3 февраля 1933 года состоялось торжественное открытие в Кембридже лаборатории, специально построенной для исследований П. Л. Капицы. Лаборатория была создана за счет средств фонда, завещанного Королевскому обществу известным химиком и предпринимателем Людвигом Мондом. Поэтому она и была названа Mond Laboratory. Мондовская лаборатория была передана Кембриджскому университету президентом Лондонского Королевского общества Гоулендом Хопкинсом. Принял ее и торжественно открыл канцлер Кембриджского университета Стэнли Болдуин, видный политический и государственный деятель Великобритании, который неоднократно возглавлял правительство этой страны.

Полтора года спустя после этой торжественной церемонии Капица, как он это делал в каникулярное время все последние годы, отправился в отпуск на родину, вместе с женой. Петр Леонидович выехал из Кембриджа на своей машине. Он пригласил в поездку и директора УФТИ Александра Ильича Лейпунского, который при содействии Капицы был принят тогда на стажировку в Кавендишскую лабораторию.

25 августа 1934 года они прибыли пароходом в Берген (Норвегия). Из Бергена отправились на машине в путешествие по странам Скандинавии. В Ленинград они приехали в сентябре к началу Менделеевского съезда.

На этом съезде и состоялась встреча Капицы с заместителем наркома тяжелой промышленности СССР Г. Л. Пятаковым, о которой сообщают в своем письме Сталину Куйбышев и Каганович.

Письмо написано Куйбышевым 20 сентября, когда в Кремле собрались несколько членов Политбюро. Заседание вел Л. М. Каганович, также подписавший это письмо. Он был заместителем Сталина по партии. А Сталин в те дни отдыхал в Сочи.

«Строго секретно.

Копия. Шифром.

Сочи. Тов. Сталину.

Ученый физик, гражданин СССР, Капица вновь прибыл в СССР (на Менделеевский съезд). По нашему поручению тов. Пятаков вел с ним переговоры о работе в СССР, Капица отказался по мотивам:

а) исключительных условий, которые ему предоставлены в Англии для научной работы (хотя т. Пятаков предлагал ему все, что он потребует); б) личной обязанностью перед руководителем Кембриджского института Резерфордом, который помог ему стать ученым с мировым именем; в) незаконченности некоторых работ, начатых в Англии, после окончания которых, через несколько лет, он готов работать в Союзе, гражданством которого он очень дорожит.

Капица заявил, что все свои изобретения он готов дать Союзу и приглашает любую научную делегацию в его лабораторию в Кембридже для принятия его изобретений, а также студентов для обучения. В частности, в бытность в Харькове Капица передал физико-химическому институту чертежи его машины по производству жидкого гелия (жидкий гелий устраняет всякое сопротивление проводимости электрического тока и тем самым вызывает революцию в электротехнике).

Мы предлагаем: а) поговорить с Капицей еще раз от имени правительства; б) если переговоры не приведут к желательному результату, задержать Капицу для отбывания воинской повинности, которую он не отбывал еще; в) во всяком случае, не выпускать Капицу за границу даже временно, так как есть все основания думать, что он больше не вернется в Союз, а изобретения скроет; г) в крайнем случае, применить арест.

Задержание Капицы в Союзе вызовет большой шум в Англии (известны его связи с Болдуином, Саймоном и другими политическими деятелями Англии), на основании чего Крестинский решительно возражает против задержания. Мы думаем, что такому положению, когда наш гражданин снабжает чужую страну изобретениями, имеющими военное значение, надо положить конец.

Просим срочно сообщить Ваше мнение. Ворошилов знаком с этим вопросом. № 2492/ш.

Куйбышев. Каганович.

20. IX.34 г.» (Сталин и Каганович. Переписка. 1931–1936 гг. М.: РОССПЭН, 2001. С. 486–487).

21 сентября 1934 года шифрованной телеграммой из Сочи Сталин отвечает согласием на предложение Куйбышева и Кагановича (Там же. С. 487). Несколько часов спустя, поразмыслив, он отправляет Кагановичу и Куйбышеву еще одну шифротелеграмму:

Сталин — Кагановичу, Куйбышеву

«В дополнение к моей шифровке № 66. Капицу можно не арестовывать формально, но нужно обязательно задержать его в СССР и не выпускать в Англию на основании известного закона о невозвращенцах. Это будет нечто вроде домашнего ареста. Потом увидим.

Сталин

№ 69

21/IX. 34 г.» (Там же. С. 493).

Закон о перебежчиках, упомянутый Сталиным (название закона он привел неточно), был утвержден Политбюро 21 ноября 1929 года. Приводим текст этого людоедского закона, с небольшими сокращениями:

«1. — Отказ гражданина СССР — должностного лица государственного учреждения или предприятия СССР, действующего за границей, на предложение органов государственной власти вернуться в пределы СССР рассматривать как перебежку в лагерь врагов рабочего класса и крестьянства и квалифицировать как измену.

2. — Лица, отказавшиеся вернуться в СССР, объявляются вне закона.

3. — Объявление вне закона влечет за собой:

а) конфискацию всего имущества осужденного;

б) расстрел осужденного через 24 часа после удостоверения его личности. <…>

6. — Настоящий закон имеет обратную силу». (РГАС-ПИ. Ф. 17. Оп. 3. Д. 766. Л.15)

24 сентября Капице позвонили в Ленинград, где он жил у своей матери, и предложили 25 сентября приехать в Москву, в Кремль, для беседы с заместителем Председателя СНК СССР В. И. Межлауком. Капица ответил, что приехать не сможет, так как очень занят, потому что на днях возвращается в Англию. В ноябре 1934 года в письме к французскому физику Ланжевену Анна Алексеевна рассказывает об этом эпизоде:

«В ответ на отказ приехать человек, который говорил с ним по телефону, ему сказал: „Профессор, вы не отдаете себе отчета в своих словах. Это приказ правительства, вы не можете отвечать отказом, вы должны приехать“. Когда предложение подается таким образом, у вас не остается выбора».

В Москве Межлаук от имени правительства страны сообщил Капице, что отныне он должен будет работать в СССР, а выездная виза его аннулируется. В Англию, к детям, отправилась одна Анна Алексеевна…

Они писали друг другу почти каждый день и письма свои нумеровали. Но иногда им не удавалось отправить письмо в тот же день. Они ставили новую дату и продолжали писать на следующее утро. Иной раз (особенно это касается Петра Леонидовича.) их письма напоминают дневник. У них была потребность разговаривать друг с другом, утешать друг друга и ждать утешения и поддержки друг от друга. Анна Алексеевна написала Петру Леонидовичу 191 письмо. После ее кончины в 1996 году эти письма были перепечатаны. Они хранятся в Архиве П. Л. Капицы в Институте физических проблем (примерно 700 страниц машинописного текста). Петр Леонидович написал жене 132 письма. Эти послания, зачастую очень пространные, многостраничные, были перепечатаны Анной Алексеевной еще при жизни П. Л. Капицы (562 страницы машинописного текста). Несколько лет назад автор настоящей публикации сличил копии писем П. Л. Капицы с оригиналами и внес необходимые исправления.

Первые письма. Письма с дороги.

3 октября 1935 года Анна Алексеевна отплывает на пароходе «Сибирь» из Ленинградского порта…

«№ 1

3–5 октября 1934 г., „Сибирь“

Дорогой Петюш, вчера мы отошли только в 9 ч. 30 или даже позднее. Когда я пошла на пароход, то меня не пустили, надо было ждать, пока всех интуристов не осмотрят и не пропустят, т. ч. я видела ваши спины, когда вы шли к машине.

У меня отдельная каюта, и очень удобно, как раз напротив женской уборной и ванной. Народу не много, человек 40, часть из них интуристы, а другая часть — граждане СССР, едущие на работу в Лондон. <…>

Сегодня полная тишь и гладь, утром был туман, и со всех сторон выли сирены, и мы сами гудели страшным басом. Когда туман прошел, то на минуту показалось солнце, а потом опять стало серо, и теперь идет дождь. Есть один пассажир, который все время слушает граммофон, а к тому же еще радио отчаянно играет, но все же я привыкла к шуму и <…> не слышу его совсем. Занимаюсь тем, что хожу кругом и кругом по палубе и читаю биографию Герцена. <…>

4-го октября. Сегодня ночью поднялся сильный ветер, и нас довольно здорово покачало, но днем опять гладко и спокойно. Карик спокойно стоит, покрытый брезентом, я его осматриваю, слежу, чтобы все было в порядке. Говорят, что до Киля из Ленинграда ровно трое суток, так что будем там 5-го вечером. Мы немного запоздали из-за бури сегодня ночью. Из едущих граждан есть человек пять инженеров, которые едут в Манчестер учиться и очень волнуются, что их английский плох и что они мало чему выучатся. Они решили со мной заговорить, потому что увидели, что я читаю русскую книгу, а то они решили, что я — „гонорная англичанка“. Видишь, какой у меня вид! Не всякий решится ко мне подойти, и они-то решились только втроем, все вместе.

5 октября. Сегодня опять хорошая погода и совсем спокойное море, хотя довольно свежий ветер. Мы опаздываем в Киль и приходим туда сегодня ночью около 2-х или 3-х, так что попрошу буфетчика послать Тебе телеграмму и это письмо. Интеллигентная английская семья оказалась Sidney Webb с племянницей и внуком. Мне сначала показалось его лицо знакомым, а тут сосед за обедом спросил, кто из присутствующих S.W., я без затруднения ему показала. С племянницей <…> мы познакомились, да и с ним тоже. Он симпатичный старичок, совсем маленький. Так как я одна могу говорить по-английски и по-русски, то служу для них переводчиком, что, конечно, делаю с удовольствием и с самым приятным видом.

На пароходе тоска ужасная, беседовать ни с кем, кроме W, не хочется. Играть в кольцо тоже не хочется, даже читаю меньше, чем обыкновенно. Так, брожу по палубе, посматриваю за Кариком, он в целости и сохранности. Пришлось только брезент немного подвязать, потому что очень сильный ветер, и под него поддувает. Пока идем без поломок, но никого из команды не видим. Капитана совсем не видно, да и другие скрываются. Публика все мирная, инженеры, занимаются усиленно английским, но он у них плохо двигается, хотя две интуристки и приняли в их обучении живейшее участие. Любителя граммофона, слава Богу, кто-то угомонил, потому что его сейчас что-то не слышно. Но он порядком всем надоел, не только мне одной. <…>

Вот сколько я Тебе написала. Целую крепко, крепко. Привет всем Твоим…»

«№ 1

5 октября 1934 г., Ленинград

Дорогой Крыс,

Пишу тебе на третий день после твоего отъезда вместо того, чтобы писать на второй. Хотел вчера написать, но зашел Лейпунский, а потом Леня утащил меня в цирк. Ну, теперь начну повесть о себе, хотя за эти дни ничего интересного не произошло. <…>

После твоего отъезда отправил телеграмму Автомобильной Ассоциации насчет страховки машины, а потом пришел домой и хандрил здорово. На следующее утро, 3-го, пошел сразу гулять с утра, дошел до Стрелки. Утром также звонил Ник. Ник. [Семенов]. Он только что приехал из Москвы. Он пришел ко мне в 5 и сидел часа полтора. Конечно, рвал и метал. Жалел, что он не в моем положении: подумай — строить институт! Его и хлебом не корми, а только дай строить новый институт. Я прямо диву даюсь, как человек типа Коли может быть крупным ученым, а он, без сомнения, крупнейший наш ученый. Потом он завез меня к твоему отцу на Васильевский остров, и я с ним сидел вечер. Вовочка и Женя были в театре. Коля через полтора часа приехал опять и отвез домой.

4-го я начал день с прогулки в Ботанический сад. Ходил смотреть оранжереи, водил какой-то старичок, который очень хорошо давал объяснения. Потом, после завтрака, начал заниматься. Купил книгу Павлова об условных рефлексах и ими занимаюсь теперь. К 4 часам пришел Лейпунский, и мы долго беседовали, ходили на острова. Ал[ександр] Ил[ьич] уехал вечером в Москву, но через несколько дней он приедет обратно. Потом пошел в цирк с Леней. Программа из средних. Сегодня опять гулял утром в Ботаническом саду, там платный вход и ни души нету, гуляешь совсем один в саду.

Настроение у меня куда лучше, хотя и меланхоличное. Но есть даже какое-то чувство счастья. Дело в том, что я, безусловно, устал за последние месяцы в Кембридже, налаживая гелиевые опыты, а потом поездка по Скандинавии и все прочее, и теперь этот вынужденный отдых мне приятен. Я никого не вижу и всем, кто хочет меня повидать, не отказываю. Сейчас еду к твоему отцу, буду у него обедать.

Ну, теперь насчет тебя. Вчера был сильный ветер, и, наверное, вас помотало. Нева поднималась на 1½ метра. Сегодня дивная погода. Вообще, дорогая моя, мне почему-то начинает казаться, что осень не будет так плоха, как она началась. Хотя, конечно, это личное чувство.

Жду твоей телеграммы из Киля и надеюсь, ты справишься с разгрузкой машины. Это ведь первый раз ты едешь без меня.

Ну, дорогой Крыс, целую тебя и поросят. Напиши о них. И также пиши, что ты делаешь по дому, как у нас дела, много ли уродилось в саду и как ты нашла Крокодила. Поторопи их с печатанием моей статьи, также разбери мою корреспонденцию и посмотри, нет ли писем от проф. Кеезома из Лейдена, перешли копию с него мне. Узнай у Pearson, на сколько времени у него работы еще. И как Лаурман съездил и что он сейчас делает.

Ну, целую тебя крепко-прекрепко. Целую ребятишек и Ел[изавету] Дм[итриевну] и Мар[ию] Ив[ановну].

Твой Петя».

Письма из Кембриджа, Ленинграда и Москвы

«№ 2

8 октября 1934 г., Кембридж

Дорогой Петя,

я благополучно добралась до дома, нашла всех в полном порядке. Сережка и Андрейка очень веселы, и Сер., конечно, первым делом спросил о ноже, и он ему страшно понравился, и с ним он не расстается — и спит, и ест. Все игрушки им подарены в общее пользование, и это вышло очень удачно. Только, чтобы Андрейке компенсировать ножик, я подарила [ему] отдельно человека, кот[орому] собака рвет штаны. Погода здесь стоит чудесная, тепло и солнечно.

Ехали мы очень мирно, меня встретили Катя [Сперанская] и John [Кокрофт], с которым мы приехали в Кембридж. Ну и проклятие править по Лондону, особенно в понедельник утром, это совершенно предприятие не для меня, но вышла я из него с честью. <…>

Карик в порядке, но довольно грязный, хотя и был покрыт брезентом, но все-таки немножко покрылся каким-то налетом.

В лаборатории все благополучно. <…> (Дальше идет закодированный текст. П. Л. и А. А. договорились, что после слов „дорогой мой“, „дорогая моя“ имена их детей становятся псевдонимами: Сергей — Резерфорда, Андрей — Ланжевена. — П. Р.). Еще хочется написать Тебе, дорогой мой, о Сережке, очень он хороший мальчик, замечательно смышленый и, для его лет, поразительно вдумчивый. Когда с ним говоришь, то не нарадуешься, как он хорошо все понимает и живо схватывает. Правда, все дети в его возрасте хороши, но все-таки хочется похвастаться, что у нас такой сынишка. А главное, хорошо, что он всегда бодрый и веселый и очень бодряще на всех действует и не унывает, даже когда видит, что перед ним трудная задача и, может, он положит много времени, прежде чем ее решить. Очень он меня порадовал. <…>

За наш отъезд накопилось много писем и всяких дел. Так что я по горло занята…»

«№ 3

10 октября 1934 г., Кембридж

Дорогой Петюш,

получила Твое письмо № 1, оно шло 5 дней, это не так плохо, я уже начала беспокоиться, что Ты не пишешь, как пришло Твое письмо.

Я все привела в порядок, разложила все письма, и все, [что] было нужно, нашла и тоже привела в порядок. Так что все стало очень аккуратно. Бываю в лаборатории и навожу там порядок! Но они и сами знают, что им делать. <…>

Сегодня Крокодил в Лондоне, и я его не видела, а мне самой надо с ним поговорить насчет разных мелких дел. <…>

Целую Тебя крепко и хочу, чтобы Ты не хандрил, не смей и думать это делать! Это очень нехорошо…»

«№ 4

12 октября 1934 г., Кембридж

…Получила Твое письмо № 2, очень быстро оно дошло, Ты опустил 8-го, а я получила вчера, 11-го! Теперь ты уже успокоился, что я благополучно доехала и что все в порядке. <…>

Крокодил сказал, что присмотрит и приструнит твоих молодцов, а что, если они без Тебя не знают, что им делать, то пусть лучше физикой не занимаются! Я их этим припугнула, и они все пришли в норму. <…>

Дорогушечка моя, Ты не томись и не хандри, ведь всегда все идет к лучшему, и не надо падать духом. Ребята здоровы, а Ты хорошо сейчас отдохнешь. <…>

Вот, моя дорогушечка, и всё. (Внимание — далее идет „шифровка“. — П. Р.): Сережа очень серьезно пишет письмо, и у него замечательно выходит. Он у нас молодец…»

Сережа — Резерфорд — 12 октября отправил полпреду СССР в Англии И. М. Майскому письмо, с содержанием которого он, как видим, Анну Алексеевну ознакомил.

«№ 5

13 октября 1934 г., Кембридж

…Вечером пошли в Cosmopolitan Cinema на „Man of Aran“. Фильм очень плохой, скучно, длинно и бесформенно. А самое главное, не могу ходить в кино без Тебя — очень тоскливо и некого щупать. Вообще я делаю вид, что ничего нет, а на самом деле очень тоскливо и мучительно, но я не выношу сочувствия ни от кого, так что приходится себя держать в порядке. А особенно потому, что если начать реветь, то нельзя остановиться. Я все Тебе пишу, потому что надо кому-то это говорить, а Ты — самый драгоценный и должен все знать, так же как и я о Тебе должна все знать. <…>

Целую Тебя крепко, крепко. И очень мне не нравится быть одной, очень скучно, но Ты хороший и хорошо пишешь…»

«№ 5

14 октября 1934 г., Ленинград

Дорогой Крыс,

Вчера тебе написал, сегодня хочется написать опять. Все думаю о тебе, и хочется сказать, как я тебя, дорогого Крысенка, люблю, но не знаю, как подобрать слова. И маленьких крысят люблю тоже и жалею, что не могу вас видеть. Но ты не заключай, что я падаю духом или впадаю в меланхолию. Наоборот, голова начинает работать нормально, и скоро я буду что-нибудь калякать или писать. Одно только меня волнует — лаборатория моя. Это ведь тоже мое детище, и большая часть моего я туда вложена. <…> Думаю о Крокодиле тоже. Скажи ему, что я теперь чувствую, что он для меня был как отец родной, и надеюсь, он хоть немножечко меня любит так, как я его.

Ты в последнем письме мало пишешь о ребятах. Если будут фотографии, то пришли их…»

30 октября полпред СССР в Лондоне направил свой ответ на письмо Резерфорда от 12 октября. На основании директивы, полученной им из Москвы и утвержденной Политбюро ЦК ВКП(б)! (Письмо И. М. Майского опубликовано в книге: Петр Леонидович Капица: Воспоминания. Письма. Документы. М.: Наука, 1994. С. 383.)

