Когда кавалер Пергола пришел к маркизу, тот не переставал возмущаться:

— Хозяин я в своем доме или нет? Неужели я должен испрашивать разрешение у каноника Чиполлы?.. У настоятеля Монторо?.. Может, и у пономаря дона Джузеппе тоже?

— На кого злитесь, кузен?

Гнев не давал маркизу спокойно, по порядку рассказать о сцене, которая только что произошла в присутствии рабочих, штукатуривших стены, в этой самой комнате, куда он по дружбе, без лишних церемоний, велел провести пришедших к нему каноника и настоятеля.

— «Возможно ли это, синьор маркиз! А как же наш приход? Распятие должно было достаться ему! Не наносите нам такого оскорбления!.. Образумьтесь!» Да, да, они требовали этого! Как будто маркиз Роккавердина шут какой-нибудь: сначала пообещал, а потом пошел на попятный!

— И это из-за них вы так расстраиваетесь?

— Ах, кузен! Приятно ли слышать от настоятеля: «Разве мешало вам в доме это распятие, маркиз? Уж лучше держать его в мезонине, чем выставлять в церквушке монастыря, который отец Анастасио и его братия превратили в притон разврата!» И это он, наш синьор настоятель, берется проповедовать нравственность, как будто никто не знает, что…

— Браво! Как будто никто не знает, что…

Кавалер Пергола радостно потирал руки и смеялся, притоптывая, пока маркиз снова и снова возмущался:

— Неужели я должен испрашивать у них разрешение?.. И у пономаря дона Джузеппе тоже?

И он повторял, что больше всего рассердили его слова настоятеля: «Разве мешало вам в доме это распятие, маркиз?» С чего это он взял, ослиная морда? Наверное, ему подсказал это дон Сильвио Ла Чура! Конечно же он!..

И вот настал день процессии…

Спектакль, да и только! Босые, с терновыми венками на головах, люди шли бесконечным потоком назло священникам церкви святого Исидоро!.. Стенания и щелканье бичей доносились со всех сторон!.. Все смешались в этой толпе — священники, монахи, прихожане, благородные господа, управляющие, крестьяне!.. Весь Раббато вышел на улицы! Отец Анастасио в сбившемся набекрень ивовом венке и с бичом в руке (другим в пример) бегал из одного конца процессии в другой. Легко ли ему было делать сразу два дела — хлестать себя бичом по плечам и следить за порядком в процессии, которая то останавливалась, то вновь продолжала свой путь? «Эй, эй, вперед!» То здесь, то там слышался его голос и виднелась рука, торчащая из широкого рукава и рассекающая воздух быстрыми жестами. А нос его, словно властно зовущая труба, и обвязанный веревкой огромный выпяченный живот торжествовали, когда он становился будто плотина посреди улицы, удерживал на расстоянии два потока процессии, чтобы они не сомкнулись под напором толпы.

И в этот день…

Маркиз должен был пойти к своей тетушке баронессе, чтобы встретиться там с семьей Муньос, которая хотела посмотреть с балкона на процессию. Нервный, беспокойный, он отвечал невпопад на вопросы тетушки и синьоры Муньос, то и дело выходил на балкон, возвращался в комнату, снова выглядывал. А нескончаемая процессия все шла и шла среди огромной толпы горожан.

— Что с тобой, дорогой племянник?

— Ничего. Просто некоторые зрелища… Не знаю… Производят такое впечатление…

— Да, конечно.

— Это было озарение свыше, маркиз! — третий раз говорила ему синьора Муньос.

Маркиз, прислонившись к двери балкона, на котором стояла Цозима с сестрой, негромко позвал:

— Цозима, послушайте!

Держась рукой за железные перила, она наклонилась к нему.

— Скажите мне правду! — тихо произнес маркиз.

— Я всегда говорю правду, — ответила Цозима.

— Скажите мне правду: почему вы так долго не соглашались?

— Нужно было хорошенько подумать… И еще…

— И еще из ревности к… той? Да?

— Может быть! Но что было, то прошло… Вот и распятие.

Ему тоже пришлось выйти на балкон.

Он ожидал, что распятие произведет на него гнетущее впечатление, и не хотел его видеть. Но при свете дня, на широкой улице оно показалось ему гораздо меньшим и не таким скорбным. Он силился убедить себя, что это то самое распятие, которое там, в мезонине, казалось ему огромным и наводило страх своими полуприкрытыми глазами и кровоточащими ранами, видневшимися из-под лохмотьев!

