Прежде всего надо было выяснить, где она живёт, на какой улице, в каком доме? Я это без труда узнал, хотя никогда не провожал её туда и ни у кого не спрашивал адреса. Я просто-напросто построил этот дом в своем воображении: мне хорошо знаком и сырой запах плесени в её подъезде, не закрывающемся на ночь, и гладкость перил на лестнице, дверь квартиры, расположение комнат, освещение, вид из окон на улицу, вдоль которой вместо деревьев выстроились в ряд счетчики на платной автостоянке, похожие на взвод пришельцев из космоса, охраняющих её покой… Затем надо было изучить её распорядок дня, установить время, когда она делает покупки (где?), дни, когда ходит к парикмахеру (какому?), часы, отведённые для приготовления завтрака, обеда, ужина, чтения газет (каких?), сна, узнать, на какой стороне кровати она спит (у стены?), во что одевается, какими духами пользуется, какие сигареты курит; а потом дни и ночи напролёт концентрировать мечту о ней, как бы полностью отделившуюся от своего объекта и живущую самостоятельной жизнью, в один гипнотический, узкий, как тончайшая иголка луч сокрушительной силы, которым я обшаривал район за районом, улицу за улицей, дом за домом, этаж за этажом, бакалейные лавки, кинотеатры и парикмахерские, газетные киоски, пиццерии, кафе, магазины, аптеки, по вечерам концертные залы, как последняя зенитная батарея разрушенного до основания города обшаривает тёмное, полное угрозы небо желтым лучом единственного прожектора, уцелевшего после длительной бомбёжки. И этот луч должен был быть настолько мощным, чтобы пробить каменные стены домов, молнией прошить стекло и сталь, победить расстояние, сгладить колдобины на асфальте, пройти сквозь подземные переходы, автомобильные пробки на перекрёстках, битком набитые трамваи и автобусы, настолько тонким, чтобы проникнуть в игольное ушко, в прорезь почтового ящика, в замочную скважину, в дверной глазок,

(я хочу тебя видеть, ты нужна мне)

он, наконец, должен со снайперской точностью попасть в тот крохотный центр её живого компьютера, где записан я, разбудить в ней уснувшее прошлое, расшевелить память… И смотрите-ка: Лена вдруг застывает с отсутствующим видом, оставляет недомытую миску из-под салата,

(«Куда ты? — Мне надо кое-что купить».)

развязывает передник, собирает в пучок рассыпавшиеся волосы (в них уже видны первые седые нити), перехватывает их красной резинкой, потому что нет времени заниматься причёской, на ходу надевает плащ, открывает дверь, сбегает по лестнице, переходит через дорогу, не обращая внимания на сигналящие ей машины, она идёт, идёт, бежит, запыхавшись влетает в лавку, проходит между книгами и покупателями, распахивает дверь моей каморки, и я, еще не поднимая глаз, знаю, что это она, потому что следил за ней с того момента, когда она отложила мыльную посудную губку. Разве не я останавливал для неё потоки машин, зажигал зелёный свет на перекрестках, убирал с её дороги пьяниц и очереди, расчищал путь сквозь толпы перед кинотеатрами, чтобы она застала меня неподвижно склонившимся над столом, на зелёной поверхности которого нацарапан маршрут, приведший её ко мне? Она останавливается в дверях и говорит нетерпеливыми властным тоном:

— Вставай, пошли! У нас мало времени…

И я встаю, натягиваю ветровку, рассовываю по карманам ключи, зажигалку, сигареты и записную книжку и как лунатик выхожу из лавки вслед за ней. Мы едем сперва в машине, причем у меня в памяти не остается ни её цвет, ни лицо таксиста, ни сколько я ему заплатил, а затем в лифте до моей берлоги, в которой я не узнаю ни одной вещи (как будто никогда в жизни не был в этой конуре, комнате, кажущейся сейчас ещё более жалкой и неприглядной), торопливо освобождаемся от одежды, которая никак не хочет расстёгиваться и шуршит в полной тишине, а потом, не соприкасаясь телами, сидим нагие лицом к лицу и смотрим друг на друга, сознавая, что оба находимся во власти какого-то колдовства. Пытаемся начать любовную игру, но у нас ничего не выходит, мы боремся, переплетаясь ногами, трёмся друг о друга кожей, сжимаем друг друга в объятиях с отчаянием двух утопающих: несчастной жертвы и неловкого спасителя, которые, сцепившись, идут ко дну, теряя сознание вместе с последним воздухом из лёгких. Тут мы понимаем, что секс — последнее из того, что нас связывает; вместо маленькой послеполуденной оргии двух бывших любовников, когда-то умевших превращать свои тела в совершеннейшие орудия для наслаждений, остаётся осадок бессилия, что лишь ещё больше усиливает бесплодное желание.

