Дон Сильвио Ла Чура уже не раз вставал из-за стола, на котором перед ним был раскрыт один из четырех томов молитвенника.

В этот вечер можно было подумать, будто восточный и северный ветры сговорились встретиться в Раббато для состязания, и, проносясь по улицам, они дули, свистели, стонали, выли, переворачивали черепицы на крышах, сотрясали стекла и схватывались друг с другом — на перекрестках, в переулках, на площадях — с бешеными воплями и протяжными, то близкими, то отдаленными завываниями, от которых мурашки пробегали по коже у несчастного священника.

Не слишком прочная оконная рама на балкончике в его комнате грозила уступить непрестанным порывам ветра, распахнуться и впустить в дом того, кто так походил на врага, идущего на приступ и вдобавок ожесточенного встречаемым сопротивлением.

Дон Сильвио, прервав чтение молитвы, был вынужден подпереть раму столом и перекладиной. И хотя таким образом он обезопасил себя, все равно часто прерывал на середине чтение псалма и чувствовал себя ничтожно маленьким перед этими завываниями, этими бешеными порывами ветра, которые заставляли дрожать небольшой колокол в соседнем монастыре святой Коломбы и время от времени швыряли на мостовую черепицы или цветочные горшки, разбивавшиеся со страшным грохотом.

Одноэтажный домик его, стоявший на углу маленького, кривого переулка, сбоку осаждал восточный ветер, а с фасада на него налетал северный, и казалось, будто он качается. Дрожали двери во всех комнатах, дребезжали стекла в окнах и дверях балкончика, а на крыше стоял такой грохот, будто по черепице прыгало какое-то крупное животное.

Дон Сильвио поднимал глаза от молитвенника и с мольбой протягивал руки к скорбящей богоматери, изображение которой висело у изголовья кровати, или обращался к медному распятию, стоявшему перед ним на столе:

— Да будет святая воля твоя, господи! Сжалься над нами, господи!

И можно было подумать, что ветры, разгневанные этой мольбой, принимались осаждать домик с еще большей силой и еще отчаяннее выли за дверью, за окнами, на балкончике. Поэтому дон Сильвио усомнился, был ли послышавшийся ему стук в дверь вызван бешеной яростью ветра или же кто-то пришел звать его к умирающему, чтобы он исполнил свой духовный долг.

Старушка сестра позвала из другой половины дома:

— Сильвио! Сильвио! Не слышишь? Стучат!

Спустившись с лампой в руках по каменным ступенькам лестницы, он спросил:

— Кто там? Что вам нужно?

— Откройте, дон Сильвио! Это я.

— О, синьор маркиз! — воскликнул он в изумлении, узнав его по голосу.

Поставив лампу на ступеньку, он снял перекладину из рябинового дерева, которая перекрывала поперек входную дверь.

Сильный порыв ветра погасил лампу.

— Давайте я, — сказал маркиз, сразу закрывая за собой дверь, крепко держа ее одной рукой, а другой пытаясь на ощупь отыскать перекладину, которую дон Сильвио поставил в угол. — У меня есть спички, — добавил он и укрепил перекладину поперек двери, вставив ее концы в выемки по бокам, благодаря чему она должна была держаться прочнее.

И он зажег лампу.

— Синьор маркиз! Что случилось?.. В такой час?.. В такую адскую погоду?

Высокий, крепкий, в темном суконном плаще, капюшон которого наполовину закрывал его лицо, маркиз Роккавердина казался гигантом рядом с щупленьким священником в этой беленной известью комнатке, где и мебели-то было всего лишь столик с медным распятием, молитвенниками и несколькими листами бумаги, узкая кровать с белым покрывалом и скорбящей богоматерью у изголовья да два стула с плетенными из соломы сиденьями возле стола и кровати.

— Вы позволите? — сказал маркиз, высвободившись из плаща и бросая его на ближайший стул.

Не получив ответа на свой вопрос, заданный на лестнице, дон Сильвио не решался повторить его.

