, но может обмануть ослепленного страстью мужчину — мужчину, который верит в то, во что ему хочется верить».

Мне необходимо было вернуться на ферму.

В подобном путешествии нельзя спешить — джунгли вцепляются в тебя, хватают за ноги, обвивая их лианами, джунгли нацеливаются на тебя ветвями и листвой, опуская свою руку тебе на сердце и шепча погоди! Джунгли высасывают твои силы, подавляют твою волю.

Кроме того, я уже понимал, что я обнаружу.

Фикре исчезла. Мулу исчез. На складной кровати трепетала записка:

Не пытайся искать нас.

И потом, уже несколько иным почерком, как будто в последний момент вернулась назад, не желая уйти без этого последнего, поспешного объяснения: Он единственный мужчина, которого я когда-либо любила.

Не буду пытаться объяснять, что я чувствовал. Думаю, вы можете себе это представить. Не просто отчаяние, не просто горе — кромешный, сокрушительный, удушающий ужас, как будто весь мир рухнул подо мной. Как будто я потерял все. Но ведь, понимаете ли, так оно и было.

В конечном счете, именно такие истории мы представляем себе: опасные сюжеты, где нас убивают, спасают или оставляют без средств существования посреди джунглей в трех тысячах миль от родины.

Должно быть, они замыслили это задолго до нашего знакомства. Возможно, происходило это в то время, когда мы с Гектором прохлаждались в Зейле: они прорабатывали детали, выстраивая каждый нюанс, доводя внешнюю обертку — приманку — до такого совершенства, такой неотразимости, что не заглотить ее я не мог.

Была ли наживка предназначена именно мне? Разумеется, приезд англичанина — молодого, наивного, импульсивного, для которого не существовало ничего, кроме бурлящей в венах крови, — должен был вдохновить их…

Истории, рассказываемые в безлюдных землях. Алмазные паутины, плетущиеся для заманивания беспечных насекомых. Возможно, некоторые вполне правдоподобны. Скажем, вполне возможно, я думаю, что Фикре выросла, как она и рассказывала, в гареме, — как иначе можно объяснить ее образованность, ее знание языков? Предполагаю, что вряд ли она была невинна к моменту нашей встречи — она явно уже прекрасно владела искусством постели. Возможно, именно потому ей и вздумалось соблазнить меня, чтоб я и думать забыл о всякой проверке.

Но одно было совершенно бесспорно: им обоим нужны были деньги. А у меня деньги были — полный сейф. Я и прежде платил за секс, это было им обоим очевидно, но те деньги, которые заплатил бы мужчина за подобное удовольствие — ничтожная малость в сравнении с тем, чего хотели они.

Они понимали, что истинный куш можно урвать, заставив меня платить за любовь.

В точности сказать я не мог, по какому сценарию строился спектакль. Но я мог начать сводить воедино возможное, вероятное, создавать различные версии хода событий, выверяя затем достоверность каждого, подобно тому, как, ударяя монетку о монетку и прислушиваясь к звону, можно определить, какая из них фальшивая, какая настоящая…

И так, в кропотливых трудах, я и сам стал рассказчиком историй.

Все началось с гарема где-то на далекой окраине оттоманской империи. Торг невольниц. Молодой купец, который, по правилам, не должен был там присутствовать среди всей этой вельможной знати. И игра в шахматы — партия, которую купец проиграл невольнице, озлобленной, непокорной.

Он не мог не заметить, что она умна, что мыслит весьма трезво даже и в непростых обстоятельствах торга. И оба они приметили того богатого вельможу, которому ее сулила судьба.

Кому принадлежал замысел? Думаю, Фикре. В конце концов, ей нечего было терять. Возможно, она прошептала, даже одержав над ним победу:

— Поможешь мне, я помогу тебе.

— Чего ты хочешь?

— Свободы.

— Но как я смогу помочь тебе в этом?

— Купи меня.

— На какие деньги? Он легко обойдет меня.

— Какая б ни была цена, я сделаю так, что ты выиграешь от такой сделки.

И тогда она взглянула на него — не с мольбой, нет, а своим прямым взглядом, который был так хорошо мне знаком. Хотя она все еще не была уверена, что идея сработает, вплоть до того момента, когда в последнюю минуту Бей не включился в торг, возбужденно взмахнув руками, будто охваченный внезапной страстью.

Потом наступили годы подготовки плана. Пожалуй, Мулу присоединился к ним позже, хотя, возможно, что он был из ее домашнего окружения, его продали оптом вместе с той, к которой он приставлен.

Любовь без поцелуя не любовь. Копье без крови не копье…

Мулу и Фикре. Они явно любили друг друга — теперь мне было это очевидно. Как я это упустил из вида? Эта была особая любовь между мужчиной и женщиной, какой я, в своем неведении, даже и не предполагал. Любовь, которая ничего общего с сексом не имела.

И все же, и все же… Предположим, Бей пообещал своим невольникам свободу, если они сумеют побудить меня расстаться с деньгами. Но это, разумеется, никак не объясняло тех долгих дней, когда мы непрерывно совокуплялись с Фикре, когда она выводила меня из дремы прикосновением руки, водя пальцами по моей мошонке… Если она любила именно Мулу, зачем же так страстно мне отдавалась?

Он единственный мужчина, которого я когда-либо любила…

Но ведь Мулу не мужчина, верно? Во всех смыслах. Тогда, возможно, ей просто хотелось узнать, какова на самом деле истинная любовь, скорее секс, прежде чем посвятить себя жизни, лишенной этого. Возможно, она даже надеялась, что сложится, например, жизнь втроем: хозяин, невольница и прислужник: она отдает свое тело одному, а сердце другому, и все живут под одной крышей — пока я, при своей прямолинейности, своем нежелании слушать ее, не дал ей понять, что такое нетрадиционное сожительство невозможно.

