Продолжаю я рассказ о том длинном-длинном дне. Лежу я, как вы помните, в чуланчике под тюфяком, жарко мне, душно и боязно.

А господин всё сидит в кресле. Тут опять Алай скребётся.

– Господин, – говорит. – Там какая-то просится… На вид из простых, и одета худо. Звать?

Повернулся к нему господин.

– Раз просится – зови. Или ты забыл – я никому не отказываю в приёме.

Муторно мне стало, и глаза щиплет, и в ушах звон, и в животе льдина! Если с новой посетительницей он долго проваландается, то всё, гробовая крышка. Но посматриваю, конечно, в щёлочку.

Вошла в господский кабинет тётка, помоложе той грымзы, но вовсе не юная красавица. Лет, наверное, под сорок, платьишко до пят – серое, застиранное, на голове платок чёрный, чуть не по брови.

– Доброго вам здравия, господин Алаглани, – промолвила. А голос ничего, тёплый голос, не то что у предыдущей.

– И вам того же, сударыня!

Удивил меня господин. Ведь видно же, из низов тётка, посудомойка там или прачка, а он из кресла встал, поклонился – не так низко, как высокородной, а всё же поклон есть поклон, и в гостевое кресло усадил.

– Господин Алаглани, – сказала тут она, – я и не надеялась, что вы согласитесь меня принять. Я-то не из знатных, не из богатых. Муж мой покойный на заказ делал скрипки да лютни, а как помер в позапрошлом году, так и совсем обнищали мы, приходится заказы искать – шитьё, вязание… Но простите, я не об этом… Я…

– Могу ли я поинтересоваться, каково ваше почтенное имя? – перебил ее господин.

– Конечно! Прошу прощения, что сразу не представилась! Это от волнения! Меня зовут Анилагайи, я живу на Второй Ткацкой, возле базара нижнегородского. Раньше бы сказала – в собственном доме, но дом пришлось продать после смерти мужа, и мы с сыном, Хаузири, комнатку теперь там же снимаем, где раньше владельцами были. Хаузири – старший мой сынок, единственный, кто после мора выжил, помните, пять лет назад? В народе ещё шептались, это нам за то, что короля низложили. Ему, Хаузири, семнадцать лет… и я к вам обратилась как раз из-за него… о нём…

И тут она разрыдалась. Ну, вы же знаете, мне много чего повидать случилось, и видел я, как ревут женщины. Очень разные у них рёвы бывают. Кто-то – чтобы пожалели, слёзы в три ручья, а сама глазками посматривает: как там, обратили внимание? Кто-то – тоже для жалости, но не для других, а чтобы душа упивалась жалостью к самой себе. Удовольствие такое, значит. Кто-то просто чтобы, как говорится, пар сбросить, раздражение своё наружу выплеснуть. Поревела – и спустя минуту уже как розочка в саду. А кого-то глухое, неизбывное горе крутит, и не думает она в тот миг о самой себе – горе это через неё само плачет. Ладно, вы не думайте, это не я такой мудрый, это меня давно ещё брат Аланар просветил.

Так вот, из этой горе плакало. И смекнул, видимо, то господин Алаглани, не перебивал и не утешал.

– Простите меня, – сказала она, когда всё-таки сумела с собой сладить. – Дело в том, что сын мой Хаузири сейчас сидит в подвалах Башни Закона, и скоро уж, на праздник Одержания, должны его повесить…

И пошла рассказывать. Больше уже не рыдала, только плечи малость тряслись. Понятная, в общем, история. Ворвалась в дом стража, ничего не пояснив, увели парня, и уж потом узнала эта вдова, что третьего дня до ареста ограбили на улице господина Лиарамиля, члена Городского Собрания. Сзади навалились, дали по голове колотушкой деревянной, в два слоя холстины обёрнутой. Такая убить не убьёт и кровищи после себя не оставит, а человек мигом сомлеет – срезай с него кошель, снимай одёжку… Так с этим почтенным господином и получилось. Шёл он один, и поздно, вторая стража уже отзвенела, да и по кварталу бедному, неподалёку от базара, где амбары складские, а дальше – слобода гончарная. Что уж его туда занесло, какая надобность – о том, конечно, вдове не сообщили. Но только сыскарям велено было кровь из носу, дым из ушей, а разбойников отыскать, ибо большой человек этот Лиарамиль, и гневается из-за него шибко сам гражданин Благоуправитель!

