Я соврал Доктору, сказав, что прочитал его мемуары, я их лишь перелистал. Правда, попытку одолеть «Абсурд власти» сделал, но, к сожалению, это оказалось невозможным. Я спрашивал себя, куда девался весь его блеск и убедительность, сочный язык, весёлый нрав, всё то, что его делало тем, кем он был, куда всё это испарилось, стоило ему взяться за перо, которое оставило на бумаге одни бесцветные слова, сухие мысли, решения, заключения, циркуляры, жалобы и упрёки, петиции, высказывания «за» и «против», заявления, скучные цитаты, отрывки из дневников, кошмарные сны? Каким вздором все это покажется в один прекрасный день! Сколько напрасных усилий, чтобы не сказать ничего! От человека, прожившего такую бурную жизнь, несомненно, можно было бы ожидать чего-то куда более интересного, чем эти куцые, наполовину зашифрованные телеграфные записи, за которыми якобы кроется какой-то глубокий смысл. Просто удивительно, как революционер, человек, перестраивавший мир, может писать так дубово и пресно!

«Приехал в М. Беседовал с C. Ш-ом о М-е. Интересно. Прекрасный товарищ! Поужинал со Зденкой. Выехал в П. Комиссия СКЦТ. Острая дискуссия о левых, превращающихся в правых. Приехал К. и привез письмо от Славко. Ж. передаёт привет. Читал Ленина в дворцовом парке. Какая сила и актуальность! Троцкий? Да или нет? Поздняя осень. В парке повстречал С., который здесь проездом. Он сделал вид, что меня не видит. Вспомнился случай в Л-e тридцать лет назад. Как меняются люди! Где-то теперь П.? Надо перечитать Гегеля. Написал письмо Д-у. Вернулся в Р. Беспокойная ночь. Всё чаще снятся ленивые дравские волны… Задушенная длинным белым шарфом из тюля М. в лодке, где на вёслах в маске сидит Е. K., вплывает в з-ский затопленный кафедральный собор, перед которым стоит А. Г. М. Утром лёгкая инфлюэнца, Врач прописал отдых и покой…»

Интересно, читают ли когда-нибудь подобные индивиды в клозете, как все люди? Мне что-то не приходилось встречать упоминания об этом даже в самых интимных дневниках или мемуарах, которыми лавка в последнее время просто завалена. А как было бы здорово наткнуться на что-нибудь вроде:

«Читал, сидя в сортире, пятый том М. К. В том бесподобном месте, где говорится об отчуждении главного героя, наконец-то шмякнулось толстой колбаской долгожданное Г., от которого я не мог освободиться со времени поездки на симпозиум в Л. Какое облегчение! Превосходный стиль! Превосходное Г. средней консистенции. Какое-то время пребывал в блаженной расслабленности…»

А их сны! Они напоминают мне оформленные в сюрреалистическом духе витрины универмагов перед началом сезона. Всё, что не решаются сказать в состоянии бодрствования, суют в них. Никому никогда не снилось ничего похожего на поллюцию. Никто никогда не занимался во сне тем же онанизмом. Даже погружаясь в сон, авторы мемуаров всегда остаются безупречными гражданами, правда, с несколько более широким кругом ассоциаций.

Какой бы свежестью повеяло от любого искреннего пассажа! К примеру:

«Провел сеанс на тему B. и её подруги C. Они купали меня в ванне в „Эксельсиоре“, а потом я мылил им шерстку. Их очаровательное, совершенно естественное бесстыдство подействовало на меня возбуждающе. Я фонтанировал, как гейзер. Потом лежал между ними, и мы болтали о сперме, размазывая ее по нашим телам. Сколько неродившихся детей, в то время как стерильные и бесплодные воют безутешно над дохлыми сперматозоидами! Какая жалость! Одной этой порции хватило 6ы, чтобы заселить детьми какой-нибудь остров. Республика Утопия братьев и сестер по сперме! Утром легкая инфлюэнца. Через три дня начало легкого триппера. Доктор порекомендовал мне пока что не купаться в одной ванне с B. и C. Надо было бы провести ещё сеанс на эротические темы маркиза де Сада. Чем больше думаю о нём, все сильнее укрепляюсь в мысли, что он был настоящим садистом …»

Порой я и сам удивляюсь, откуда у меня, какого-то книготорговца, столько нахальства, чтобы считать большинство подобных книг самым натуральным дерьмом? И всё-таки мне это кажется позволительным, хотя, убей Бог, не могу сказать почему. Достаточно ли обладать тонким вкусом или каким-то особым шестым чувством, чтобы получить это вонючее право принимать не всё из того, что, по мнению остальных, достойно величайших похвал? Не знаю. Но я чувствую это своё право! Беда в том, что я не могу представить ни одного доказательства своей исключительности, кроме тех давних статеек, разбросанных по литературным журналам и газетам; ведь и то, что я написал, так никогда и не обрело никакой пристойной обложки (если не считать той коробки из-под ботинок на шкафу, в которой желтеют старые газетные вырезки); я не оставил после себя никакого следа, ничего не выдумал, ничего не открыл, не сказал никакого нового слова, которым было бы отмечено время и литературный процесс, ничего! Не смог даже набраться смелости и терпения, чтобы закончить исследование о Шломовиче и перепечатать свою жалкую тетрадку, как этот сумасшедший Доктор, который хоть задницей силён — высидел-таки аж шестьсот страниц сплошного текста. Всё же я слишком часто беру на себя смелость называть ту или иную книгу барахлом, а после ещё удивляюсь когда другие говорят, что я много о себе думаю, что на всех смотрю свысока, когда таят на меня обиду из-за того лишь, что я сказал им правду, ту самую правду, которую чувствуют и сами, только боятся признаться в этом даже себе. Впрочем, что есть правда? Сказать горбуну, что он горбат и что скоро умрёт, о чем красноречиво свидетельствует цвет его лица, или с ободряющей улыбкой заметить: «Вы сегодня великолепно выглядите!» Нет, дело, конечно, не в правде, моя беда, видимо, в том, что люди чувствуют, какое отвращение у меня вызывают многие вещи, которых я просто не принимаю, а ведь такую роскошь могут позволить себе лишь те, кто имеет доказательства своей исключительности. Я бы мог написать об этом книгу еще потолще, чем мемуары Доктора. Только зачем? Разве не сказал Лоренс Даррел в «Александрийском квартете» (NB: послать Лене!) прекрасные слова о том, что все великие книги — это погружение в жалость?