В те дни и часы, когда хлопоты по строительству и заботы о хозяйстве не поглощали его целиком, — а ему надо было подумать и о восстановлении сильно поредевшего от эпидемий стада, и о распашке целинных участков, и о приобретении зерна для посева, чтобы восполнить ущерб, нанесенный двумя ужасными неурожайными годами, — маркиз испытывал странное ощущение, будто идет по какой-то не очень твердой почве, которая в любую минуту может провалиться у него под ногами.

В такие дни и часы совесть не давала ему покоя, ему казалось, будто процесс может возобновиться и ему все еще грозит опасность, что какая-нибудь не замеченная на предварительном следствии улика наведет на его след, будто разоблачающие слова, сказанные им на исповеди, могли каким-то загадочным образом запечатлеться на беленных известью стенах комнатки дона Сильвио и внезапно проступить на них, подобно огненному библейскому пророчеству на пиру Валтасара, чтобы непременно погубить его; будто «колдовство» дона Аквиланте, не удавшееся прошлый раз, может не сегодня завтра, при каких-то неведомых обстоятельствах, дать результат; будто все прочитанное им в книгах, которые давал ему кузен Пергола, было несостоятельным вымыслом, обманом и он напрасно успокоился относительно земной и загробной жизни!

Однажды утром ему пришлось спуститься вместе с Титтой и плотником в мезонин, чтобы посмотреть, нет ли там среди сваленной в первой комнате мебели каких-нибудь еще пригодных столов.

Он спустился туда спокойно, без малейшего опасения, что воспоминание о распятии, подаренном церкви монастыря святого Антонио, может разволновать его.

А вышел оттуда еще более потрясенный, чем если бы снова увидел вдруг на прежнем месте истекающую кровью фигуру, пригвожденную к большому черному кресту и завернутую в рваную простыню.

На пожелтевшей от времени стене пространство, которое прежде закрывало распятие, сохранило свой первоначальный цвет, и отпечаток креста и тела Христова получился таким четким, что казалось, контуры эти на желтом фоне стены сделаны искусной рукой художника, который почему-то не смог завершить рисунок и раскрасить его.

Позднее маркиз прекрасно понял, отчего так получилось. Но первое внезапное впечатление было таким сильным, что он целый день не мог избавиться от него.

В другой раз, войдя в комнатку, где он заперся однажды, чтобы пустить себе пулю в висок, он вспомнил сцену, которая произошла между ним и Сольмо, прибежавшей туда в поисках его. И ему померещилось, будто он снова видит ее перед собой — она пристально смотрит на него горящими глазами и говорит: «Я теперь ничто для вашей милости! Вы гоните меня, будто бешеную собаку. Что я сделала? Что я сделала?» Только теперь ему показалось, что тогда он не заметил страшного выражения этих глаз, которые как будто хотели сказать ему: «Я все знаю! Но я молчу! И ваша милость тоже верит, будто это я убила Рокко Кришоне?.. Я знаю! Но я молчу!»

Подозрение это никогда еще не возникало у него. Почему же оно пришло ему в голову сейчас?

Короткие письма, которые время от времени она присылала ему, как бы для того, чтобы напомнить, что жива, разве не означали: «Я все знаю! До сих пор я молчала. Но могла бы и заговорить. Разве вы не сказали мне, вспомните, ваша милость: „Было бы лучше для тебя и для меня, если бы это ты убила его!“ Что вы имели в виду?» Ему показалось, будто он слышит, как она говорит это!

И в тот день ему тоже стоило больших усилий прогнать это страшное подозрение. Возможно, из-за всего этого он и испытывал теперь тревожное ощущение, словно ступает по не очень твердой почве, которая в любую минуту может провалиться у него под ногами.

Он хватался за все, чтобы удержаться, и, как только немного успокаивался, начинал смеяться над своими страхами и сердиться на свои нервы.

А что нервы у маркиза были взвинчены, это видели все. Беда тому, кто делал хоть что-нибудь ему поперек! Да, к сожалению, это знали все: кормилица Грация, Титта, управляющий и батраки, инженер, каменщики и плотники, работавшие в Марджителло, и несчастные крестьяне, не умевшие пользоваться новыми плугами, хотя он и объяснял им и растолковывал, как это делается.

Вот уже две недели, как он не возвращался в Раббато, — еще и потому, что не хотел испытывать неловкости от визита к тетушке баронессе и от разговора с Цозимой. Теперь он уже не мог сказать ей: «Нет дождя!» Столько воды пролилось за два дня и две ночи! И земля уже «запенилась», зазеленела, спеша выгнать ростки разных трав, семена которых долго дремали в затвердевшей почве.

Но как было думать о свадьбе, когда шло строительство, за которым он должен был следить с утра до вечера, иначе его не успеют закончить к сроку, ведь скоро прибудут машины, кувшины и бочки, которые нужно будет расставить по местам.