Или, может, — мысли мои рвались вперед, находили очередное объяснение, хотели отмести его и не могли, — может, вовсе не секс был ей нужен?

Было и еще нечто, что не мог дать ей евнух.

Я вспомнил ее слова, когда она, как завороженная, играя моими яичками, смотрела на них. Без них ничего не будет.

Вот почему она так неистово трахалась со мной.

Она надеялась заиметь ребенка.

Я был слишком привязан к ней. И еще я вспомнил один момент, когда проявил свою слепоту к грядущему. Хотя достаточно лишь почитать Дарвина, чтобы напомнить себе об этом, — сластолюбие, которое слепо вело меня от одного несчастья к другому, было в конечном счете отражением той самой силы, которое побуждает кофейный куст расцвести пышным цветом.

Каким глупцом я был.

Я не просто сам шагнул к ним в ловушку; раскинув объятия, я ринулся в нее, с ликованием гладя окружившую меня сеть. Сластолюбие усыпило мою бдительность, заковав в кандалы, повело меня, словно за цепь, обвившую мой член, по дороге смерти в Харар и сюда.

Создатель — не часовщик. Создатель — сводник.

 

Глава пятьдесят шестая

Артур Брюэр входит в свой кабинет для приема избирателей, в руке у него письмо.

— На это, пожалуй, надо будет ответить. Бедняга ревнитель закона, он абсолютно убежден, что всякий не трудящийся член его прихода непременно симулянт… — Брюэр замолкает. — Эмили, что с вами?

— А? — Она поворачивается было к нему, но тотчас спохватывается: он может заметить ее красные, воспаленные глаза… — Нет-нет, все в порядке, — отвечает Эмили, обращаясь вновь к пишущей машинке.

— Быть может, стоит набросать нечто… — скажем, умиротворяющее неопределенное? — Брюэр кладет письмо на стол рядом с Эмили. — Вы убеждены, что совершенно здоровы?

К его изумлению, внезапно у Эмили судорожно перехватывает горло. Ее рука взметнулась к губам, как будто она только что икнула или совершила еще какой-либо шокирующий faux pas.

— Простите. Я сейчас, я просто…

Договорить Эмили не сумела: душащие, сотрясающие все тело рыдания вырываются наружу.

— Дорогая моя! — произносит потрясенный Брюэр.

Как по волшебству, вмиг в его руке оказывается платок. Эмили берет платок — он мягкий, большой и белый, полотно источает теплый аромат одеколона с коричной палочкой. «Трамперс», — машинально думает она, ее отец пользуется таким же. Эмили погружает лицо в уют просторных складок. Рука касается ее плеча, скользит вниз по спине, мягко гладит рыдающую Эмили.

Когда она слегка успокаивается, он мягко спрашивает:

— Что случилось?

Она разрывается между порывом тотчас рассказать ему все и стремлением не выказать свою глупость, чрезмерную доверчивость, свой стыд, свое женское легковерие.

— Так, ничего… Легкое разочарование и только.

— Но вы так расстроены. Вам необходимо оставить на сегодня работу. — Лицо его проясняется. — Я знаю, что делать, мы с вами пойдем в синематограф. Вы бывали уже в синематографе?

Она отрицательно качает головой.

— Ну вот! — восклицает он. — Уверен, только мы с вами во всем Лондоне еще там не побывали. Я совершенно замучил вас своими делами.

Эмили утирает глаза, силится улыбнуться:

— Это мы все замучили вас своими проблемами!

— Как бы то ни было, спасение в наших руках.

Эмили пытается вернуть ему носовой платок.

— Оставьте его себе!

Он ведет ее к дверям, его рука по-прежнему бережно обнимает ее за плечи. Эмили обнаруживает, что забыла, как может быть приятно, если кто-то так нежно о тебе заботится.

 

Глава пятьдесят седьмая

Тахомен притаился, засев среди деревьев. Полосы влажной земли на его груди и плечах в точности повторяли рисунок света и тени, выплескиваемый вниз с крон деревьев, делая Тахомена почти невидимым. Пальцы слегка сжимали рукоять топора. Голова была измазана грязью, чтобы солнечный луч на металле украшений не выдал его. Топорище наполовину срезано ножом, и теперь топором можно было не только рубить дерево, его стало легко кидать.

Он ждал уже три часа неподалеку от того места, где леопард напал на массу Крэннаха. Может, леопард испугался, и его уже тут нет, хотя Тахомен так не думал. Насекомые садились ему на кожу; грязь на руках, засыхая, коробилась и зудела. Гонголапо, гигантская оранжевая многоножка, проползла по сучку, скатилась ему на ногу, потом, свернувшись кольцами, упала на подстилку из опавших листьев, покрывавшую дно леса; там и скрылась.

Отвлекшись на мгновение, Тахомен поднял взгляд. В двадцати футах впереди тень между деревьев бело-розово вспыхнула, — леопард зевнул, выставляя острые зубы.

Тахомен усилием воли заставил себя не обомлеть от страха, хотя пальцы непроизвольно сжали рукоять топора. Он мог поклясться, что не издал ни звука, но леопард все-таки вскинул голову и повел ноздрями.

Он был слишком далеко, бросать топор было рискованно. Бесконечные мгновения выжидали оба.

Но вот леопард поднялся, осторожно двинулся, пробиваясь сквозь ветви и молодую поросль. Его шкура в зеленом свете леса отливала огненным янтарем. Тахомен удержался, чтобы не шевельнуться. Теперь между ним и леопардом было не более десяти футов. Еще пара футов, и он метнет топор.

Леопард негромко мяукнул. Откуда-то из-за его спины выкатились двое щенков, каждый не больше зайца. Едва подбежали к матери, один тотчас поднырнул ей под брюхо и стал сосать; другой, посмелее, скакнул за пролетающей голубой бабочкой, хватая ее увесистой лапой.