Маркиз несколько раз провел по лицу ладонями, снял кунью шапку и положил ее на плащ, затем, словно через силу, сказал:

— Хочу исповедаться! — И, увидев изумленный взгляд дона Сильвио, добавил: — И к тому же быстро!

— Готов выслушать вас! — ответил священник. — Только подождите минутку, я сейчас.

Он прошел к своей полуслепой, хворой сестре, успокоил ее, не сказав, однако, кто пришел к нему, и, плотно закрыв все двери в доме, вернулся в свою комнатку.

Маркиз все так же стоял, и его огромная черная тень четко вырисовывалась на беленой стене, почти целиком закрывая ее широченными плечами и туловищем и касаясь потолка головой, вокруг которой, словно огромные щупальца спрута, шевелились пучки волос, взъерошенных быстрыми движениями беспокойных пальцев.

Дон Сильвио достал из ящика стола епитрахиль из темной ткани, с двумя вышитыми серебром крестиками, надел ее на шею и свесил концы на грудь. Взял со стола лампу, поставил ее на пол в соседней комнате возле двери так, чтобы его комнатка осталась в полутьме, сел на стул перед столиком и, перекрестившись, повторил: «Готов выслушать вас!» — и жестом предложил маркизу опуститься на колени.

На какой-то миг маркиз заколебался. С тревогой обернувшись к осаждаемому ветром балкончику, он прислушался к дикому вою, врывавшемуся в переулок и быстро мчавшемуся дальше, к следовавшим за ним завываниям, свистам и почти человеческим стонам, которые так же быстро и зловеще уносились прочь, оставляя после себя еще более зловещую могильную тишину.

В одно из таких мгновений затишья он отчетливо расслышал строгие слова, с которыми исповедник тихо обратился к нему после того, как помог прочитать молитву «Confiteor».

— Забудьте теперь о моей ничтожной особе и о скромном месте, в котором находитесь. Перед лицом бога нашего, милосердного и всепрощающего, читающего в вашем сердце, сознайтесь смиренно в своих слабостях и прегрешениях, ибо только его святая милость побудила вас сделать этот шаг ради вашего вечного спасения.

Голос дона Сильвио звучал торжественно, и хотя маркиз стоял на коленях, его голова оказалась вровень с головой священника, опиравшегося подбородком на руку, и он был изумлен суровым достоинством этого бледного, изможденного постами и епитимьями лица, с которого в обычной обстановке не сходило выражение кротости, мягкости и почти женской доброты.

Чтобы побороть это впечатление, столь взволновавшее его, маркиз подождал, пока снова подует и завоет ветер, и в тот самый момент, когда он, казалось, намеревался своим яростным порывом снести все дома в переулке, пробормотал:

— Отец, это я убил Рокко Кришоне!

— Вы! Вы! — дрожащим голосом воскликнул дон Сильвио, привстав со стула, настолько невероятным показалось ему то, что он услышал.

— Он заслуживал, чтобы его убили! — добавил маркиз.

— Значит, вы не раскаиваетесь в своем прегрешении, сын мой! — воскликнул священник, немного успокоившись.

— Я здесь, у ваших ног, чтобы получить прощение.

— И вы допустили, — строго продолжал тот, — чтобы людской суд осудил невиновного?

— Обвинение было выдвинуто не мною.

— Однако вы ничего не сделали, чтобы помешать этому беззаконию!

— Это вина присяжных и судей, раз они осудили несправедливо, почти без доказательств.

— Но почему, почему вы убили Рокко Кришоне?

— Он заслуживал этого!

— Кто дал вам право распоряжаться жизнью и смертью божьего создания?

— Раз бог допустил это…

— О! Не богохульствуйте, сын мой, ища себе оправдание!

— Бывает, что господь лишает нас разума.

— Когда мы заслуживаем такого наказания!

— Я обезумел, наверное… конечно… в ту страшную ночь!

— А потом? Разве вы не думали об этом, не испытывали угрызений совести?

— О отец! Долгие дни и беспокойные ночи… Многие месяцы!..