В конце октября 1934 года Капица получил письмо из секретариата В. И. Межлаука, в котором его просили сообщить до 3 ноября о том, чем он собирается заниматься в СССР. 2 ноября Капица сообщил Межлауку, что собирается менять область исследований и заняться биофизикой, которой он давно интересуется. Продолжать в СССР исследования, которые он вел в Англии, он не сможет из-за отсутствия технической базы. (см. П. Л. Капица Письма о науке. М.: Моск. Рабочий, 1989, С. 28–30). Письмо Капицы Межлаук переслал Сталину. В своем письме вождю Межлаук писал, что Капицу оставляли в СССР, чтобы он продолжал свои исследования в области физики и техники и предлагал в случае, если Капица будет упорствовать, «арестовать его и заставить работать».

«№ 10

28 октября 1934 г., Ленинград

…Получил твои письма 10 и 9-е. Как всегда, это радость для меня, и настроение бодрее. Эти дни я немного скис, правду сказать. Очень плохая погода, дождь и слякоть, и потом, ячмень на глазу, кажется, один из первых в жизни. Но теперь он прошел. Я во всем согласен с тобой, милая моя, <…> и я так же глубоко верю, что скоро все эти недоразумения выяснятся и мы увидимся с тобой. <…>

Меня Коля очень огорчает. В разговорах он придерживается того же узкого взгляда, совсем не считается с моим душевным состоянием, и мне прямо тяжело с ним. Он развивает безумные планы, а не может даже позаботиться о том, чтобы мне добыть билеты в театр или прислать машину. <…> Я не выдержал и написал ему, что он больше мне не друг и прошу его ко мне не заходить больше. Он ответил, что я и Фрумкин — его единственные друзья, но в данном случае он принцип ставит выше дружбы, и если я не хочу, то, конечно, он приходить не будет. Я, конечно, очень люблю Кольку по-прежнему и почти уверен, что мы снова с ним сойдемся, когда он поймет создавшиеся условия. Пока я это сделал также в целях самосохранения…»

«№ 12

2 ноября 1934 г., Ленинград

…Сижу сегодня дома из-за дождя. Одну пару сапог проносил, и она в починке, поэтому не пошел гулять. Завтра сапоги будут готовы, и у меня будет, как всегда, одна пара подмоченных для прогулки и вторая, сухих, для гостей и театра.

Вчера ходил к Ивану Петровичу. Он немного надо мной поиздевался, поругался (на меня, конечно), но вообще мы хорошо с ним побеседовали. Он охотно предоставляет мне возможность работать у себя в лаборатории, и как только подготовлюсь, буду делать опыты над механикой мускулов. Я об этих работах давно думал. Это в том же направлении, как А. V. Hill. Да, напиши, пожалуйста, письмецо от моего имени Hill’у и попроси его прислать мне оттиски его и его учеников основных работ. Он перешлет их тебе, а ты, заказным образом, мне.

Итак, дорогая Аня, я становлюсь серьезно полуфизиологом, что меня искренне радует. Мне давно хотелось заняться этой областью, и теперь я имею возможность это сделать вместе с таким крупным человеком, как Ив. Петр. Конечно, мне придется забросить мою лабораторию в Кембридже, но что ж поделаешь.

Итак, Крыс, пожалуйста, не позабудь сделать это с оттисками Hill’а. Может быть, у него есть книга, то пришли и ее. Мне будет очень удобно работать рядом с нашим домом, а, главное, ведь лаборатория Ив. Петр. прекрасно оборудована. Ал[ексею] Ник[олаевичу Крылову] тоже нравится тема моей работы. Ведь ты не можешь себе представить, как мы мало знаем о том, как мускулы работают. Ведь непосредственный переход химической энергии в механическую мы только наблюдаем в одушевленной природе. Hill первый занялся этим вопросом. Ты ведь знаешь, он был математиком. Конечно, этот вопрос должен решаться не физиологом. Все, что тебе нужно знать, — это строение мышцы, а это можно узнать очень скоро. Ив. Петров. тоже считает, что после 2–3 месяцев физик может достаточно подготовиться к этому вопросу, и приветствует эту работу. К тому же, я консультировал не раз Hill’а и знаю технику его работы. Еще большее преимущество в том, что необходимости нет в помощниках и большой лаборатории, и я смогу все начать один. <…>

Я так рад, что ты занимаешься бумагами и домашними делами, но еще больше рад [тому], что это тебе доставляет удовольствие. Я тоже оптимист, и все на свете к лучшему. В такие минуты жизни хорошо раскрываются человеческие отношения, и люди показывают свое настоящее нутро. Наши отношения тоже выдержали пробу, и теперь мы чувствуем себя гораздо ближе, чем когда-либо мы были.

Ну, Крысяткины, целую вас и целую ребят и бабушек.

Всегда твой Петя».

«№ 16

1–2 ноября 1934 г., Париж

Дорогой Петюшик,

пишу Тебе с места отдыха, это на юге от Кембриджа. Здесь, как всегда, очень хорошо, завтра пойду повидать друзей, а сегодня хочу Тебе написать несколько строчек. Очень грустно ходить и жить одной в тех местах, где мы были с Тобой вместе. Но это ничего, здесь хорошие друзья, с которыми я пойду повидаться и с ними покалякать. Я уже заходила сегодня к Полю, но его не было, он уехал с детьми куда-то [на] природу. Видела его жену, и она сказала, что он завтра вернется. Так что письмо буду дописывать завтра, а теперь хочу спать. Все-таки утомительно ехать на поезде после того, как привыкла с тобой на авто.

Зверушечка милая, получила Твое письмо № 10. Очень мне жаль, что Ты упал духом. Помни, дружочек, что, только если мы оба будем с Тобой сильные, и бодрые, и спокойные, можно чего-нибудь добиться. Я знаю, что это трудно, а иногда и невозможно, особенно для Тебя, когда погода меняется и когда Коля приходит со своими мечтаниями. <…>

Дорогой мой глупышек, я видела Поля, он был очень мил, расспрашивал о Тебе и о ребятах. Сережа (Внимание — шифр! Имеется в виду Резерфорд. — П. Р.) ведь написал ему письмо, это ему очень понравилось, и он сказал, что постарается что-нибудь придумать, чтобы послать Сереже в подарок. Он говорил, что у него есть друзья, с которыми он посоветуется, и просил меня подождать, не уезжать, пока он не пришлет мне подарок. Так что я здесь задержусь еще на несколько дней.

Да, Зверушечка, в нашей разлуке есть свои хорошие черты, а именно: я поняла, как глубоко Ты мне дорог и что никто не заставит меня Тебя разлюбить…»

«№ 17

6 ноября 1934 г., Париж

…Я думала, что уеду сегодня домой, а оказалось, что еще надо здесь побыть. Я не видала Поля после моего первого визита к нему, а особенно торопить его тоже нельзя, так что я сижу здесь и развлекаюсь, как могу. Хожу смотреть выставки и художников. К сожалению, очень мало хороших и совсем нет картин, которые хотелось бы купить и повесить в комнате, с тем чтобы на них всегда смотреть. Еще другое развлечение: я хожу в мастерскую рисовать. Это бывает под вечер, часа на два. К моему большому удивлению, я рисую ни капли не хуже, чем раньше, но, конечно, и не лучше. Но все-таки странно, что после всех этих лет я не потеряла навык очень скорых набросков. Это очень приятно, потому что кажется, что сейчас мне придется заняться этим очень серьезно и постараться продавать. Это выставки так на меня действуют: они так плохи, что удивительно, что люди покупают картины, а художники живут трудом своих рук. <…>

Зверушечка милая, я написала письмо Коле, прилагаю копию вместе с этим. Я его еще не послала, а пошлю, когда приеду домой, и, если хочешь, подожду ответа от Тебя. Может быть, Ты не хочешь по каким-либо соображениям, чтобы я его послала…»

Петр Леонидович одобрил письмо жены Н. Н. Семенову. Так и написал 14 ноября: «Я одобряю твое письмо Коле, хотя Ты немного здорово говоришь обо мне. Но общий дух письма правильный».

А. А. Капица — Н. Н. Семенову

«21 ноября 1934 г., Кембридж

Дорогой Коля,

меня очень огорчило Петино письмо, где он пишет, что поссорился с тобой. <…> Ты достаточно хорошо его знаешь, чтобы понимать, что его нервная система всегда была в страшно напряженном состоянии. Мне бы хотелось, чтобы ты вспомнил, что те 13 лет, которые он провел в Англии, не были годами спокойной научной работы, но колоссальной и напряженнейшей борьбы, борьбы за осуществление и проведение в жизнь тех научных принципов и идей, которые многим казались тогда не только невыполнимыми, но совершенно невозможными. Как ты думаешь, легко далось ему признание со стороны английских физиков и эта борьба за свои научные идеи? <…>

Он добился признания не только себе, но и всем вам, которые не имели возможности личного контакта. И мне очень грустно, что такого человека, как Петя, теперь у нас в Союзе хотят обвинить в том, что он никогда для Союза не работал и только жил в свое удовольствие за границей. И что ему, человеку одного дела и одной мысли, могут не верить. Вот тут и важно нам всем, его друзьям и, главное, людям, знающим его и его непоколебимую волю к достижению раз поставленной цели, нам, его друзьям, помочь ему теперь, когда опять перед ним период борьбы за осуществление его идей научной работы. <…>

Вот к этим-то друзьям я и хочу обратиться. К тебе как к другу его с самого начала его научной работы, к другу, прошедшему с ним все тяжелые годы. Неужели сейчас, когда ему еще гораздо труднее, чем когда-либо, ты его оставишь и не постараешься разъяснить другим, в чем состоит ошибка их взглядов на Петю?

В данный момент ему нужны все его друзья, и именно те друзья, которые бы были в то же время и преданными гражданами Союза.

Ты ведь понимаешь, что такой человек, как Петя, очень дорог стране, что нельзя его терять и что долг каждого из нас: его для Союза и для науки сохранить. <…>

Я уверена, Коля, что все, что здесь написано, не есть для тебя новость, что ты это и сам знаешь и понимаешь. Но главное, помни, что Петькины нервы всегда были в очень натянутом состоянии, и что были случаи, когда он был на грани нервного расстройства, и что не надо это забывать и снова до этого его допускать. А то не простим мы себе никогда, что не сумели сохранить его для творческой работы…».

«№ 27

8 декабря 1934 г., Ленинград

…Сегодня у нас прилив нежности к Вам. Мы всё о Вас думаем и боимся, что Вы чувствуете себя одинокой и несчастной. Дорогие мои, мы Вас нежно, нежно любим и всегда стремимся к тому, чтобы Вам было по возможности хорошо. И Вы о нас заботитесь, вот прислали лекарство и все прочее. Ведь как Вы хорошо угодили, Крысятки мои, как раз у нас вышла вся мыльная паста, и Вы прислали свежую (кусок, конечно, солидный). Как Вы угадали? Когда мы брились вчера вечером, то все нам Вас недоставало, чтобы поцеловать Вас и подставить гладенькую щечку.

Ну вот, Крысенок, я чересчур ударился в лирику. Это нам с тобой не под стать.<…>

Твои последние письма меня слегка огорчают. Мне кажется, ты теряешь веру в себя, а это нехорошо. Человек должен стремиться быть счастлив в любых обстоятельствах.

…[Так] как я только отдыхаю теперь, голова моя работает все лучше и лучше. Я построил уже три возможных теории работы мускулов, и одна из них должна быть верна. Я хочу по приезде из Москвы уже одну из них попробовать. Конечно, я не огорчусь, если они все 3 будут никчемные. Найду четвертую…»

В начале декабря непременный секретарь АН СССР В. П. Волгин просит Капицу приехать в Москву. Здесь, в Президиуме Академии, 9 декабря состоялось совещание, в котором приняли участие академики А. Н. Бах, С. И. Вавилов, И. В. Гребенщиков, Г. М. Кржижановский и Н. Н. Семенов. Говорили о перспективах работы П. Л. Капицы в СССР. 11 декабря Петр Леонидович написал «руководителям страны» (слова из ежедневника), что готов возобновить в СССР те работы, которые он вел в Кембридже. Но при условии, что все оборудование его кембриджской лаборатории будет приобретено советским правительством для его московского института и что два его английских ассистента будут приглашены в Москву на 2–3 года, чтобы помочь наладить работу этого нового института.

23 декабря председатель СНК СССР В. М. Молотов подписывает постановление об организации в Москве, в составе Академии наук, Института физических проблем.

3 января 1935 года газеты «Правда» и «Известия» сообщают о назначении П. Л. Капицы директором ИФП.

Это сообщение не обрадовало, а скорее даже огорчило Анну Алексеевну. Все усилия ее были направлены на то, чтобы «вытащить» Капицу из Советского Союза, хотя бы временно. Чтобы он смог завершить в Кембридже начатые им опыты с жидким гелием и договориться с Резерфордом о продаже научного оборудования его кембриджской лаборатории Советскому Союзу — для его института в Москве… Она огорчена, что он должен жить в столице, а не в Ленинграде, вдали от близких ему людей — матери, брата, семьи ее отца. Жить в гостинице…

«№ 52

3 января 1935 г., Кембридж

…Мне ужасно больно, что Тебе не с кем там даже поговорить и Ты приходишь в поганую Метропольную комнату и должен там спать — совсем один со своими мыслями. Только, дружочек, не отчаивайся. И помни, драгоценный мой, что я и ребята Тебя отчаянно любим, и если Ты это сейчас не чувствуешь, то только потому, что мы далеко, и Тебя не можем обнять. Но любим Тебя очень активно, так, как всегда любили, и только нам нужно знать, что Ты не падаешь духом и не очень Тебя мучают мрачные мысли. Мне кажется, что самое для Тебя лучшее — вообще не жить в Москве. Москва для Тебя ужасна. <…> Ты в Москве определенно себя хуже чувствуешь, чем в Ленинграде, где Ты гораздо более самостоятелен и гораздо более независим. В Москве Тебя могут требовать сюда и туда хоть каждые полчаса, заставлять Тебя ждать, и этими ожиданиями Тебя больше и больше изводить. Ты не давай себя изводить и помни, что все Тебе не верят и смотрят на Тебя очень подозрительно.

Есть разные способы извести человека и довести его до состояния полного изнеможения. Вот Ты этого и не допускай. Лучше уезжай в Ленинград и порви с Москвой совсем, пока еще в себе чувствуешь достаточно силы, чтобы противостоять всем влияниям, на Тебе сейчас сосредоточенным. А главное, проклятый Метрополь. Не мог бы Ты лучше устроиться в Доме ученых и там жить, если можно, инкогнито, т. е. так замкнуто, чтобы ни одному ученому не пришло в голову Тебя тормошить и с Тобой разговаривать. Я знаю, это очень трудно, но очень уж Метрополь поганое место, хуже трудно себе представить.

Зверочек, дорогой мой, пиши подробно о себе, чтобы знать все. Это очень мне помогает Тебя чувствовать и о Тебе думать. Особенно все, что есть плохого и тяжелого. Не стесняйся и знай, что любовь моя к Тебе безгранична. Это Ты должен всегда помнить и никогда, никогда не забывать.

Целую Тебя, зверочек, и люблю очень, очень и еще больше каждый день.

Твой Крыс».

«№ 53

4 января 1935 г., Кембридж

…У нас опять светит солнце и совсем тепло. Хочу снять ребят и послать Тебе, чтобы Ты знал, какие они сорванцы.

Дорогой мой зверочек, я люблю Тебя ужасно, и нет у меня слов, чтобы Ты это понял, а мне бы так хотелось, чтобы Ты это прочувствовал. Это дало бы Тебе энергию и смелость, какие у Тебя всегда есть, когда Ты знаешь, что прав. А если бы Ты знал, как я Тебя люблю, то этой смелости и энергии хватило бы Тебе надолго и Ты никогда бы не унывал. Ведь это только я не умею Тебе сказать, найти слова, как Тебя, моего дорогого, люблю. Но Ты знай это и всегда помни, не забывай никогда, что бы ни было и как бы трудно ни пришлось, помни об этом всегда. <…>

Ты у меня преодолевал много преград в Твоей жизни, и я верю и знаю, что нет таких преград, которые бы Ты не одолел. И это знаем мы все — и Ты, и я, и ребята даже. Как бы мне хотелось это все Тебе сказать и Тебя убедить, да убеждать не стоит, я знаю, что Ты это сам знаешь. А главное, помни об этом в минуты слабости и не допускай сомнений, и главное, не падай духом даже в таком поганом месте, как Метрополь. Ходи в театр, к Ал[ексею] Ник[олаевичу Баху], к Ш[уре Клушиной], к кому только можешь и хочешь. И старайся держаться крепко и помнить о том, что Ты не просто гражданин, а гениальный ученый. Это Ты должен помнить всегда. И если у нас этого еще не поняли, то я уверена, что скоро поймут. Нельзя Тебя знать, а этого не знать. Даже с „твоим глупым личиком и невинными глазками“. И с этим увидят, что Ты гениальный ученый…»

«№ 35

6 января 1935 г., Москва

…Все идет помаленьку — я тут среди 160 миллионов один, а ты там, среди 60 миллионов, одна с ребятами. Оба мы маленькие глупышкины, но все же мы любим другу друга и верим друг другу. Тогда нам жизни бояться нечего. Хотим мы только спокойно ковыряться в своих магнитных полях, и это главное для нас…»

«№ 36

9 января 1935 г., Москва

…Два дня тому назад получил твою телеграмму и был тронут ей, мой дорогой. Конечно, твоя женская натура и твой принцип: не экономить слова в телеграмме — очень типичны. Я тоже не мог удержаться, чтобы не вставить darling, что эквивалентно твоему my dear, только за это пришлось платить в два раза меньше…»

«№ 58

11 января 1935 г., Кембридж

…Я живу тихо и мирно. Сережа еще не ходит в школу, он довольно нервный, но все-таки ничего. Андрей гораздо спокойнее, и гораздо лучше у него характер, хотя он несравненно упрямее Сережи.

Кр[окодил] приехал из деревни. Конечно, очень занят, но, как всегда, очень мил. Мы с ним долго разговаривали об английском народе, об их национальных чертах, и как они видят себя, и как они представляются другим. Я сказала, что все всегда считают англичан хитрыми и себе на уме, на что R[utherford] возразил, что в этом есть доля правды, но он считает, что англичане довольно простоваты, но хорошо всегда знают, чего они хотят, и, как это ни странно, у них всегда во всех поступках „этическая подкладка“. Даже если это им и приносит выгоду, в конце концов, они главным образом напирают на „white man’s burden“, и, что самое невероятное, сами себя в этом убеждают. Но никогда выгоды своей не упускают, что [очевидно] в их политике доминионов и колоний. Особенно колоний. Когда я заявила, что всем всегда завидно, что Англия владеет полмиром, он заявил, что это из-за морских ее страстей и что поэтому все стратегические пункты, как Гибралтар и Мальта и пр., у них в руках и им нужны. И ему нечего было возразить, когда я спросила: а зачем они были бы им нужны, если у них не было бы колоний?