Так вот почему этот леопард набросился на массу Крэннаха. Тахомен еще тогда заподозрил такое, а тут убедился окончательно. Мать защищала своих детенышей, не мстила за самца.

Теперь леопард перевалился на бок, шугнув щенка, которому хотелось сосать. Тогда тот принялся следить за братом, копируя его движения, и, разинув пасть, стал прыгать за бабочкой. Щелчок попал в цель: явно обескураженно щенок застыл с бабочкой в зубах. На миг мелькнул ярко-голубой язык, пасть распахнулась, и бабочка, вихляя, точно пьяная, улетела прочь.

Тахомен обнаружил, что думает о Кику, об их малышах, умерших в младенчестве. Интересно, где в лесу нашли приют их духи.

Мать издала очередное урчанье, и группа леопардов двинулась в глубь леса. Они прошли в нескольких футах от Тахомена, мать по-прежнему была слишком поглощена своими детенышами и его не заметила.

Если метать, сказал он себе, только сейчас.

Когда звери ушли, Тахомен поднялся во весь рост. Ноги и руки у него затекли от долгого сидения на корточках. Вот и еще один знак, отметил он про себя с горечью, что он уже не так молод, как прежде. Возможно, это был его последний шанс убить леопарда.

Возвращаясь назад в деревню, он снял с шеи ожерелье, на котором были подвешены яйца и глаза массы Крэннаха, и забросил его далеко в чащу. Теперь ему уже ни к чему было их джу-джу.

Подходя к деревне, Тахомен услышал странные звуки. Похоже, они доносились из самой гущи терновника. Рукоятью топора Тахомен осторожно раздвинул кусты и заглянул внутрь.

Масса Уоллис лежал прямо в гуще переплетенных колючих зарослей. Его одежда была грязна и изорвана, в спутанных волосах застряла сорная трава, и Тахомену показалось, будто он воет.

Тахомен пробился сквозь заросли и вытащил массу Уоллиса наружу. Но было ясно, что дело куда серьезней, чем простое невезение провалиться в колючки. Масса Уоллис смотрел невидящими глазами, стонал и бормотал что-то бессвязное.

Засунув за пояс топор, Тахомен подхватил белого человека под руки и помог ему дотащиться до деревни.

 

Глава пятьдесят восьмая

Артур встречается с Сэмюэлем Пинкером в своем клубе. Они обсуждают некоторые интересующие обоих вопросы. Возникновение Независимой Рабочей партии и что это может означать для двух традиционно существующих. Далее — война в Южной Африке и что в последнее время преобладает в заголовках газет: какое воздействие может оказать это событие на империю?

Все чаще и чаще Линкер задумывается над мировыми проблемами. Производители мыла «Санлайт» братья Левер доказали, что можно продавать произведенный в Британии продукт за границу. Более того, их продукт даже изготовляется за границей на дочерних фабриках в Канаде и Бразилии! Почему бы фирме «Кастл» не последовать их примеру? В конце концов, голландцы и французы употребляют кофе даже больше, чем британцы, и, выходит, что этикетка «Кастл» фирмы Линкера воплощает некий универсальный смысл. Пинкер изучил новую стратегию Леверов: тут открывается фабрика, там возводится производственное предприятие; расходы, по возможности, общие, но всегда неизменный контроль. Это явный прорыв, он уверен в этом. Подобно тому, как в последние годы различные государства создают между собой альянсы во внешней политике, так и торговые компании этих же государств должны смыкаться похожим путем.

Трудность, разумеется, есть, — и она политического свойства. Некоторые газеты утверждают, что эти торговые союзы не так хороши для потребителя, — что они лишь немногим лучше, чем картели. Разумеется, это ерунда: как можно не увидеть громадной разницы между, с одной стороны, двумя компаниями, договаривающимися не поощрять конкуренцию в отдельных областях, и, с другой, неким кофейным синдикатом, в котором небольшая группка сановников, государственных деятелей и богатых владельцев плантаций сговаривается не предоставлять вышеназванным компаниям сырье. Пинкер убежден, что свободная торговля победит, но дело следует поставить на правильные рельсы и довести до слуха членов правительства… Словом, у них с Артуром Брюэром есть о чем потолковать.

Но вот беседа закончена, они сидят, попыхивая сигарами и пригубливая свои стаканы. Но Пинкер улавливает некоторую нервозность в молодом человеке.

— Мистер Пинкер, — говорит Артур.

— Прошу, просто Сэмюэл!

— Сэмюэл… Мне бы хотелось кое о чем вас спросить.

Пинкер зажатой между пальцами сигарой изображает подбадривающий жест.

— Это касательно Эмили, — говорит Артур, смущенно улыбаясь.

Глаза у Линкера суживаются, но он не произносит ни слова.

— Разумеется, я ей ничего такого не говорил, да и не скажу, если на то не будет вашего согласия. Но мне кажется, у нас с ней много общих интересов, она такой замечательный в общении человек; и это я отношу, если позволите, за счет того, какое вы дали ей воспитание и образование.

Пинкер удивленно вздымает брови.

— Я хотел бы спросить у вас, позволено ли будет мне общаться с ней чуть теснее, — поясняет Артур.

— Позволено ли? — переспрашивает Пинкер, подобно огнедышащему дракону исторгая из себя сигарный дым. — Позволено ли? Вы спрашиваете моего согласия на то, чтобы ухаживать за моей дочерью?

Напрягшись, Артур кивает:

— Именно так.

Внезапно Пинкер расплывается в улыбке:

— Дорогой мой, я-то надеялся, что вы уже давно этим занимаетесь!

 

Глава пятьдесят девятая

Наконец пришла пора дождей; шквал серых вод грянул с небес, как будто с вершины гигантского водопада.

Между тем жители деревни обсуждали, как поступить с массой Уоллисом. В этих беседах тамилы участия почти не принимали. Теперь, когда ферма лишилась крепкого хозяина, когда они уже не были уверены, что им заплатят, тамилы по одиночке, по двое исчезали в джунглях, отправляясь на поиски других плантаций и работы.