— И все же. Это голос господа побуждал вас, наставлял вас, призывал вас…

— И я пришел!.. Дайте же мне сказать! Своей суровостью не лишайте меня силы сказать вам все. Лучше помогите мне, будьте милосердны!

— Говорите, говорите, сын мой! Вам помогут пресвятая дева и святые угодники, к которым вы взывали в молитве.

Ах! Почему в этот момент унялся ветер? Маркиз страшился собственного голоса перед этим святым человеком в полутьме его убогой комнатки.

Но он уже произнес роковые слова: «Это я убил Рокко Кришоне!» Эта тайна, которая мучила его долгие месяцы, сорвалась наконец с его уст! И теперь он чувствовал, что ему нужно не столько повиниться, сколько оправдываться, защищаться!

Теперь, когда людской суд уже не мог больше осудить его, он был подавлен страхом перед судом божьим. Взгляд полуприкрытых глаз с того большого распятия в мезонине преследовал его и здесь: и сейчас, точно оно стояло у него перед глазами, он видел, как шевелятся мертвенно-бледные губы, которые, казалось ему, хотят произнести слово «Убийца!» и прокричать его громко, чтобы все услышали, все узнали!

Напрасно он пытался убедить себя, что все это — плод его возбужденного воображения. Религиозные чувства, воспитанные в нем матерью, постепенно угасшие с годами из-за всяких житейских забот и редкого посещения церкви, особенно в последние несколько лет, и вновь пробудившиеся в тот день, когда он испытал сильнейшее потрясение, неожиданно увидев в мезонине распятие, вот уже неделю волновали его душу так же искренне, как тогда, в детстве. Он попытался было, это верно, сопротивляться им, почти что из инстинкта самосохранения, самозащиты, но этой ночью, когда так бушевала стихия, его мужество, его гордость дрогнули, уступили.

И он вышел из дома в полной уверенности, что в такую грозу, разразившуюся над Раббато, никто не увидит, как он войдет к священнику, никто не сможет ничего заподозрить о поступке, который он собирается совершить.

Поэтому он не был кроток перед исповедником, поэтому, говоря об убитом, упрямо повторял: «Он заслуживал этого!»

Видя, что маркиз намерен начать долгий рассказ, и понимая, что тому будет трудно все время стоять на коленях, дон Сильвио прервал его:

— Данным мне правом освобождаю вас от необходимости продолжать исповедь на коленях. Сядьте, так вам будет легче говорить.

Маркиз повиновался, благодарный за то, что казалось ему справедливым по отношению к его особе, и продолжал:

— Моя тетушка правильно говорила: я не должен был жениться на этой женщине, чтобы не запятнать чести нашей семьи, в которой никогда еще не было смешения с простолюдинами… Но я не мог расстаться с нею. Мы жили с нею почти десять лет…

— В смертном грехе… — вставил священник.

— Как и многие другие, — ответил маркиз. — Общество — это ведь не монастырь для монахов, давших обет целомудрия. Плоть требует своего, а социальные предрассудки порой сильнее даже людских и божьих законов. Я поступил дурно, как многие другие; я не замечал, что поступаю дурно. И все же я хотел удержать себя от крайнего шага, от которого предостерегали меня тетушка и другие мои родственники. Я бы сделал его позднее, если бы не принял решения… Это был уговор между нами троими. Однажды вечером я позвал Рокко и сказал ему: «Ты должен жениться на Агриппине Сольмо…» Я рассчитывал на его преданность, на его верность. Он ответил: «Как будет угодно вашей милости». — «Но ты должен быть ее мужем только по названию!..» Он не колеблясь ответил: «Как будет угодно вашей милости». — «Поклянись!» Он поклялся… А мог и отказаться…

— Но это было великое кощунство! — воскликнул священник.