Как было думать о свадьбе, когда столько забот о полевых работах, из-за которых ему приходилось без конца ездить из Марджителло в Казаликкьо, из Казаликкьо в Поджогранде: он хотел сам за всем присмотреть, сам все проверить! Разве мог он положиться на этих безмозглых крестьян, которые ничего не понимали или притворялись, будто не понимают, и выполняли его распоряжения наоборот, чтобы привести его в отчаяние и заставить орать!

Когда же, позавтракав с инженером или с кем-нибудь из акционеров, приехавших в Марджителло посмотреть, как идут дела, он выглядывал во двор и видел в какой-нибудь сотне шагов стены, уже подведенные под крышу, окна с крепкими решетками и ставнями, видел каменщиков, работавших внутри, слышал визг пилы, вжиканье рубанков, стук молотков плотников, ставивших двери, его переполняло чувство гордости и удовлетворения.

— Вы могли бы себе представить все это несколько месяцев назад?

— Просто чудо, маркиз!

Акционеры были несколько обеспокоены тем, как много уже истрачено денег. Деньги дал авансом маркиз, это верно, но все же они должны были вернуться к нему, хотя и постепенно, с их виноградников и оливковых рощ; пока же строительство поглотило больше средств, чем первые доходы, которые предполагалось получить! Да и можно ли было на них рассчитывать, полагаться?

— Мы взялись за очень крупное дело!

— Кто не рискует, тот не выигрывает! Что вы за люди!

Его сердило, что они еще сомневаются, видя перед собой это здание, выросшее словно по волшебству, в котором скоро заработают машины и пока еще пустые помещения которого заполнятся кувшинами и бочками, содержащими сокровища!

И чтобы ободрить сомневающихся, он водил их по зданию, среди нагромождения строительных материалов, заставлял подниматься по еще не убранным лесам, перешагивать через железные балки, через бревна, доски, инструменты каменщиков; то и дело останавливался и в сотый раз повторял объяснения, стараясь разжечь их воображение, чтобы они представили себе все так, как видел он, в полном порядке; прессы отжимают раздавленные оливки, и масло течет ручьями, сусло бродит в чанах и потом ударяет в голову. Разве что не нацеживал из бочек прозрачное вино и не протягивал им стаканы, предлагая попробовать!

— Так что же, дорогой племянник?

Наконец ему пришлось отправиться к тетушке, приготовившись выслушать упреки, которые она конечно же обрушит на него.

— Тетушка, дорогая!.. Как только освобожусь от этих забот, мы все сделаем быстро, в две-три недели.

— Все просто, скромно, без роскоши — так хочет Цозима.

— Это решает не она. У маркиза Роккавердина свадьба не может быть скромной, как у какого-нибудь захудалого дворянина!

— Я тоже так думаю. Но эта бедная девочка до сих пор не может поверить, что сбывается ее мечта. Она боится слишком рано радоваться своему счастью. И мне каждый раз приходится придумывать новую уловку, убеждая ее и ее мать принять то немногое, что мы с тобой стараемся им дать, чтобы они почувствовали, как изменилась их судьба. «Того, что у нас есть, нам достаточно. Теперь мы уже привыкли!..» А это ее знаменитое «Теперь!». Однако мне жаль другую девочку. Она говорит, что хочет постричься в монахини.

— Это теперь-то, когда собираются упразднить монастыри?

— Бог не допустит этого!

— Позаботимся и о ней. Цозима позаботится. Маркиза Роккавердина получит приданое и сможет распоряжаться любой суммой по своему усмотрению.

— Ты плохо знаешь ее. Ей будет казаться, что она злоупотребляет своим положением. Она необычайно деликатна, эта девочка. Недавно сказала мне: «Ему, должно быть, плохо с матушкой Грацией. Она человек преданный, любящий, совсем как настоящая мать. Но в таком доме, как у него, нужна женщина, которая умела бы…»

— Она совершенно права. С некоторых пор матушка Грация сдает, сдает. Совсем поглупела. Но разве я могу прогнать ее? Она закроет глаза в доме Роккавердина, бедняжка!

— Еще она говорила мне… Я должна сказать тебе об этом, чтобы ты разубедил ее; ты ведешь себя, по правде говоря, не так, чтобы она могла быть спокойна. Еще она сказала мне: «Если он идет на это только для того, чтобы сделать приятное своей тетушке (поскольку мне известно, какое участие вы приняли в том, чтобы этот брак состоялся), если он не питает ко мне таких же чувств, какие питаю к нему я, — голос ее дрожал, — оставим это! Я не хотела бы, чтобы он приносил такую жертву. Теперь!» Вечно это «Теперь!». Я отругала ее. Я ответила за тебя.

— Правильно сделали, тетушка.

