Пещера превратилась в лазарет.

В самом тяжелом состоянии был боцман Клецко. Катю сбивали с толку резкие перемены: то мичман двигался, энергично распоряжался, то впадал почти в бессознательное состояние и был близок к смерти.

Дубленный солнцем и ветром жилистый моряк не хотел сдаваться без борьбы. Какая-то неведомая сила помогала измученному старику пересиливать страдания, сохраняла волю к жизни, заставляла биться натруженное сердце. Его ноги опухли, грудная клетка была в зловещих кровоподтеках. Одно ребро оказалось сломанным, а два пальца левой руки – совершенно раздробленными. Их требовалось ампутировать.

У Кати не хватало хирургических инструментов. Она прокипятила все металлическое, что могло резать, пилить, щипать, и принялась с Виктором Михайловичем готовить бинты и тампоны.

Температура у мичмана поднялась. Он еще до операции, когда только отмачивали и отдирали повязки от ран, грозно ворочал воспаленными глазами, скрипел зубами и, рыча от боли, честил неловких медиков на чем свет стоит. Теперь же предстояло резать живую изболевшуюся ткань и пилить кости без наркоза. Это страшило Катю.

Девушка все же пересилила себя, взяла в руки скальпель. Отчаявшись, она решила действовать смело, не обращая внимания на кровь, крики и угрозы. Ей очень хотелось спасти моряка, а для этого стоило некоторое время быть глухой к человеческим страданиям. Она не боялась предстать перед дорогими ей людьми бессердечной. Девушка отрешалась от самоё себя, от своих нервов, от всего, что размягчает сердце и мешает работе хирурга.

Катя велела Восьмеркину и Чижееву покрепче держать мичмана, а сама со спокойной уверенностью сделала нужные надрезы на пальцах, оголила раздробленные кости и начала удалять их.

Мичман заскрипел зубами от боли. Он пытался вырваться и при этом в исступлении осыпал бранью всех надводных и подводных богов.

А девушка словно оглохла. Стиснув зубы, не обращая внимания на боцманские вопли, она упрямо, с мужской твердостью перепиливала кости, стягивала кожу, сшивала ее. Ее проворные пальцы, перепачканные кровью, ни на минуту не прекращали работы.

Глаза Кати потемнели, поэтому бледное лицо с резко очерченным пунцовым ртом казалось по-особому вдохновенным. Восьмеркин глядел на нее с восхищением и, умиляясь, думал: «Ведь есть же на свете девушки! А мы только плаваем да плаваем и не знаем про них ничего. Даже нашего хрипуна не боится. Она кого хочешь к рукам приберет». Он не понимал и не видел, как близка была девушка к обмороку.

Наконец Нина не выдержала и сказала:

– Дайте ему передохнуть! Нельзя же в течение часа терзать человека.

– Полегче бы с ним, – присоединился к просьбе дочери Тремихач, подававший инструменты.

Катя продолжала сосредоточенно работать, не обращая внимания на советы и просьбы. Она решила разом проделать все необходимое, так как боялась не выдержать второго подобного испытания.

Временами Катя готова была сесть тут же, на землю, и разреветься. Но девушка сдерживала себя, до боли закусывала верхнюю губу и лишь кивком головы указывала на нужный ей инструмент. Одно произнесенное ею слово могло нарушить равновесие и вызвать слезы. Она больше других жалела измученного пытками моряка и только поэтому вынуждена была оставаться глухой к человеческим страданиям.

Последнюю рану Катя перебинтовала как в бреду. Потом она выпрямилась, стащила с рук резиновые перчатки и сказала:

– Покой… только покой. И пить ему дайте.

Катя сделала несколько шагов, покачнулась и упала без чувств.

– Чего с нею, а? – всполошился Восьмеркин, растерянно глядя на окружающих.

– «Чего, чего»! – передразнил его Сеня. – Это у тебя бегемотьи нервы, а она человек. Лучше подними и снеси на постель…

– Смотри… действительно в обмороке, – удивился Восьмеркин, поднимая Катю. – «Этакая девушка, а вес, что у Сени», – с огорчением установил Степан. Он всех людей делил на весовые категории, как это делалось в боксе.

Больше свободных коек не было. Восьмеркин, держа Катю на руках, дул ей в лицо и легонько встряхивал, пытаясь привести в чувство.

– Затрясет он ее! – перепугалась Нина. – Неси ко мне в каморку. Надо воды и нашатырного спирта. Сенечка, помоги мне. Ей нужно облегчить дыхание.

