Н АГЛЫЕ ВЫПАДЫ

С ПОЗИЦИЙ АНАРХИЗМА

НАЗЫВАТЬ ВЕЩИ СВОИМИ ИМЕНАМИ!

ГРУБЫЕ НАПАДКИ НА РЕВОЛЮЦИЮ

БАЛКАНСКИЕ ВЫХОДКИ В «БАЛКАНАХ»

КОГДА ОСЛАБЕВАЕТ ПОЛИТИЧЕСКАЯ БДИТЕЛЬНОСТЬ

ФИГА В КАРМАНЕ

ОППОЗИЦИЯ ПОДНИМАЕТ ГОЛОВУ

КОНТРРЕВОЛЮЦИОННЫЕ ПРОИСКИ

КТО ОТВЕТИТ?

ОЧЕРНЕНИЕ СЛАВНОГО ПРОШЛОГО

ОППОРТУНИЗМ ПОД ВЫВЕСКОЙ КНИЖНОЙ ЛАВКИ

НОВОЯВЛЕННЫЕ ДИССИДЕНТЫ И БЕЛОЕ BИHO

КНИЖНЫЙ МАГАЗИН ИЛИ ТРАКТИР?

ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО ОДНОМУ КНИГОТОРГОВЦУ

ИДЕЙНЫЕ ГОРИЗОНТЫ ОБЫВАТЕЛЬЩИНЫ

КНИЖНАЯ ЛАВКА — ЛОГОВО «СВОБОДНЫХ МЫСЛИТЕЛЕЙ»

НОЖ В СПИНУ

КАБАЦКАЯ ЛОГИКА ПСЕВДОИНТЕЛЛИГЕНТОВ

ДОРОГА В НИКУДА…

— это лишь небольшая часть заголовков в газетах, опубликовавших речь товарища Учи, который, кажется, наконец нашёл виновника всех бед в государстве. C газетных страниц на мою беззащитную голову внезапно обрушился свинцовый ливень проклятий. На безмятежном фоне тихого политического сезона я нежданно-негаданно стал главной темой. Леденея от ужаса, забился я в свою маленькую, запущенную квартирку, вся меблировка которой состоит из связок старых газет и пустых бутылок. Я выбирался из своей норы только для того, чтобы купить свежие вечерние газеты и вино. Но вместо того, чтобы утихнуть через день-другой, как я ожидал, травля продолжала шириться, принимая невероятные размеры. К счастью, я не слишком известная личность, и поэтому мог беспрепятственно передвигаться по городу, по крайней мере ночью или в сумерки, без боязни быть узнанным и линчованным прямо на улице. В голове у меня все время звучала фраза:

Я думаю, что его-то действительно следовало бы посадить в тюрьму!

Я думаю, что его-то действительно следовало бы посадить в тюрьму!

Я думаю, что его-то действительно следовало бы посадить в тюрьму!

следовало бы посадить в тюрьму!

следовало бы посадить в тюрьму!

следовало бы посадить в тюрьму!

следовало бы посадить в тюрьму!

посадить в тюрьму!

посадить в тюрьму!

посадить в тюрьму!

В тюрьму!

В тюрьму!

В тюрьму!

В ТЮРЬМУ!

Я чувствовал себя диким зверем, который сбежал из зоопарка, или бродячим котом, который крадучись пробирается по городу, зная, что если его обнаружат и схватят, то в тот же миг засадят за решётку как опасного для окружающих.