— Не важно, — говорит Лена, — почему всегда обязательно…

и я уже не знаю, что делать с этим нежданным, трудно доставшимся мне подарком: закуриваю, включаю радио, свет, потому что коварные сумерки уже пробрались в моё логово и скалятся из углов. И тогда вижу перед собой уже не очень молодую женщину (она немного пополнела, а кожа стала чуточку темнее), к которой не испытываю ничего кроме братской нежности без всяких задних мыслей, как к младшей сестре, которой сейчас плохо. А Белград мне представляется огромным дворцом злой волшебницы, которая всё это время нянчилась с нами только для того, чтобы потом сожрать.

Возможно ли, что я так страстно желал именно это тело, именно эту кожу, эту женщину, которая, расслабленная и неудовлетворённая, лежит на моей постели, этот взгляд из-под упавших на глаза волос и этот хрипловатый голос, который произносит:

— Я жду ребенка.

нервно и неприязненно, как будто это я виноват в новом повороте её жизни, грозящем испортить фигуру и цвет лица, а может, это оттого, что она ждёт не моего, а чьего-то чужого ребенка, и что это маленькое существо рождается из ничего, требуя для себя часть её крови, воды, солей, минералов, пищи — жизни, крохотная личинка требует права на жизнь и незаметно растёт, чтобы стать бабочкой. Лена в ярости оттого, что она, такая хитрюга, не смогла обмануть исконные законны деторождения и не может ничего поделать с этим унизительным (для неё) фактом, что надолго оказалась выброшенной из той кокетливой игры, в которой до сих пор заключалась вся её жизнь. Что-то безвозвратно уходит. Конец. Я подписываю добровольную капитуляцию. До сих пор я питал иллюзию, что дождусь, когда она состарится и станет некрасивой (женщины в наших семьях быстро отцветают), что буду тогда ещё относительно крепким и, таким образом, безболезненно выйду из-под её власти, но теперь она размножается, собирается производить на свет новых маленьких Лен-Ленок-Леночек, у которых будет её смуглая кожа, её волосы, зубы, глаза, её смех, они будут поджидать меня где-то в будущем времени… Знаю: я стану старым, очень старым и однажды, сидя где-нибудь в парке на лавочке или зайдя в книжную лавку, вдруг увижу одну из них, и она взглянет на меня, как Лена, или что-то скажет, не важно что; этот хрипловатый голос меня окончательно доконает, несмотря на то, что Лена-мать к тому времени уже давно постареет, превратится в располневшую и сварливую матрону, придавленную тусклой заурядностью своей жизни. К тому же должен признать, что я уже чувствую ревность к этому маленькому, незнакомому будущему существу, ведь как я ни старался, мне ни разу не удалось проникнуть в Лену так глубоко, чтобы стать тем, что называется часть её. Наверное, только убив её, я добился бы полного и единоличного обладания ею (мне становятся понятными мотивы убийства из страсти, это, видимо, последнее, отчаянное и самое убедительное выражение любви!). Мне приходит на память рассказ старого сюрреалиста Полянского об одном африканском студенте, который в 1922 году в Париже убил свою подружку-француженку, расчленил и съел до последнего кусочка. «Каннибализм? Ерунда! Возможно ли полнее обладать той, которую любите? — говорил мне старый Полянский двадцать лет назад. — Как вы не понимаете: она в буквальном смысле стала его плотью и кровью… Говорят, он умер счастливый на гильотине!»

и ещё: Лена очень скоро станет членом святой Троицы, в которой дня меня нет места, её теперь ожидает иная жизнь, которая будет всё больше отдаляться от меня и того, что нами вместе прожито.

Мой гипнотический луч наконец гаснет, рвётся на моих глазах, как светящаяся нить, падает и, поскуливая, извивается на асфальте, превращаясь в конце концов в змейку пепла, которую разносят на своих подошвах прохожие.

На следующее утро я послал Лене несколько книг о безболезненных родах и уходе за ребёнком. Предчувствуя, что теперь долго её не увяжу, добавил к ним «Сказки» братьев Гримм, несколько альбомов с картинками для раскрашивания и Диснеевскую «Белоснежку и семь гномов» — начало сентиментального воспитания маленькой Лены, завершения которого мне, по всей вероятности, не суждено дождаться. Это была моя последняя посылка.