Вода проникла в рабочие постройки, так что жителям деревни пришлось их разобрать и использовать дерево для постройки округлых хижин с соломенными крышами, которые, по их опыту, воду не пропускают. От дождя размякла земля, поэтому люди выкопали некоторые зараженные растения и взамен посадили батат и маис. В джунглях и так растет много кофе, да и одним кофе сыт не будешь.

Правда, похоже, кое-кто пытался это оспорить. Масса Уоллис жил в хижине у Кику и ничего не брал в рот, только кофе да кхат. Заснет на пару часов, снова проснется, и так весь день напролет: то он рыдает, то головой бьется об стенку, как полоумный.

— Колдовство сходит медленно, — объясняла Кику соседям. — Мало что можно сделать, чтобы приблизить выздоровление. Пусть себе жует травку, если она ему боль снимает.

— Почему мы должны давать ему приют? — допытывались некоторые из тех, кто помоложе. — Что он нам хорошего сделал, ведь он позволял избивать нас и разрушать наши дома? Он даже не может вести хозяйство, чтобы и мы получали деньги.

На этот вопрос ответить было не просто.

— Он такой же человек, как и мы, — сказала Кику. — Разве можем мы прогнать гостя прочь, не предоставив ему еды и крова?

Лишь однажды масса Уоллис вышел из своего столбняка, и это случилось, когда на ферму наведался торговец, человек от одной из новых компаний, которые привозили одни товары в джунгли, а другие вывозили оттуда. Он явился в сопровождении двух мулов, к спине каждого было приторочено по увесистому деревянному ящику. Торговец был сомали, но одетый, как белый. Такого жителям деревни видеть еще не приходилось.

— Я привез товар, который заказал мистер Уоллис, — объявил прибывший изумленному Тахомену. — Где он?

К еще большему изумлению Тахомена из хижины Кику появился масса Уоллис, и взгляд его был ясен.

— Мое оружие! — выкрикнул он. — Оружие пришло!

Ящики сгрузили со спин мулов, и Джимо принялся лезвием топора вскрывать крышки. Внутри оказалась записка, которую Уоллис развернул и пробежал глазами:

Уоллис!
Хэммонд.

Посылаю вам, как Вы и просили двенадцать «Ремингтонов» последнего образца. Если решите, что сумеете сбыть больше, пришлите еще денег.

Ваш —

— Больше? — пробормотал Уоллис. — Разумеется, я продам больше! Ну же, Джимо, распечатывай скорее! Наконец-то…

Шагнув к ящику, он вынул из него что-то увесистое. Молча развернул обертку из вощеной бумаги.

Ничего подобного жители деревни отродясь не видывали — кнопки в четыре ряда, одна над другой, а над всем этим широкий полукруг с зубьями, — потому, казалось, будто венчает весь этот механизм ухмыляющаяся челюсть. Вмиг масса Уоллис как бы остолбенел. Потом поставил машину на землю и принялся хохотать. Долго-долго он так гоготал до слез, сложившись пополам, как от боли в животе. Жители деревни, вежливо улыбаясь, переглядывались, не понимая смысла всей этой шутки, но готовые присоединиться к его веселью.

Наконец Уоллис сумел что-то выговорить.

— Хэммонд, идиот чертов, — задыхаясь, произнес он. И, взглянув на Тахомена, сказал то, что вождь уразуметь не смог: — Дюжину сраных пишущих машинок, вот что он мне прислал!

Потом масса Уоллис снова удалился в хижину Кику. Казалось, на него обрушилось новое смертельное заклятие: он просто отвернулся к стене, так и лежал.

— Он умрет? — спросил Тахомен у жены.

— Может и умрет, если захочет того. Это не похоже на проклятие, наложенное каким-то магом, — масса Уоллис сам себя проклял, и только ему решать, позволит он сам себе это проклятие снять или нет.

Каждое утро Кику варила ему кофе, густой, темный, бормоча моленья, пока растирала зерна:

Кофейник, Кофейник, дай нам покой, Кофейник, Кофейник, пусть дети растут, Защити нас от бед, Дай нам дождь, дай траву.

Но масса Уоллис оставлял кофе нетронутым, только все жевал и жевал кхат.

Спрошу лес, что делать, решила Кику. Она отправилась в джунгли и сидела там тихо-тихо, прислушиваясь к мириадам шепотов айана. Уже земля, которую расчищали для кофейной плантации, сплошь покрылась сорной травой: скоро деревья начнут снова расти из джунглей, и постепенно громадная дыра в лесу снова зарастет, как затягивается кожа на заживающей ране.

Так часто бывало — лес не давал ей прямых ответов, вместо этого позволял спокойно собраться с мыслями, пока ответ сам не прояснится, пока она не увидит, что он уж давно глядит ей прямо в глаза.

 

Глава шестидесятая

Они отнесли массу Уоллиса в хижину, которая предназначалась для лечения больных, и положили его там на пол. В хижине была яма для очага, но не было отверстия в крыше для выхода дыма. В этой яме Кику скопила большую кучу всяких трав и коры куста ибоги. Там были еще и зерна кофе, потому что кофе усиливает действие ибоги, а также паста, изготовленная из дробленых корней ибоги.

Удушливый дым тлеющей ибоги заполнил хижину. Кику сорвала с массы Уоллиса одежду и разрисовала его тело узорами, обозначавшими его возрастной клан. Потом взяла плошку с пастой и осторожно наложила немного ему на губы и десны, потом сделала то же самое себе.

— Что ты делаешь? — пробормотал он.

— Туда, куда предстоит отправиться, отправимся вместе, — сказала она ему на языке галла.

Потом села у его постели и стала ждать, приложив руку к его запястью, чтобы духи зар, явившись, не улетели бы с ним одним, не захватив и ее.

