«Господи, пусть это будет сон! – повторял и повторял я мысленно. – Пусть это будет сон! Ну или хотя бы R-подключение!»

Но всё было слишком реально – решётка на окне (дань традиции, очевидно – могли бы и непробиваемое стекло поставить), бьющая в глаза лампа, широкое, усатое лицо Лукича – он походил сейчас на обожравшегося сметаной кота.

– Ты пойми, Саша, – начал он, – лично я такого не перевариваю. Но работать же надо… Короче, так. Шантажировать женой не буду, потому что нормальные люди всё-таки за детей дрожат больше, эта зацепка надёжнее. Так вот, Саша, сын твой пока, – мне показалось, что он облизал это слово, точно миску из-под сожранной сметаны, – находится в приюте, то есть в центре временного содержания несовершеннолетних, оставшихся без попечения. Мы его пока притормозили там. Но всё, что я тебе говорил про крепкую моногендерную семью – это не туфта, это святая правда. Так что если мы с тобой не договоримся душевно, ну и если ты потом начнёшь козлить – тут же отправляем пацана этим самым Полозкову с Кривулиным. Да, Дима тебе насчёт их имён не соврал. Всё равно ведь никому рассказать не успел бы… А я тебе сейчас устрою презентацию про эту сладкую парочку…

Он вновь сделал на стене экран. Вот за высоким забором – почти таким же, как у Пафнутия – появился двухэтажный дом под двускатной крышей. Тоже кирпичный, но без особых затей, серый. Зато над крышей развевался полосатый флаг – все цвета радуги. Перед домом был газон, дальше – парники, грядки, яблоневый сад, почти скрывающий какие-то длинные сараи. Всё в зелени – летняя съёмка.

– Как видишь, внешне всё выглядит прилично, – пояснил Иван Лукич. – Однако внутри есть свои фишки. Как я уже тебе говорил, Полозков с Кривулиным специализируются на мальчиках, оставшихся без родительского попечения. Называется всё это «приёмная семья “солнечный круг”». Помнишь, песенка такая была, сто лет назад? Солнечный круг, небо вокруг, это рисунок мальчишки… Занимаются они этим уже пятнадцать лет, через их нежные руки прошли десятки подростков. Я уж деталей не помню, но могу посмотреть по базе. Поступающим к ним мальчикам они быстро и энергично объясняют, что жить теперь придётся по новым правилам. В отчётах своих, которые они посылают раз в полгода в областной ювенальный центр, это называется «привитие толерантного отношение к эротическому многообразию». А говоря по-простому, имеют их по-всякому. Причём, что интересно, с официального согласия детишек. Ты ж знаешь, возраст согласия ещё с 2039-го почти по всей планете снижен до двенадцати лет, после мюнхенского палева. Так что, поступая в «Солнечный круг», детишки подписывают соответствующие бумажки. Ну уж не знаю, насколько добровольно… Может, поначалу кто-то рыпается. И вот с теми, кто рыпается, проводят строгую воспитательную работу. Примерно так…

На экране возникли кадры, от которых меня натурально замутило.

– Не боись, особого вреда здоровью от этого нет, – поспешил успокоить меня Лукич. – Но внушает, правда? Вот тебе, взрослому мужику, от этого взбледнулось, а представь, каково пацану мелкому? Но это ещё так, мелочи. Вот тут уже кое-что посерьёзнее. Смотри, это ихний подвал. Специально оборудован для таких дел.

Смотреть было жутко и омерзительно, не смотреть – невозможно.

– Но ведь это уже чёткая статья, – губы у меня ощутимо дрожали. – Даже при всех этих ваших толерантностях…

– Ну да, статья, – весело согласился Иван Лукич. – 189-я статья Уголовного кодекса Московской Федерации. Изощрённые систематические истязания. И 191-я ещё, часть вторая: членовредительство, ведущее к ограничению жизненной активности. Но ты ж знаешь, абсурдная жестокость наших законов компенсируется необязательностью их исполнения. То есть будь это другие человечки, полиция их прихлопнула бы на первом же звоночке. Но эти человечки особые, особенно Кривулин. Очень серьёзные человечки, на серьёзных темах сидящие. Поэтому ради общего блага мы их пока не трогаем. И они знают, как себя надо вести по разным вопросам, чтоб не трогали. Это реальная политика, Саша. Это ж не только у нас, это всюду. И в Штатах, и в Китае, и у евриков…

– Цель оправдывает средства? – пробормотал я, гладя на невозмутимое лицо Лукича. Интересно, получится ли доплюнуть? Вряд ли. Во рту – пустыня Кара-кум.