Ты знаешь, как он любит поговорить, и если ему нравится сюжет, то он очень занимателен. Он никак не мог понять, почему его дедушке вдруг взбрело в голову нестись из тихой и мирной Шотландии в Новую Зеландию со всей семьей. На совершенно незнакомое место, без всякого особого будущего. Это совершенно для него непонятно, и он не мог решить вопроса. Но должно быть, это было то же самое чувство, которое заставило внука открывать новые области в науке.

Я страшно люблю с ним разговаривать, и очень забавно, когда он начинает рассуждать на совершенно отвлеченные от разговора темы. Я чувствую, как каждый раз умнею после разговора с ним. И я очень бываю довольна, когда могу своим возражением вызвать тот особенный взгляд, который он бросает на собеседника, когда он заинтересован или когда мысль, высказанная ему, нова и такое положение не приходило ему в голову.

Он как-то поворачивает голову и смотрит, как будто никогда тебя не видал, а потом вдруг начинает смеяться и говорить, что этого он еще не думал, или серьезно смотреть, как бы спрашивая, ну и что же из этого? Вот тут самое удачное бывает, когда есть продолжение и у него лицо становится заинтересованным.

Ты на меня не сердись, что я пишу все это письмо про R., но Ты сам его так любишь, что мне кажется, что Тебе приятно о нем узнать все, что я знаю. Он спрашивал про Тебя и сказал: „Well, tell him I am still kicking“.

Я теперь все больше понимаю, почему C[avendish] l[aboratory] такое место паломничества для всех. Ведь иметь такую главу — это бесконечное счастье, и все чувствуют, что он постоит за своих учеников, когда надо, и что они все получат по заслугам…»

«№ 38

18 января 1935 г., Москва

„Метрополь“, № 485

…Наверное, к тебе переехал Max N[ewman] с женой (Анна Алексеевна сдала верхний этаж дома кембриджскому математику с женой, молодой супружеской паре. — П. Р.). Так ты лишилась студии, дорогая моя. Мне жалко этого, так как твой учитель в Женеве возлагал большие надежды на твое рисование. Ведь, помнишь, ты там получила первый приз за Nue маслом, ведь школа там, достойная внимания. А теперь, без студии, ты забросишь писание. Тут тоже навряд ли удастся найти помещение со студией.

Да, Крысеночек, меня очень огорчает, когда ты не рисуешь…»

«№ 64

19 января 1935 г., Кембридж

…Я вижу, что Ты ходишь к Ал[ексею] Ник[олаевичу Баху]. Это очень хорошо. Он очень милый старик, и мне приятно, что Ты у него бываешь и играешь в шахматы. Как поживает Шура, и что она делает, кроме как Тебя развлекает? Я думаю, это у нее отнимает много времени. Знаешь, кому это не нравится? Кр[окодилу]! У него насчет этого своя теория…»

«№ 39

21 января 1935 г., Москва

…Я, миленькая моя жинка, все полон сил и чувствую, как ты меня любишь, и это дает мне силы жизни и бодрость. Пиши мне как можно чаще и больше, твои письма для меня [самая] большая радость, которую я могу иметь теперь. <…>

Я очень рад, что ты пишешь о ребятах. Не раздражайся на Сережку, надо при его воспитании первым делом воспитывать себя. Постарайся быть сдержанной, ровной, и ты увидишь, как его характер начнет поправляться. Да, дорогая моя, с кем Сережа сейчас дружит? Ты так об этом мне и не пишешь. А Андрейка тоже имеет приятелей? Или же бегает за Сережей? [На их] карточки, которые ты прислала мне, я часто смотрю. Наверное, за мое отсутствие они очень развились…»

«№ 65

23 января 1935 г., Кембридж

…К сожалению, никаких переговоров между М[айским] и R. не было, и даже не было ни малейшего со стороны М. поползновения к этому. Я говорила с R., потому что считаю, что он должен это знать, и он в курсе дела. Но никаких пока не было движений. Так что Ты можешь сказать, кому надо, и еще подчеркнуть, что довольно странно, что они Тебе говорили наоборот…

Знаешь, зверушечка дорогая моя, я вчера была в Лондоне и видела приятеля W. Он мне очень напомнил Золя, и мне интересно было с ним говорить. У него много черт, схожих с Твоими, он когда что-нибудь поставил себе за цель и решил добиться, то, я думаю, все преграды будут нипочем. <…>

Дорогой мой, я знаю, Тебе кажется, что прошло, наверное, 100 лет, как Ты не был в лаборатории, но ведь все так медленно движется. Только страдания уводят с собой много времени. Вот Тебе и кажется, что все так медленно идет. <…> Тебе надо помнить, что любовь моя безгранична и что ничего ее остановить или переменить не может. Ты, мне кажется, это не всегда помнишь, а это самое главное. И насчет моего рисования не печалься, все будет хорошо, и я опять начну рисовать, но надо это делать с толком и со временем, а не как-нибудь. <…>

Я на днях получу машинку и научусь писать, чтобы быть Твоей секретаршей. Я не хочу, чтобы у Тебя были другие, кроме меня, да и Тебе будет приятно, мой дорогой, что я научусь писать на машинке…»

«№ 42

1 февраля 1935 г., Москва

…Я был очень тронут решением Французского физического общества выбрать меня в президиум, это большая честь, я знаю. И Cotton еще в прошлом году намекал мне на нее. Но как я буду ездить на заседания? А раз в году, на годичное, следует, кажется, как любезность, а то сочтут за невежу.

Что касается сомнения Кр[окодила] в письме 64, то, как говорят французы: „Хони суа ки маль и пане“. Его гений ограничивается физикой, и ты в данном случае помни, что я за все свои 40 лет ни разу не помню, чтобы я сделал что-либо, за что мог бы краснеть перед всяким из моих друзей. А ты, любимый Крысеночек, ведь лучший друг мой. Очень рад, что ты завела машинку, это так будет хорошо, если ты будешь помогать в моих сношениях с внешним миром. Вот для начала напиши французам и пришли мне [письмо] сюда, чтобы я отправил его обратно…»

«№ 43

2–3 февраля 1935 г., Москва

…Я вчера вечером перечитал твои письма очень внимательно, и мне стало ясно, что ты очень нервничаешь, много сердишься и теряешь свое обычное спокойствие и веселье. Это меня очень огорчило. Только сознание, что у меня Крыс весел и любит меня, дает мне бодрость жизни, которая так мне необходима.

Разбирая подробно создавшееся положение, ты указываешь целый ряд правильных моментов. Лучше всего ты понимаешь мое психическое состояние. Если бы его так же понимали здесь, как ты, то, наверное, все уже было бы благополучно ликвидировано. Самое тяжелое для меня — это разлука с моей работой и с вами, дорогие поросята. Та стадия, в которой была моя работа накануне новых результатов, еще усугубляет тяжесть моего вынужденного бездействия. Что касается моей натуры, дорогая моя, ты знаешь, что я никогда и ни при каких обстоятельствах не привык сидеть сложа руки. И даже в лаборатории я всегда работал вместе с ассистентами, наравне с ними. Бездействие так противно моей натуре, что оно для меня подобно моральной смерти. <…>

Сейчас телефон прервал мой разговор, меня просят в Кремль, к В. И. [Межлауку]. Буду писать дальше после того, как приду обратно.

3-го февраля. Вчера тебе не мог писать, так был занят и устал. Вчерашний разговор с В. И. длился долго (2½ [часа]) и был важен. По существу, первый раз я почувствовал, что мною интересуются как человеком и, кажется, действительно готовы сделать все, чтобы мне помочь здесь наладить работу. Тебя поразит, может быть, что наш разговор меньше всего шел о жизненных, бытовых и технических условиях. <…> Мы обсуждали вопрос доверия. Это взяло долго. И то, что его В. И. считал не менее серьезным, чем я, и не желал замять, а наоборот, каждый пункт подробно разбирался, и произвело на меня самое лучшее впечатление. Я говорил как всегда прямо, хотя и не резко. Дело в том, что В. И. очень к себе располагает, и резкие слова на язык не лезут. Но откровенность была полная с моей стороны, и я почувствовал ее и во многом, что говорил В. И.

Разговор примерно можно очертить так. Что больше недоверия нету ко мне, что все, что было, ушло в прошлое и разъяснилось, но если не хотят мне предоставить полную свободу, то прямо боятся, что у меня не хватит сил, вернувшись в прежнюю рабочую обстановку, с ней порвать. Мои аргументы сводились к тому, что если я 13 лет, несмотря на все житейские „неудобства“, оставался сыном отечества, то и впредь это буду делать…»

«№ 71

5 февраля 1935 г., Кембридж

…Это письмо коротенькое, только чтобы не было перерыва в них. Я знаю, что сейчас единственное, что Тебя подбадривает, — сознание, что Тебя любят, о Тебе беспокоятся. Но я бы хотела, чтобы Ты это знал и помнил и без моих писем. Потому что ведь может же случиться, что письма будут хуже ходить, задерживаться и пр. И к этой мысли Ты должен привыкнуть. И знать, что если даже нет писем, то все-таки все хорошо и благополучно, о Тебе я помню каждую минутку моей жизни и никогда не перестану помнить и любить. Ты знай, что если что случится, то я приеду сейчас же, как бы ни было, мой дорогой, сложно это и трудно. <…>

Ты знаешь, кто очень трогателен и мил ко мне, — это Мах В[orn]. Он часто заходит поболтать, и у нас есть много, о чем можно говорить. Особенно его волнует интернациональное положение ученых и как их предохранить от произвола националистически настроенных правительств. Это вообще очень интересный и нужный вопрос, и если ученые не спохватятся теперь, то потом будет очень трудно что-нибудь сделать. Но ведь организовать ученых очень трудно. У них ведь, кроме общих интересов, которые их соединяют, есть масса всяких предрассудков и мелкой зависти. Те, которые занимают места, не очень-то хотят протестовать или организовываться с теми, которых выгоняют или притесняют. Ну, да это вопрос, который надо хорошенько продумать, прежде чем что-нибудь предпринять. <…>

Маме продлили визу еще на три месяца, это теперь делается очень просто и скоро. Она пока еще не хочет уезжать. Да и мне удобнее с ней. Моя хорошенькая девица оказалась совершенно неспособной нянькой. Она ничего не умеет делать и совершенно не умеет обращаться с детьми. Просто не знает, что с ними делать и как ими заниматься. Так что через два дня мы с ней расстаемся. Я думаю, к обоюдному удовольствию.

Она — замечательный продукт мелкобуржуазного воспитания. Так как по отношению к детям она была вроде ледяного столба, то я ей сказала, чтобы она помогала больше куке (кухарке. — П. Р.), а когда ей предложили в детской вымыть пол, то она сказала: „Я никогда не мыла, я не знаю, как. И я бы очень не хотела, чтобы мои знакомые узнали, что я мою пол“! Ну вот, после таких разговоров я с ней и предпочла расстаться. Она полна мелкобуржуазных предрассудков, прямо набита ими. Что она думает делать, я не знаю. Живут же на свете чудаки, которым стыдно работать…»

«№ 72

7 февраля 1935 г., Кембридж

…Ты обо мне не беспокойся, я опять в порядке, и все хорошо. Знаешь, иногда очень тоскливо и страшно, но это проходит, и тогда я полна энергии и бодрости, ничего не может меня остановить в моих желаниях Тебе помочь. А тоска нападает не часто, и я знаю, что с ней надо бороться.

Дорогой мой, насчет моего рисования. Очень трудно сказать, стоит ли мне сейчас им заниматься. Видишь ли, это значит совсем изменить весь образ жизни, а я не уверена, что это в данный момент разумно. Ведь я никогда не хотела выставлять, не зная наверное, что это пойдет мне на пользу. Я думаю, я еще подожду с рисованием, т. е. с тем, чтобы выставлять. А понемножку я работаю дома и стараюсь не терять практики, но все-таки в данный момент меня больше интересуют портреты, хотя я пейзажи и очень люблю. Но не чувствую, что я достаточно сильна в портретной живописи, чтобы перейти на что-нибудь совершенно мне чуждое, как пейзаж. Но, Зверочек дорогой мой, Ты не беспокойся, я это не заброшу и всегда вернусь к более активной художественной деятельности, как только почувствую, что Ты у меня лучше себя чувствуешь и я могу немного успокоиться. Тогда рисование даст мне большое удовлетворение…»

«№ 45

14–16 февраля 1935 г., Москва

…Сравнивая с Англией, все же, как ни печально, но надо сознаться, что отношение к науке здесь еще далеко не нормальное. Нету уважения и искреннего понимания важности науки. Да, правда, Маркс, Энгельс, Ленин, все указывали на науку как на фундамент для социального развития. Это многие знают, но не чувствуют. Что техника, машины, тракторы необходимы, это все понимают, а что наука нужна, что все тракторы и машины только и возможно было развить благодаря науке, это мало кто знает. Не открой Фарадей в 1833 году индукцию, так бы мы [и] ездили на телегах, жили при свечах и рассылали письма с нарочными. У нас так увлекаются копированием иностранных машин, что никто не задает вопрос, а что же будет, когда все машины будут перекопированы? Как же будет тогда? Должно быть, Запад создаст к тому времени еще новые и новые машины, которые мы будем копировать. Уважения к оригинальной научной мысли никакого. Звание профессора или академика не вызывает уважения. <…>

Отсутствие точек опор в виде сознательного уважения к науке и ученым и личного мне доверия заставляют чувствовать меня очень пессимистично. Но я, конечно, честно делаю все, что от меня зависит для успеха дела. Но есть вопросы, [где] на компромиссы я идти не смогу. Я требую уважения к себе и к моей работе. <…>

Да, дорогая моя, твоя любовь для меня большая поддержка, без нее я бы не пережил всего того, что на меня навалилось. Но я думаю, Крысеночек, ты очень хорошо сейчас разбираешься в создавшемся положении, и твои письма показывают, какой ты у меня хороший и умный жин. И теперь, когда тебе пришлось пожить, так сказать, самостоятельно, ты, наверное, много поняла в жизни, чего не понимала раньше, и я вижу, ты тоже начала больше ценить меня, чем прежде. Если нам удастся пережить все и действительно создать тут работу, не поссорившись с Кр[окодилом], которого я больше всех люблю после тебя с поросятами, то я не буду жалеть о происшедшем. Но впереди много чего еще есть, главное, доверие. А все же свою страну как ни ругаешь, но ей прощаешь больше, и, если и произошло недоразумение, надо все сделать, чтобы его выяснить. Ну вот, Крысеночек, философия жизни…»

«№ 78

17 февраля 1935 г., Кембридж

…Крокодил очень расстроился, когда я сказала ему о том, что у Тебя нервы не в очень-то хорошем порядке. Он сказал, что ждал этого, но очень ему неприятно, что Ты такой бедный. Спросил меня, спишь ли Ты хорошо, а когда я сказала, что Ты в такое время плохо спишь, то он сказал, что это еще хуже и что надо что-нибудь Тебе сделать, чтобы не так нервничать. Но что он Тебя знает и знает, что Твои нервы всегда в натянутом состоянии. Он был очень трогателен в своей заботе о Тебе. Он всегда меня спрашивает, сплю ли я хорошо, и успокаивается, когда я говорю, что хорошо.

Да, зверушечка, помни, что если Тебе очень станет скучно, то я ведь как-нибудь всегда смогу устроить детей. А я человек, который Тебе ближе всего. Ты не беспокойся за меня, а думай только о себе, так сейчас нужно. Так что помни, что я существую, я Тебе стараюсь писать, чтобы хоть письмами Тебя подбодрить и хоть чем-нибудь Тебя утешить.

Я знаю, что Ты без работы совсем у меня больной и несчастный делаешься, но помни, что Тебе еще надо много, много сил, чтобы бороться и добиваться того, что Ты находишь нужным в жизни, и все силы Тебе нужны, в каких бы Ты ужасных условиях ни находился. Помни всегда об этом и береги свои нервы как можно больше. <…>

Я печатаю на машинке, Твоя секретарша мне показала, как это делается, и я всеми пальцами теперь печатаю. Это, конечно, очень просто, но требует практики. Я собираюсь купить переносной Remington, они сейчас самые лучшие, а я могу с большой скидкой его достать. Машинка всегда пригодится, так что я думаю, это не будет расход зря. <…>

Ходишь ли Ты в цирк? Ведь Ты это так любишь. Обязательно пойди и развлекись. Или Тебе доставляет большее удовольствие ходить в оперу в Большой театр? Ведь Москва полна театрами, и если Ты теперь с билетами, то Ты можешь ходить до бесконечности по всем театрам. Это так Тебе хорошо. Я знаю, что скучно ходить одному, то води хоть Шуру или кого-нибудь из ее друзей, ведь они Тебя не боятся, а Тебе все равно, с кем ходить, лишь бы был живой человек рядом…»

«№ 46

20–21 февраля 1935 г., Москва

…Дорогой Крысеночек, день и ночь думаю о тебе и ребятах и о создавшемся положении. Я думаю, в ближайшие 3 недели должно выясниться, еду ли я к Ив. Петр. [Павлову] и спокойно занимаюсь биофизикой или действительно что-либо выйдет из перевода лаборатории сюда. Я совсем не понимаю, почему М[айский] не разговаривал с R. Мне было определенно сказано, что это будет сделано…»

«№ 82

23 февраля 1935 г., Кембридж

…У меня сейчас есть маленькая машинка „Корона“. <…> Для упражнения я перевожу Твои письма. Я всегда их читаю Кр[окодилу], а тут хорошее упражнение. Кр[окодил] очень беспокоится о Твоем здоровье, и Ты мне, пожалуйста, отпиши подробно, как Ты спишь и все прочее. Он ведь всегда спрашивает и очень беспокоится, что когда все недоразумения кончатся, то Ты будешь в очень печальном нервном состоянии. Так что, дружочек, Ты об этом подумай. Мы также говорили о том, что Тебе очень трудно быть совсем одному. Я думаю, может быть, детей оставить, а мне приехать? Дорогой мой, дети уже в таком состоянии, когда смогут остаться одни, и я могу на них надеяться, что они будут вести себя хорошо. А сейчас мне кажется, что Ты больше нуждаешься во мне, чем они. Подумай об этом. Твое здоровье дороже всего и для меня, и для детей, и поэтому надо все сделать, чтобы Тебе было лучше. А Ты можешь положиться на меня, что я здесь все оставлю в порядке, и без меня они смогут прожить.

Я думаю, ни для Тебя, ни для меня нет никакого сомнения, что не стоит их никуда везти, пока все недоразумения не выяснятся. Я думаю, Ты прямо так и скажи В. Ив. [Межлауку]. Недоверие не может быть основой прочной и счастливой научной работы — к этому должен прийти тот же В. Ив. А если они этого не хотят принимать за истину, то никто в этом не виноват.

Мы с Тобой можем прожить как угодно, нам не надо ни квартир, ни дач. А надо создать такие условия, при которых Ты бы мог работать. А это возможно лишь при восстановлении полного к Тебе доверия. То состояние, в котором Ты сейчас находишься, грозит полным нервным расстройством, и гораздо лучше это предупредить, чем потом лечить. Сейчас самый важный вопрос — это Твое здоровье, и Ты об этом хорошенько подумай. Нет ничего, чего бы я ни сделала, чтобы это положение облегчить, и я знаю, что со мной Ты можешь говорить, а это уже будет гораздо лучше.