Тем временем отец Анастасио уносил его, замыкая процессию, назло каноникам церкви святого Исидоро… Только дон Сильвио не захотел пропустить это событие и шел босиком, с терновым венком на голове вместе с нищими, изо всех сил бичуя себя по худущим плечам.

И теперь, глядя на него, маркиз еще более утвердился в подозрении, что именно дон Сильвио подсказал настоятелю слова: «Разве мешало вам в доме это распятие?» Разве не то же самое хотел он сказать и сегодня, будучи единственным из прихода церкви святого Исидоро, кто принял участие в шествии, устроенном отцом Анастасио?

Маркиз нахмурился и отступил подальше.

Когда же улица опустела и наступившую тишину нарушали только шаги какой-нибудь женщины, торопливо сворачивавшей в переулок, чтобы успеть в церковь святого Антонио и получить благословение нового, как его теперь называли, распятия, хотя на самом деле оно было очень старым — около сотни лет, — маркиз успокоился, почувствовав огромное облегчение оттого, что освободился наконец от чего-то гнетущего, и это было заметно и по его глазам, и по всему облику.

Видя, что Цозима собирается пройти вслед за сестрой в гостиную, он жестом попросил ее остаться.

— Цозима, сейчас все зависит от вас.

— Баронесса знает… — ответила она, немного удивленная его словами.

— Что знает?

— Мой обет…

— Какой обет? Это для меня новость!

— Выйти замуж после того, как бог пошлет нам дождь!

— А если дождя не будет?

— Скоро будет… Нужно надеяться!

— Зачем вы это придумали?

— Столько бедняков умирает от голода. Вам не кажется, что это может быть плохим предзнаменованием и для вас?

— Вы правы.

Он внимательно рассматривал ее все два часа, что они были вместе. Да, была какая-то мягкая утонченность в ее лице, особенно в глазах и очертаниях губ, но кровь уже не кипела под этой белой кожей, и сердце не волновалось от бурного порыва чувств! Несчастья и страдания истощили это немолодое уже тело, и казалось, душа еле держится в нем.

Но может быть, он ошибался?

Нужны были необыкновенная сила воли, большое мужество и благороднейшая гордость, чтобы смириться и с достоинством жить в нищете после удовольствий и радостей, доставляемых прежде богатством, а порой даже роскошью, которую любил и временами позволял себе ее отец!

В те минуты, когда маркиз невольно делал сравнения, которые казались ему оскорбительными, он встряхивал головой, отгоняя их прочь, и повторял про себя: «Такая, именно такая женщина мне нужна!»

То же самое говорили ему и в клубе, даже доктор Меччо, который, похоже, хотел добиться его расположения после их стычки несколько месяцев назад.

— Браво, маркиз!.. Это же ангел!.. Вы выбрали ангела!.. Все добродетели, какие только могут быть!.. Хотите, скажу откровенно? Я немного сердился на вас за то, что вы живете отшельником! Это лишь первый шаг, потом будет следующий. Мы все здесь готовы на руках вас носить. Городу нужны энергичные и честные люди, особенно честные! Вы меня понимаете. Мы переживаем сейчас трудное время. Бедный город!

— Нет, доктор! Что касается городских дел…

— Но если даже такие люди, как вы, будут уходить в сторону!..

— У меня слишком много дел в своем доме.

— Но ведь город — это и ваш дом, и наш!

— Нет! Об этом я и слышать не хочу!

И он уходил, а доктор Меччо продолжал прогуливаться взад и вперед по гостиной клуба — прямой, длинный, чопорный, с тросточкой, засунутой, словно шпага, под мышку.

В ожидании, пока высохнет штукатурка в комнатах да приедут из Катании художник расписывать потолки и рабочие обивать стены штофом, маркиз почти каждый день заходил в клуб, перед тем как отправиться вместе с другими членами комиссии на раздачу супа и хлеба.

Он приохотился к игре в тарокки, за которой дважды в день собирались здесь дон Грегорио, капеллан монастыря святой Коломбы, нотариус Мацца, дон Стефано Спадафора и дон Пьетро Сальво. Устроившись в стороне от всех, они часами просиживали как пригвожденные с картами в руках, горячились, ссорились, обзывали друг друга, но немного погодя вновь становились друзьями, даже более близкими, чем прежде.