Время в хижине видений редко совпадало с временем за дверью, но и при этом Кику показалось, что она прождала слишком долго, прежде чем почувствовала, как постукивают по крыше прибывшие духи. Масса Уоллис, застыв, приподнялся на несколько дюймов над полом, когда зар попытались поднять его к себе на плечи, но Кику крепко держала его до тех пор, пока они не соблаговолили заметить ее.

— Кто ты? — грозно спросил ее один из духов.

— Я проведу его по пути, чтоб с ним ничего не стряслось.

— Зачем? Ведь он не твоего племени.

— Он наш гость, я должна оберегать его.

Ей было слышно, как зар советуются между собой.

— Мы не твои зар, — сказали они наконец. — Мы прибыли издалека, чтобы забрать этого человека. Ты тут совсем ни при чем.

— Вы не наши зар, но это наша хижина, и этот человек под защитой нашего гостеприимства. Он разрисован нашими знаками.

— Путь будет далек, и ты не сможешь вернуться назад.

— Пусть так, я готова отправиться с вами, — ответила Кику.

Они взлетели ввысь, летели над долиной, и впервые Кику смогла взглянуть вниз и увидеть перемены, произведенные белым человеком, — не только рукотворные, как, например, вырубка леса, но и все сложные переплетения родственных и племенных связей, сделавшихся зримыми благодаря пасте ибоги, и которые оказались даже более нещадно поруганы, чем леса. Лес-то сумеет залечить свои раны, а вот общий уклад племен, думала Кика, вряд ли окажется таким же стойким.

Они все летели и летели над Хараром и над пустыней, над бескрайним морем и горами, стылыми в снегах. И прилетели они в такое место, которое было странным даже по знаниям ибога-странствий, в место, где много серых каменных коробок и много прямых линий, и поняла Кику, что это и есть деревня белого человека.

Зар пытались их разлучить, но усилием воли Кику держала массу Уоллиса: она перевернулась, едва они стали падать вниз, так, что теперь он летел верхом у нее на спине, и потому Кику видела, что потом происходило, его глазами.

У стола стоит женщина средних лет. Она перебирает огромную кучу листочков, сворачивая пополам и укладывая в аккуратную пачку. Как раз в тот момент, когда стопка вот-вот развалится, входит другая женщина, гораздо моложе, берет стопку листков и переносит на другой стол, где для них уже заготовлены специальные конверты. Похоже, женщины трудятся с листочками уже давно.

Обе женщины обведены многоцветным контуром, как видится в глазах после паров ибоги. Но можно разглядеть, что молодая хороша собой. По тому, как вздрогнул масса Уоллис, увидев ее, Кику понимает, что эта женщина для него важна. Поэтому Кику с массой Уоллисом перемещаются ко второму столу и смотрят, как молодая женщина раскладывает бумажки в конверты.

Женщина их видеть не может, но ее нежные ноздри трепещут, она поворачивается в их направлении, и лицо ее принимает озадаченное выражение. Она быстро поводит носом в воздухе.

— Мэри? — произносит она.

Другая женщина поднимает голову.

— Вам не кажется, что пахнет кофе?

— Нет. Только типографской краской. Я уже трижды порезала пальцы об эти треклятые листки. Может, прервемся, выпьем чаю?

— Разумеется, вам необходимо сделать перерыв, — говорит входящий в комнату мужчина. — И это будет первым актом в нашем законодательстве — человек не должен сворачивать избирательные бюллетени в течение более двух часов без перерыва на чаепитие.

— В таком случае, мы должны продолжить работу. Ведь мы занимаемся ею всего сорок минут, — сухо говорит молодая женщина.

Но она улыбается вошедшему мужчине.

— Я поставлю чайник, — говорит Мэри. Проходя мимо молодой женщины, она тихонько бросает: — Наверно, я вернусь нескоро, этот чайник долго закипает.

Та женщина уходит, в комнате тихо. Кику и так не слишком понимает речь белых людей, но их молчание — новая загвоздка. В языке галла много разных видов молчания, от неловкой паузы до многозначительной тишины, но Кику тотчас понимает, что вот эта здешняя тишина игривого свойства.

— Сегодня вечером собрание, — начинает мужчина. — Боюсь, мне придется на нем присутствовать, но я подумал… если вы не слишком утомитесь… может быть, согласитесь сопроводить меня туда в качестве гостьи?

— А по какому поводу собрание?

— Гомруль. — Он разводит руками. — Необходимо найти способ провести билль через Палату лордов. На данный момент землевладельцы дали понять, что они заблокируют всякую попытку урегулировать ирландский вопрос.

— Я с удовольствием пойду, Артур.

— Правда? Вам не будет скучно?

— Мне это чрезвычайно интересно, — заверяет она его. — А будет ли там сэр Генри?

Мужчина кивает:

— Он основной оратор.

— Тогда я с нетерпением буду ждать вечера. Говорят, он блестящий оратор. И вообще мне будет приятно сопровождать вас.

За спиной Кику слышит безутешное рыдание массы Уоллиса.

Но вот масса Уоллис тяжелеет, а облики людей в комнате становятся ярче. Пора улетать. Кику чувствует, как зар сильными руками подхватывают ее под мышки, поднимают вверх. Но лететь им слишком далеко, а задержались они слишком долго: масса Уоллис стал такой тяжелый, а Кику так устала, что зар не могут их поднять. На миг ей кажется, им никак не улететь. Иногда бывает так, она знает: люди впадают в ибога-транс и по той или другой причине никогда не возвращаются обратно, обрекая свой дух вечно бродить по земле, невидимым, неприкаянным. Совершив неимоверное усилие, Кику рвется вверх. Она чувствует, как зар подтягивают ее, и уже они летят по воздуху, пролетают над бурлящим муравейником, это деревня белого человека, сперва медленно, но вот, набирая скорость, они летят теперь над морем.