Дорогой мой Петюшек, о детях не стоит сейчас беспокоиться, а самое главное — это Ты. Я говорила с Кр[окодилом] на этот счет и оставила его подумать об этом. И скоро буду опять говорить. Помни, что только при полном здоровье и полном сохранении Твоих нервных сил и возможна Твоя дальнейшая творческая работа.

Вот, дружочек дорогой, подумай хорошенько. И думай только о себе. Дети и я тут ни при чем. Надо взять вполне независимую точку зрения…»

«№ 48

1 марта 1935 г., Москва

…Завтра пять месяцев, как мы расстались с тобой, Крысеночек. Я так рад твоим фотографиям, увеличенным, с детьми. Они у меня на письменном столе, раздобуду рамочку. Что касается посылки, то получил первую, с сапогами, и вторую, с бумагой. Пришлось заплатить безумную пошлину. За первую хотели сперва 3000 рублей, но часть я заплачу валютой, часть сов. знаками с помощью института. Я их внесу в рассрочку, а то жалования не хватит. <…>

Теперь насчет моего здоровья, скорее нервов. Конечно, все происходит оттого, что я чувствую себя как жучок, подвешенный на веревочке в воздухе. Барахтаюсь ногами, а так как почвы нету, то — ни с места. Я не чувствую людей, не чувствую друзей, не чувствую доверия, не чувствую полезности своего существования, не чувствую уважения к себе, не чувствую, что меня понимают и ценят. Конечно, все это очень неприятно и плохо действует на настроение, но я не вижу выхода. Пока что абсурдность всего случившегося может вскрыть только время, и я знаю, что только время покажет, что все это так нелепо и глупо. Надо ждать. Вот я уже полгода на веревочке барахтаюсь. Может, еще столько, а то и дольше придется. Фарадей же сидел в доме для нервнобольных 3 года, а потом опять принялся за работу и сделал свои самые большие открытия, хотя ему было за 50 лет. Я вынужденно оторван от своей работы тоже! Зачем? Почему?

Почему меня хотят дрессировать в чем-то здесь? Казалось, мне уже за 40 лет и я сформировавшийся человек. И, главное, вся глупость в том, что вот уже 13 лет я только и думаю о том, как помочь нашей науке и нашему строительству, а от меня хотят либо того, что я считаю вредным, либо того, что я фактически не могу сделать, как, например, воссоздать мою [кембриджскую] лабораторию. Ее можно перевезти — это правда, но воссоздать ее заново, с самого начала, я не в состоянии. Я, конечно, могу заняться физиологией, но этого здесь почему-то не хотят. А я уверен, что годов через 5 у меня были бы не меньшие успехи в этой области, чем в физике.

Ну вот, Крысеночек мой милый, как же твой приезд может это изменить и мне помочь? Только сознание того, что время покажет мою правоту, заставляет меня находить силы для жизни, а любовь к тебе и детям — это другой источник сил. Но, конечно, Аничка, если ты приедешь, то, я думаю, тебя выпустят и тут будут рады твоему приезду. Но, Крысеночек мой милый, я буду так волноваться за ребятишек, что спокойствие и счастье, которые я получу от твоего приезда, совсем поглотятся в этих волнениях. Ведь, дорогая моя, я хорошо понимаю твои чувства и их причины и хорошо знаю, как ты меня любишь, и как ты заботишься о моем здоровье, и почему ты считаешь, что мои нервы сейчас в жалком состоянии. Все это правда, но сознание своей правоты, безусловно даст мне силы пережить все предстоящие испытания…»

1 марта произошло наконец первое движение в переговорах о научном оборудовании. Полпред СССР в Лондоне И. М. Майский просит Резерфорда принять советника полпредства С. Б. Кагана «для беседы». 5 марта Резерфорд отвечает Майскому, что готов принять Кагана. И назначает дату и время: 12 марта в полдень, в Кембридже, в Кавендишской лаборатории.

«№ 92

12 марта 1935 г., Кембридж

…Сегодня был интересный день. То, что Тебе обещали и [о чем] говорили, было исполнено, а именно: приезжал гражданин от М[айского] и долго беседовал с Кр[окодилом]. Беседа была очень дружеская, и Кр[окодил] вполне высказал все, что он на этот счет думает, и как, по его мнению, надо с Тобой обращаться, чтобы получить от Тебя максимум успеха, и что, по его мнению, такое обращение, как теперь, погубит Тебя окончательно. И всё в этом духе.

Насчет покупки лаборатории он пояснил, что эта лаборатория — дар Университету от R.S. и что вряд ли Университет примет такое предложение, но что он думает, что если Тебе нужна будет помощь, то, конечно, они все сделают всё, чтобы Тебе помочь, Тебе лично. И это он постарался разъяснить тоже.

Я думаю, что сейчас положение такое: начнутся переговоры, лед разбит, Кр[окодил] очень дружески настроен и подчеркнул, что в этом Ты лично должен иметь дело. <…>

Говоря о Тебе лично, Кр[окодил] также захватил вопрос более широко. В начале разговора гражданин сказал, что Ты счастлив и все хорошо, но Кр[окодил] ответил, что этого ему не надо говорить, он Тебя слишком хорошо знает, чтобы этому верить; что он читал Твои письма и видел тех, которые видели Тебя, и этого ему довольно, чтобы знать, что Ты не можешь вдали от своей лаборатории быть счастливым и довольным. Так что этот вопрос был сейчас же ликвидирован.

Ты знаешь, какой он гениальный человек, ну так Ты можешь хорошо представить, что он говорил и как. Он указал, что Тебя погубят, если поставят во главе большого института. Что тебе надо спокойную и мирную обстановку для работы, и без всяких административных вопросов. И тогда Ты даешь блестящий результат. Но главное для всякого ученого — это чувство свободы и доверие. <…>

Я сказала Кр[окодилу], что напишу Тебе, потому что Ты в этом заинтересован больше кого-либо другого, и Тебе надо об этом знать. Он вполне со мной согласился. Я думаю очень серьезно, что от этого разговора можно ждать очень хороших результатов. Хочется верить, что наши, наконец, поймут, что для них, черт возьми, стараемся, и никто их обманывать не хочет…»

В начале 20-х чисел марта (письмо не датировано) Резерфорд направляет С. Б. Кагану письмо, в котором отвечает отказом на предложение советской стороны купить у Кембриджского университета научное оборудование Мондовской лаборатории. В сентябре, когда вопрос о продаже оборудования Мондовской лаборатории наконец сдвинулся с места и был близок к благополучному решению, Резерфорд в письме от 25 сентября объяснил П. Л. Капице, почему он отказал в марте.

«Вы, вероятно, знаете, — писал Резерфорд, — что шесть месяцев назад Ваше посольство в Лондоне предложило купить основную часть оборудования Мондовской лаборатории на условиях, которые подлежали бы согласованию. Я обнаружил, что ни Университет, ни Королевское общество не были готовы рассматривать это предложение, которое мне пришлось поэтому с благодарностью отклонить. <…> Естественно, что в существующих обстоятельствах я не испытываю желания помогать кому бы то ни было, кроме Вас, поскольку чувство моей благодарности к СССР нельзя назвать особенно сильным…»

13 апреля, не имея никаких сведений о ходе переговоров полпредства СССР с Резерфордом (Капица с самого начала не был допущен к этим переговорам, что, в конечном итоге, и привело к их провалу), Петр Леонидович пишет отчаянное письмо жене:

«№ 66

13 апреля 1935 г., Москва

…Жизнь изумительно пуста сейчас у меня. Другой раз у меня кулаки сжимаются, и я готов рвать на себе волосы и беситься. С моими приборами, на моих идеях, в моей лаборатории другие живут и работают, а я здесь один сижу, и для чего это нужно, я не понимаю. Хочется кричать и ломать мебель. Мне кажется подчас, что я схожу с ума. Только валерьянка с ландышем (рецепт моей мамаши) меня спасают подчас.

Да, Крысеночек мой любимый, логика твоих писем меня убивает, так как ты не хочешь видеть психологии или, вернее, психики. Жизнь руководствуется не логикой, а эмоциями. И, Крысенок мой милый, почувствовать, как я страдаю, подчас ведь, кроме тебя, до этого абсолютно никому нету никакого дела.

Утешь меня, я прошу!

Прости, Крысок, за истерику [в] письме, ведь она неминуема, и все же следует тебе знать хоть примерно, в каком [не]равновесном состоянии я нахожусь. Мне теперь совсем ясно, как губили больших людей, как груба может быть жизнь и как, когда нет такого человека, как Крокодил, трудно приходится ученым, и какой подлец А. Ф. [Иоффе]…»

24 апреля 1935 года известие о «похищении» в СССР кембриджского профессора проникло в западную печать.

«№ 114

25 апреля 1935 г., Кембридж

…Вся история появилась в той газете, которую читает кук. Дело в том, что в один прекрасный день позвонил репортер ко всем, кого мог придумать в Кембридже, и спрашивал насчет Тебя. Все в один голос ответили: мы ничего сказать не можем, спросите Кр[окодила]. А он в это время жил на даче. Так что туда заявился репортер и проинтервьюировал Кр[окодила]. Что он думает, и вообще, в чем дело. Но самое интересное было то, что они позвонили в посольство, и там им с полным удовольствием дали заявление. И, собственно, у Кр[окодила] они пришли, так сказать, искать подтверждение. Кр[окодил] сказал им все то, что уже не раз говорил М[айскому], так что это все и появилось в газете. Я, собственно, не вижу, почему Тебе эту вырезку не прислать. <…>

Я Тебе все всегда подробно описываю и не могу обойти молчанием то, что Тебя касается, хотя я и знаю <…> что Тебе это все очень неприятно и тяжело, Ты ведь <…> терпеть не можешь ничего газетного, ничего, что было бы похоже на сенсацию…»

В следующем письме, № 115 от 26 апреля, Анна Алексеевна рассказывает о развитии событий на «газетном фронте»:

«Это разрастается. — пишет она, — и в M[anchester] Guard[ian] поместили очень интересную статью. Я знаю, <…> что это Тебе принесет только неприятности, но ничего уже нельзя сделать, все теперь об этом пишут и знают. Но сейчас ученые страшно взволнованы и потрясены Твоей судьбой. Я Тебе пишу об этом потому, что вся Англия это знает…»

О «похищении» Капицы англичане узнали 24 апреля, когда более семидесяти газет Великобритании, ее доминионов и колоний опубликовали об этом событии статьи и короткие заметки. На следующий день об этом писали 40 газет и еженедельников в разных странах мира. Затем число публикаций на эту тему пошло на убыль. 26 апреля — 13, 27-го — 7, 28-го — 10 публикаций. Зато 29 апреля в «Таймс» появляется пространное письмо редактору газеты от Резерфорда…

В эти дни Капица, ни о чем не ведая, спокойно отдыхал у своей матери в Ленинграде. Анна Алексеевна же о газетной шумихе писала ему в Москву…

«№ 74

4 мая 1935 г., Москва

…Вчера В. И [Межлаук] меня принял к вечеру, так что потом писать тебе было трудно. Я получил твое 115 письмо, где ты пишешь о том, что появилось в газетах, после того, как видел В. И., так что когда он протянул мне № Times’а с письмом R., то я был поражен. <…>

Я очень рад, Аня, что В. И. считал это совсем не важным и не имеющим большого значения. Но все же <…> разговор наш был не особенно приятным. Я же не могу сказать, что мне хорошо здесь сейчас, когда я загнан в полное одиночество, я же не могу сказать, что мне не безумно тяжело без моей работы. Но, конечно, вопрос очень сложен. Я, Аничка, право, не знаю, что мне делать! Сегодня В. И. прислал письмо R. в Times, и я его очень внимательно прочел. <…> Я все ломаю голову, что мне делать, но в моем состоянии какая-то апатия. Ну, будь что будет, думаю, и оставьте меня в покое. Что я еще буду вмешиваться во все это? Я просил В. И. свести меня с М[олотовым]. Когда-то было время, когда люди считали приятным со мной знакомиться, а у нас — наоборот. В. И. говорит, [что] навряд ли М[олотов] захочет со мной говорить, и отметил, что то, что он сам со мной разговаривает, надо считать за большую честь, которой не удостаивается ни Карп[инский], ни Волгин. Вообще, он говорил, что я должен слушаться их, если им народ поручил управлять страной. Я говорил, что слушаюсь во всем и исполняю все, что мне приказывают. Но некоторые из приказаний звучат так, [как] если бы позвали Бетховена и сказали: пиши 4-ю симфонию. Конечно, Бетховен может дирижировать концертом по приказанию, но навряд ли бы согласился писать симфонию по приказанию, во всяком случае хорошую. Так и я концертирую и выполняю все, что с меня требуют, но я не могу заняться творческой работой, и, конечно, R. прав, что К. „requires the atmosphere of complete mental tranquility“. Я вот после разговора с В. И. валялся часа два. Со всеми благами мира нельзя чувствовать себя хорошо, если одна часть населения не разговаривает со мной из-за боязни, а другая — из-за важности. <…>

Ты знаешь, как-то странно мне было читать письмо R. в „Т[аймс]“. Как будто там пишут о каком-то другом Kapitza, который был ученым, судьбой которого интересовались „scientific men throughout the world“, а теперь Kapitza — маленький, глупый, несчастный. Барахтается на ниточке, как барахтаются паучки с пружинными ножками, которых когда-то вешали на елку. Вот держат меня за веревочку, а я делаю беспомощные движения ножками никчемными и не двигаюсь с места. Ну что я сделал за эти 8 месяцев? Ничего! И как пусто это время, и никто не хочет меня понять…»

Получив от мужа письмо из Ленинграда и телеграмму, что он уже в Москве, Анна Алексеевна пишет ему:

«№ 119

3 мая 1935 г., Кембридж

…Дорогой зверочек, не говори, что Твоя жизнь бессмысленна, этого не может быть. Сейчас период борьбы, и поэтому все Твои силы должны быть в порядке, экономь их и старайся помнить, что не было еще случая, когда Ты не сумел доказать Твоей правоты. Разве не то же положение было, когда Ты начал [здесь] работать? С Тобой не хотели разговаривать. Тебя считали почти шарлатаном. И тогда Тебе было трудно доказать свою правоту, тогда никто не знал о Тебе, тогда у Тебя не было того имени, которое сейчас, и тогда Тебе надо было завоевать все 6/6 земного шара, а теперь только 1/6, потому что 5/6 знают, ценят и верят Тебе.

Так что вся тяжесть борьбы [в том], что Ты не знаешь тех людей, которым надо доказать Твою правоту. Но Ты победил тогда, и нет никакого сомнения, что победишь и теперь. Но это трудная и тяжелая полоса, и самое ужасное, что Ты оторван от работы. Но ведь это тоже дает Тебе смысл для борьбы — опять иметь возможность работать, и еще вдобавок поднять нашу науку, научить наших ученых отстаивать свои права и научить наше Прав[ительство] эти права уважать. Цель очень благородная, и бороться стоит даже отдельно за каждую из этих вещей. <…>

Помни, что я совершенно и абсолютно с Тобой, что если Ты не согласен со мной, то зато я во всем согласна с Тобой. Думай о чем угодно, делай что хочешь, но не теряй бодрости и энергии.

Я так счастлива, что мои письма приносят Тебе утешение и Ты пишешь мне с таким удовольствием. Даже на расстоянии, которое нас с Тобой разделяет, мы понимаем друг друга, а ведь это так важно. Прошло много времени, и наша дружба только окрепла, и понимание друг друга только стало тоньше. Разве уже в этом нету колоссального удовлетворения, и ведь это дает Тебе чувство того, что Тебя понимают, ценят и любят.

И, зверочек, помни, что если я Тебе нужна лично, то ведь так просто я могу к Тебе приехать, оставив здесь все в порядке. Ну, да Ты сам знаешь это, и повторять не стоит…»

«№ 123

14 мая 1935 г., Кембридж

…Получила твое письмо от 8-го, где Ты пишешь о том, что написал письмо Мо[лотову] и послал. Очень интересно, какой будет результат. Мне очень понятно, что Ты написал, и совершенно ясно, что по-другому Ты поступить не можешь. Но сможешь ли Ты это выдержать? А это так страшно важно. <…>

Вчера ездила в Лондон. Знаешь, я завтракала с Твоим давнишним приятелем. Ты еще рассказывал, что первый раз чуть не подал ему пальто, вместо того чтобы пожать руку! Мы с ним долго беседовали. Он мне понравился, и я ему, кажется, тоже, потому что беседа была непринужденная и интересная. Конечно, много говорили о Тебе. Он очень интересовался, как и все вообще. Я была очень рада его повидать. Он, безусловно, интересный человек. <…>

Я также постараюсь повидать другого Твоего знакомого, с которым Ты раз возвращался из Германии.

Я вообще стала гораздо более „social“, чем раньше. Как видишь, культивирую всех Твоих друзей, и даже тех, которых не очень люблю, как de Br[uyne]. Но он оказался прекрасным человеком. Вообще, если Тебе сейчас кажется, что свет состоит из людей, которые хотят друг другу зла и не понимают, когда человек доброжелателен, у меня как раз наоборот — свет состоит из людей, которые желают мне добра и вовсю эти желания проводят в жизнь. Так что видишь, как мы с Тобой поделили всех жителей земного шара.

Зверочек дорогой, мне очень сейчас за Тебя страшно. Только не сдай, это так важно и в то же время так трудно. Но помни, что Тебя все же очень много народу ценит и любит, и беспокоится [за Тебя], и хочет, чтобы Тебе было хорошо. У Тебя много друзей, и они показали и доказали, что на них можно рассчитывать. Но теперь меня волнует только Твое состояние. Главное, держись и делай все возможное, чтобы держаться…»

Анна Алексеевна по-прежнему энергично ведет кампанию против насильственного задержания Капицы в СССР. В защиту Капицы она «мобилизует» общественное мнение, обращается к самым влиятельным и популярным лицам, которые могли бы подписать коллективный протест советскому правительству.

«№ 80

20 мая 1935 г., Москва

…Я всегда и теперь сочувствую социализму и готов работать здесь. Но не мне решать, где мне работать. Судьбе было угодно наделить меня дарованиями для решения научных проблем. Мне этим гордиться не приходится, это было сделано природой помимо моих желаний. Так сказать, без моего спросу. Но, по-видимому, если природа тебя наградила некоторыми дарованиями, это накладывает на тебя обязательства их использовать наиболее полно, так чтобы людям от этого было больше всего пользы. Поэтому в выборе места работы я должен, по совести, руководствоваться исключительно этими мотивами…»

«№ 82

23 мая 1935 г., Москва

…Между прочим, Крысеночек мой дорогой, мне кажется все же, мы с тобой за это время кое в чем расходимся. Я убедился или, вернее, я обдумал жизнь и пришел к выводу, что ты очень деликатная натура вообще и из Сергея ты сделаешь маменькиного сыночка. Я бы его слегка вздрючил. Строгий отцовский голос, без обиняков, другой раз производит на ребят хорошее впечатление, и вообще в жизни тут я это чувствую тоже. Ну да это, Крысеночек, временно. Когда я приеду или когда вы приедете (не знаю, что будет скорее), я покажу им, что такое папенька!!.»