— Было бы, однако, гораздо лучше, если б ты сам попытался убедить ее. Я не требую, чтобы ты в свои годы принялся изображать страстного влюбленного. Но можно так, а можно и этак, дорогой племянник! «Он немного диковат! — сказала я ей. — Ты укротишь его и быстро сделаешь другим».

Маркиз не знал, что ответить. Он чувствовал, что виноват. Его сердце оставалось совсем или почти совсем спокойным, когда он думал о Цозиме. Он испытывал только приятное чувство удовлетворения, не более того. Его душа не замирала, как случалось, когда неожиданно наплывали воспоминания, от которых у него закипала кровь, и он волновался, испытывая какое-то неопределенное чувство, он и сам не мог понять какое — то ли злобу, то ли сожаление.

Увидев, что она входит в комнату вместе с сестрой и матерью, он пошел ей навстречу и крепко пожал руку, которую она с волнением протянула ему.

— В деревне, должно быть, рай, — сказала маркизу синьора Муньос.

— Все распускается прямо на глазах, словно взрывается! — ответил маркиз.

— Давно пора! — воскликнула баронесса.

Кристина ничего не говорила. Она сидела рядом с креслами, где, положив мордочки на мягкие сиденья, прикрыв глаза, свернулись клубочком две оставшиеся в живых собачки баронессы, гладила их по головкам, и те, показывая, что им очень приятна эта ласка, слегка подрагивали и пригибались под ее рукой.

Маркиз отвел Цозиму в сторону и сказал почти шепотом:

— Хочу оправдаться.

— В чем же?

— В том, что вы подозреваете.

— Я ничего не подозреваю. Я боюсь. Это естественно.

— Вы ничего не должны бояться.

Глядя на нее и слушая ее, он еще яснее понимал, что виноват. И слова, сказанные однажды: «Вот женщина, которая мне нужна!», упреком сверлили его мозг.

— Немного терпения, — продолжал он. — Еще несколько месяцев. Я хочу освободиться от некоторых забот. Бывают дни, когда я просто теряюсь, так много дел, которыми мне приходится заниматься. Вам, наверное, по душе такая лихорадочная деятельность после моего глупого уединения.

— Я никогда не сетовала на это.

— Верю. Вы бесконечно добры. Хочу повеселить вас. Я решил дать ваше имя самой большой бочке нашего нового завода. Это принесет удачу предприятию.

— Спасибо! — ответила Цозима, улыбаясь.

— Это, наверное, глупая мысль…

— То, что делается всерьез, не может быть глупым…

Обрадовавшись такому ответу, он на мгновение умолк. Потом заговорил снова:

— Это правда, что ваша сестра думает постричься в монахини?..

— Не знаю. Возможно.

— Отговорите ее.

— Я взяла бы на себя большую ответственность.

— Я вам еще не сказал, но у меня есть такая идея. Я не хочу разлучать вас с матерью и сестрой. Мой дом достаточно велик, чтобы и они могли жить с нами.

— Я очень вам благодарна. Однако у мамы свой взгляд на вещи.

— Ее самолюбие не может быть задето приглашением жить в доме дочери.

— Наше положение вынуждает нас особенно заботиться о собственном достоинстве. Раньше я редко задумывалась, что скажут обо мне. Конечно, не следует обращать внимания на людскую злобу. Достаточно прислушиваться к собственной совести.

— Меня никогда не интересовало мнение других. Ведь я же Антонио Скирарди маркиз Роккавердина!

— Вам это позволено. Но такая семья, как наша…

— Семья Муньос не менее знатная, чем семья Роккавердина.

— Была!

— Кровь остается кровью. Имя кое-что значит.

— Гордость неотделима от способов отстаивать ее. Я думаю точно так же, как мама. Именно поэтому я и сказала баронессе то, что она, должно быть, передала вам, если я правильно поняла ваши первые слова. Будьте искренни, ради своего и моего блага. Все еще можно изменить.

— Когда маркиз Роккавердина связывает себя обязательством, то его слово…

— Вы можете заблуждаться. Речь идет не о тщеславии, не о том, чтобы сдержать или не сдержать слово… Я бы хотела услышать от вас…

Она говорила с трогательной робостью, хотя слова ее были совсем не робкими. От волнения, а также оттого, что приходилось говорить в присутствии баронессы, матери и сестры, голос ее звучал глухо.

Маркиз, восхищенный рассудительностью Цозимы, начинал понимать, что за этой благородной сдержанностью таится живой огонь, которому только сила воли не дает вырваться наружу.

В порыве чувств он взял ее за руки так стремительно, что она не успела остановить его, и произнес:

— Мне нечего больше сказать вам, Цозима, кроме того, что я крайне огорчен тем, что дал вам повод так говорить со мной!

Легкое пожатие ее красивых рук было ему ответом.

Цозима опустила глаза, и лицо ее порозовело.