Нередко дон Сальво, выиграв несколько сольдо, уступал ему свое место:

— Хотите развлечься, маркиз?

Дон Стефано любил выругаться. В присутствии маркиза ему приходилось сдерживаться, и это было для него невероятным мучением.

Маркиз знал об этом и, садясь к столу, ставил условие:

— Никаких выражений, дон Стефано!

— Но игрок должен отводить душу! Вы-то говорите культурно! А мне хоть тресни?

И вот однажды все увидели, что при каждом промахе партнера, при каждом своем неудачном ходе дои Стефано вместо того, чтобы произнести какое-нибудь из своих словечек, которые могли изгнать из рая половину небесного воинства, яростно срывает свой цилиндр, плюет в него и тут же надевает.

— Что вы делаете, дон Стефано?

— Я знаю, что делаю! Не треснуть же мне, в самом деле?..

Он бросил карту и сильно застучал костяшками пальцев, словно хотел пробить стол.

Казалось, карты на этот раз сговорились против него, и партнеры тоже. И дон Стефано снова и снова яростно срывал цилиндр, плевал в него и тут же надевал.

— Что вы делаете, дон Стефано?

— Я знаю, что делаю!.. Хотите, чтоб я треснул?

Только под конец, когда он, выйдя из себя, в гневе швырнул цилиндр на пол, присутствующие увидели на дне его изображение Христа бичуемого, которое он и обругивал таким образом, без слов! Не треснуть же ему в самом деле?

И его нисколько не задело, что из-за этой истории ему дали прозвище Магомет. По крайней мере, с тех пор он мог без опаски ругаться сколько угодно, даже в присутствии маркиза.

Между тем доктор Меччо и некоторые другие члены клуба снова и снова заводили все тот же разговор:

— Такой синьор, как вы! Мы вас с триумфом введем в муниципалитет!

Поскольку маркиз и слышать об этом не желал, он снова стал прогуливаться по вечерам на площадке у замка, куда почти никто уже не решался приходить, таким безутешным было зрелище выжженных полей, тянувшихся с одной стороны до самого предгорья, а с другой — до подножия вечно курящейся Этны с узкой полоской снега вдоль кромки кратера, склоны которого, неровные у вершины, заросли каштанами и каменными дубами и были исполосованы черными потоками лавы, хорошо различимыми в сухом, без малейших испарений, воздухе.

Но спустя три или четыре дня он перестал подниматься на площадку.

Пребывая там в одиночестве, наедине с огромным горизонтом, в полной тишине, окружавшей его, он испытывал какую-то необъяснимую тоску. Он думал о нищете, которую видел днем или о которой ему рассказывали. Из Марджителло, и Казаликкьо, и Поджогранде ему приносили одну за другой плохие вести. «Вчера сдохло четыре быка! Сегодня еще три!» Тяжелое инфекционное заболевание продолжало косить стада. Как тут не призадуматься?.. Впрочем, дело было не в этом!

Печальные предчувствия омрачали его душу, сгущались и уносились, словно гонимые ветром тучи, потом время от времени возвращались без всякой причины и всякого смысла.

И он отвлекал себя от них, строя грандиозные планы по хозяйству, которые намеревался осуществить сразу после женитьбы: создать ассоциацию владельцев виноградников и оливковых плантаций, купить самые разнообразные современные машины, отправлять вино и масло на рынки полуострова и за границу — во Францию, Англию и Германию!

Это совсем не то, что муниципальные хлопоты, от которых не было никакого проку и которые означали только одно: убирайтесь отсюда, это место хочу занять я!

И он возводил в своем воображении огромные строения, там, в Марджителло… Он чувствовал, что и в нем просыпается зуд все перестраивать, как у его деда… Вот здесь — прессы для оливок и склад с пузатыми бутылями для оливкового масла, а там — давильня для винограда и винный погреб, просторный, прохладный, для бочек и бочонков… И он представлял себе золотистое, прозрачнейшее оливковое масло в красивых бутылях, которое превзойдет масло из Лукки и Ниццы, и красные вина, и мускаты, которые будут соперничать с бордоскими и рейнскими, со всеми лучшими винами в мире!