— Тогда я позвал ее. Я не сомневался, что она согласится. Почти десять лет я знал ее смиренной и покорной, как рабыня, без каких бы то ни было претензий. В этом и заключалась ее сила, ее власть над моим сердцем. Я сказал ей: «Ты должна выйти замуж за Рокко!..» Она посмотрела на меня с мольбой, но тоже ответила: «Как вам будет угодно, ваша милость!» — «Но ты будешь его женой только по названию, в глазах людей; поклянись!» И она поклялась… А могла и отказаться…

— Это было великое кощунство! Сожительство вы заменили прелюбодеянием! — с искренней печалью в голосе прервал его дон Сильвио.

— Я не должен был, не мог жениться на ней, но я хотел, чтобы она всегда была моей. Я больше ни о чем не думал. В моем сердце бушевала тогда буря куда более страшная, чем та, что сейчас сотрясает все за окном… Вы святой… Вам не понять…

Слова замерли у него на губах.

Два противоборствующих ветра в это мгновение снова завыли, засвистели; они стучали ставнями, скользили вдоль стен, носились по переулку, будто разбушевавшиеся разбойники, преследуя друг друга, и колокола святой Коломбы позванивали, словно жалобно оповещали о какой-то грядущей беде.

— Я должен был сразу догадаться, что обрекаю их на страшное испытание! — продолжал маркиз, закрывая лицо руками. — Но испытанная преданность Рокко внушала доверие, ее благодарность и любовь, не менее испытанная, еще большее! А видимость препятствия привносила новые ощущения в мою жизнь — мне только этого и надо было! Чтобы вознаградить Рокко за его жертву, я предоставил ему полную свободу действий. В Марджителло, Казаликкьо, Поджогранде хозяином был он. Он сорил деньгами на женщин — тем лучше. Это казалось мне убедительным признаком того, что он верен клятве. Ей я дал в приданое и тот домик, что рядом с моим. Она приходила ко мне каждый день под предлогом, что надо помочь по хозяйству маме Грации, которая ничего не подозревала и скрепя сердце терпела ее. Я всеми силами старался сохранить перед людьми видимость нашего разрыва. Я увлекся этой игрой… До тех пор, пока не стало закрадываться в мою душу зловещее подозрение. Почему оно появилось? Не могу точно сказать. Я потерял покой. Она сразу же заметила это, и ее поведение перестало быть таким же естественным и искренним, как прежде. Ах какая это была болезненная рана для моего сердца! Ревность вынуждала меня особенно пристально следить за каждым поступком и ее, и Рокко и в то же время давала мне силы скрывать свои чувства. Он перестал бегать за женщинами. Раньше он преследовал своими ухаживаниями красавицу жену Нели Казаччо… Потом угомонился — она и сама подтвердила это в своих показаниях следователю… Почему? Как же так?.. Я должен был предвидеть это!.. Они были супругами и перед богом, и перед законом; были молоды и были вынуждены жить в одном доме, видеться почти ежедневно… Но… Разве они не согласились на уговор? Не поклялись? Если бы они пришли ко мне и признались: «Не хотим, не можем больше!» — я… не знаю, что бы я ответил, что бы сделал. Может быть, простил бы и освободил их от клятвы… Но…

— А о божьих законах вы никогда не вспоминаете?

— Вы святой, вам не понять! Она дошла до того, что даже не скрывала от меня, как ей жаль его, даже требовала сохранять и перед ним видимость нашего разрыва!.. Я чувствовал, что она ускользает от меня, я терял голову, думая о подлом предательстве, которое эти двое совершили или собирались совершить по отношению ко мне. Неблагодарные! Клятвопреступники! Но я продолжал делать вид, будто ничего не замечаю. Я хотел точно знать… Или она принадлежит только мне, или ни мне и никому другому! Эта мысль упрямо сверлила мне мозг, затемняла разум… И когда мне показалось, что уже нет никаких сомнений… Вот тогда все и произошло!.. Я убил его за это!.. Он того заслужил!

Маркиз произнес последние слова так резко, что показалось, будто свист хлыста разорвал наступившую на мгновение тишину и заполнил всю комнату.