«№ 83

29 мая 1935 г., Болшево

…Теперь пару слов насчет твоего приезда. Как только тов. М[айский] тебе напишет, что ты можешь ехать на две или три недели — устраивать дела, дай мне телеграмму. Тогда я тебе пошлю точные инструкции. Главная, милая, насчет ребят. Единственно, что я считаю рациональным в данном случае, — это отдать их непременно в ту школу, где когда-то ты сама училась рисованию. Как бы это трудно ни было, но это единственное надежное место. А то, пожалуй, их лучше взять с собой тебе сразу. Или совсем не ехать. А то ведь кое-как нельзя обращаться с ребятами. Ты обо всем этом мне напиши заранее, Крысеночек, и не ленись…»

«№ 86

5 июня 1935 г., Болшево

…Пока у нас не будут созданы такие моральные условия, при которых каждый ученый [не] будет страшиться работать у себя на родине и не придется за каждого из них бояться, что того и гляди удерет, до тех пор нам трудно рассчитывать на большой подъем в нашей науке и на ее процветание. Все это элементарно просто и легко осуществимо, но это так трудно растолковать и объяснить. Но один в поле не воин. Видно, время для всего этого не созрело. <…>

Но меня сейчас волнует один вопрос больше всего, и это ты, дорогой Крысеночек. Мне все больше и больше кажется, что на тебя накладывается чересчур большая ноша, и мне кажется, что ты сдаешь. А это ни в коем случае нельзя делать. От твоей бодрости зависит моя. <…>

Крысеночек, я получил фото ребят и твое и был очень, очень рад. Ты сама выглядишь немного сердюткиной, а ребята веселы и хорошо играют. Ох, дорогая моя, чувствую я, что им недостает отцовского допинга и они, наверное, у тебя изнежились. Мне что-то больше по душе боцманский дух твоего отца. Вместо няньки им бы действительно нужен боцман, а им полазить бы по деревьям и озорничать. Пускай дерут костюмы, но не делай ты из них маменькиных сынов. Ну, ты не сердись, я всегда одно и то же тебе пишу. Это мои дети, и я жалею, что мои ребята такие нежные и аккуратненькие…»

«№ 140

14–15 июня 1935 г., Кембридж

…Ф. И. хочет, чтобы я поехала, но R[utherford] к этому относится подозрительно, хотя и говорит мне, что не может мужчина один долго жить, чтобы я это имела в виду. На это я ему сказала, что если Тебе так уж необходима женщина, то я согласна, чтобы она у Тебя была. Но он не согласен! Говорит, что это только усложнит дело и скомпрометирует Тебя. И он очень надеется, что Ты умный и все видишь и понимаешь. Я ему сказала, что Ты мне много раз писал, что Ты не такой дурак, как это многие думают. И он успокоился. Но меня трогает, что он заботится о моих личных делах, это очень мило…»

«№ 88-а

15 июня 1935 г., Москва

…Бывают у меня моменты, когда особенно чувствуешь твое отсутствие и хочется тебя видеть и иметь около себя. Сегодня почему-то очень тоскую по тебе. Всякая мелочь, как мешочки для сапог, сделанные из того платья „парадного“, которое ты носила еще при первых встречах, мне дороги очень, и я к ним отношусь с сентиментальной нежностью…»

В середине июня Резерфорд, осознав, по-видимому, после газетной шумихи, которая не произвела никакого впечатления на правительство СССР, что добиться возвращения Капицы в Кембридж не удастся, решает возобновить переговоры с советским полпредством о продаже СССР научного оборудования Мондовской лаборатории.

«№ 141

16 июня 1935 г., Кембридж

…R. считает, что надо что-то сделать, чтобы Тебе была дана возможность работать. Но как это сделать? Он говорит, что понятно, что Ты не хочешь начинать никаких опытов, не имея уверенности в том, что если они не выйдут <…> то Тебя [не] обвинят в саботаже, вредительстве и нежелании работать. Что при таких условиях все очень трудно и почти невозможно что-либо начать. Он опять говорил, что он лично, для Тебя лично, сделает очень много, но это лично, и никакие правительства тут ни при чем. Он написал письмо М[айскому] и сказал, что он и Ф. И. хотели бы их повидать, чтобы обсудить положение…»

Накануне разговора с Анной Алексеевной, 14 июня, Резерфорд отправил письмо советнику полпредства СССР С. Б. Кагану, с которым он в марте вел переговоры о продаже СССР научного оборудования Мондовской лаборатории. Эти переговоры, как мы знаем, зашли тогда в тупик.

В письме Резерфорда Кагану есть фраза, которая объясняет возобновление переговоров. Сообщив, что ему нужно было узнать мнение Комитета Мондовской лаборатории и Королевского общества о продаже СССР специального оборудования Мондовской лаборатории, Резерфорд пишет: «Кроме того, нам пришлось обдумать наилучший способ организации работы лаборатории в отсутствие профессора Капицы, которое, как я понимаю, скорее всего будет постоянным».

В Кембридже поняли, что Капица в Англию не вернется. Резерфорд пишет: «Комитет уполномочил меня на дальнейшее обсуждение с Вами наилучших способов помощи профессору Капице для продолжения его работы в России».

И добавляет в конце письма: «Как я уже говорил Вам, трудно добиться какого-либо прогресса без того, чтобы мы могли каким-то образом лично общаться с Капицей для выяснения его действительного отношения к этим вопросам. Для разрешения этой проблемы у меня есть предложение, которое с Вашей стороны встретит, я надеюсь, одобрение. Как Вы знаете, в августе этого года в России состоится конференция физиологов, в которой примут участие несколько человек из Англии, которые лично знакомы с Капицей. Будет ли возможно устроить так, чтобы, скажем, двое из этих участников конференции действовали как мои представители и чтобы им была предоставлена возможность свободно обсуждать положение дел с Капицей и с любыми государственными чиновниками, имеющими отношение к его работе? Затем они рассказали бы мне о ситуации и о наилучших способах помочь Капице начать в России заново его прерванную работу…» (АВП РФ. Ф. 162. Оп. 10. Д. 32. Папка 36. Л. 255–256. Подлинник на бланке Кавендишской лаборатории).

Резерфорд предлагает встретиться в помещении Лондонского Королевского общества. В этой встрече примет также участие секретарь Королевского общества Ф. Э. Смит.

Каган был в отъезде, на письмо ответил Майский, который сообщил, что на встречу с Резерфордом и Ф. Э. Смитом придет советник полпредства Астахов. Эта встреча состоялась в назначенный Резерфордом день, 20 июня, в помещении Королевского общества.

О том, как проходил разговор с Астаховым, Резерфорд рассказал Анне Алексеевне лишь месяц спустя. В письме от 13 июля 1935 года она сообщала Петру Леонидовичу: «…Наши ничего не ответили R. <…> R. говорит, что гражданин от М[айского] был в панике <…> и все время повторял, что Ты нужен Союзу в индустрии и как специалист. Он, кажется, вообще не знал, что Ты ученый, а не спец, и все время возвращался к тому, что развитие индустрии требует Тебя!..»

«№ 91

22 июня 1935 г., Ленинград

…Вчера вечером у нас был твой отец с Вовочкой, он был разговорчив и мил. Я рад, когда наши семьи объединяются. Замечательный он человек по своей честности, неподкупности и знанию дела. Вот как мало у нас ценят людей. Ведь лучше его, кажется, знатока по кораблестроению во всем мире нет. Он честно работает и даже, мне кажется, предан современной власти. Во всяком случае, он ее ставит выше прежней несравненно. Прежнюю он терпеть не мог. По характеру он анархист и индивидуалист, и поэтому он не может ходить на задних лапах ни перед кем. Да, пожалуй, такой индивидуализм есть характерная черта крупного ученого, и этого тоже у нас еще не понимают. <…> В Англии такого человека, как твой отец, на руках носили бы, был бы он Sir, Bar[on], HN (?) и все что угодно, а у нас никто не позаботится даже ему личную машину дать, и он ходит пешком, несмотря на свои 73 года. Хотя это ему, может быть, и на пользу, так как этим он поддерживает свое здоровье. Между прочим, ему недавно мерили кровяное давление и нашли его нормальным. <…> А вот у Вовочки с кровяным давлением не в порядке. Мне кажется, Вовочка так заботится о твоем отце, что совсем забывает о себе. Это ненормально. Когда ты приедешь, нам надо будет позаботиться об них обоих. А пока что я возмущен, что об них совсем тут не заботятся, кроме как его ученики. Вот после этого кто посмеет сказать, что я не прав, когда говорю, что наши идиоты не умеют заботиться об ученых…»

Анна Алексеевнаеще не знала, как изменилась позиция Резерфорда, и энергично продолжала свою деятельность, направленную на сбор подписей знаменитостей под протестом против запрета Капице вернуться в Англию.

«№ 145

25 июня 1935 г., Кембридж

…Вчера я пробыла целый день у старика, с которым возвращалась из Союза. Он и жена очень симпатичный и милый народ, очень цельные типы. И мы много о чем говорили. Они оба уже древние старики, т. е. обоим по 80-ть, но живые, бодрые и полные интереса и любви к жизни. Было забавно с ними разговаривать, я не со всем соглашалась и, к моему удовольствию, сумела их убедить в том, что мне хотелось. Они сначала считали, что Ты должен уступить, потому что страна новая и много неурядиц и не надо еще больше делать затруднений, но я ухитрилась им просто доказать, что нельзя требовать от Тебя какой-то сверхчеловеческой святости, что Ты человек, со своими пороками, достоинствами и страстями, и что Тебя надо брать таким, как Ты есть, переделывать не стоит в Твои годы, и что если они находят, что Прав[ительство] может ошибаться, то нельзя от Тебя требовать того, что не требуешь от других. Они мне старались доказать, что Ты был в таком положении в Кембридже, что не мог, когда попал в Союз, сразу все примирить, но что именно этого от Тебя и надо требовать. Что Ты хочешь переменить и научить тех людей, которые во многом больше Тебя знают. На это у меня нашлось возражение: если наши хотят, чтобы Ты работал, и видят, что Ты так работать не можешь, то все должны помочь нашим и растолковать им, что так нельзя к Тебе подходить. Если не хочется, не требуется говорить им ни о свободе личности, ни о свободе науки. Тут могут быть расхождения. Но в одном все согласны: что такой человек, как Ты, должен работать. Здесь другого мнения не может быть. И мои старики убедились, что это именно так. Ты — человек, еще обиженный в своих лучших порывах и чувствах, и поэтому с Тебя еще меньше приходится требовать. <…>

Я сказала, что наши могут сердиться. Но они обещали тогда свою помощь. Они вообще обещали помощь в разрешении конфликта и сказали, что всегда и все сделают от них зависящее. <…>

Я с удовольствием провела с ними сутки, они оба были исключительно милы и внимательны. И на прощание они мне подарили свою автобиографию! Они хорошие, интеллигентные люди, преданные своему делу и своим идеям, но не узкие партийцы, а с живым умом и интересом ко всему их окружающему и к этому приспособляющиеся. Они оба страшно хвастаются, что они так стары и все еще живы, только что закончили большой труд насчет Союза, немного склонны попрекать всех, что у них больше, чем у кого-либо другого, опыта и они, мол, умные. Напоминают это чересчур часто, но, конечно, они люди незаурядные, и почему не похвастаться этим?

Старик мне говорит: „Мне кажется, что вы бы могли убедить во многом вашего мужа, и это надо сделать“. Я ответила, что никогда ни в чем не буду Тебя убеждать, потому что вполне Тебя понимаю и знаю, что я единственный человек, на которого Ты можешь рассчитывать и который всегда во всем Тебя будет поддерживать. Тогда она вступилась и сказала: „Да, вы правы, так и надо“. И, обратясь к нему, сказала: „Ведь ты бы не хотел, чтобы я была против тебя. Ведь мы всегда были вместе, и это правильно“.

Мне уже не первый раз говорят, что я могла бы оказывать на Тебя влияние, но никогда еще никто так прямо не становился на мою точку зрения — как Твоего единственного друга, которому Ты, и Ты один, дороже всего, и что сознание того, что Ты на меня можешь положиться, и Тебе, и мне дает очень много…»

«№ 96

3 июля 1935 г., Москва

…Насчет твоего приезда. Я согласен с тобой, что тебе надо приехать, но после того, как здесь побывают W[ebster] и физиологи. Я уверен, что эту зиму мы проведем вместе. Конечно, мы будем вместе. <…> Как я ни ругаюсь с нашими идиотами, но мне кажется, <…> что мы друг друга понимаем (и, как ни странно, даже любим?!). И они уверены во мне: что в крайнем случае я проявлю всегда себя как друг Союза. И хотя они бурчат разную гадость, но совсем немыслимо, чтобы они не ценили ту поддержку, которую я им оказывал всегда. В то же время, как они меня ни пугай, все же у меня есть чувство, [что] очень плохо со мной не поступят. А пожить с тобой на севере и порыть землю, это совсем не так плохо — похудеем и окрепнем. Но я сейчас достаточно поправился, гребу свободно 1½ [часа], сердце ни-ни, и опять нервы в порядке, и я готов в бой за нашу науку и за прочее. Чего мне еще ждать, я думаю на днях написать письмо Мо[лотову], а потом формальную просьбу об отставке в Президиум Ак[адемии] наук. Перееду в Ленинград, ликвидирую Москву и если не уеду еще дальше на север, то займусь тихо и мирно физиологией. Наши поругаются, поругаются, а потом все забывается.

Мне так приятно, что ты меня любишь и ты такой большой мой друг. Это придает мне силу жизни и счастья. Ведь счастливым можно научиться быть в любых обстоятельствах. Но несчастный только тот, кто вступает в сделку со своей совестью. Пока наши идиоты меня не убедят в том, что я действительно могу продолжать свою работу научную здесь даже приблизительно так, как в Кембридже, я за нее взяться не смогу…»

«№ 99

12 июля 1935 г., Москва

…Ты меня очень беспокоишь, больше всего на свете. Ведь вот я, конечно, несчастный, но я привык быть несчастным, и вся моя прежняя жизнь была несчастной. Конечно, до того, как мы с тобой начали жить вместе. Но очень возможно, что тебе еще придется покоротать [жизнь] в одиночестве, пока к моему занятию физиологией не привыкнут и пока я не сумею создать себе имя в этой области, если вообще сумею. Но, конечно, надо надеяться на лучшее. И вот [важно], чтобы ты не теряла бодрости духа и своего веселья и была хорошей матерью ребятам, это самое для меня главное.

Ты видишь, как здорово я справился со своими нервами, так и ты держи себя в руках. Это большая школа жизни, и она тебе, кроме хорошего, ничего не даст.

Но пойми, милая моя, вся моя сила в тебе. Если ты будешь весела и бодра, я здесь создам себе положение как физиолог. Никто не даст мне на вид 41 год, а в душе я себя другой раз чувствую таким же озорным, каким я был, когда мне было 15 лет и я дразнил француза в реальном училище и меня записывали в журнал…»

Телеграмма

27 июля 1935 г., Москва

Чувствую себя хорошо тчк Скоро ты получишь возможность посетить меня тчк Отложи отъезд матери тчк Целую = Петр

«№ 160

28 июля 1935 г., Кембридж

…Вчера получила Твою телеграмму и очень ей обрадовалась. До того, что позвонила Кр[окодилу] и сказала ему. А он, знаешь, что первое спросил? „А вы уверены, что это он послал?“ Даже озадачил меня. Но я ответила, что как будто да.

Он теперь стал очень недоверчивый, это его испортили наши с их всякими подозрениями и пр. Между прочим, они на меня отчего-то очень сердятся, вот чудаки. Но это все пустяки, а самое главное, что мы, правда, может быть, скоро увидимся. А потом мне приятно, что отсюда народ Тебя повидает, именно Adr[ian] и другие. <…> Мне очень интересно знать, приехал Дир[ак] или нет и гуляете [вы] с ним вместе под Москвой или в Москве и Ты, что называется, brush up your English…()»

Во время переговоров с советником полпредства СССР Г. А. Астаховым Резерфорд и Ф. Э. Смит в первую очередь поставили вопрос о беспрепятственной и желательно уединенной встрече Капицы с кембриджским физиологом Э. Эдрианом, который примет участие в Международном конгрессе физиологов в Ленинграде и Москве. Резерфорду необходима была абсолютно достоверная информации о положении Капицы и его пожеланиях.

13 июля Резерфорд напоминает Майскому о своем разговоре с Астаховым и о том, что до начала конгресса физиологов остается совсем немного времени.

27 июля Майский, будто речь идет о чем-то само собой разумеющемся, отвечает Резерфорду: «Любой участник этого конгресса сможет, если пожелает, встретиться и побеседовать с профессором Капицей или с любым другим советским гражданином, и для этого, разумеется, не требуется никакая предварительная договоренность со мной».

Резерфорд тут же отправляет Анне Алексеевне записку:

«Только что получил письмо от Майского. Прочтите и верните и сообщите Эдриану. Удивительно, что понадобилось 5 недель, чтобы получить этот ответ. Р.»

Анна Алексеевна, исполняя поручение Резерфорда, 30 июля отправляет Эдриану копию письма Майского. И пишет ему:

«Дорогой Эдриан, прилагаю к сему письмо, полученное Резерфордом от Майского. <…> Из него следует, что в настоящий момент К[апица] и наше правительство пришли к своего рода взаимопониманию, и свою роль в этом сыграл, вероятно, Конгресс физиологов. Мне остается только надеяться, что это взаимопонимание расширится и станет постоянным. Сейчас у Вас будет полная свобода встречаться с Капицей и беседовать с ним столько, сколько Вы захотите, причем я советую вести эти беседы во время прогулок на свежем воздухе, а не в помещении. Впрочем, Вы сами все поймете, а я очень рада, что в качестве охранной грамоты у Вас будет с собой письмо Майского, оригинал которого Резерфорд перешлет Вам. Адрес Капицы в Москве — гостиница „Метрополь“, номер 485, Москва. Если Вы будете писать ему в России, я советую делать это с помощью телеграфа, это гораздо надежнее писем, которые иногда идут очень долго. Наша почта работает не так хорошо, как ваша. Ну ладно, надеюсь, что Ваша поездка будет интересной, потому что это замечательная страна, и мои беды не мешают мне восхищаться ею. Недоразумения возможны везде, и стать жертвой одного из них — не самое приятное. Не забывайте, пожалуйста, что от Вас и от других участников Конгресса во многом зависит судьба Капицы.

Искренне Ваша, А. Капица».

«№ 164

4 августа 1935 г., Кембридж

…Я страшно рада, что Поль [Дирак] с Тобой. Я думаю, за все это время у Тебя не было такого удовольствия. Он чудесный человек, и я его нежно люблю, и мне приятно, что именно он с Тобой.

Я знаю, что Ты с ним лучше себя чувствуешь, чем с кем-либо другим. И вы вместе можете гулять, ходить, грести, все что угодно. Одним словом, сейчас я знаю, что Ты в хороших руках. Передай ему от меня большой, большой привет. И скажи, что буду ждать возвращения с нетерпением. Вообще сейчас у Тебя будет масса английских посетителей, один за другим. Тебе придется вспомнить весь Твой английский…»

XV Международный конгресс физиологов, в котором приняло участие 1500 ученых из 37 стран мира, начал свою работу 9 августа в Ленинграде. Последние два дня заседания конгресса проходили в Москве. Делегацию английских физиологов возглавляли лауреаты Нобелевской премии А. В. Хилл и Э. Эдриан.

