Рокко Кришоне, Агриппина Сольмо, суд присяжных, даже ночная исповедь — все эти люди и события стали теперь для маркиза Роккавердина такими далекими, что он и сам удивлялся этому странному феномену своей памяти.

Порой, правда очень редко, кто-нибудь из них неожиданно вставал перед ним почти как наяву, заставляя содрогнуться.

То Рокко, то Сольмо виделись ему такими, какими запомнились много лет назад в какой-нибудь обычной обстановке — в поле или у него дома, и он не мог понять, почему эти воспоминания выхватываются из темной глубины его памяти такими ясными и отчетливыми, хотя не было никакой явной причины, которая могла бы вызвать их.

Вот Рокко возится с каким-то деревенским инструментом; вот он ужинает за каменным столом во дворе домика в Марджителло: салат из помидоров, глиняный кувшин с одной стороны, большая краюха черного хлеба с другой — нарезает себе толстые ломти, обмакивает их в соус. Вот Сольмо, в одной сорочке, с распущенными волосами, расчесывает их и, стянув на затылке тесьмой, легким движением головы откидывает густую черную копну; вот она, умытая и прибранная, поливает на маленькой террасе горшки с базиликом и гвоздикой, гордясь этими пышными, ухоженными цветами, ласково прикасаясь к ним, с наслаждением вдыхая, впитывая в себя их аромат.

И никогда не виделись они ему в трудные минуты, ни разу не замечал он немого укора на их лицах, не читал упрека в глазах, не видел, чтобы они разговаривали с ним или слушали его, — нет, они всегда были заняты каким-нибудь своим делом, не подозревая, что за ними наблюдают.

Они появлялись неожиданно и так же внезапно исчезали, оставляя в его душе лишь удивление и желание узнать, по какой такой неведомой причине они возникали и пропадали.

Лишь в те моменты, когда столь же явственно виделось ему большое распятие, с которого смотрел на него Христос — смотрел затуманенными предсмертной агонией глазами, шевеля опухшими лиловыми губами, как бы произнося слова, так и не обретавшие звука, только тогда он испытывал почти детский страх, охватывавший все его существо, и он кричал:

— Мама Грация!

В такие минуты ему нужно было, чтобы кто-то находился рядом и помог одолеть этот страх.

Матушка Грация спешила к нему:

— Что тебе, сынок?

И он удерживал ее под каким-нибудь предлогом, пока видение не меркло, не исчезало и не оставляло его в покое.

Иногда он со страхом подумывал: а вдруг дон Сильвио донесет на него по простодушию своему или из сострадания к несправедливо осужденному.

Встречаясь с ним, это верно, святой человек смиренно приветствовал его, как всегда, своей кроткой улыбкой, освещавшей его бледное, худое лицо. Но приветствие его «Добрый день, маркиз!» или «К вашим услугам, маркиз!» звучало — или это только казалось ему? — так же, как и его последние слова тогда ночью, в которых соединялись сожаление и упрек: «А я и забыл!.. Ах, синьор маркиз! Ах, синьор маркиз!» Но сознание, что священники по особой воле божией не вправе разглашать открытые им на исповеди грехи, успокаивало его.

К тому же, какие доказательства мог представить дон Сильвио? Одних лишь слов было недостаточно!

Вот почему несколько дней назад он невозмутимо выслушал богохульства кузена Перголы и потом долго размышлял над ними, снова и снова задаваясь вопросом: «А если он прав?.. Если все на самом деле так… Если он прав?»

Маркиз никогда не интересовался этими запутанными вопросами, как никогда не занимался политикой, не принимал участия в городском управлении и во многих других делах, которые не имели к нему прямого отношения. У него своих дел было достаточно, и он не собирался ломать голову из-за чужих забот.

Какое ему дело, кто там король — Фердинанд II, Франческьелло или Виктор Эммануил? Все равно припев один и тот же: «Платить налоги!» Свобода? Но он всегда поступал так, как ему нравилось, и делал то, что хотел. В своем доме он чувствовал себя вольготнее любого короля. Приказывал, и ему повиновались лучше, нежели Виктору Эммануилу, который ничего не может предпринять, как говорят, без согласия министров. Так стоит ли быть королем?

Что же касается религии… Нет! Нет! Кузен Пергола с этими своими запрещенными книгами продал душу дьяволу. Он был протестантом, франкмасоном, атеистом; сквернословил почище любого турка…

Он, маркиз, тоже ругался, но, скорее, по дурной привычке, — ведь ему приходилось иметь дело с людьми, которые обычных слов не понимали и до которых доходили только ругательства. И потом одно дело — просто редко посещать церковь, и совсем другое — отрицать существование бога, мадонны, святых!