Сильно побледнев, опустив голову и прикрыв глаза, исполненный ужаса и сочувствия, дон Сильвио слушал кающегося, почти позабыв о своей роли исповедника. Столкнувшись с такой духовной нищетой и не подозревая, какие низкие инстинкты и тревоги скрываются за ней, священник разволновался, глаза его невольно наполнились жгучими слезами, и они капали ему на руки. Как у исповедника, у него никогда еще не было случая, который хотя бы отдаленно походил на этот. И сердце его сжималось не столько из-за преступления, в каком ему признались, сколько из-за душевного состояния того, кто, похоже, не имел ясного представления о великом таинстве покаяния, к которому прибегнул. Пока маркиз говорил, он мысленно обращался к богу, моля его помочь грешнику раскаяться и просветить его разум, чтобы его советы дошли до этой смятенной и заблудшей души.

— Преклонитесь же снова перед господом, — медленно произнес он.

Измученный маркиз тяжело рухнул на колени и опять закрыл лицо дрожащими руками.

— Бог прощает только того, кто раскаялся и готов исправить совершенное зло. Глубоко ли вы раскаиваетесь в убийстве и в тяжких грехах, кои предшествовали ему и подготовили его?

— Да, отец!

— Готовы ли вы возместить ущерб, причиненный человеку и репутации других людей? Это было бы единственным подтверждением вашего раскаяния.

— Да, отец!.. Если это возможно, — неуверенно добавил маркиз.

— Невинный человек страдает из-за вас. Нужно оправдать его, спасти.

— Каким образом?

— Самым простым и непосредственным.

— Не понимаю…

— Он незаслуженно несет наказание, которое должно было пасть на вашу голову…

— Я помогу, помогу его жене, его детям, всеми способами…

— Этого мало.

— Что еще я мог бы сделать?

— Освободить его, заняв его место. Только при этом условии…

— Отец, наложите на меня какое угодно другое тяжелое наказание…

— Это вам велит господь устами своего скромного слуги. От этого зависит ваш покой в земной жизни, ваше вечное спасение там, на небесах.

— Я слышал, что можно очиститься от греха, жертвуя церквам, религиозным учреждениям, на благотворительные дела…

— Господь не торгует своим прощением. Он, давший вам богатство, может и отнять его в любой момент, если пожелает. Он был бесконечно милостив к вам, побудив вас явиться на его святой суд.

— Выходит, я должен опозорить род Роккавердина?

— Жалкое самолюбие вынуждает вас говорить так. Остерегитесь! Бог справедлив, но неумолим! Он сумеет отомстить за невинного. Пути его неисповедимы.

Маркиз опустил голову и ничего не ответил.

— Если зло, совершенное вами, непоправимо, раскаяния достаточно для милости божьей. Но если это можно поправить, и в кратчайший срок, раскаяние ничего не стоит. Я не могу поднять руку во имя господа и отпустить ваши грехи. Какое бы тяжелое наказание я ни наложил на вас, его все равно будет недостаточно, любое будет насмешкой. Подумайте хорошенько!

— Подумаю! — раздраженно ответил маркиз. — Только смотрите, я открыл вам свою вину под тайной исповеди. Вы не можете донести на меня правосудию…

— Донести на вас? Какие мысли приходят вам в голову! Подумайте лучше о том, что в эту минуту вы отказываетесь от милости божией…

— Отпустите мне грехи!.. Я выполню епитимью! — взмолился маркиз. — Я искуплю их любым другим способом! Все можно искупить на этом свете!

— Слышите? — ответил исповедник. — Бог говорит с нами, посылая ветры, землетрясения, голод, чуму, и этими знамениями являет гнев свой, предостерегает нас…

— Я приду к вам в другой раз! — сказал маркиз и встал.

— Да поможет вам бог! — воскликнул священник.

И пока маркиз надевал кунью шапку и плащ, он сходил за лампой, и на его бледном лице вновь появилась обычная кроткая, почти по-женски добрая улыбка.

— Вы не сможете донести на меня! — повторил маркиз, и казалось, он угрожает.

— Я уже забыл об этом, — ответил дон Сильвио. — Ах синьор маркиз! Ах, синьор маркиз!