– А занятные средства, правда? – Иван Лукич вжился в роль экскурсовода. – Просекаешь, зачем вот эта конструкция? Сюда продеваются руки, сюда – шея. А вот этот девайс питается от аккумуляторных батареек. А вот это приспособленьице используется уже после того, как непослушного мальчика…

И тут меня вырвало. Уж, казалось бы, нечем – как утром чаю выпил, так больше внутрь ничего не попадало, а вот вывернуло наизнанку. Желчью, судя по гадостным ощущениям. Несколько брызг попало на китель Лукича, и тот брезгливо стёр их вынутой непонятно откуда салфеткой.

– Слабоват ты, Саша, слабоват, – сухо заметил он, погасив экран. – Интересно, как ты при такой мягкотелости в Новой Византии еретиков допрашивал? Только вот не надо ля-ля, что словами одними лишь, без пыток. Мы ж взрослые люди, мы ж понимаем, что техника допроса всюду одинакова. Что в испанской инквизиции, что в ЧК, что в ФБР, что у вас на сервере, в смысле, в Новой Византии. Но вернёмся к нашим баранам. То есть к нашим любящим папе и папе. Ты хочешь, чтобы твой Кирюшенька попал туда? Хочешь, чтобы его засунули в тот станок, от которого ты проблевался? Хочешь, чтобы его имели во все дырки? Причём не только сладкая парочка, но и их старшие ребятишки? Хочешь, чтобы он сам со временем стал таким старшим ребятёнком и отыгрывался на малолетках? Если не суициднется, конечно. У них там уже три случая таких было, но мы помогли отмазаться. Типа право на смерть – это законное право человека, а никакого доведения и в помине… О душе его подумай, о спасении. Что тебе дороже – его участь или дурацкие принципы? Ты учти, если откажешься – мы тебе в камере тоже экран поставим и каждый день будем кино крутить… Про твоего сыночка, в режиме реального времен. Ну давай, посиди, помолчи, подумай.

Он повернул лампу, дав, наконец, отдых моим глазам. Сейчас даже свет от потолочных плафонов казался приятной полутьмой.

И что тут было выбирать? Мне представились огромные весы, с медными, позеленевшими от времени чашами и острой, похожей на копье, стрелкой. На левой чаше стоял Кирюшка. В майке, измазанной клубничным соком, с исцарапанными коленками, с разлохмаченными пшеничными волосами. Он смотрел на меня по-взрослому, испытующе. И словно что-то хотел показать глазами, на что-то намекнуть, но я не понимал его. На правой чаше стояли мои дурацкие принципы. Вернее, лежали – груды книг. Догматика, литургика, каноническое право… Чаши были в равновесии, но на одной – мёртвые буквы, а на другой – живой человек. Мой сын. Иван Лукич, конечно, враг. Настоящий, матёрый. Враг всего, что мне дорого, ради чего я живу. Но мой враг – прав. Пафнутии приходят и уходят, а Кирюшка… а Лена… Что, в конце концов, случится с Церковью, если я сыграю эту идиотскую роль покаявшегося террориста? Пафнутий так и так станет Патриархом и развернётся по полной. Но ведь не запретит же он Литургию служить, не полезет же толстыми пальцами догматику править? И так ли уж много от него зависит? Что, батюшки на местах разом изменятся, разом ломанутся толерантность проповедовать? Как крестили, исповедовали и причащали, так и будут. Церковь – это же как океан. Мало ли какие волны на поверхности, а в глубине – всё будет по-старому, всё тихо. Пусть владыка тужится, обнимается с безбожным миром, спасая свою «бутылку», гордясь собою, своим неоценённым подвигом. А я спасу близких. Дальних же и без меня спасёт Господь… Я подошёл к левой чаше – и шагнул на неё, обнял Кирюшку.

– Ладно, – буркнул я, опустив подбородок на грудь. – Сыграю в вашем спектакле. Радуйся, дырку сверли! Только ведь и тебе, Ваня, умирать придётся. И что тогда?

Он пару секунд помолчал, потом широко улыбнулся, демонстрируя мечту стоматолога, и небрежно отмахнулся ладонью.