19 августа Капица записывает в своем ежедневнике: «Приехал Адриан, и говорили о Кем[бридже]».

В тот же день он пишет жене письмо, которое по тону и настроению резко отличается от всех его предыдущих писем Анне Алексеевне:

«№ 112

19 августа 1935 г., Москва

…Пишу тебе деловое письмо. <…> Твой приезд. Я почти уверен теперь, что тебя не задержат и выпустят обратно. <…>

Все, что ты послала <…> я получил, так что теперь я хорошо экипирован. <…> Главное, поторопи Rosb[aud’a] с [фото]аппаратом, я так скучаю. Привези мой Roll-Reflex с увеличительным аппаратом к нему, он в лаборатории. Привези 12 штук катушек пленок. Привези мою трубку и кисет, я серьезно подумываю о том, что пора начать курить, и лучше трубку, чем папиросы. Сама приезжай как можно скорее, тебе полпредство должно все устроить и оплатить. Если что не сделают, пиши. Я тут буду скандалить. Поторопись с обратной английской визой. Визы через Германию и прочес тебе должно раздобыть полпредство. Если нет парохода, приезжай прямо на поезде в Москву, поеду тебя встречать в Негорелое. <…>

С Адрианом я послал план миролюбивого решения. Узнай, что об этом решении думает R., и расскажи мне. Мне еще не удалось узнать точно, что наши думают о нем…»

«План миролюбивого решения» Капицы — это так называемый «Доклад Эдриана», первое деловое письмо, написанное Капицей Резерфорду после его «задержания» в СССР в сентябре 1934 года (хотя написано оно и «в третьем лице» — для конспирации). Есть несколько вариантов этого текста (в том числе и рукописный беловик рукой Дирака, что свидетельствует о том, что над этим документом они работали вдвоем с Капицей, до приезда в Москву Эдриана). Этот документ, с сокращениями, опубликован в книге «Поль Дирак и физика XX века» (М.: Наука, 1990. С. 120–121).

«№ 171

19 августа 1935 г., Кембридж

…С моим отъездом все зависит сейчас от наших. У меня все готово. Так что я написала в полпредство и спросила, а как же насчет инструкций обо мне и могут ли они мне гарантировать, что я вернусь, потому что здесь остаются дети. Когда получу ответ, то напишу ответ. Мне интересно, как они среагируют на это. Сегодня послала паспорт, чтобы поставили английскую визу. Если наши не будут себя глупо вести, то хочу выехать 31-го. <…>

Прости, что пишу неинтересные письма. Но подумай: как хорошо — мы опять будем вместе. Зверочек, это замечательно!..»

«№ 172

21 августа 1935 г., Кембридж

…Тут у меня вышла заминка с полпредством. Они исключительно неделовой народ. Я им написала письмо, спрашивая их, могут ли они мне гарантировать выезд из Союза и т. д. Они, вместо [того] чтобы ответить письмом, позвонили по телефону и сказали, что они этого сделать не могут, но они слышали, что Мо[лотов] и М[ежлаук] Тебя в этом уверили, и что это достаточно, и они не могут „перестраховывать“ их слов, и т. д.

Ты знаешь, как я медленно думаю, а тут еще по телефону. Я спросила только, можете ли мне визировать паспорт туда и обратно. Гражданин ответил, что узнает. На этом кончился разговор. Когда я повесила трубку, то начала соображать о разных вещах и нашла много интересного, что могла бы ему сказать, и очень жалела, что этого всего не сказала. И вдруг он звонит еще раз! С заявлением, что консул говорит, что у меня паспорт, который нельзя визировать туда и обратно. Я, уже все обдумав, говорю ему: во-первых, мой паспорт такой, что его можно визировать, и он всегда был визирован, и что и теперь я требую, чтобы это было сделано. Потом переходим опять на вопрос о гарантиях. Гражданин заявляет мне: вы требуете ответа от нас, мы этого сделать не можем, нам не позволяет этикет. Раз Мо[лотов] и М[ежлаук] сказали — это достаточно. Я спросила: а откуда вы знаете, что они сказали? Он ответил, что из Москвы. Тогда я спросила: почему же вы говорите это мне по телефону, а не отвечаете мне письмом на мое письмо? Я этого хочу, а по телефону мне разговаривать неинтересно, я даже не знаю, с кем я говорю. Гражданин обиделся и сказал: я же вам сказал: я — Виноградов. На что я ответила: это очень хорошо, но ведь я проверить этого не могу, и что меня удивляет, что они не могут этого мне написать, и что я по телефону таких заверений принимать не могу, и что я напишу в Москву обо всем этом. Гражданину слово Москва не понравилось, и он сказал, что он посоветуется. На этом наш неприятный разговор кончился. <…>

Очень мне не понравилось поведение нашего полпредства. Потом, когда я сказала, получили ли они извещение насчет оплаты моей поездки Академией, они заявили, что это я сама в Москве рассчитаюсь, что теперь мне надо самой покупать через Интурист билет, а в Москве мне, мол, оплатят. А если давать мне билет здесь, то им надо инструкции из Москвы. Я думаю, что мы никогда от Академии не получим [за] мой проезд, так что если я поеду за свой счет — то третьим классом, зачем рисковать большей суммой? <…>

Вот видишь, как дела. Кр[окодил] говорит, чтобы я не смела и думать ехать без официального ответа. Что Ты на это скажешь?..»

Телеграмма

25 августа 1935 г., Москва

Указание о твоей обратной визе и оплате путевых расходов обещано направить полпредство завтра тчк Телеграфируй если встретишь трудности = Капица

«№ 174

29 августа 1935 г., Кембридж

…Полпредство не отвечает ни на одно письмо. И опять звонили по телефону и говорили, что поставят мне обратную визу и достанут билет. После этого я не слышала ни одного слова. Достали они билет или нет, и что сделано. Я принципиально веду с ними только чисто официальные отношения и никаких телефонных звонков не признаю. Поэтому мной написано было им письмо, где я сообщаю, что я категорически отказываюсь ехать, если я не получу от них письменного уведомления о том, что им известно, что мое возвращение не будет затруднено.

Я говорила об этом с Крокодилом, и он абсолютно со мной согласен. Я так много ему сейчас обязана за все его исключительно необыкновенно теплое и хорошее отношение, и он столько перенес из-за этого всего неприятностей, что я не считаю возможным ехать без того, что он будет знать, что я возвращусь. <…> Крокодил научен горьким опытом, что когда ему говорят на словах, то потом от этих слов с легкостью отказываются и ведут себя так, как будто ничего подобного не было. <…>

Сейчас самое трудное время. Все эти месяцы я жила мечтой, что наконец я смогу Тебя увидеть. И теперь, когда это так близко и исполнимо, на дороге стоят и ставятся препятствия.

Конечно, мое первое желание — это на все наплевать и ехать. Но я научилась от Тебя за эти месяцы выдержке и упорству, и то и другое находятся на суровом испытании. И никогда мне не было так трудно, как сейчас, но я чувствую, что мы с Тобой должны совершенно официально и на чистоту действовать. <…>

Зверушечка, страшно больно, что все так случилось и я, наверное, пропущу пароход. Но тогда поеду поездом через Германию и Варшаву…»

Телеграмма

29 августа 1935 г., Кембридж

Полпредство отказывается дать письменную гарантию моего благополучного возвращения тчк Если этого не будет сделано немедленно не смогу отплыть 31-го тчк Телеграфируйте им инструкции = Анна

Телеграмма

29 августа 1935 г., Москва

Считай обратную визу достаточной гарантией благополучного возвращения тчк Отплывай тридцать первого если получишь обратную визу тчк Телеграфируй свое решение крепко целую = Петр

Радиограмма через Берлин

29 августа 1935 г., Кембридж

Получила совет не выезжать без письменного подтверждения инструкций тчк Полпредство не отвечает на письма тчк В чем трудность дать письменное подтверждение тчк Поеду поездом если пропущу пароход = Анна

Срочная телеграмма

30 августа 1935 г., Москва

Ничего не могу сегодня сделать потому что выходной тчк Попробую позвонить по телефону сегодня ночью около десяти твоего времени = Петр

Радиограмма (Радио Берлин)

31 августа 1935 г., Кембридж

Пошла в полпредство с друзьями тчк Была не только не успокоена но было отказано в разговоре в присутствии третьего лица тчк Отнеслись очень грубо и выгнали = Анна

«№ 175

31 августа 1935 г., Кембридж

…Пишу Тебе как раз после визита в наше полпредство. После Твоего телефонного звонка на следующее утро я позвонила G. I. Taylor’у и попросила его поехать со мной в наше полпредство. Он сейчас же согласился. После этого я позвонила в полпредство и спросила, будет ли заместитель М[айского] там, потому что я хочу его видеть. Он сам подошел к телефону и сказал, что я могу его видеть, если приеду. И условились, что я приеду в час дня. Тут я по глупости не предупредила его, что приеду с G. I. Когда мы приехали в полпредство и о нас доложили, то мы вошли, и я представила G. I. и сказала, что привела его с собой как Твоего друга и коллегу и тоже потому, что мне бы хотелось говорить в его присутствии. Тут он очень грубо сказал, что не считает возможным говорить в присутствии третьего лица и что это была с моей стороны уловка его поймать. Я сказала, что у меня не было ни малейшего желания его поймать, потому именно и приехала с G. I., потому что хотела говорить при нем, и что я очень извиняюсь, если у него такое впечатление. <…> Тут он стал еще грубее и наговорил много лишних слов мне (что ничего) и G. I. поставил в неприятное положение, говоря ему, что он, конечно, не может говорить при совершенно неизвестном ему человеке и т. д. Я сказала, что я совершенно понимаю мою ошибку и считаю, что самое лучшее — нам уйти, но я бы хотела получить от него ответ на мой вопрос: если я у него попрошу интервью и скажу ему заранее, что это интервью будет с третьим лицом, то согласится ли он? Потому что я понимаю, что он сейчас поставлен в неудобное положение и т. д. На что получила в очень резкой и грубой форме ответ, что он не находит вообще возможным для себя говорить со мной о моих личных делах в присутствии кого бы то ни было и что он, во всяком случае, мне в этом откажет. Потом он стал еще грубее и попросту почти что выгнал нас, не попрощавшись (подчеркнуто чернилами П. Л. Капицей. — П. Р.). <…> Этому заму хотелось мне доставить как можно больше неприятности, но я со всем сейчас же согласилась и признала совершенно открыто, что сделала необдуманную глупость, не предупредив (подчеркнуто П. Л. Капицей. — П. Р.)…»

«№ 176

3 сентября 1935 г., Кембридж

…Сейчас говорила с Р[езерфордом] насчет всех происшествий. Он категорически мне советует не ехать без письменного заверения после всего того, что произошло в полпредстве. Он считает, что это было возмутительно с их стороны. Что я имею право ходить куда угодно с кем угодно, и делать из-за этого грубые выходки совершенно невозможно (подчеркнуто П. Л. Капицей. — П. Р.) Что совершенно ясно, что полпредство здесь считает, что меня обратно не выпустят, и поэтому не хотят брать на себя никакой ответственности.

Но, конечно, если это даже и так, то, во всяком случае, быть грубыми с посетителями не полагается. Я не помню его точных слов, но это было сказано: „Не заставляйте меня указать вам на дверь“ (подчеркнуто П. Л. Капицей — П. Р.). После чего мы сейчас же ушли. <…>

R. и все Твои друзья считают совершенно невозможным, чтобы я ехала без письменного подтверждения о моем возвращении…»

«№ 115

4 сентября 1935 г., Москва

Драгоценный Крысеночек,

Ты не можешь себе представить мое огорчение, что ты не приехала сейчас. Еще больше меня огорчает, что возникли все эти осложнения, теперь будем долго их расхлебывать. Я, главное, не вижу, зачем это все так осложнилось. Конечно, ты сама должна была стараться <…> не обострять всего этого. Тут ты права, что ты должна была предупредить о приходе G. I. Потом, ты должна стараться сохранить дружеский тон. Ну, если тебе этого не хочется, то ссориться незачем. Если ты взяла кого-либо с собой, то это должен был быть человек, которого знали в полпредстве, например L[aski] или сам Кр[окодил]. Конечно, это нисколько не уменьшает вину грубияна.

Это дело мне обещали расследовать, и если все будет установлено, то, наверное, кому нужно нагорит. Но нам-то с тобой что от этого? Всех грубиянов и дураков не перевоспитаешь. А у нас есть более крупное дело — воссоздать мою научную работу.

Сегодня я написал письмо Мо[лотову] по всему этому делу и как только получу от него ответ, то, конечно, сообщу тебе либо по телефону, либо телеграммой, либо письмом, в зависимости от необходимости. <…>

Я очень жалею, дорогая моя, что ты приедешь, когда Dir[ac] уже уедет, а так хорошо бы было погулять втроем. Ну вот, если бы ты у меня не была такой скандалисткой, то, наверное, и погуляли бы.

Да, Крысеночек, надо быть последовательной. Если уж ты решила верить, то уж верь. А это англичане верят бумажкам, потому что ее можно обжаловать в парламенте, и они из бумаги сделали что-то святое. Но в революционной стране решает вопрос рациональность. Нужно, чтобы я работал, будут мне помогать, и к тебе будут относиться хорошо, а соблюдать хорошие отношения всегда важно. А если и ломать копья, то насчет крупных вещей вроде покупки лаборатории. Тут я не шел ни на какие компромиссы. И теперь, когда все это улаживается, то, конечно, твои поездки <…> будут необходимы, и они являются, так сказать, следствием, а делать их причиной очень нерационально.

Ну, да я думаю, что ты все сама теперь хорошо понимаешь. Я думаю, что дней через 10–15 все выяснится.

Я очень рад, что Кр[окодил] благоприятно относится к моему предложению (речь идет о предложениях Капицы в так называемом „Докладе Эдриана“. — П. Р.). Пускай он напишет все свои соображения и пришлет. Положим, ты можешь их привезти.

Я за эти дни изнервничался, так как вовсю защищал тебя. Не спал и прочее. Меня сейчас все еще легко вывести из баланса…»

«№ 116

5 сентября 1935 г., Москва

…Сегодня получил твое 175 письмо с описанием твоего посещения полпредства. <…> Я вчера тебе уже писал, что я отношусь чрезвычайно серьезно ко всему случившемуся и уже написал Мо[лотову]. Все тут знают, что обидеть тебя в сто раз хуже, чем обидеть меня, и тоже, надеюсь, поймут, что только доброжелательным отношением можно чего-либо добиться. Они уж понемногу бросают со мной метод дрессировки, и надеюсь, что никогда его не применят к тебе. Отношение к тебе в полпредстве меня очень обидело и возмутило. Я, признаться, был уверен, что ты сама покипятилась, но теперь вижу, что ты вела себя совсем хорошо…»

«№ 120

13 сентября 1935 г., Москва

…Как я скучаю без тебя, ты себе представить не можешь. Я так настроился на твой приезд, думал, что все в порядке, вдруг все сорвалось. Как мне хотелось бы все бросить и закопаться в какую-нибудь проблему научную. Вот уже год, как я ничего путного не сделал. <…>

Сегодня получил твое 179-е письмо. Я все еще никак тебя не могу понять. Ведь то, что тов. К[аган] сволочь, выражаясь мягко, нет сомнения. Но не наше с тобой дело воспитывать наших дипломатов. Можно на них пожаловаться, что я и сделал. Ну, может быть, ему будет нагоняй, может, нет, не знаю. Но перед нами с тобой другая задача — это научная работа в Союзе. Я давно не мешаю вопросы личного самолюбия с вопросами дела. Ну вот, тов. К., может быть, и будет наказан, и поделом. Но все же пострадали мы с тобой больше него. Зачем нам еще месяц разлуки? Зачем откладывать переговоры и все прочее? Я, конечно, поставил вопрос о тебе очень серьезно. Наши взъерепенились. Комиссариат тов. К. (т. е. НКИД. — П. Р.) тоже, и началась каша. Нам с тобой от нее никакой корысти. Так что черт его знает, что получится!

Тут был шанс все воссоздать. Я считал, что надо было идти и поверить тем обещаниям, которые делались мне, и просил тебя об этом. Я считал, что надо их принять, все равно хуже того положения, в котором я, человек быть не может. К чему упрямиться с твоей стороны? Я все, конечно, сделаю, чтобы ты получила удовлетворение, так как я говорил тебе, что достаточно тронуть одного твоего волоса, чтобы я был готов пойти на все. Тебе этого заверения было мало, ты хотела письменное. Мне кажется, оно меньше тебе даст. Так вот, любимейший, дорогой Крысеночек, когда я тебе напишу или протелеграфирую, так ты уж делай, как я попрошу, а то мы с тобой будем без конца барахтаться в конфликтах. Ладно?!.»

Миссия Ф. Я. Рабиновича

С Филиппом Яковлевичем Рабиновичем, начальником экспортного управления Наркомата внешней торговли СССР, Капица познакомился 17 февраля 1935 года у А. Н. Фрумкина (об этом есть запись в его ежедневнике). О своем новом знакомом Петр Леонидович впервые написал жене 4 апреля 1935 года:

«Вечером сидели у одного знакомого, Р[абиновича]. Он, между прочим, крупный работник и приятель твоего отца. Также он приятель Ш[уры Клушиной] и ее бывшего мужа (т. е. В. В. Куйбышева. — П. Р.).»

16 сентября Капица пишет жене:

«Вчера после театра у меня был тов. Р. Он едет в Англию в конце сентября. По-видимому, его приятель Майский все ему рассказал. Он крупный пар[тиец], прекрасно говорит по-английски (был директором Аркоса). Я его часто встречал. Он заинтересовался моим делом и говорит, что хочет помочь. Не знаю, сумеет ли. Я очень сомневаюсь, но на днях поговорю с ним подробно, тогда напишу. Мне, Анечка, кажется, что все это безнадежно». Два дня спустя, 18 сентября, Капица снова пишет жене: «…Я сегодня гулял все утро с тов. Р., о котором я тебе писал в прошлом письме. Сейчас еще затруднительно писать о возможных последствиях нашего разговора <…>. Он уезжает 25-го и будет в Кембридже 30-го или 1-го. Я просил его зайти к тебе, и также, думаю, было бы очень хорошо, если бы ты его познакомила с R[utherford’ом]. Он очень умный и славный человек. Может быть, он наладит все в полпредстве, он знает М[айского] и тов. К[агана]».

22 сентября Майский из санатория «Сосны» пишет В. М. Молотову:

«…Совершенно случайно мне стало известно, что т. Ф. Я. Рабинович знаком с проф. Капица <…> и что проф. Капица виделся с ним в последние дни и вел беседу о создавшемся для него положении. Во время этих бесед проф. Капица сообщил т. Рабиновичу, будто бы лорд Рэтерфорд заявил жене Капица о готовности продать СССР кембриджскую лабораторию Капицы (между тем примерно полгода тому назад лорд Рэтерфорд такую продажу отклонил в письме на имя советника полпредства в Лондоне т. Кагана). Далее Капица говорил, что если бы т. Рабинович, который 26 сентября отправляется по командировке НКВТ в Англию, повидал его жену и устно ее заверил, что в случае надобности она получит разрешение на поездку в Кембридж за детьми, то весь недавно происшедший инцидент был бы ликвидирован и жена его, Капицы, приехала бы в СССР. В связи с этим Капица просил т. Рабиновича взять на себя переговоры с его женой и лордом Рэтерфордом об урегулировании всех возникших затруднений и продаже лаборатории.

