Утром внезапно подула первая осенняя кошава.

Я вижу, как по ту сторону витрины движутся фигуры прохожих; наклоняясь вперёд, они борются с ветром, который бьёт их прямо в солнечное сплетение, достигая тридцати метров в секунду. Город подрагивает под ударами этого восточного завоевателя, налетающего с Украины, с берегов Чёрного моря, с Нижне-Дyнaйcкoй низменности и Южных Карпат, сметая всё на своём пути, подобно полчищам невидимых всадников, отмахивающих в дикой скачке по сотне километров в час теми же самыми дорогами ветров, по которым наши предки устремлялись на Балканы со своей далекой прародины. В кошаве есть что-то сумасшедшее: просвистев с ревом и воем сквозь город, как сквозь дырявый зуб, она вдруг замирает в оазисе тишины и рычит, словно бешеная собака, прежде нем снова накинуться на жертву. Но этот город, возведённый на скалах при слиянии двух рек, — крепкий орешек, его ещё никому не удавалось покорить навсегда: волны завоевателей лишь катились сквозь него, точь-в-точь как кошава, не позволяющая нам застояться, расслабиться и облениться, — она нам проветривает мозги, испытывает на прочность, рвёт паучьи сети, грозящие опутать всё, разгоняет тучи смога, подметает площади своей огромной воздушной метлой, чтобы потом, когда всласть набесится и накуражится, в тишине, наступающей после буйной оргии, принести благодатный, всепрощающий дождь, проливающийся слезами облегчения.

Не прост Белград, ой, не прост! Ему пальца в рот не клади. Он умеет так измочалить свирепого налетчика, что держись! Вот кошава разлетится, самодовольно поигрывая мускулами, наскочит на него, а он её хладнокровно отбросит совсем в другую сторону, куда она никогда и не дула; закрутит вокруг себя, протянет под мостами, перекинет на другую сторону Дуная, где она сталкивается лбом сама с собой, подобно тому, как толпа дезертиров, унося ноги с поля боя, налетает на собственные тылы; или даст ей забраться поглубже и начинает кружить её по переулкам возле пристани, да так, что и сама кошава теряется, обескураженно останавливается, едва переводя дух, не соображая, где она и что с ней, заползает сконфуженно в какую-нибудь подворотню или проходной двор, где скулит и воет, пока роза ветров не вы волочит её за ухо и не заставит снова нападать. Тут она может даже одержать и победу, однако того поражения никогда не забывает и опять и опять набрасывается с удвоенной яростью, мстя за то, что осрамилась.

И у каждого из нас, живущих здесь (да и где нам еще жить?), кошава, кажется, сидит внутри. Нет-нет да и подует, и понесёт нас куда-то, куда мы и не думали никогда попасть. «Как ветром сдуло. — говорят в народе, — уехал, даже не простившись». Скольких из нас разметала она по свету, но вот что интересно: мало кто уехал жить туда, где она берёт своё начало, все укатывали в прямо противоположном направлении и, очутившись там, куда долетало уже лишь лёгкое дуновение, вдруг останавливались и диву давались: «Как это меня занесло в эту страну, в этот город, откуда у меня эта семья, эта одежда, как я попал сюда?»

Возможно, именно из-за кошавы, живущей во мне, я все еще питаю какую-то безумную, ничем не подкрепленную надежду, что еще выкарабкаюсь; наверное, это она не позволяет мне, подняв лапки, признать поражение и преисполниться жалости к самому себе — стоит мне махнуть на всё рукой, как кошава вихрем подхватывает меня, вытаскивает на свет божий из темной норы, в которую я забился, бросает под самые облака, разлетающиеся перед ней во все стороны рваными кухонными тряпками. Как бы то ни было, но я, несмотря на свои годы (простите, Педжа, а сколько вам лет? — Все мои!), питаю какую-то сумасшедшую, идиотскую надежду, что у меня вырастут новые зубы, что уже поредевшие, тронутые сединой волосы станут гуще, что похудею и стану стройным, что на меня наконец обратят внимание и вознаградят за все муки, выпавшие мне на долю, что однажды кто-то мягко положит руку мне на плечо и скажет: «Ну ладно, хватит, давай я всё устрою…» Кто? Некто несуществующий, бестелесный, живущий лишь в моем воображении, не имеющий лица. Какой-нибудь ангел-хранитель, добрая фея, Мэри Поппинс, откуда мне знать, кто? Что бы он мог сделать для меня? Может, заставил бы сменить работу, город, страну, привычки; оплатил бы долги и неоплаченные счета, хоть как-то упорядочил мою жизнь, научил, как вести себя с людьми, подарил успокоение, избавил от постоянного чувства вины… Так я и живу безумной, пустой надеждой, что вот уже на будущей неделе всё образуется, что вся моя прежняя жизнь была лишь своего рода подготовкой, чем-то вроде стилистических упражнений и послужит мне пропуском в годы настоящей жизни. Время от времени я вдруг прихожу в чувство и вспоминаю о своих «за сорок». Чего, какого черта я вообще ещё могу ждать? Большая часть жизни уже прошла! Остаётся, стало быть, одна труха, никчемное растительное существование, начинаются болезни, старение… Но, может быть, это и есть то долгожданное счастье: освободиться от тщеславия, амбиций, секса, политики, довольствоваться малым, малюсеньким, быть счастливым оттого, что живёшь, что сидишь на какой-то залитой солнцем лавочке, где тебе не дует, или что тебя ждёт овощной суп, воскресная газета, одна из трех разрешённых сигарет в день, или оттого, что вдруг перестало что-то болеть, что, наконец, удалось облегчиться или выспаться без дурных снов? Откуда во мне эта надежда? Я никого не расспрашивал о её загадочном происхождении, потому что не смог бы вразумительно объяснить, о чём речь, да и человека, с которым бы я был достаточно близок, чтобы вот так исповедоваться, нет. К тому же я свою надежду храню втайне, как особую привилегию, как нечто, выделяющее меня из серой массы, — тайную отметину; я и сам не смею чересчур к ней приближаться, чтобы разгадать, расшифровать, разложить на составляющие, так как боюсь, что тогда она навсегда исчезнет, оставит меня одного на всём свете.