Но Восьмеркин не подпускал Чижеева.

– Уйди, обойдемся без тебя.

Сеню восьмеркинская грубость не обидела; он понял, что его друг влюблен.

* * *

Два следующих дня Восьмеркин с Чижеевым походили на измученных служителей плохо оборудованного госпиталя. Морякам хотелось избавить девушек от черной и тяжелой работы, дать им возможность отлежаться и отдохнуть. На свои же ссадины, кровоподтеки и опухоли Восьмеркин с Чижеевым не обращали внимания.

Друзья не только измеряли температуру, давали лекарства, меняли бинты больным, но и выполняли роль санитаров, уборщиц, прачек, коков и плотников. Они смастерили новые койки на козлах, набили стружками плащ-палатки, сшитые на манер матрацев, продраили песком, окатили тремя водами и пролопатили палубу – деревянный настил пещеры.

Тремихач и Калужский все это время возились с корветтен-капитаном. Они его допрашивали, вносили коррективы на карте и, задавая на одну и ту же тему чуть ли не по сотне вопросов, «выводили среднюю» – записывали предельно выверенные сведения и писали донесения в штаб.

Катю тревожили результаты ее первой серьезной операции. Она отдыхала не раздеваясь или часами сидела у постели мичмана, ловя убегающий пульс.

Поздно вечером раздался тревожный звонок: он извещал, что с суши кто-то проник в подземное русло реки.

Тремихач с Восьмеркиным, захватив автоматы, поспешили к проходу.

Все остальные напряженно прислушивались: будут ли окрики и выстрелы? Но из прохода никаких звуков не доносилось.

Вскоре послышались шаги, и все увидели Витю рядом с Тремихачем и Восьмеркиным.

Веснушчатое лицо разведчика от возбуждения было пятнистым, шапчонка сбилась на затылок. Он разрядил пистолет, положил патроны на стол и уселся у печурки разуваться.

– За мной с собаками гнались, – сообщил Витя. – Только я захотел свернуть с тропки, а мне: «Хальт!» Я в кусты и вниз. Слышу, камни покатились, и две ищейки залаяли. Скорей к речке, а она пересохшая, лишь ручеек остался. Я прямо в сапогах по воде бегу.

Вдруг вижу, собака след нюхает. Я присел за камень и раз в нее из пистолета… Она как прыгнет да как завизжит, завоет… Меня даже в пот бросило. Слышу, пули около меня засвистели… Я еще раз в собаку стрельнул и по течению бегом за скалу. Потом разулся в воде, вскарабкался на камень. Гляжу, – фашисты с другой собакой бегут левей от меня. Я вправо – прыг, а там колючки. Почти всю дорогу бежал. Устал очень.

– Я же тебе велел ядовитую ветошь взять, – с укором сказал Калужский. – Какой ты непослушный, Витя!

– Я взял, честное пионерское, но потерял, наверное.

– Если потерял во время погони, то она и явилась твоим спасением. Стоит собаке хоть раз ткнуться носом в эту ветошь, как она надолго потеряет нюх. На всякий случай придется обработать подходы к пещере и каменные плиты сдвинуть. Ты мог навлечь собак, об этом надо всегда помнить.

– Я и так два раза разувался, с камня на камень прыгал и направление менял, – обидчиво сказал Витя. – Их же не тысячи были, всего две.

– Безразлично. Лишняя предосторожность никогда не повредит. Ты откуда входил?

– От белого камня.

Калужский с озабоченным видом взял из цинкового патронного ящика ветошь, банки с порошком, повесил на себя автомат и поспешно ушел. Витя надулся.

– Всегда меня маленьким считает…

– Помолчи, – оборвал его Тремихач. – С кем виделся в поселке?

– Только со своими мальчишками разговаривал, а к Катиным девушкам не заходил. У них эсэсовцы поселились. Когда пропал зондерфюрер, у гитлеровцев тревога была: машины с собаками и полицаями приехали. На улицу всем запретили выходить, и обыски делали в домах. Минькиного отца арестовали и всех рыбаков посадили на арестантскую баржу. Говорят, что какой-то «Чеем» объявился.

– Что за «Чеем»?