Вернувшись в целительную хижину, масса Уоллис погружается в глубокий сон. Кику произносит заклинания, благодарит зар за их помощь, желая им благополучной дороги обратно, туда, откуда они явились. Затем берет заточенную иглу дикобраза и осторожно погружает ее сначала в пепел ибоги в очаговой яме, затем подносит к ритуальным знакам на груди массы Уоллиса. Острие пронзает кожу: от серой, еще чуть ядовитой золы кожа вспучивается и твердеет по проколотым точками контурам рисунка, и это означает вступление массы Уоллиса в свой возрастной клан.

Пока масса Уоллис спал, Кику отправилась искать Тахомена.

— Тут у меня мысль пришла, — робко произнесла она.

Он знал ее слишком хорошо, чтобы поверить, будто одной мыслью все и ограничится.

— Говори.

— Хорошо бы Алайе побыть при массе Уоллисе служанкой.

Тахомен был изрядно озадачен:

— Алайе? Почему Алайе?

— Потому что она самая красивая из молодых женщин.

— Ты хочешь, чтобы она разделила с ним постель?

Кику отрицательно покачала головой:

— Думаю, масса Уоллис сейчас слишком для этого слаб, но когда красавица рядом, то и поправиться легче. Да и ей будет занятие.

Тахомен устремил взгляд вдаль, продолжая прикидывать про себя. От Кику всего можно было ожидать, но тут выдала такое, прямо голова кругом.

— Если Алайа все же станет прислуживать белому человеку, — сказал Тахомен, — я не найду ее, если захочу к ней.

— Но по счастью у тебя есть и другая жена.

— Значит, копье Байаны уже не будет торчать у твоей хижины?

— Копье Байаны… — многозначительно произнесла Кику, — не так прямо и не так далеко бьет, как ему хочется думать.

Тахомен хохотнул:

— По-твоему, мужчина так наивен, — сказал он, — и один взгляд на хорошенькое личико может снять с него порчу?

— Хочешь сказать, я глупость предложила? — взъершилась Кику.

— Конечно, нет, — поспешно ответил Тахомен. — Просто наивность, а это уж дело совсем другое.

— Гм, — уже мягче произнесла Кику. — Конечно, мужчины наивны, ну и женщины тоже, если уж на то пошло.

— Да? Что же вам, женщинам, нужно?

— Нам нужно… — Кику помедлила. — Чтоб не спрашивали, что нам нужно.

— Ой, избавь меня от своих загадок, старая женщина, — ворчливо сказал Тахомен.

Она с силой пихнула его в плечо:

— Меньше болтай о старости! Не такая уж я старуха, вот если опять начнешь ходить ко мне в хижину…

— То что?

Она мотнула головой:

— Ну, скажем, лес пообещал мне кое-что.

— Да? — сказал Тахомен.

Кику видела, что он понял, и еще она видела, что он не станет все портить лишними словами, на это она и надеялась. И поняла, что за это самое и любила его: было такое в нем, он соображал, чего говорить не надо.

 

Глава шестьдесят первая

Ухаживание имеет странный вид, в значительной мере потому, что происходит в преддверии общих выборов. Активность политической кампании в полном разгаре: листовки пишутся, печатаются, заправляются в конверты, доставляются к каждой двери; посещаются собрания, организуются дебаты, выстраивается лоббирование, проходят встречи с избирателями… Обстановка захватывающая, но они редко оказываются вдвоем, разве что на несколько минут. Он — генерал, а она — из рядового состава. Нежные чувства Артура проявляются в мягком осведомлении, не слишком ли много она работает, и он настоятельно убеждает других добровольцев дать ей возможность немного передохнуть в данный момент в его обществе. Ее хрупкость превращается в их отношениях в удобный миф: немое напоминание о ее слезах тогда, в его кабинете, о полученном в дар платке, надушенном одеколоном «Трамперс»…

Окружающим становится ясно, что они прекрасно понимают друг друга. Его рыцарство, его галантность сосредоточены только на ней. Если во время публичного выступления он говорит о Беззащитности, его глаза ловят ее взгляд в толпе слушателей. Если он говорит о Роли Женщины, именно этой женщине дарит он свою улыбку. Если говорит о Либералах и Семейной партии, то с такой серьезностью смотрит на нее, что она не может одержать улыбки и вынуждена опустить глаза из опасения: что если, глядя на нее, может улыбнуться и он.

О Роберте Уоллисе она не вспоминает. Ну а если и вспоминает — ведь как бы ни старалась она, но временами просто невозможно заставить себя о нем не думать, — то исключительно с негодованием, оно не прошло до сих пор. В такие минуты Эмили вовсе не ощущает себя той хрупкой женщиной, какой видит ее Артур. В такие минуты ей все еще хочется разыскать этого тупого, никчемного, самовлюбленного юнца и кулаком в кровь разбить ему нос.

Выборы совпадают с возвращением тысяч солдат из Южной Африки. Правительство консерваторов устраивает один парад победы за другим. Порой трудно отличить избирательный ажиотаж от парадных церемоний.

Консерваторы сохраняют большинство с достаточным перевесом. После выборов Пинкер с яростью обнаруживает, что Уильям Хоуэлл, владелец «Кофе Хоуэлла» произведен в рыцари; официально — за заслуги в филантропической деятельности, но на самом деле, и это всем известно, за его финансовое подпитывание фондов партии консерваторов.

Почтеннейшие либералы сетуют, что поддержка таких вопросов, как избирательное право для женщин, лишает их постов. Они утверждают, что необходима политика, направленная на интересы избирателей, а не тех, которые по своему положению не способны отдавать голоса в поддержку партии. Пособия по болезни, пенсии, пособия по безработице — вот чем можно привлечь к себе рабочий люд.