Т. Рабинович готов взять на себя эту миссию, но, конечно, только с Вашей санкции.

Лично я считал бы весьма желательным скорейшую ликвидацию всего этого дела, дающего повод враждебным нам элементам в Англии и других странах вести клеветническую агитацию против СССР, и склонен думать, что т. Рабиновича следовало бы уполномочить попытаться путем частных переговоров с лордом Рэтерфордом выяснить, действительно ли он готов продать лабораторию; если данное сообщение Капицы подтвердится, практически наладить эту операцию. Равным образом т. Рабиновичу следовало бы поручить сделать попытку при полном сохранении нашей принципиальной позиции (не давать никаких официальных гарантий ни письменно, ни при свидетелях о получении женой Капицы разрешения на выезд из СССР) осуществить переезд жены Капицы в Москву.

С товарищеским приветом,

Полпред СССР в Великобритании И. Майский».

(АП РФ. Ф. 3. Он. 33. Д. 147. Л. 75–76).

В считанные дни предложение Майского превращается в постановление Политбюро:

«25 сентября 1935 г.

„Особая папка“

Предложить т. Рабиновичу помочь полпредству СССР в Лондоне в переговорах с Ротерфордом о продаже лаборатории Капицы, но никаких „заверений“ жене Капицы не давать». (АН в решениях Политбюро. / Сост. В. Д. Есаков. М.: РОССПЕН, 2000. С. 195).

Как видим, недоброжелательное отношение советских властей к Анне Алексеевне нашло свое отражение в письме Майского и даже в постановлении Политбюро! К сожалению, оно повлияло и на Ф. Я. Рабиновича, который в своем отчете об исполнении задания Политбюро от 25 сентября 1935 года нашел нужным написать следующие строки об Анне Алексеевне:

«Между позицией, которую занимал Ротерфорд до отъезда в СССР жены Капицы, и той, которую он занял в разговоре со мной, есть совершенно очевидная и громадная разница.

Как известно, в своих предыдущих письмах на имя Полпредства Ротерфорд категорически настаивал на том, чтобы Советское Правительство дало Капице возможность вернуться в Англию для продолжения научной работы.

Для меня нет теперь никакого сомнения в том, что свои письма Ротерфорд писал по настоянию жены Капицы и что выступления других деятелей Англии в прессе по вопросу о Капице делались под ее влиянием.

У меня создалось впечатление, что после ее отъезда в СССР научные круги в Кембридже, в том числе и Ротерфорд, облегченно вздохнули и, по-видимому, переменили свое отношение к этому делу.

Я имею основание так думать потому, что я решил при переговорах с Ротерфордом ничего ему не доказывать и ни в чем его не убеждать, а в деловом порядке попросил передать нам лабораторию. Прием, который он мне оказал, свидетельствует о том, что еще до моего приезда руководящие круги Университета, в том числе Ротерфорд, круто переменили свое отношение ко всей истории с Капицей.

Ф. Рабинович».

(ГАРФ. Ф. 5446. Оп. 29. Д. 72. Л. 210–214. Подлинник).

Последняя фраза отчета Рабиновича противоречит его утверждению о той роли, которую будто бы сыграл отъезд Анны Алексеевны из Кембриджа в «крутом» изменении позиции Резерфорда и Кембриджского университета в «деле» Капицы. (Кстати, Анна Алексеевна выехала из Кембриджа чуть ли не накануне приезда Рабиновича в Лондон.) Решающую роль, на наш взгляд, в изменении позиции Резерфорда сыграла газетная «шумиха» апреля-мая 1935 года в которой и сам Резерфорд принял участие своим замечательным письмом редактору «Таймс». Реакция властей СССР на это письмо Резерфорда и на другие публикации в западной печати с полной очевидностью показала, что Кембридж имеет дело с тоталитарным государством, которое никогда не пойдет ни на какие уступки и Капицу в Англию не отпустит даже на самый короткий срок.

Приезд Анны Алексеевны в Москву

Из ежедневника П. Л. Капицы: «21 сентября. …Говорил [по телефону] с Аней, и она решила ехать. У нее сидит Dir[ac]».

Телеграмма

22 сентября 1935 г., Москва

Инструкции отправлены телеграфом тчк Обращайся в полпредство за визами и билетом тчк Телеграфируй когда выедешь тчк Буду встречать на границе тчк Крепко целую = Петр

27 сентября Петр Леонидович записывает в ежедневнике: «Получил Анину телеграмму насчет приезда…» 28-го: «…Поехал в Негорелое встречать Аню». 29-го: «Приехали [в] 12 час. [в] Негорелое. Получил Анину телеграм[му]. Гуляли с 2 провожатыми с собак[ой]. Вечером 8.5 встретили Аню. Вещи не осматрива[ли]. Получили отдель[ное] купе в международном [вагоне]». 30-го: «Приехали с Аней в Москву…»

Анна Алексеевна провела в Москве и Ленинграде около двух месяцев.

23 ноября Капица пишет в ежедневнике: «…Уехала Аня в Кембридж».

Последний месяц разлуки

В письме № 1 (после возвращения Анны Алексеевны в Кембридж супруги начали новую нумерацию своих писем) Анна Алексеевна 27 ноября 1935 года пишет Петру Леонидовичу:

«…Пишу Тебе в поезде между Лондоном и Кембриджем, возвращаясь от тов. Озер[ского] (торгпред СССР в Англии. — П. Р.). Он был очень любезен, и с ним все благополучно. Передала письмо Ф. Я. [Рабиновича], и он записал все, что я его просила, а именно: 1) Переправить, во что бы то ни стало, большой генератор на последнем пароходе в Ленинград. Он при мне снесся с каким-то инженером или что-то в этом роде от Vickers’a и спросил, возможно ли это сделать. Дело в том, что большой генератор Vickers’а перевозят из лаборатории до парохода. Оказалось, что только они и умеют это делать. <…> Все должно быть готово к 1 — му, когда можно будет начать перевозку.

К сожалению, дипкурьер едет только 10-го. 12-го он возьмет чемодан с бумагами, я его уложу и привезу, когда мне сообщат, в Лондон. Сделаю опись документов, пошлю Тебе копию, другую — в Аркос, а третью оставлю себе. Все наши частные вещи будут также отправлены на пароходе. <…>

У меня осталось впечатление, что наши взялись серьезно за это дело. <…> Так что Ты получишь библиотеку и манускрипты около 16–20 декабря. <…>

Дело обстоит так: 30-го [ноября] последнее голосование [в Кембриджском университете], и после этого все будет официально закончено.

Большая машина уедет первая, и потом будут постепенно высылаться приборы — по мере того, как будут поступать или оригиналы будут заменены. Университет в панике насчет людей, страшно боится, что их кто-либо будет уговаривать ехать (официально). <…> P[earson] очень хочет ехать. R[utherford] его не хочет отпускать, пока он не обучит Sadler’а всем премудростям. <…> Вообще R. боится оставить лабораторию без Р. и считает, что самое лучшее, чтобы ехал сначала L[aurman] на шесть месяцев, потом Р., а потом снова сговориться надо. Р. истосковался по Тебе и по работе, говорит, его задергали здесь и работа не та, что с Тобой. Ехать ему очень хочется. Условия ему подходят. Я, со своей стороны, думаю, что если он поедет зимой, то ему надо [дать] некоторую сумму подъемных на одежду. Это мое мнение. И он поехал бы хоть сейчас, вся задержка в R. Думаю, что и он уговорится. Дело в том, что Университет страшно жмет на R., чтобы лаборатория здесь работала. Вообще они считают, что R. is an innocent baby. R., конечно, смеется на такие замечания, но с Университетом не хочет ссориться, да и себя обижать не хочет, но говорит, что только для Тебя и никого другого он на всю эту историю согласился. <…> Ребят нашла в прекрасном виде, в доме все в порядке и все веселы.

Целую крепко, и очень люблю, и постараюсь все устроить…»

«№ 2

2 декабря 1935 г., Кембридж

…Аппараты уезжают на этой неделе. Большой генератор, 3 . Это все было сделано за последние два дня. Рабочие от Vickers’а работали день и ночь с субботы на воскресенье, и теперь все уже отсоединено и сделано. Завтра будут перевозить большую машину, которая будет отправлена в Лондон, там осмотрена Lloyds underwriters, ими и запакована и отправлена. Vickers берут на себя ответственность только до парохода, говорят, что в Союзе они никогда не отвечают, потому что там плохо грузят ящики на платформы, что они торчат во все стороны и очень часто встречным поездом груз бывает поврежден. Прими это к сведению и посмотри, чтобы когда в Ленинград все придет, чтобы было погружено хорошо. Я бы советовала Тебе поехать их встретить, я пошлю телеграмму, когда все будет погружено и отправлено. Одновременно отправляем мебель из лаборатории и все книги из лаборатории и дома. Также пианино и всю мелочь домашнюю. Здесь, в Кембридже, считают, что мало отправить всю лабораторию, но они приедут убедиться, что все установлено, все на месте и все работает. По всей вероятности, приедет John [Кокрофт], как только все будет отправлено, так что ревизия будет серьезная, и пусть наши это примут к сведению. Вообще, насколько мне кажется, будет Институт Физических Проблем филиалом Кембриджа, все собираются, и все хотят или приехать, или читать лекции, или работать. Очень оскандалятся наши, если будет идти так работа, как она идет сейчас. Интерес к этому предприятию колоссальный. <…>

John’а волнует вопрос кабелей — возможно ли будет их достать и пр. Вообще хорошо, что я здесь. Масса всяких вопросов, на которые я могу ответить или Тебя запросить, и вообще оказалось, когда я приехала, что гораздо больше можно послать, чем казалось раньше. Сейчас они все чувствуют Твое нетерпение, оно передается через меня, я тоже всех тормошу, тороплю, торчу в лаборатории и, главное, говорю с Тобой по телефону. Эмиль [Лаурман] все еще не знает, что ему делать, я его ругаю изредка и оставляю думать, потом ругаю опять. Он по каким-то семейным обстоятельствам говорит, что хотел бы £ 70, а не £ 60, но если очень трудно, то согласится на £ 60. Я сказала, что напишу Тебе, и если Ты найдешь возможным, то, конечно, сделаешь, но чтобы он помнил, что сейчас интересы страны стали Твоими интересами. Он удивился! Pearson выше всех похвал, тоскует по Тебе, как невеста…»

«№ 2

3 декабря 1935 г., Москва

…Я тебе не писал эти дни, так как вообще это время много писал, но вчера кончил. Я вообще это время неважно себя чувствовал, немного шалило сердце, видно после гриппа. Но теперь мне лучше. В институте дела идут понемногу, медленно и медленно. Боюсь, что к приезду машины не все будет готово. <…> Но вот что хорошо. Шурин механик Мин[аков] приехал и взялся за работу. Видно, он дельный парень и предан очень Шаль[никову]. Это характеризует хорошо Шаль[никова], если к нему так привязываются люди. Но самым большим сюрпризом был приезд сюда Колькиного стеклодува Петушкова. Он приехал проситься на работу сам, специально в Москву. Ну, конечно, я его принял. Он немного жилистый парень, но, говорят, лучший стеклодув в Союзе. Так что сейчас кадры подбираются. Есть, значит, уже 8 человек. Я, Шальников, потом я при[гласил] Стр[елкова]. Хотя [я] с ним не говорил, но, говорят, он хочет ко мне. Потом мастер М[инаков] и стеклодув П[етушков], Pearson, и если Laur[man] перестанет валять дурака, то он. Наконец, первого [декабря] появилась Оля Ст[ецкая]. Она принципиально согласна, только ей надо сдать работу и, конечно, надо оформить все. Так вот, это все прекрасные люди и вполне достаточное ядро, кругом которого будет расти институт. <…>

Как часто, Крысеночек, мне недостает тебя. <…> Я так привык к тебе, что всегда без тебя тяжело и скучно. Как часто хотелось бы много сказать и поговорить. Боюсь думать, что скоро тебя увижу опять, через месяц ведь ты должна опять приехать, и с ребятами. Как они выросли и изменились, ведь полтора года я их не видел. Поди ж [ты], меня позабыли. Ну, хорошо, что они хотят сюда. Надо им будет купить санки, лопаты, чтобы они хорошенько кувыркались в снегу. Но мне страшно, что будет такая резкая перемена климата, ведь январь — самый холодный месяц. Может быть, все же их отправить в Крым? <…>

Но как много хлопот теперь у тебя, Крысеночек. Мне даже очень страшно, что ты переутомишься. Так ты помни, что у всякого человека есть предел нагрузки и, кроме него, никто не знает, где этот предел. Следи сама за собой, меня ведь нет рядом с тобой…»

«№ 3

7 декабря 1935 г., Кембридж

…Я очень рада, что О. С[тецкая] приехала, и надеюсь, что скоро у Тебя настанет образцовый порядок и, главное, вы сможете уменьшить ваш бюрократический аппарат. Он особенно поражает, когда снова возвращаешься в Mond Lab.

Все машины и аппараты уже должны быть на пароходе, так как „Сибирь“ должна была уходить сегодня, но она, по последним сведениям, уходит 10-го. В Аркосе мне сказали, что не только „Сибирь“, но и следующий пароход, идут в Ленинград. Если это так, то на нем также будет отправлено все, что возможно. <…> В Твоем столе, в ящиках, оставлена Твоя научная переписка и все присланные за этот год оттиски, так что Ты можешь сразу сесть и заниматься. Около 10-го едет дипкурьер, и ему дается чемодан с Твоими записками. Он довольно большой, а главное тяжелый. Ну, уж пускай везет. <…>

Ты, Петюш, не беспокойся, у меня дела много, но это мне нравится, а главное, я вижу результаты, что очень приятно. Знаешь, я почти никогда не обедаю и не завтракаю дома! Все хожу в гости, все очень милы, и всем хочется все знать. J. J. (Дж. Дж. Томсон. — П. Р.) велел Тебе передать, что они очень Тебя ценили и очень жалеют, что лишились Тебя в колледже. Он был очень мил.

Я постараюсь послать все остальные вещи на следующем пароходе, чтобы самим ехать налегке. Я думаю, что мы сможем выехать вскоре после Рождества, но я не хочу бросать тут дела на полдороге, лучше все закончить. <…>

Через неделю, 14-го, я устраиваю прощальный вечер, и приходит много народу. Это самый удобный и простой способ со всеми проститься. К нам собираются в гости пол-Кембриджа! Да из Лондона тоже приедут, всем интересно, и все хотят проехаться.

Ребята здоровы и веселы и очень хотят ехать. Ты, когда встретишь Андрейку, должен ему сказать, что Ты думал, что он маленький, а он такой большой! Это у нас уже решено, что Ты так скажешь. Пожалуйста, не забудь. Сереже говори что-нибудь в этом же роде. Санки надо купить. Знаешь, каждому простые деревянные, чтобы могли возить их за собой, маленькие и легкие. Они оба мечтают Тебя увидеть, совсем не забыли и все время говорят о Тебе…»

«№ 3

9 декабря 1935 г., Москва

…Получил твое письмо, 2-е, и заказал разговор с Кембриджем. Поехал в институт. Там начали немного шевелиться. Наконец-то, давно пора. Со строителями беседовал 1½ часа. Я неумолим: пока все сделано не будет, не примем здания. Они говорят, что переделать некоторые двери возьмет 1½ месяца. Я говорил: буду ждать хоть год, но чтобы все было сделано до конца…»

«№ 4

11 декабря 1935 г., Кембридж

…Вчера была в Аркосе и отдала Твои записки и диапозитивы. Курьеру чемодан показался очень тяжелым, и полпред, смеясь, сказал: как бы курьера не заподозрили, что он везет что-то не то, что полагается!

Посылаю Тебе список вещей, конечно, очень короткий. Такой же лежит в чемодане, и такой же даю курьеру, с ключами. Чемодан будет доставлен Фил[иппу] Яков[левичу Рабиновичу], и он позвонит Тебе. Вчера же я была на пристани и видела человека от Harrison’a. Все будет погружено на „Сибирь“, и сегодня ночью она уходит в Ленинград. Всех ящиков 19 штук, личных и лабораторных вещей. Прилагаю список их. Лаборатория сможет выслать еще вещи на следующем [пароходе]. „Смольный“, по здешним сведениям, идет тоже в Ленинград…»

«№ 4

11 декабря 1935 г., Москва

…Ты у меня молодец, работаешь, живешь, как маятник. Боюсь, тебе тут скучно будет, там к тебе все в гости ходят, а тут нас будут еще долго побаиваться. Но вот я живу здесь второй год спокойной жизнью, и мне это нисколько не трудно. Но главное, наладить работу и скорее за опыты. Но раньше марта трудно ждать, что все наладится, хотя я и нажимаю вовсю. <…> Шальников помогает мне хорошо, без него было бы трудно. Но мерзавцы строители все переделывают и перекрашивают, нам не дают покоя. Хотя сейчас строители начали работать хорошо, вернее энергично. Вывели сырость во многих местах и немного подчистились и доводят все до конца.

Я занят подготовкой к монтажу, тут мне трудно, т. к. я не знаю фирм и работников здесь достаточно, но это все наладится. Затирает нас с различной мелочью, совсем пустяки, как умывальники, выключатели, материя для занавесок, латунь и медь для мастерских и пр., и пр., и пр., и пр.

Все хлопоты и заботы о такой ерунде, о которой вообще мне не приходилось и думать. Но, слава Богу, нету научной работы, и меня это не так еще раздражает. Но меня коробит при мысли, как будет дальше, другой раз я заснуть не могу от кошмарных мыслей. <…>

Вечером, после 4-х, я работал до поздней ночи над чертежами монтировки. Сегодня собираюсь в театр, а завтра — в Болшево, погулять, а то я не ходил все это время. Так что завтра целый день буду отдыхать. 13-го буду звонить тебе. Твои разговоры я очень люблю, но потом долго не могу заснуть, так это меня волнует…»

«№ 5

13–15 декабря 1935 г., Москва

…Получил твою телеграмму и рад, что все отправлено. Оль[берт] и Ш[альников] поедут встречать, а я буду тут орудовать.

15 [декабря]. Вот второй день, как до тебя не могу дозвониться, говорят, порваны все провода, и не у нас, а где-то за границей. Остался только один, и тот загружен дип[ломатическими] и прав[ительственными] переговорами. Вчера получил телеграмму от друзей, собравшихся у тебя. Видно, это твой последний раут — прощальный. Потом вчера получил перечень <…> содержания ящика. Я был очень огорчен, что не послали мой „Менделеев кабинет“. Он мне очень нужен. Пока <…> идет монтаж, я мог бы наладить рост кристаллов. К тому же, его надо рассматривать как мой „personal“, так как ½ веществ посланы мне лично разными учеными. Скажи, чтобы его послали. Потом все мои личные приборы для измерения сопротивления во вращающемся поле и все прочее (спектрограф тоже мне очень нужен). Потом мне необходим список со сроками, когда это будет послано, а то я не могу планировать свою работу. Нажми на John’а, чтобы он не медля это сделал. <…>

Да, вот, я не заметил в списке проволочек кварцевой нити, а также те образцы металлов, над которыми я работал в магнитном поле (это большой продолговатый ящик с целым рядом отделений). Ну вот, сегодня Ш[альников] и Ольберт едут в Ленинград встречать груз. В 20-х числах будем ждать его в Москве. Я остаюсь здесь. <…>

Вчера играл в шахматы с Ал[ексеем] Ник[олаевичем Бахом]. Славный старик, но мы с ним не согласны в одном. Он какой-то вялый. Я ему говорю, что научное хозяйство в отвратительном состоянии, а он говорит: да, это правда, что поделаешь, сейчас есть более важные вещи, чем наукой заниматься, и пр.