И вот кто-то стукнул в сыск, что видели парнишку этого, Хаузири, среди супостатов. Кто на него показал, сие тайна следственная, как вдове передал Тугаль, слуга начальника сыщиков, доблестного Шапараи-гуни. А весь тот день, когда ограбление случилось, и день до того, и после сынок её Хаузири дома был, лихорадка его замучила, он частенько ею страдает после мора… Кинулась, конечно, вдова в сыск – мол, невиновен сынок, дома он был, и я тому свидетельница, и хозяин дома подтвердить может – а ей от ворот поворот: мол, все разбойники уже пойманы, и все, в том числе и сынуля твой, сознались. Ну, вы понимаете, конечно, как такие признания делаются, не мне вас учить… А по закону-то всё чисто, и куда деваться? С жалобой к Благоуправителю? Да её из Белого Дворца палками погонят, а то и сторожевых собак спустят. Всего их пятеро оказалось, задержанных да признавшихся. И суд уже был, строгий да скорый, как при Новом Порядке и положено… Всех на петлю осудили.

– Это очень грустная история, сударыня, – вздохнул тут господин. – Да только я-то чем могу помочь? Я всего лишь лекарь, целитель недугов телесных, а тут дела иного рода…

Вздохнула тут поглубже вдова Анилагайи – да и брякнула:

– Мне шепнули, что вы можете спасти. Что нет такой беды, с которой не совладали бы искусством тайным…

Усмехнулся господин в усы, спросил:

– И кто ж это, позвольте поинтересоваться, вам шепнул про меня?

Помолчала тётка, точно решаясь на что-то, потом ответила:

– Итануйи, жена Мигисахи, торговца зеленью. Я для неё шью порой… Вот она и посоветовала. Только смотри, сказала, не болтай о том никому. Сейчас хоть и не при Старом Порядке, а мало ли…

– Вот как… Мигисахи… – протянул господин. – Да, знаю я Мигисахи, года три назад лечил его от почечных болей… И что, сейчас он в добром здравии?

– Весел да румян, – отозвалась вдова. А сама – тусклая да бледная. Понятное дело – шла сюда с надеждой последней, а тут, похоже, ничего ей и не светит…

– Румян, значит… ну-ну, – господин помолчал, точно припоминая что-то. – И вы, почтенная Анилагайи, думаете, что я могу вам помочь… А ведь и в самом деле могу. Только поймите – дело это для меня непростое, а значит…

Посветлела она, будто в тёмной комнате лучинку зажгли.

– Да, конечно, понимаю! – и откуда-то достаёт пестрядевый мешочек. – Тут все мои сбережения… Их немного, восемнадцать огримов…

Господин аж скривился.

– Сударыня! – сказал голосом, как рашпиль жёстким. – Уберите ваши деньги. Во-первых, я вполне обеспечен и за подобного рода услуги не беру серебра. Во-вторых, я ещё не сказал, что помогу вам. Я сказал, что могу помочь. Теперь мне надо подумать и решить, следует ли это делать. Сами посудите, я сочувствую вашему горю, но вы же втягиваете меня в политическую авантюру. Поверьте, мне очень много есть чего терять в случае неудачи… да и в случае удачи тоже, если всё это когда-либо выплывет. А для того, чтобы принять окончательное решение, я должен удостовериться, что вы были со мной предельно откровенны. Помолчите, не перебивайте. Здесь не такое дело, чтобы верить или не верить. Здесь надо точно знать. И есть для того способ. Но предупреждаю: способ сей опасен.

Он встал из-за стола, снял с пояса связку ключей, отпер верхний правый ящик своего стола и достал оттуда тот самый изумруд на золотой цепочке.

– Послушайте, сударыня, – сказал он. – Когда человек говорит и даже когда молча думает, его душа испускает невидимые флюиды… проще сказать, испарения. Когда говорит правду, то флюиды это одного рода, когда же он лжёт – другого. Сей камень обладает редкостным свойством – он улавливает флюиды лжи и, многократно усилив, обращает в душу того, чьими флюидами напитался. Если вы когда-либо видели выпуклую стеклянную линзу, то знаете, должно быть, что падающие на неё солнечные лучи она сводит в крошечное пятнышко, и пятнышко это делается столь горячим, что зажигается пламя. Так и здесь: если вы скажете неправду, то направленные на вас флюиды сводятся в точку и могут лишить вас разума, а то и жизни. Флюиды же правды камень не ловит, и потому от правды никакого вреда не будет. Готовы ли вы подвергнуться испытанию? Если нет – мы немедленно расстанемся, причём вы обязуетесь никому не рассказывать о нашей встрече. Нарушать такое обязательство не советую – сами, надеюсь, понимаете, почему. Если же вы испытание выдержите – значит, я попробую вам помочь. Заметьте – попробую, а не обещаю непременную победу.