– Не знаю, название» наверно, такое. Мальчишки слыхали, как фашисты о нем шепчутся. Будто это какой-то особый партизанский отряд невидимок»

– Про нас, видно, сочиняют, – догадался Чижеев, – это я в садике у Кати на шофера зондерфюрера бумажку с иностранной надписью приколол: «Made in Ч. М.» Сделано, мол, черноморцами, чтобы с другими не спутали. «Че-ем» – не слово, а две буквы…

– Хватит вздор молоть! – сказал недовольный Тремихач. – Кровью не шутят. Мы здесь не для забав. Пленного гитлеровца надо скорей доставить в лесной штаб. Мы из него вытянули все, что требовалось, теперь он лишний едок и обуза. А им может понадобиться. К тому же провизионка опустела и донесение готово. Согласны со мной пойти?

– Согласны, только не за консервами. Чего такую даль тащить? Мы их поближе добудем.

* * *

В путь решено было двинуться до рассвета, то есть в такое время, когда солдат больше всего клонит ко сну.

В поход собрались Тремихач и Восьмеркин с Чижеевым. Витю пока не будили.

Девушки, заметив сборы мужчин, сразу же поднялись.

– Куда вы?

Им объяснили.

– Решение неправильное, – запротестовала Нина. – Кто будет охранять пещеру, если все мужчины уйдут? Пусть остаются отец с Витей, а я проводником пойду.

– Нам мужские руки потребуются, – сказал Тремихач. – Всюду усиленные патрули и секреты. Мы пленного поведем. Это не девичье дело.

– Как хотите, но пещеру с больными так оставлять нельзя, – заявила Катя.

– Что мне с ними делать? – в затруднении обратился Тремихач к морякам.

– Мы с Восьмеркиным одни гитлеровца дотащим! Дайте нам Витю, – сказал Чижеев.

Нина, ожидая, что Сеня поддержит ее, нахмурилась.

– Сеня, я очень прошу… у меня предчувствие.

– В предчувствия не верю. Сегодня – чисто мужское дело.

В путь друзья собирались тщательно: начистили автоматы, заново набили диски, проверили гранаты, отточили ножи, подогнали ремни походных мешков и запаслись веревками. Калужский выдал каждому по комку ветоши, густо пересыпанной каким-то остро пахнувшим порошком, и сказал:

– Аккуратней натирайте подошвы сапог лоскутками и бросайте их в разные стороны, рассчитывая не на одну, а на нескольких собак. Не забудьте это проделать и при возвращении.

– Есть не забыть!

Друзья разбудили Витю, позавтракали и вытащили из клетушки сонного корветтен-капитана.

Штейнгардт, видя, что он опять попал в руки Восьмеркина, судорожно глотнул воздух.

– Вы есть против слова начальника… Он давал мне гарантия на жизнь.

– Ладно, поживешь еще, – сказал Восьмеркин, крепко скручивая ему за спину руки. – Но если вякнешь на улице, не посмотрю и на слово… Заранее приготовься концы отдать. Понял?

– Н-нейн… Не понимаю, что есть перевод… Прошу переводчик.

– Вас ведут в штаб, хотя следовало бы отправить на виселицу, – с едкостью в голосе объяснил ему Калужский. – Конвоиры предупреждают: за всякую попытку освободиться, подать голос, позвать кого-либо на помощь – поплатитесь жизнью.

Крепко связав Штейнгардта и закутав его в маскировочную плащ-палатку, друзья пошли прощаться с больными.

Клецко лежал с угрюмо сжатым ртом. Болезнь словно высушила его: грозный боцман на постели казался маленьким и несчастным. Он покачивал забинтованной кистью руки и временами скрипел зубами. Трудно было понять, спит он или бодрствует… Друзья легко прикоснулись губами к его бледному лбу и на цыпочках отошли к Косте Чупчуренко.

В глазах салажонка уже появилось осмысленное выражение. Жар спадал. Костя слышал весь разговор с зондерфюрером и не мог понять, почему медлят с казнью.

– Повесьте здесь эту жабу, – сказал он. – Незачем другим отдавать, убежит еще. А таких нельзя живыми оставлять. Дайте хоть я… мичман ничего не скажет. Ему больше, чем мне, досталось…

– Не беспокойся, партизанам он не меньше насолил. – Восьмеркин с Чижеевым попрощались с салажонком и затем пошли к девушкам.

Катя по-мужски крепко тряхнула обоим руки и пожелала удачи, а Нина лишь кивнула головой и отвернулась. Но потом, когда друзья в сопровождении Тремихача и Калужского вошли в темный проход, она нагнала Сеню и быстрым движением прижалась к его щеке.