– Ой, Саша, ну какой же ты душный! Только-только по-умному начал, и опять. Я ж агностик, меня этим лечить не надо. Фиг его знает, что тогда… в смысле, когда помру. Тогда и будем разбираться. А сейчас дело делать надо. Не ради ордена, а чтобы не развалилось тут всё на фиг! Дошло?

– Дошло, – кивнул я. – Попить дайте. И помыться.

– Угу, – откликнулся Лукич. – И потанцуем… Короче, сейчас всё будет, все удобства. Только один маленький штрих. Бумажечку одну подпиши, и всё. Погоди, тебе ж неудобно…

Он проворно подскочил к моему креслу и отстегнул фиксаторы, стягивавшие мои запястья. Ноги на всякий случай оставил.

– Что за бумажка? – прищурился я. Не чтобы съязвить – глаза всё ещё болели, хотя свою инквизиторскую лампу Лукич выключил – чтобы разглядеть.

– Да вот, ознакомься, – он вынул из папки отпечатанный листок и сунул мне.

Взять сразу не получилось – пальцы затекли. Потом всё-таки мне удалось ухватить бумагу и поднести к глазам.

– Я, Белкин Александр Михайлович, официально заявляю, что добровольно, без какого-либо принуждения согласился сотрудничать с Восьмым управлением Комитета социальной безопасности МФ (контроль за религиозными сообществами), выполнять все указания своего куратора и информировать его по всем необходимым вопросам, для чего мне назначается оперативный псевдоним Летяга и выплачивается регулярное вознаграждение, – глухо прочитал я. – А почему дата прошлогодняя?

– Так надо! – весомо объяснил Лукич. – Стандартный бланк просто. Вот представь, задурил человечек, забыковал, решил нас на фиг послать… а у нас бумажка, и эту бумажку можно же и в общий доступ выложить. Очень некузяво тогда человечку выйдет. Считай, что это такой поводок. Ну, твой случай особый, ты всё равно у нас сидеть будешь, но порядок есть порядок. Можно сказать, ритуал. Давай, Летяга, подписывай. Да не боись, не кровью, на вот тебе ручку, супергель. Да, подложи, чтоб удобнее, чтоб на твёрдом, – и он, вынув листок из моих пальцев, накрыл им взятую со стола толстую книгу. – Держи.

«Прости меня, Господи!» – мысленно сказал я, сдавил ручку не отошедшими ещё пальцами и, сосредоточившись, поставил в нужном месте невнятную закорючку.

– Вот и всё, а ты боялся! – подмигнул мне Лукич. – Видишь, ничуть не больно!

Он выхватил у меня листок, а книга-подставка шлёпнулась на пол – переплётом вверх. И хотя перед глазами у меня плыло и струилось, я всё-таки сумел прочитать заглавие.

Это была Библия.

Я машинально потянулся поднять – и что-то больно щёлкнуло у меня в голове. Будто древний радиоприёмник у бабы Маши, программ было всего три и они переключались с такими же щелчками. Баба Маша категорически отказывалась сменить старьё на современную технику, до последних дней слушала этот раритет, память о её бабушке… Кабинет Лукича, его тараканьи усы, тёмно-зелёный пол – всё это не исчезло, но перетекло на какую-то другую грань и сжалось в пульсирующую белую точку. А я стоял в поле – диком, никогда не знавшем плуга. Колыхалось под ветром всякое разнотравье, свечками казались в изобилии пестревшие цветы, названия которых я не знал. Потому что таких ярких, словно изнутри горящих цветов – жёлтых, красных, голубых – просто не могло быть в природе. Но они были, и было огромное, в полнеба, заходящее солнце. От утоптанной, тянувшейся к синеватому горизонту дороги веяло жаром. Я опустил взгляд – и увидел свои босые ноги в холщовых штанах, увидел муравья, пытавшегося форсировать мою ступню, увидел золотые монеты, кем-то брошенные в пыль. Может быть, даже и мною. Попытался их сосчитать – и тут же сбился.

Тогда я поднял голову – и увидел Его.

Он был почти такой же, как на иконах – и всё-таки другой. Не было в нём торжественной властности, не было холодного спокойствия взгляда. Была Жизнь. Он отличался от всего, что я себе представлял, как лицевая сторона ковра от изнанки. От него исходил свет – но такой, какой видишь не глазами, а чем-то другим, для чего у меня не было названия. Он был… пронзительным, но не дырявил меня, а напротив, сшивал, собирал во что-то целое.