– Конечно! – стиснула она правой рукой пальцы левой. – Я сказала вам подлинную правду и готова пройти любые испытания.

– Хорошо, – усмехнулся господин. – Тогда оставайтесь в кресле. Я встану за вашей спиной, приложу камень к голове и буду задавать вопросы. Если вы солжёте, камень покраснеет, и мы немедленно прервём наш опыт. Может быть, в этом случае удастся хотя бы частично сохранить ваш рассудок.

Так они и сделали. Встал он за креслом, взял цепочку с камешком, поднял чуть выше её головы. Мне отлично всё было видно – кресло гостевое стояло как раз напротив двери в чулан.

– Вас действительно зовут Анигалайи, вы действительно живёте на Второй Ткацкой? Отвечайте лишь одним словом. Да или нет?

– Да! – громко сказала она. Камешек оставался зелёным.

– У вас действительно есть семнадцатилетний сын Хаузири?

– Да!

И вновь камешек ни во что не окрасился.

Короче, сколько он её ни допрашивал, а камень как был зелёным, так им и остался. Видно было отлично – солнце скрылось за тучкой и лучи его не мешались. А я ещё подумал тогда: не приведи Творец, чтобы господин меня вот так через камешек допрашивал. Ужас ведь что выйдет… Если, конечно, камешек и впрямь зачарованный, а не обман всё это. Сами понимаете, братья, и такой расклад я исключить не мог.

– Ну что ж, сударыня, – наконец сказал он, когда все вопросы, какие только можно тут было измыслить, у него кончились. – Вы испытание выдержали. Я берусь попробовать вам помочь. Как именно я это сделаю, знать вам незачем, но только завтра в полночь вам надлежит быть за восточными городскими воротами, на первом же перекрёстке, где от восточного тракта отходит дорога на север. Там вас будет ждать крытая повозка и возница. И там же вы получите вашего сына. Возница доставит вас в провинцию Тхаалаш Северного Удела, там вы в городе Тмаа-Тхаалаш найдёте человека, коего звать Ишигури. Это тамошний аптекарь. Ему отдадите письмо, которое я сейчас напишу. Он переправит вас с сыном за границу, в Миагардалайю. Там уж сами устраивайте свою судьбу. Надеюсь, прикопленного серебра на первое время хватит. Благодарить меня не надо, я следую своим представлениям о правильном пути.

Он убрал камешек в тот же ящик, запер его и сел за стол. Кот всё это время обретался на книжном шкафу и посверкивал оттуда глазами – огромными, точь-в-точь как тот камешек.

– И вот ещё что, сударыня, – добавил он, наскоро нацарапав несколько строк на листке бумаги, сложив его в два раза и запечатав растопленным на свечке сургучом. – Если у меня не получится, то на перекрёстке вы просто никого не найдёте, и утром, когда откроются ворота, вернётесь в город. Значит, не судьба. В таком случае более ко мне не приходите, а молитесь Изначальному. Вот, держите письмо, и более не смею вас задерживать! Мне ещё предстоит много работы по вашему делу.

Ушла вдова, а господин всё из кабинета не выходит. Значит, и мне приходится под тюфяком таиться. А у меня, между прочим, горе намечается. Отлить мне понадобилось. И то слово – я ж с послеобеда тут, в чулане, а время к ужину клонится… и если приём у господина затянется, то что мне делать?

Проводив до двери вдову, господин снова в кресло своё вернулся и долго-долго сидел, вообще ничего не делая. Только кота гладил. И показалось мне, что как-то невесело ему. Меня бы даже на жалость пробило, не будь я так своим мочевым пузырём озабочен.