Какое-то время ему удавалось устоять против доводов кузена, но потом в душе снова зарождалось сомнение: «А если он прав? А если он прав?»

Однажды утром этот демон-искуситель явился к нему с неожиданным визитом.

— Видите ли, дорогой кузен! Я больше христианин, чем все вы вместе взятые: я забываю обиды. Надеюсь, вы не слишком расстроились, что я пришел навестить вас. Я снисходителен. Я понимаю человеческие слабости, как это называют священники. Когда все порицали вас за то, что вы держали в своем доме Сольмо, я защищал вас, один против всех родственников. Ваш дядя, мой тесть, метал громы и молнии, а тетушка баронесса прямо-таки из себя выходила. Думаете, из соображений нравственности? Нет, из-за тщеславия и выгоды. Они боялись, что вы женитесь на ней… О, я бы женился назло им всем. Хорошенькая, молодая, порядочная, чего уж там и говорить — честнее иных замужних… Вы были слишком добры! Ладно, вы поступили как вам хотелось — избавились от нее. Теперь сможете начать все с другой.

— Э нет! — воскликнул маркиз.

— Отчего же? Оттого, что начнут болтать люди? Пусть себе болтают! Да разве можно жить так, как вы? Вы — маркиз Роккавердина, а вас им во что не ставят. Да будь я на вашем месте, в городе ни один лист не слетел бы с дерева без моего ведома, вы же в силах помочь людям. Вы заточили себя в своем доме, как в тюрьме, словно вокруг вас пустыня.

— Я занят своими делами.

— Вы и тогда могли бы заниматься ими. Копите деньги? А для чего? Если деньги не служат нам для того, чтобы получать от жизни удовольствия, они ничего не стоят.

— Я по-своему наслаждаюсь жизнью.

— Да вы слепы, дорогой кузен. Слепы, если рассчитываете попасть в рай!.. Рай тут, на земле, пока мы живем и дышим. Потом мы превратимся в горстку пепла, и все будет кончено.

— А душа?

— Да какая там душа! Душа — это наше тело, которое живет и действует. Умерло тело — умерла и душа. Кто и когда видел душу? Только дон Аквиланте да еще несколько сумасшедших вроде него воображают, будто беседуют с духами.

— А кто подтвердит, что все именно так, как вы говорите?

— Наука, опыт. Никто и никогда не возвращался с того света… Впрочем, ведь для вас выдумки священников — святые истины.

— Их поведал господь бог.

— Кому? Подумайте хорошенько, и вы поймете, из какого огромного клубка противоречий состоит вера. И священники — а уж они-то это понимают — говорят: «Делайте то, что мы вам велим, но не то, что мы сами делаем».

— Они тоже люди…

— И мы люди. Так пусть оставят нас в покое!

— Зачем же все-таки бог создал нас?

— Нас никто не создавал! Природа произвела какое-то первое существо, и от него в результате эволюции и совершенствования появились мы. Мы — потомки обезьян, животные, подобные другим животным.

— Ну, это уж слишком!..

— И еще какие животные! Только вместо инстинкта у нас есть разум — это, по сути, одно и то же. Ссылаясь на разум, мы делаем, однако, столько неразумного. Мы придумали бессмертие души, рай, ад… У собак, у птиц тоже есть душа. Куда деваются их души после смерти? Есть ли рай для собак? Или ад для птиц? Глупости! Выдумки! Все это басни священников. И когда они видят, что их очередная нелепость не выдерживает никакой критики, они тут же изобретают новую. Языческие жрецы выдумали Зевса, Юнону, тысячи других божеств. Католические священники взяли бога у евреев и придумали Иисуса Христа.

— Тише вы!.. Придумали, говорите?

— Иисус Христос был таким же человеком, как мы с вами, славным, добрым, он ненавидел священников и не хотел, чтобы возводили храмы… Что из него сделали служители церкви? Бога с папой, кардиналами, церквами, полными мадонн и святых…

— Тише! Тише вы!

Кавалер Пергола рассмеялся:

— А что? Боитесь, пол провалится под ногами? Вот видите… Не проваливается!.. То-то… Принесу-ка я вам кое-какие книги. Прочитайте их. Тем более что вам все равно делать нечего.

— Они запрещены.

— Еще бы! Священники рады были бы не допустить торжества истины…

И пока кавалер Пергола произносил свою речь, тряся редкой бородкой, окаймлявшей его подбородок, маркиз с удивлением заметил, что слушает его с большим интересом.

А если все-таки кузен прав?

Маркиз был растерян, ему казалось, что чья-то злая рука словно пытается вырвать из его нутра что-то живое и цепкое.