Я понимал: нужно что-то сказать, но разом забыл все слова. Да и какие могли тут быть слова рядом с Ним – со Словом?

Он тоже ничего не сказал. Окинул меня долгим, прощальным взглядом – и отвернулся. Вздохнул и зашагал прочь, по пыльной дороге – туда, навстречу малиновому солнцу. А я стоял где стоял – рядом с выброшенным золотом, и чёрный муравей сумел таки перебраться через мою ступню.

Тогда я заплакал, потому что мгновенно понял: всё. Он больше не вернётся, и я никогда не увижу Его лица. Неважно, что со мной будет – важно, что это будет без Него. И я сам в этом виноват, я сам выгнал Его, а перед тем – поцеловал в лоб, как тот, другой… Другой – но такой же.

Я мечтал о боли – может, она вытеснила бы из груди серую пустоту. Но ничего у меня не болело – ни ушибленная голова, ни разбитые губы, ни затекшие пальцы. Только зачем теперь это здоровое тело, если души в нём больше нет, сгорела душа, Его свет оказался для неё слишком жарким.

Откуда-то, с белого карлика, с другой стороны мира, отчаянно взывал ко мне точечный Лукич, делал знаки: не глупи, мол, подбери золотишко, пригодится! А я знал, что всё – зря.

Тут во мне снова что-то щёлкнуло, и я обнаружил себя в кресле, свесившимся набок в безнадёжной попытке поднять книгу. Сверху башней нависал надо мной Иван Лукич. Сжимал двумя пальцами вожделенную бумажку и сочувственно улыбался.

Тогда я прыгнул. Прыгнул вместе с креслом, к которому были пристёгнуты мои ноги. И отчаянным, звериным движением ухватил-таки, вырвал расписку из Лукичёвых пальцев. Треск рвущейся бумаги, стук сердца, звон в ушах.

Резкий хлопок, смешная, чепуховая боль в левой щеке.

– Пришёл в чувство? – презрительно поинтересовался Лукич, снова пристёгивая мне руки. – Опять фокусы? Ох, чую, намучаюсь я с тобой. Ну что ещё стряслось-то?

– Нет, – неожиданно для самого себя спокойно ответил я. – Так не будет.

– Что не будет? – осведомился Лукич, отойдя от меня на шаг.

– Ничего не будет, – пояснил я. – Ни сотрудничества, ни расписки… ничего.

– Что вдруг? – его губы чуть изогнулись, готовые улыбнуться.

– Неважно, – сейчас я говорил шёпотом, сил кричать уже не осталось. – Всё равно не поймёшь.

– Ну вот что, Саша, – твёрдо заявил он. – Мне это надоело. Что ты виляешь как глиста в кишке? Придётся наказывать. Сейчас я позвоню в приют и дам команду. Кирилла прямо через пять минут, на ночь глядя, отвезут в «Солнечный круг». Там уже на низком старте, ждут. Потом мы с тобой посмотрим прямую трансляцию оттуда… и вернёмся к нашему разговору.

Он вынул из поясного чехла комм. Занёс палец над клавиатурной панелью, и… И тут комм зазвонил сам. Острый сигнал, похожий на усиленный в сто раз комариный писк, разорвал в кабинете воздух.

– Да, Андрей Викторович! – голос Лукича мгновенно изменился, сделался бодро-предупредительным. – Что? Как?! Но там же контроль стопроцентный! Это невозможно в принципе! Так точно, бегу… только у меня сейчас на допросе Белкин. Да, понял! Есть! Немедленно!

Опустив руку с коммом, Иван Лукич сделался похож на раздавленный помидор. Не глядя на меня, шмыгнул к входной двери, распахнул её, заорал:

– Булкин, Назаров, где вы там, уроды!

Потом снова бросился в кабинет, принялся одновременно и давить кнопки на комме, и рыться в ящиках стола. Ни то, ни другое не увенчалось успехом, понял я по его озверевшему виду. Потом он подбежал ко мне, чуть ли не в ухо крикнул:

– Сидеть смирно тут! И без фокусов, всё пишется на камеру.

Потом выскочил из кабинета, и тяжёлая, обитая чёрной кожей дверь захлопнулась с мягким щелчком.