А господин меж тем достал стопку чистой бумаги, макнул в серебряную чернильницу остро очинённое перо и начал что-то писать. Но не так, как только что, когда для вдовы записку накарябал, а аккуратно, медленно. Небось, изысканным почерком «горная цепь». Там уж прямо буковка к буковке, ни на волосок не отклоняясь. Ну, знаете, короче. А я лежу, мучаюсь… Да, разумеется! Ну как вы могли сомневаться? Конечно. Молился я, уповая на Изначального Творца. Молюсь, уповаю, а сам прикидываю: если больше посетителей не будет и он быстро с писаниной своей разберётся, то, наверное, ужинать пойдёт. Вот тогда-то я и улизну. Одна беда – в это время ведь и у наших будет ужин, и заметят все моё отсутствие.

Но недаром молился я Высшей Воле, и снизошла она, сотворила чудо – не больно-то само по себе весёлое, но крайне в тот миг полезное.

В кабинет Алай ворвался. Вы поняли? Не постучался, не поскрёбся, а именно что ворвался. Весь запыхавшийся, глаза горят.

– Господин! – кричит. – Прощения прошу, но беда у нас стряслась!

Оторвался господин Алаглани от бумаг, посмотрел на него кисло:

– Что ещё за беда? Ты соображаешь, что творишь, от дела меня отрывая? Про почтительность напомнить?

– С Тангилем беда, господин! – зачастил Алай. – Лошадь ему руку откусила! Ну, та кобыла новая, что на прошлой неделе вы купить изволили! Дурная какая-то. Он её вычищал скребком, а она раз – и… он так заорал, что Хайтару услыхал со двора… Кровищи там…

Господин новых слов говорить не стал, а из кресла поднялся, кота за собой поманил – и быстро из кабинета вышел. Не побежал, но двигался очень быстро. Это ж надо уметь… очень похоже на воинскую выучку…

Я для верности выждал, когда шаги его на лестнице смолкнут – и как дунул из кабинета! Словно за мной враг человеческого рода сего со всеми своими служебными демонами погнался!

И успел! В самый последний миг, когда уж, казалось, потечёт из меня – а успел, добежал до отхожего места.

И снова мне повезло – ужин, оказывается, ещё не начинался. А если Тангиль моё долгое отсутствие и заметил, то теперь уж точно не до меня ему было.

Да, насчёт Тангиля. Руку ему, конечно, никакую не откусили, это Алай преувеличил. А цапнула его кобылка да, знатно. Кровищи и впрямь чуть не лужа. Кроме того, упал он после укуса и затылком о край кадушки стукнулся, отчего в беспамятство впал. Ну, господин немедля велел нести его в лабораторию, потом Халти при себе оставил, а остальным велел ужинать идти. Между прочим, ещё посетители оставались – девица благородного вида, немногим, может, меня старше, в шляпке с фиалкой приколотой, и какой-то тощий сморчок, одет либо как приказчик из богатой лавки, либо как владелец из мелкой. Им Алай почтительно передал, что приём на сегодня отменяется, что господин просит извинить его и прийти дня через два-три, до той поры шибко занят он будет.

Невесело прошёл у нас ужин. Молчали все, каждый, небось, про Тангиля думал. Хоть и был он с нами строг, а всё ж свой, и жалко его вдвойне. И по-простому, по-человечески, и как вероучение нам велит всех страдающих жалеть мыслию, словом и делом. Хоть и Новый Порядок, и дела всем вам известные, а вера-то в людях ещё осталась.

Поели мы – да и остались сидеть за столом во дворе. Солнце уж закатилось, небо чистое-чистое, рыжева так в синеву переходит, что и не поймёшь, где одно начинается и где другое кончается. Сад ещё листвы не сбросил, осень только пришла, и выдалась она тёплой. Где-то вдали птица белокрылка свиристит. А у нас у всех на душе как будто стая крыс напакостила.

Потом из дома Халти вышел. Сказал, всё с Тангилем хорошо будет, в сознание он пришёл, рану ему обработали, швы наложили, целебными снадобьями накачали, так что заживёт через месяц-другой вчистую. Хвала Творцу, ни кости не пострадали, ни жилы. А так да, до мяса порвала. Уж что ей не понравилось? Вроде обычная была лошадка, без придури… Теперь её продать придётся, нам такие сюрпризы ни к чему… Удар же о кадушку нехорош, конечно, мозги сотряслись, но если недельку полежать, то всё пройдёт.

Тем этот день и кончился. И тут я прервусь, ибо сдаётся мне, что всем нам, почтенные братья, пора на вечернюю трапезу.