Вот тебе образчик, как может ученый добровольно отодвигаться на второй, а то и третий план. Я считаю, что науку нужно считать очень важной и значительной, а такой „inferiority complex“ убивает развитие науки у нас. Ученые должны стремиться занимать передовые места в развитие нашей культуры, а не мямлить, что „у нас есть что-то более важное“. Это уж дело руководителей разбираться, что самое важное и сколько внимания можно уделить науке, технике и пр. Но дело ученого — искать свое место в стране и в новом строе и не ждать, пока ему укажут, что ему делать. Мне такое положение совсем непонятно и чуждо. Вот тут у меня и создалось положение довольно комичное: я должен держаться в стороне, т. к. не могу в силу создавшегося положения вмешиваться [в] дела, и все прочее. А с другой стороны, по-видимому, я один из немногих ученых, которые искренне стремятся развить науку в Союзе.

Разговаривая с разными учеными, меня по-прежнему удивляет заявление многих из них: „Вам столько дают, вы, конечно, легко все можете делать, и пр., и пр.“, как будто у нас со всеми ими, так сказать, не были одинаковые начальные шансы, когда мы начинали работать. Как будто все, чего я достиг, упало как дар небесный, а я не потратил черт знает сколько сил, моих нервов на все, чего я достиг. Люди — мерзавцы в этом отношении, они считают, что жизнь как-то несправедлива к ним, что все кругом виноваты, кроме [их] самих. Но ведь для чего существует борьба, как не [для того, чтобы] применять окружающие условия к тому, чтобы развивать свои способности и создавать себе условия работы?

Если становиться на точку зрения Баха и К°, то далеко не уедешь. Мне, например, как-то неудобно, что я в известной степени в привилегированных условиях по отношению [ко] многим работникам, но когда я хочу обобщить свое положение и подтянуть условия работы для них, то встречаю пассивное отношение. <…>

Поскорей бы работать. Тогда, за работой, позабудешь многое и перестанешь замечать окружающее…»

14 декабря Петр Леонидович получил радиограмму (через Берлин) от компании его друзей, собравшихся на прощальный вечер в его кембриджском доме: «Друзья собравшиеся на Хантингдон роуд шлют привет подписи следуют».

Несколько дней спустя пришло короткое письмо — страница, заполненная подписями. Примерно 50 подписей…

«№ 7

20 декабря 1935 г., Москва

…Приехали Ол[ьберт] и Ш[альников]. Груз уже пошел, и есть известие, что сегодня прибыла одна платформа в Москву. Значит, завтра будем разгружать. <…>

В институте дела налаживаются, все идет спокойнее и ровнее. Мастерская стала функционировать понемногу. <…> Сообщи мне телефоны Крокодила и John’a, так чтобы им можно было звонить после того, как ты уедешь. Скажи, что я буду давать телеграммы и регулярно разговаривать с John’ом насчет пересылки лаборатории.

Все хочу видеть В. И. [Межлаука], а он очень занят, и не могу его получить.

Сейчас звонил Ольб[ерт] и говорит, весь груз уже прибыл, будем завтра разгружать. Говорит, все в целости и сохранности.

Как я был рад, что ты собираешься уже 2–3-го выехать, но, милая, пока ты всех дел не закончишь, ты не приезжай, как мне и ни хочется тебя видеть скорее. <…>

Скажи John’у, что мне очень важно получить поскорее все остальные распределительные доски и ртутный распределитель <…> чтобы я мог привести комнаты в рабочее состояние. У меня сейчас масса неотвеченных писем, но без тебя трудно за это взяться, так как никто не печатает у нас на иностранных машинках.

Конечно, пока что [у нас] хаос организации, и он всегда действует деморализующе; надо, по-видимому, иметь волю больше моей, чтобы при этом сохранять регулярность и точность работы. Но трудности здесь очень большие, но все же, я думаю, мы их все преодолеем. Скорей бы добраться до работы…»

«№ 8

21 декабря 1935 г., Москва

…Таможенники заставили нас раскупоривать решительно все. Причем мебель пришлось раскупоривать на дворе — мороз, ветер, я совсем продрог (часа три пришлось этим делом заниматься). Развернутую мебель потом погрузили и отправили на квартиру. Мебель поцарапали и попачкали. Я так и не знаю, все ли было перетащено, я уже не мог за всем следить. Ну, Бог с ними, хотя у нас в институте прут вовсю. У меня сперли рулетку. Шальников оставил портфель у меня в кабинете на 5–10 минут, и у него из него уперли 100 рублей. У нашего заведующего администрацией украли часы, а у Клеопольда все его жалование, он оставил его на столе. Что уперли с грузовика, я не знаю, т. к., конечно, не могу помнить все вещи. Но все же мне интересно знать, что у меня искали таможенники. Ну, что я мог такое провезти, что бы было нехорошее? В чем меня все еще подозревают? Ведь если мои вещи освобождены от пошлины, то это уж больше не таможенный досмотр, а просто обыск. Как после этого может быть речь о взаимном доверии? Ну их к черту всех! Поскорее зарыться в свою работу и позабыть об них всех. Конечно, теперь я, кроме своей научной работы, делать ничего не буду. Аминь!

Сегодня всё перевезли. Большой генератор очень картинно тащило 15 лошадей. Тяжеловозы работали исключительно хорошо и дружно, к ним не придерешься. <…>

Я сегодня немного возился с мебелью. Собрал верстак, сафьяновые стулья. Скажи ребятам, что их игрушки пришли благополучно. Андрюшина собачка без хвоста тоже очень патетично болталась, привязанная к какому-то свертку. <…>

Завтра месяц, как ты уехала, дорогой Крысеночек. Неужели я скоро увижу тебе и поросят? Мне ведь, кроме вас, никого не надо…»

26 декабря, после большого перерыва (последнее письмо было от 11 декабря) Анна Алексеевна пишет мужу в Москву. Причина столь большого перерывы — не только частые телефонные разговоры, но и масса дел, обрушившихся на нее в тот последний ее кембриджский месяц.

«№ 5

26 декабря 1935 г., Кембридж

…Получила сразу 2 Твоих письма, все поручения исполню и все сделаю.

Насчет Менделеевского кабинета. Я думаю, я смогу часть его привезти с собой. Они тут хотят попробовать его заменить (для себя), чтобы осталась коллекция для Mond Laboratory. Ну, я думаю, их можно будет уговорить.

24-го я последний раз видела Rutherford’а. Он был совсем исключительно мил и трогателен, говорил много слов от души про Тебя, про будущее, про все вообще. И когда расстались, он вдруг меня поцеловал! Вот это единственный мужчина, который в Твое отсутствие меня целовал! Он был очень тронут коробочкой, и вообще я им очень довольна, хороший старик. И Тебя любит нежно, и это мне очень приятно.

Мы выезжаем 10-го, попрошу, чтобы на это число и билеты заказали. Дело в том, что я сдала дом, и новые люди приезжают 10-го. Мне тут надо кое-что сделать, поэтому я так задерживаюсь. Но это лучше. Я сначала думала ехать 3-го, но тут все устроилось лучше, и я смогу сама присмотреть за всем.

Ты получишь приветственную телеграмму. Это G. I. [Taylor] придумал, когда они все у меня были. А те, кто не мог прийти, меня зовут и письма пишут, и вообще всячески ухаживают. Ребята завалены подарками, какое-то невероятное количество, книги и игрушки. <…>

К нам собирается масса народу, начиная с апреля. Хочет приехать Glenn Millikan. И, конечно, придет повидать нас. Вообще, все теперь чувствуют, что в Москву можно ехать как домой, и собираются самые неожиданные люди.

Интересно, как все наладится. По всей вероятности, Твой институт будет опять интернациональным центром научной жизни, а это в Москве еще больше нужно, чем здесь. Будет много работы и хлопот, но, как говорит Debye, жизнь только [тогда] интересна, когда надо бороться и добиваться. А теперь мы с Тобой хорошо сработались и будем дальше так же работать. Самое главное то, что ни Ты, ни я никогда не смущаемся критикой и завистью, которую, конечно, и в Москве встретим в очень большом размере. Rutherford об это говорил и сказал, что этого было много в его жизни, но он просто не обращал внимания…»

И далее следуют поразительные строки, в которых Анна Алексеевна, талантливый художник, археолог, откровенно, и даже с гордостью, пишет о решении, которое, по-видимому, она приняла в самое последнее время, отправляя мужу в Москву оборудование его кембриджской лаборатории:

«Какие все чудаки, когда думают, что я должна что-то делать самостоятельно. А разве не замечательно создать себе помощников, на которых можно рассчитывать, и разве не так же замечательно быть таким помощником, на которого можно положиться? Всегда нужно знать, в каком месте человек может сделать больше всего. Конечно, я могу сделать больше всего, когда мы работаем вместе, под Твоим руководством. Люди, которые стремятся обязательно к самостоятельности, но на кот[орую] у них нет способностей, только зря тратят свою энергию, а для меня самое важное — это наладить Твою работу и следить, чтобы все было в порядке и Ты бы мог спокойно работать. Домашняя обстановка очень важна. Ведь они никто не понимают, что для нас с Тобой дом и лаборатория — одно и то же, и поэтому я заинтересована в том и другом.

Ты не беспокойся о расстановке вещей дома. Я сделаю, когда приеду. Ты занимайся лабораторией и отдыхом.

Ребята страшно хотят ехать. В восторге от того, что увидят Тебя (!) и снег (!). Я их посылаю на неделю на мельницу, чтобы они были в хорошем состоянии перед отъездом.

Через несколько дней я закажу билеты и пошлю наши паспорта в посольство…»

«№ 5-а

27 декабря 1935 г., Кембридж

Получила сегодня от Тебя письмо № 7 и поэтому приписываю еще в мое письмо. Ты сегодня будешь звонить по телефону, и я Тебе все скажу, что надо, но на всякий случай тоже и напишу.

Во-первых, сейчас все уехали, Рождество, и никого нет. Поэтому задерживаюсь с поручениями. Чертежи Weiss’овского магнита отправила сегодня аэропланом (полюса и детали). Все деликатные приборы будут запакованы Cambridge Instrument С° и, по всей вероятности, отправлены на пароходе, идущем в Мурманск около 7-го. Твой ящик с образцами металлов, над которыми Ты работал, уже отправлен на втором пароходе, т. е. 14-го на „Смольном“. Менделеевский кабинет, думаю, что вышлют тоже 7-го. Вот адреса всех научных обществ, всюду я уже сама написала и послала адрес. <…> Я написала всем, чтобы пересылали всё Тебе в Москву.

Сегодня напишу de Haas’у письмо. Здорово выходит: Ты в Москве, а секретарь в Кембридже! Но ничего, мало путаем. <…>

Авто закажу и куплю, есть лучшая модель, немного дороже, где больше окон. Там, где в прошлой модели сзади парусина, теперь делают окно. Очень красиво, приятно и все прочее! Двигатель тоже закажу через Аркос, только надо подробности знать из каталога, у меня нет дубликата.

Я все сделаю, Ты не беспокойся, ну, а если что забуду, тут можно будет поручить друзьям сделать. John возвращается 2-го, тогда все выясню. <…>

У меня будет масса багажа, но это ничего, мне даже весело думать, как поедем. Ружье купила и все причиндалы тоже.

Ребята в страшном волнении, так что все хорошо. Целую крепко и очень, очень люблю.

Твой Крыс».

«№ 9

27–28 декабря 1935 г., Москва

…Посылаю тебе твой интернациональный permit для управления автомобилем. Ты только привези его сюда обратно, т. к. по нему ты получишь здесь право езды без экзамена. Также посылаю identity book. Ты всегда что-нибудь посеешь за собой. Посылаю отдельным пакетом.

Теперь я получил от Oxford Press письмо, они волнуются насчет гонорара за мою редакционную деятельность. Мне решительно все равно, как они будут с ним обращаться, и ты урегулируй этот вопрос с ними. Скажи им, чтобы присылали мне все их научные издания и каталоги. <…>

Сегодня была приемка лаборатории. Наконец приняли здание. Комиссия приняла постройку как вполне удовлетворительную (3+). Но строители обещали сдать жилое строительство на отлично. Сейчас я очень занят монтажом и всем прочим. <…>

Сегодня был в школе, [над] которой мы шефствуем. Была там линейка пионеров и потом костер. Нас всех, меня, Шальникова и Шапошникова (секретарь Капицы. — П. Р.), выбрали почетными пионерами. Я был тронут, так как ведь это первое внимание, которое было оказано мне в Союзе. Теперь могу носить красный галстук. В особенности наслаждался Шура. Он произнес пионерам самую успешную речь. Она была очень коротка. „Ребята, — сказал он, — кто хочет, я буду катать на планере“. Гром несмолкаемых аплодисментов. <…>

Вот пускай Rutherford не позабудет послать мне свой портрет последний. Писание английских писем я откладываю до твоего приезда.

Не позабудь привезти русскую пишущую машинку, у меня много корреспонденции, и тебе придется мне помогать. Рад, что поговорил с тобой. Сейчас надо спать, а завтра допишу письмо.

28 [декабря]. <…> Сейчас утром заходила Ш[ура Клушина]. Она думает создавать научный журнал для юношества и предлагает мне быть редактором. Я, конечно, сочувствую очень всему, что делается, чтобы пробудить в юношестве интерес к науке и технике, но выступать редактором, я не совсем уверен, будет ли хорошо. Мне кажется, я только тогда смогу, так сказать, выступить на общ[ественную] арену, когда почувствую к себе полное доверие и благожелательное отношение. Но консультировать, конечно, я буду. Вообще я стою на той точке зрения, что я охотно делюсь своими знаниями, опытом и идеями, но ответственности на себя брать не хочу. Главное наладить свою научную работу, и от того, как она пойдет, определится все остальное. В научной работе вся моя сила и весь смысл моей жизни, и мне надо чрезвычайно бережно обращаться с тем остатком времени, который у меня будет от нее оставаться. Пока я не знаю размер его. Кроме того, у меня недостаточно силы и знания людей здесь. <…>

Не позабудь гильз и пыжей, дроби для ружья. Как ты думаешь отправить вещи?

Ну вот, Крысенок, пока до свидания. Жду не дождусь, пока вы все не будете здесь. Без вас у меня нормальная жизнь не сможет начаться. Рад был слышать Сережин голос вчера по телефону. Ребятам будет немного тяжело в городе после нашего загородного дома. Но сейчас нажимаю на жилое строительство. И летом, может быть, удастся переехать жить у института…»

Последнее письмо из Кембриджа

«№ 6

30 декабря 1935 г., Кембридж

…Твой большой портрет Кустодиева я преподнесла музею. Они были страшно довольны. Мы говорили с директором, я привезла показать портрет ему в музей. Он мне все твердил: „Вот вы говорите, что это знаменитый русский художник, а для нас еще ведь интересно, что это наш знаменитый ученый, это для Кембриджа вдвойне важно“. Я от скромности (за Тебя) все напирала, что это Кустодиев, что это надо знать и что поэтому я не хочу его везти в Москву — там много, а здесь нет. А директор напирал на Твою роль, значение, знаменитость и т. д. Вот видишь, есть, кто Тебя ценит, и наши научатся. Только [у них это] берет время, и это очень утомительно.

Так что теперь Ты висишь [в] Fitzwilliam музее, в комнате современного [искусства] и пожертвован музею мною! [Директор] был очень заинтересован тем, что у вас с Кустодиевым был уговор через каждые пять лет писать портрет. Я ему обещала прислать книгу о Кустодиеве и сообщить, когда родился и умер и пр. Свои вятские игрушки я хочу пристроить в Albert and Victoria. Им, может быть, интересно и нужно знать. Я поеду туда, с ними говорить. Портретом Твоим был заинтересован Donald [Robertson]. Он поговорил с директором [музея], и тогда директор позвонил мне и спросил.

Они тут все интересуются, как с Тобой будут обращаться. Я им говорю: приезжайте и посмотрите. А ответить не могу. Пока что было погано, что будет дальше — неизвестно. Сейчас как будто хотят улучшить отношение к Тебе, но это трудно. Здесь очень этим заинтересованы, и к нам собирается масса народа. <…>

Зверочек, ты не волнуйся, все будет очень хорошо, но надо очень много бороться и ругаться. Я приеду и возьмусь за это, чтобы Тебя освободить от этого…»

Последнее письмо из Москвы

«№ 10

2 января 1935 г., Москва

Дорогой Крысеночек,

Получил сегодня твое 5 письмо и был ему очень рад. Меня глубоко трогает отношение ко мне иностранных ученых. Сегодня также получил приветственное письмо от Debye’я. Вот ведь какой контраст [в] отношении ко мне ученых за границей с тем отношением, которое я встречаю от своих тов[арищей] здесь. Но Крокодил прав, что на все это внимания обращать не надо. Главное, добиться возможности работать. Это главная и единственная цель, которая у меня есть, а на все остальное я плюю. Я вообще веду вполне определенную линию. Перед каждым предложением я ставлю вопрос: „поможет ли это мне научно работать или нет?“ Если нет, я отклоняю его, откуда и [от] кого бы оно ни исходило. Вчера говорил [с] Ал[ександром] Наум[овичем Фрумкиным], он мне рассказывал об Ак[адемии] наук. Они обозлились на мой „бойкот“. Не хотят поэтому меня выбирать. Это только мне на руку, т. к., таким образом, я могу вполне естественно отклоняться от участия в сессиях, комиссиях и пр., а таким образом я экономлю свои силы и не „треплюсь“. С другой стороны, связь с университетом мне нужна для подыскания молодежи, и я, конечно, буду читать там лекции, ходить на заседания и пр. А от этих старых „дундуков“ какой мне толк в Ак[адемии] наук?

Тут у нас очень оживленно прошел Новый год. Москва веселилась вовсю. Это результат того подъема в промышленности, который наблюдается. Все планы перевыполнены, и все как по волшебной палочке стало развиваться. Победа на всех фронтах. Елка восстановлена в правах, так что на будущий год у ребят будет елка. У нас даже в Метрополе есть елка. Со вчерашнего дня у нас в Метрополе также нету больше расчетов на инвалюту. Мне официант принес очень длинную карточку меню. Все валютные блюда стали доступны совет[ским] гражданам. Но иностранцы кряхтят. Тут утренний завтрак, который стоил 2 франка, теперь стоит 8, и так всё. Внизу, где был „торгсин“, разменная касса.

Это письмо будет моим последним, и я не уверен, что оно придет вовремя, но на всякий случай пишу…

Твой Петя»