В Лондоне Союз за право голоса для женщин удваивает свои усилия, чтобы добиться влияния. Эмили работает для Союза с тем же рвением, как и для избирательной компании Артура. У нее болезненный вид, она ужасно исхудала; но глаза все так же горят, впрочем, чем худее и бледнее она становится, тем нежней заботится о ней Артур.

Что касается Артура, то для него досада, что его партия проиграла выборы, скрашивается тем обстоятельством, что внутри его электората доля голосов в его поддержку возросла. Теперь он важная фигура среди либералов, возможно, в будущем — министр.

Настает время заняться домашними проблемами. Ему повезло, он нашел себе жену, которая составит идеальную пару министру: трудолюбивая, правильно мыслящая и, благодаря энергии своего отца, богатая. Остается только сделать официальное предложение.

Предложение делается без особого афиширования. Только так, никакого шума: они оба не склонны к помпезности. Он выводит ее на веранду Палаты общин. Вечер: бесконечное движение взад-вперед по глади реки улеглось. Артур заводит разговор, давая Эмили понять, что на этот шаг идет, все тщательно обдумав, что он как никто в высшей степени почитает святость любви, чистейшее выражение которой он видит в пожизненном союзе двух любящих сердец.

— В заключение, — говорит он, — я желал бы вашего позволения переговорить с вашим отцом, чтобы просить у него вашей руки.

— О, Артур! — говорит она. Услышанное для нее отнюдь не сюрприз: на протяжении последних недель он не скрывал своего особого отношения к ней. — Я отвечу «да» — конечно, «да».

Конечно, «да». Как может быть иначе? К браку она стремилась всегда. Она — личность Рациональная. Отступить теперь от той будущности, которую она рисовала себе, было бы весьма неразумно.

Если по истечении долгих дней у нее появятся сомнения — а сомнения у Эмили есть и сейчас, — то и тогда она воспримет их как естественные. Им обоим предстоит совершить непростой шаг, который изменит жизнь обоих. И если, когда он заговаривает о браке, порой ей кажется, что он имеет в виду что-то иное, что-то более абстрактное, и, возможно, более возвышенное, чем себе представляет она, ну что ж, она и к этому готова. Он идеалист — и Эмили это в нем больше всего восхищает.

Не любовь будет крепить их брак: скорее брак будет крепить их любовь. Она страстно верит в это, но все же не может удержаться от вопроса: что если все-таки так не случится?

Пинкер видит, что зря полагался на политиков. Если что-то требуется предпринять, пусть лучше этим займутся деловые люди. Продажи «Кофе Кастл» постоянно растут, и денег у него полно. Правда, Хоуэлл перенял его тактику, запустив в оборот и свой кофе в упаковке под названием «Высокосортный кофе с плантаций Хоуэлла», но Пинкер уверенно опережает своего соперника. Он вводит новые формы упаковки — по полфунта, по четверть фунта, и даже новый вид тары — плотно закрывающуюся жестяную коробку, в которой можно хранить молотый кофе по нескольку недель. Рекламисты из лондонской конторы Дж. Уолтера Томпсона именуют такой кофе «долговечным». Они корпят над выпуском дюжины рекламных объявлений в неделю, каждое из которых целенаправленно вдалбливает в головы покупателей, что «Кофе Кастл» — неотъемлемая часть счастливого брака. («Подавая мужу чашку этого необыкновенного кофе „Кастл“… вы создаете домашний уют!»)

Линкер долгие часы проводит в своем кабинете, планирует, выстраивает, обдумывает тактику действий.

 

Глава шестьдесят вторая

В целом, решила Кику, все идет как надо. Алайе приятно ходить за таким большим и уважаемым человеком, как масса Уоллис. Масса Уоллис, хоть по-прежнему говорит мало, начал снова есть, и каждый день он трудится в лесу, собирает кофе. А Тахомен каждую неделю проводит с ней по нескольку ночей, не всегда, правда, занимаясь любовью. Ведь, хоть она еще вполне молода, чтоб зачать ребенка, но, все же не настолько, чтобы слишком изнурять себя. Они просто разговаривают, обсуждают то да се, перебирают деревенские сплетни, и потом засыпают, уютно и привычно лежа в объятиях друг у друга. И хотя еще рано пока говорить, будет ли ей послан еще один ребеночек, и, конечно, еще совсем рано, чтобы узнать, останется ли ребеночек с ними или будет отозван далеко-далеко. Хотя шепот леса обнадеживал.

Однако вопрос с массой Уоллисом по-прежнему не был решен. И наконец Кику поняла, что время для этого настало. Она дождалась, когда собрался совет старейшин, чтобы обсудить деревенские дела, и тогда воздела вверх свою палку сикквее, показывая, что у нее есть что сказать.

— Сыновья женщины, дочери женщины! — начала она.

— Говори! — кивнул ей Тахомен. — Мы слушаем.

— Все вы помните, — сказала Кику, — когда пришли белые люди, саафу был нарушен. Лес пострадал, но лес умеет выжидать. Теперь поля, которые они расчищали, уже поросли кустарником и сорной травой, и деревья поднимаются вновь.

Но не думайте, что все вернется к тому, как было раньше. Уже доходят до наших ушей рассказы о других белых фермерах, что приходят в наши долины. Уже наведываются торговцы в наши края, несут продавать корзины с товаром, высматривая, что можно купить или обменять.

Лес может вырасти снова, но он не сможет защитить нас от очередного белого человека, который придет сюда и захочет повалить лес и все засадить прямыми рядами. Мы можем сказать белому человеку, что его планы не сбудутся, что дикие кабаны пожрут его всходы, а солнце иссушит его саженцы, только белый человек нас слушать не станет, потому что такова его натура.

— Что ты предлагаешь? — раздался чей-то голос. — Или ты, как та собака, лаешь, когда гиены уж и след простыл?

Кику покачала головой:

— Я как тот паук, который говорит: одну паутину порвать легко, а тысячью паутин можно связать льва. Вот что предлагаю я. Белый человек платил нам деньги за наш труд. Вместо того, чтобы самим их потратить, мы должны отдать их ему назад.