Забившись в угол комнаты, я сидел и думал: «Кто же этот человек, о котором я почти ничего не знаю, который так внезапно появился, вернее спустился откуда-то из заоблачных административных высот, подобно неумолимому карающему ангелу, чтобы в одну минуту всего лишь несколькими строчками в газете перевернуть всю мою жизнь? Кто он такой? Его лицо смутно знакомо мне в основном по газетам, хотя он, правда редко, появляется и на экране телевизора, это обычно один-два кадра типа: „На заседании также присутствовали…“, мимолетом выхваченное лицо, а то и крупный план: он всегда сидит над бумагами и делает какие-то пометки в окружении людей такого же вида; у него очки в толстой оправе с большими диоптриями, за ними невыразительные глаза, ничем не запоминающиеся, разве только несколько высокомерным, рассеянно-равнодушным выражением; серый, землистый цвет лица, характерный для человека, много времени проводящего в закрытом помещении, две строгие морщинки между густых бровей; он никогда не улыбается на фотографиях, всегда деловит, холоден и корректен. Как за этим фасадом — безликой физиономией в газете в оспинах растра (а ведь за ней скрывается кто-то живой!) — угадать настоящее человеческое лицо, проникнуть в мысли?» Озабоченный Чубчик приносит мне из лавки справочник «Кто есть кто в Югославии», я там нахожу его имя, фамилию, день, месяц, год и место рождения, длинный список его прежних и теперешних должностей, по которому совершенно невозможно определить его настоящую профессию, так как все эти учреждения, где он много лет «руководил, направлял и координировал», ничем между собой не связаны (что общего имеет, например, здравоохранение с футбольными клубами или строительными работами за границей?), как будто ему было абсолютно всё равно, чем заниматься, — работает там, куда назначат, а через некоторое время вдруг всплывает в совсем другом месте и в совершенно иной сфере. Он словно олицетворяет вечную равнодушную административную карусель. И вот из этой распространившейся надо всем и вся тёмной тучи вдруг — внезапный гром, взрыв необъяснимо сильной ненависти, которая наконец показывает, что и он — человек из плоти и крови, и поражает даже видавших виды репортёров (интересно, что они впервые посвящают ему так много места в газетах и времени на телевидении). Или это прорвалось долго копившееся скрытое раздражение, нашло выход озлобление на всё, что связано с людьми моей породы, дала себя знать усталость от долгой изматывающей игры на очки, в которой ни в коем случае не должна слишком выделяться личность игрока — надо присутствовать, оставаясь незаметным, так сказать, серым кардиналом, благодаря терпению и осторожности оставляющим далеко позади куда более одаренных и заслуженных игроков, которые, увы, — были слишком нетерпеливы, подгоняемые чрезмерными амбициями или желанием выделиться (правда, эта многолетняя сдержанность стоила ему нескольких инфарктов, из которых он едва выкарабкался)? А может быть, во всём этом определенную роль сыграла и его личная жизнь, о которой никто ничего не знает, словно она и не существует; как бы то ни было, его гнев громами и молниями какого-то мифического административного бога обрушился на мою голову, как deus ех machina. Я не могу даже ненавидеть его, потому что он, кажется, и не существует иначе, как символ нашего серого времени. Как ненавидеть того, кого ты не знаешь, с кем ни разу не соприкасался, кому ни разу не взглянул в глаза? Как ненавидеть человека, который лишь по чистой случайности вырвал тебя из анонимной массы, как морковку из земли, и показал на твоём теле признаки какой-то опасной болезни, грозящей заразить весь огород? Как ненавидеть кирпич, случайно упавший на голову прохожего (почему всегда этот проклятый кирпич?), или цветочный горшок (почему всегда горшок?), или птичий помёт (почему, черт возьми, помёт?), как ненавидеть болезнь, которая внезапно наваливается на человека, приковывает к постели, высушивает, как щепку (почему обязательно как щепку?)?

Или, может быть, все это плод какой-то случайности, может, на него так повлиял бреющий полет спецсамолёта, доставившего его на то празднество, стремительный, красивый полет маленькой, но мощной машины над жёлтыми пашнями и лесами, над сельскими домиками и скромной крестьянской жизнью; не посещали ли его тогда, как это часто бывает в самолете, мысли о прожитой жизни и беззаветной борьбе за порядок, который беспрерывно нарушали какие-то сомнительные типы, недовольные Бог знает чем и Бог знает почему; в отличие от них на нём лежала ответственность за эту страну, проносящуюся внизу, и за будущее этой мокнущей толпы на митинге, где он держал речь, когда с неба моросил мелкий октябрьский дождь, а они стояли в чистом поле без зонтов, некоторые с непокрытыми головами, другие в мокрых кепках, меховых шапках, фуражках, шляпах, под намокшими провисшими транспарантами, на которых расплывалась красная краска горящих слов; они стояли невозмутимые, как земля, терпеливые, как само время. Он видел изрытые морщинами лица старых воинов, тускло поблескивающие медали и разноцветные орденские планки, палки в узловатых руках инвалидов войны, а ноздри его щекотал кисловатый дымок от костров, где на вертелах под растянутым брезентом поджаривались молодые барашки (потом всегда банкет). Да, он отвечал за них, они пришли на митинг пешком из своих затерянных в горах сел, и он читал уважение в их замутнённых глазах, а где-то там, далеко, в глубине большого грязного, замусоренного города ему виделось отвратительное книжное логово, откуда скалились интеллигентские рыла, для которых нет ничего святого, которые готовы самые серьёзные вещи обратить в анекдот, каламбур или ещё какой, ему непонятный словесный выверт. И сколько бы он ни брал их к ногтю, они всё равно продолжали зубоскалить, даже когда не смели этого делать в открытую, он слышал их внутренний смех и непроизнесённые слова, видел их невидимые непристойные картины и страницы ненаписанных книг, высмеивающих его, книг, пропитанных интеллектуальным гноем, и, возможно, под влиянием чувства, что защищает этот промокший народ от заразы, даже он, известный своей необыкновенной сдержанностью, на мгновение утратил контроль над собой и, дав волю благородному возмущению, неожиданно для самого себя выпалил в конце эту фразу: «Я думаю, что его-то как раз следовало бы посадить в тюрьму!», которую напечатали во всех утренних выпусках газет, но уже в вечерних и всех последующих — выбросили, спохватившись, что как бы товарищ Уча ни был прав, в данном случае он всё же хватил через край, выстрелив из главного калибра по политическому воробью.