Дорогой Бор,
Я уверен, что Вы очень опечалены смертью Резерфорда. Для меня это большой удар. Все эти годы я жил с надеждой, что снова увижу его, а теперь эта надежда ушла. Недостаточно было переписываться с ним. Вы же знаете, что когда говоришь с ним, то его глаза, выражение его лица, интонация его голоса выражают намного больше, чем его слова.
Я любил Резерфорда и я пишу Вам потому, что знаю, как Вы относились к нему. И когда он говорил о Вас, мне всегда казалось, что из всех своих учеников он любил Вас больше всего. По правде говоря, я всегда немного завидовал Вам. Но сейчас это ушло.
Я многому научился у Резерфорда, но не физике, а тому, как делать физику. Резерфорд не был по складу своему критиком. Вы, наверное, как и я, никогда не слышали, чтобы он вступал в спор по каким-нибудь научным или житейским вопросам. Но каждый, кто окружал его, ощущал на себе его влияние. Достаточно было его примера и всегда кратко высказанного мнения, которое в конце концов оказывалось верным.
Однажды мы беседовали с ним в профессорской комнате Тринити-колледжа вскоре после Максвелловских торжеств, и он спросил меня, как мне все это понравилось. Я ответил, что «не понравилось, потому что все докладчики старались представить Максвелла как сверхчеловека. Максвелл действительно один из самых великих физиков, когда-либо существовавших, но он же был живым человеком, а это значит, что у него были человеческие черты. И для нас, поколения, которое не застало Максвелла, было бы значительно более полезным и интересным узнать о подлинном Масквелле, а не о сахарном экстракте из него». Резерфорд громко рассмеялся и сказал: «Хорошо, Капица, поручаю Вам после моей смерти рассказать, каким я был в действительности...» Не знаю, была ли это шутка или он говорил полушутя.
Но сейчас его нет. Мне нужно будет говорить о нем на большом собрании 14 ноября . Мне нужно будет писать о нем. Я должен это делать, потому что я знал его лучше, чем кто-либо из других русских ученых. Но теперь все те слабые черточки характера, которые я замечал, когда был с ним, кажутся мне такими мелкими, такими незначительными, и в моей памяти встает большой и безупречный человек. И я боюсь, что сделаю то же самое, что сделали ученики Максвелла, выступая перед нами в Кавендишской лаборатории на праздновании столетия со дня его рождения.
Среди особенностей характера Резерфорда первое, что мне вспоминается,— это большая его простота. Он терпеть не мог сложных приборов, сложных экспериментов, сложных доводов, запутанной дипломатии... Он был сторонником самых простых решений, и они всегда оказывались самыми верными, самыми убедительными. И сам он был простым и поэтому очень искренним. С ним так легко было говорить: ответ был написан на его лице еще до того, как он заговорит.
Как грустно, что я не увижу его снова. Я рад, что не смог приехать на его похороны — было бы так мучительно видеть его лицо, лишенное жизни.
Он был очень добр ко мне. Необыкновенно добр. Сколько поддержки я получил от него в моей работе! Он никогда не был излишне строг ко мне, даже тогда, когда моя бестолковость или мои ошибки раздражали его. Я считаю себя очень счастливым человеком — я был близок к нему в течение 13 лет.
Дирак пишет мне, что людям начинает нравиться барельеф Резерфорда в Мондовской лаборатории, за который и я частично несу ответственность. Я очень этому рад.
Сейчас я очень много работаю, стараясь наверстать потерянные годы. Мне надо написать Вам о целом ряде вопросов, но я отложу это до другого раза. А сейчас тут нет никого, кто бы мог разделить со мной мое горе после смерти моего доброго старого Крокодила.
С большим удовольствием вспоминаю Ваш приезд в Москву. Приезжайте снова в будущем году.
Мы все здоровы. Надеюсь, что Вы и все Ваши тоже хорошо себя чувствуете.
Привет г-же Бор и Хансу.
Искренне Ваш Петр Капица