Наступила долгая тишина; жители осмысляли такое странное предложение.

— Масса Уоллис не должен здесь оставаться, — пояснила Кику. — Пока он не уйдет, не будет тут саафу. Чтобы вернуться в свою долину, ему нужны деньги — много денег. Если мы отдадим ему все то, что заработали, ему хватит.

— Но тогда у нас самих не останется денег, чтобы купить одежду или пищу нашим детям. Вся работа, которую мы проделали для белого человека, пойдет насмарку, — сказал кто-то.

— Это так, но когда он уйдет, мы сможем по-прежнему собирать дикий кофе в лесу, отвозить его в Харар и там продавать. За этот кофе мы уже станем выручать больше, чем прежде, ведь белые люди показали нам, как надо очищать и сушить зерна на солнце. Мы будем за свой труд получать сполна. И самое главное — ни один белый человек уже не сможет сюда прийти и сказать: пожалуй, я стану тут вашим хозяином. У них это не пройдет: им придется отыскивать массу Уоллиса и выкупать у него эту землю, а он будет уже очень далеко отсюда.

— Этот лес, все-таки, опять стал наш, — возразил кто-то.

— Так-то так, да не так. Теперь мы уж ничего поделать не сможем. Вот почему я прежде вам сказала, что времена изменились.

— Но зачем нам помогать этому человеку? — спросил еще один. — Чем он так заслужил нашу щедрость?

— Мы должны помочь этому человеку, — сказала Кику, — потому что он — человек, сын женщины, как и мы — сыны и дочери женщины.

Снова наступила долгая тишина. Потом Тахомен, откашлявшись, сказал:

— Спасибо, Кику! Ты дала нам пищу для размышлений.

Много дней обсуждали они. Так у них было заведено: то, что может показаться на первый взгляд пустой говорильней, на самом деле было медленным процессом достижения общего согласия, обсуждением вопроса с разных сторон; и каждый раз приводилась своя притча, составлявшая мудрость, доставшаяся им по наследству, до тех пор, пока наконец не принималось общее решение. У белого человека принятие решения происходит совсем не так: у него самым важным всегда и везде считается скорость принятия решения, не согласие, потому для поддержания дисциплины и позволяется навязывать приказы несогласным. Жители деревни не знали, что такое дисциплина, но у них было нечто более могущественное: потребность в саафу.

 

Глава шестьдесят третья

Спускаются сумерки, я сижу в своей хижине. Это лучшее время суток, время, когда боль от утраты Фикре притупляется в преддверии приближения ночи. Подо мной раскинулась долина; пузырятся, наплывая, облака. Внезапно в сплетении лиственных крон взметнется тропическая птица, сверкнет ярким опереньем посреди мрака. Поразительно: птицы разряжены, как денди; одна, чей хвост вытянут оранжевым вымпелом, скакнет и покачивается взад-вперед на лиане; другая, синяя, переливчатая, нетерпеливо перепрыгивает с лапки на лапку; третья, щебеча, важно вспучивает красное оперенье вокруг шеи. Ни дать ни взять троица щеголей, завсегдатаев кафе.

В поле зрения появляется Тахомен. Он медленно идет в мою сторону по холму. Выряжен в лучшее одеяние вождя: мой старый жакет из альпаки поверх куска материи, обернутой вокруг чресел. За ним идет Кику. Волосы целительницы выкрашены красной краской, на шее ожерелье из бусин слоновой кости. Позади нее — Алайа, а следом целая вереница жителей деревни. Но куда делась обычная их оживленность? Процессия вышагивает в торжественном, сдержанном молчании.

Тахомен останавливается передо мной.

— Масса, иди домой, — говорит он.

С важным видом он опускает две монеты, два талера, на землю у моих ног. Затем отходит чуть в сторону, опускается на корточки: смотрит.

Кику произносит что-то на языке галла. И также кладет две монеты у моих ног.

Алайа улыбается мне и подает мне один талер. Идущий следом тоже, потом другой… У кого денег нет, кладут зеркальце или стеклянные бусы или какой-либо иной пустячок, выданный им некогда Гектором или мною. Престарелый господин, порывшись в набедренной перевязи, вынимает наполовину выкуренную сигару, добавляет в общую кучу. Те, у кого вообще нет ничего, опускают одну-две пригоршни кофейных зерен.

Со стороны может показаться, они воздают мне дань: я восседаю на складном стуле, как король на троне, а жители, каждый по очереди подходя, выражают мне свое почтение. Но это я воздаю дань их щедрости; это я, сложив руки вместе, кланяюсь каждому, кто подходит, слезы текут у меня из глаз, и я повторяю, повторяю: Галатооми. Галатооми.

Благодарю.

На следующий день Джимо, Кума и я грузим мое скудное имущество на мула. Я беру только то, что смогу продать в Хараре, остальное оставляю жителям деревни. Возможно, еще и по сей день где-то в высоких горах Африки существует некая деревня, жители которой с радостью пользуются сифоном для газирования воды, деревянным сиденьем для туалета, выпуском «Желтой книги» за апрель 1897 года, треснувшей кофейной чашкой «Веджвуд», дюжиной пишущих машинок «Ремингтон» и прочими элементами цивилизации.

Последнее, на что я натыкаюсь, — увесистый ящик красного дерева, содержащий некоторое количество стеклянных пробирок с ароматами, и брошюрку, озаглавленную «Метод Уоллиса-Пинкера для выявления и классификации всевозможных ароматов кофе. С приложениями, схемами дегустации и иллюстрациями, Лондон, 1897 г.». Ящик слишком тяжел, чтоб взваливать на мула, и совершенно бесполезен, но все же я не без удовольствия отмечаю, что как пробы, так и книжечка, вопреки предсказаниям Гектора, выдержали испытание изнурительным тропическим зноем.