Я в бараке, один: ничто вокруг не указывает на присутствие товарищей, снаружи не проникают звуки — ни грубые окрики, ни приказы, ни даже лай псов, весь мир словно вымер. Вполне вероятно, меня разбудило именно это безмолвие. Я сажусь на нарах, осматриваюсь и вдруг понимаю, что барак — это подернутая сумраком гостиная, где все чинно, изысканно, но слегка, пожалуй, перегружено вещами. Вижу изогнутые ножки этажерки, серебряные и фарфоровые безделушки, которые столпились на полках за стеклом, плотно задернутые шторы с изящным, неприметным узором, и это меня не удивляет, напротив, я думаю, что все должно быть именно так, а не иначе. Прямо напротив меня у стены прикорнуло старое пианино «Бехштейн», свет бра падает на клавиатуру и раскрытые ноты. Я встаю и иду к фортепьяно. Нажимаю на клавишу, на другую, потом еще на одну, но все они бесшумно проваливаются, вдавливаются, не возвращая в ответ звука, и, даже когда я жму сильнее, инструмент остается немым, словно струны внутри него оборваны.
Оглядев комнату снова, я замечаю, что шторы задернуты неплотно, между ними — щель; наверняка, думаю я, это Лидия раздвинула их и подглядывает, сидя на подоконнике. И похоже, она вдобавок распахнула окно: ткань пузырится, колышется от ветра. Иду к окну, чтобы закрыть его, но потом останавливаюсь и смотрю через щель между шторами. За ночь намело еще больше снега, он накрыл белой шапкой дымовую трубу и запорошил крыши бараков, а дальше, там, где заканчивается лагерь, за колючей проволокой, выросла снежная стена. В этой белизне есть что-то притягательное, она манит меня и заставляет выйти наружу. Это оказывается проще простого: окно на самом деле — шершавая деревянная дверь нашего барака, я переступаю порог, и вот я уже на улице.
Стоя под открытым небом, я слышу звуки фортепьяно, они доносятся из барака. Наверно, играет мама, догадываюсь я (кому же еще играть?) и хочу вернуться, но не могу: я вдруг понимаю, что заблудился, хотя барак — вот он, прямо за моей спиной, и ничто не мешает мне войти внутрь. Но делать нечего, приходится идти вперед по сугробам, увязая в пушистом снегу, все дальше и дальше от барака.
В лагере ни души, даже на сторожевых вышках не видно часовых, и тем не менее я знаю, что я под прицелом. И стараюсь идти сгорбившись, припадаю к земле, чтобы казаться незаметнее. К счастью, моя тюремная одежда настолько выцвела и поблекла, что не слишком выделяется на снегу. Так, почти ползком, я добираюсь до колючей проволоки, иду вдоль нее и наконец нахожу дырку, в которую можно пролезть.
Нырнув в дыру и оказавшись по ту сторону проволоки, я точно остолбенел, потрясенный внезапным осознанием собственной свободы. Оборачиваюсь и вдалеке вижу легкие, проворные темные пятна — через сугробы мчатся собаки, молча, не поднимая лая. Но я в безопасности, ведь за пределами лагеря они не станут гнаться за мной. Теперь, чтобы вернуться домой, нужно только шагать вперед по снегу, и я иду по снегу, уже не сутулясь, на сердце радостно, и совсем не чувствую холода, хотя я босиком, а ветер насквозь продувает лохмотья. Пройдя несколько сот метров, я опять упираюсь в колючую проволоку и понимаю, что не спасся из лагеря, нет, это еще не освобождение, от которого я было опьянел сначала. Снова иду вдоль ограждения, снова нахожу прореху и лезу в нее, однако через считанные минуты все повторяется: я натыкаюсь на колючую проволоку, точь-в-точь как обе предыдущие, которая преграждает мне путь.
Так происходит раз, другой, третий. В отчаянии я пытаюсь понять, то ли я запутался в своих же следах, вот и возвращаюсь все время назад, то ли за лагерем есть другой лагерь, а за ним еще один, и так до бесконечности — лагеря расползлись, захватив весь земной шар. Даже здесь, далеко от того места, откуда я пришел, если окинуть взглядом пространство, продираясь сквозь мутную пелену падающего снега, видны длинные ряды бараков, дымовая труба, которая протыкает, как штырь, сизое небо, и собаки — быстрые, невесомые тени, они бегут, погруженные в безмолвие.
Раз так, говорю я себе, какой тогда смысл идти вперед? И, дошагав до очередной колючей проволоки, которых не счесть, я валюсь на мягкий, нежный снег: останусь тут лежать, пока кто-нибудь не заберет меня.
И действительно, кто-то приближается, но не с той стороны, откуда я рассчитывал. Оглядываюсь назад — по-прежнему ни души, только собаки, которым до меня нет дела; а впереди, там, где ослепительная белизна снега сливается с бледно-лиловым небом, неуверенно рисуя дымчатую линию горизонта, я вскоре замечаю темное пятно. Оно застыло на месте, и между тем оно все ближе. Это человек, судя по всему — старик, и вроде бы он уже встречался мне раньше. Ветер треплет лохмотья его линялой, рваной одежды, он устало бредет босиком по снегу и делает странные вращательные движения правой рукой, словно крутит что-то, и продолжает крутить, крутить, не останавливаясь. Прибегают собаки, окружают его, сомкнувшись немой цепью. Старик подходит ближе, и теперь я вижу, что на нем тюремная одежда. Вот он еще ближе, и, как в зеркале, я узнаю собственное лицо.