— По-вашему, — сказал он, — каждый может совершать какое угодно преступление и успокаивать себя тем, что нет ни рая, ни ада.

— Существует закон, который действует только там, где может. Существует также человеческая совесть, которая велит нам: «Не поступай с другими так, как ты не хотел бы, чтобы поступили с тобой!»

— Это одна из десяти заповедей господа нашего.

— Моисея, а он был большим мудрецом, опытнейшим политиком, какие теперь уже не рождаются. В непогоду, когда гремел гром, он поднимался на Синай якобы побеседовать с вечным отцом. А потом спускался оттуда и говорил: «Вечный отец сказал мне то-то; вечный отец велит то-то!» И правильно делал. С невежественным людом только так и надо поступать… После того как прочтете книги, о которых я говорил…

— Не стану я их читать. Не стоит и приносить. Не хочу забивать себе голову.

И все же он прочитал их, не без опасения, правда, и даже перечитал. Книги оказались куда убедительнее речей кузена, который все валил в кучу и, когда не хватало аргументов, отводил душу, обрушивая поток ругательств на священников, папу и даже на правительство за то, что не перевешало их всех.

— Ну? — спрашивал кавалер. — Убедились?

Все, что он прочитал, будоражило его ум и совесть, но у него недоставало смелости признаться кузену, что это взволновало его.

У него было такое ощущение, будто он проник в какую-то неведомую прежде местность, где дышалось легче, полной грудью, но чувствовал он себя тут пока еще новичком, не совсем уверенно и одиноко. Надо было освоиться, и он с радостью замечал, что сделать это было нетрудно. Изо дня в день обдумывая услышанное и прочитанное, он видел, как постепенно, одна за другой, преодолеваются трудности, неприязнь и препятствия.

При встрече с доном Сильвио на его обычное: «К вашим услугам, маркиз» — он отвечал теперь со скрытой иронией, как бы желая сказать: «Не очень-то воображайте, дорогой священник!» И сам поражался, ловя себя на этой мысли.

Порой вечером за ужином в открытую дверь балкона доносилось глухое бормотание людей, которые, наложив на себя епитимью, чтобы прекратилась засуха, с молитвой следовали за доном Сильвио. Маркиз пожимал плечами, сочувствуя этим беднягам, которые — повторял он слова кузена — стирают себе обувь и напрасно тратят силы в надежде, что небо смилостивится над ними!

И не переживал больше, когда слышал по ночам хриплый протяжный крик тетушки Марианджелы: «Сто тысяч дьяволов на палаццо Роккавердина! О-ох! О-ох! Сто тысяч…»

Эти дьяволы, рассылаемые во все стороны несчастной безумной женщиной — сто тысяч сюда, сто тысяч туда, во все дома богачей, — теперь вызывали в его воображении лишь ее облик: остриженная по-мужски, в лохмотьях, с багровым от прилива крови лицом. Вот так неприлично ведя себя, безобидная, бродила она по улицам, если муж не сажал ее, как буйную скотину, на цепь, чтобы удержать дома.

Но потом, едва маркизу начинало казаться, что он уже ни в чем не сомневается, снова рождалась неуверенность. Когда бы он ни размышлял об этом — в постели перед сном, в поле, наблюдая за работами и отдавая распоряжения, забившись в угол коляски по пути из Раббато в Марджителло, в Казаликкьо или Поджогранде, — все эти «истории» кузена, все, что он прочитал и перечитал, рассыпалось в его сознании, словно карточный домик.

И он снова начинал думать о возможной поездке в Рим, чтобы испросить отпущение грехов у папы.

Раз есть сомнения, не лучше ли обезопасить себя?

И его вновь охватывало беспокойство. Кузен Пергола был прав, когда говорил: «Да разве можно жить так, как вы!»

И тетушка баронесса тоже была права: «Почему не женишься? Почему?»

К тому же ненависть, таившаяся в самой глубине его души, нередко вызывала теперь воспоминания об Агриппине Сольмо.

— Вы сможете начать все с другой! — посоветовал ему кузен Пергола.

— О нет! О нет!

И он с сожалением думал о том спокойном, счастливом времени, когда ни на кого не обращал внимания и делал что хотел; и дом его сверкал чистотой, словно зеркало, и у него была не просто любовница, а настоящая раба, добрая, покорная… которая имела к тому же то преимущество, что не рожала детей!

Ах, если бы он не послушался уговоров и советов тетушки баронессы! Ничего не случилось бы из того, что случилось! И не было бы на его совести преступления — это казалось ему почти невероятным! — и Агриппина Сольмо была бы по-прежнему рядом…

— И подумать только, находятся же люди, которые завидуют мне! — вздыхал он, качая головой.