Есть вещи, к которым не применима категория времени, и музыка — одна из них. Вчера, например, слушая интермеццо Брамса, я никак не мог поверить, что с того момента, когда я слышал его в последний раз, прошло больше одного дня, а между тем, представьте себе, миновало около семидесяти лет. Семьдесят лет интермеццо дремало внутри меня, все ноты до единой, готовое вновь пробудиться к жизни от прикосновения волшебной палочки или от столь же чудесного прикосновения пальцев этого мальчика. Семьдесят лет, не меньше. В последний раз я слушал его дома, играла моя мама — у нас тогда еще было старое пианино «Бехштейн», фамильное, а вдоль стен гостиной стояли мебель и всякие предметы, освященные привычным ходом домашней жизни, я и теперь помню все до мельчайших деталей: резьбу на карнизе, изогнутые ножки этажерки, даже неприметный узор на шторах, которыми были задернуты окна.

Гостиная семьи Розенталей: отец, мать, две дочки и сын, самый младший, единственный, кому было суждено вернуться из странствия в небытие. Но в моем сегодняшнем сне нас еще не успели разлучить, и вот мы все вместе: папа сидит в кресле, попыхивая трубкой, Рахиль устроилась с вязаньем подле меня на диване, Лидия на своем излюбленном месте, на подоконнике, — слушаем маму, которая играет для нас на фортепьяно, совершая одно из главных домашних таинств. Как и каждый вечер, как в каждый из тех навсегда утраченных вечеров, люстры во сне тоже погашены, и только мягкий свет бра падает на раскрытые ноты и на мамины руки, скользящие по клавиатуре; комнату обволакивает полумрак, на полках под стеклом тихо мерцают фарфоровые и серебряные безделушки.

Самая что ни есть обыкновенная, обывательская гостиная Розенталей как две капли воды похожа на другие гостиные своей изысканностью, немного, впрочем, избыточной от чрезмерного обилия деталей, и точно так же семья, собравшаяся перед ужином вокруг фортепьяно, мало чем отличается от всех прочих семей. Но в эту умиротворенность уже брошено семя беспокойства и тревожного ожидания, мама то и дело берет не ту ноту, пальцы заплетаются, неуверенно замирают над клавишами, и ее смятение передается нам. Я в растерянности оглядываю остальных и замечаю, что отец нервно вертит в руках погасшую трубку, Рахиль не попадает спицей в петлю и не провязывает ни одного ряда, а взгляд Лидии, когда ее личико показывается между задернутыми портьерами, полон ужаса, словно за окном, на улице, она увидела что-то страшное, почувствовала опасность и испуганно следит за ее приближением.

Все, включая меня, томятся этим зловещим ожиданием, и во сне неясно, чего или кого мы ждем; в дверях появляется служанка, говорит с порога, что ужин будет подан через полчаса, и ее голос, выражение лица — все выдает в ней гонца, который несет злую весть и доволен этим; я слышу, как в коридоре удаляются ее шаги, и только тогда могу снова вздохнуть свободно.

Этот короткий эпизод позволяет, кстати, довольно точно датировать происходящее во сне: мы еще держим служанку-арийку, которую по новым законам вскоре придется рассчитать, а на нашей добротной, ладно скроенной одежде нет унизительного клейма — звезды. В общем, это обыкновенный, спокойный вечер, в мире тоже все на первый взгляд спокойно, и во сне я говорю себе, что, не будь мы так запуганы, ничего бы не стряслось. Словно причиной того кошмара стал наш страх, страх притянул беду и навлек ее на нас, страх, который я читаю на лицах отца и сестер и который теперь заставляет маму ошибаться и смазывать даже самые простые пассажи.

Служанка вышла из комнаты, и потом что-то все-таки происходит. С улицы доносится шум, сначала едва уловимый, затем он становится громче — рокот то ли мотора, то ли возбужденной толпы, и этот гул растет, растет, пока наконец не заглушает звуки фортепьяно. Никто из нас не произносит ни слова, словно мы сговорились встретить то, что надвигалось, молчанием. Резким движением Лидия задергивает шторы, чтобы между ними не осталось щели, и отходит от окна; мама играет еще несколько тактов, я слышу, как музыка задыхается под уличным грохотом, теперь даже фортепьяно теряет дар речи и безропотно сдается. Никто не шевелится, мы точно окаменели в ожидании, между тем снаружи шум становится оглушительным, фигурки на полках дрожат. Детское чутье подсказывает мне искать защиты у мамы, я хочу нащупать ее взгляд и, с невероятным усилием стряхивая оцепенение и возвращаясь в свое окоченевшее тело, поворачиваюсь к фортепьяно; но бра освещает только ноты, пустой табурет и длинную безмолвную вереницу клавиш.