Выйдя из переулка, где ютился дом кавалера Перголы, маркиз Роккавердина встретил дона Аквиланте с кипой бумаг под мышкой и толстой бамбуковой тростью, которую он держал так, точно она нужна была ему для опоры, хотя шел он уверенным, твердым шагом, покачивая головой на длинной шее, обвязанной большим черным платком, служившим ему вместо галстука. Он возвращался из претуры.
— О! Добрый день, маркиз! Какими судьбами в этих краях? А, понимаю! Значит, кавалеру действительно плохо?
— Совсем плохо!.. Вы не поверите — он исповедался!
Маркиз, еще не пришедший в себя от изумления и волнения, вызванного сценой, при которой он только что присутствовал, удивился, когда услышал в ответ:
— Это естественно. Так и должно было быть.
— Почему?
— Потому что все неглубокие убеждения легко сметаются при первом же ветре, который подует на них. Бедный кавалер прочел полдюжины псевдонаучных книг — он не раз ссылался на них во время наших споров — и как поверхностный материалист и атеист, столкнувшись с таинством смерти, сразу же стал самим собой — верующим католиком; скотиной он был тогда, скотиной и остался!.. Я провожу вас…
— Не понимаю, что вы хотите сказать.
— Коротко можно сказать так: вы живете спокойно, верите в церковь, в святую троицу, верите, что существуют ад, рай, чистилище, мадонна, ангелы, святые… Это удобно. Вы не подозреваете даже, что может быть какая-то другая, более истинная истина, чем та, которую проповедуют священники…
Маркиз, опустив голову, стыдясь, что у него никогда не хватало мужества искренно высказать свои убеждения, спросил:
— Какая же?
— Та, что была открыта миру Сведенборгом, апостолом Нового Иерусалима…
— А, понимаю! — с горечью воскликнул маркиз. — Выходит, ни в чем нельзя быть уверенным! Так можно голову потерять!
— Можно быть совершенно уверенным, маркиз.
— Короче, как, по-вашему, бог существует? Да или нет?
— Да, существует. Только не тот, о котором говорят священники.
— А рай? Ад? Чистилище?
— Конечно. Но они не такие, как их изображают церковь и богословы с их языческими выдумками, с их баснями для глупых баб! Всепожирающий огонь, вечные муки, видения, приносящие блаженство… Вы считаете, это серьезно?
— Можно голову потерять! — снова воскликнул маркиз.
— Напротив. Нет ничего утешительнее новой доктрины. Мы — хозяева своей собственной судьбы. Добро и зло, которые мы творим, определяют нашу будущую жизнь. Мы следуем от одного испытания к другому, очищаясь, возвышаясь… если мы способны самосовершенствоваться, одухотворяться…
— Понимаю… Вы уже не раз говорили мне об этом… Но как же уверенность? Где же уверенность, я вас спрашиваю?
— «Постучите, и отворят вам», — возвестил Иисус. Истину надо искать упорно, с чистыми и бескорыстными намерениями. Вы и все те, кто находится в вашем положении, не задумываетесь над этим. Вы во власти материального. Вы творите добро с единственным намерением заслужить себе местечко в раю; вы не совершаете зла — когда не совершаете — из страха перед адом и чистилищем… А уверенность? Она прежде всего в логике. Вы верите в абсурд. А почему верите? Потому только, что вам твердили: «Это так! А мы доказываем, что не так. Доказываем, обратите внимание!..» Этот бедный кавалер…
— Можно голову потерять!
Маркиз больше ничего не мог сказать. Кто же прав? Он хотел бы пожать плечами и вернуться к своему прежнему состоянию, вернуться хотя бы к тому времени, когда думал только о собственных делах и жил по-своему, пусть как дикарь, но спокойно, доверяясь только случаю, который до сих пор столько раз выручал его. Ах! Кузен Пергола так предал его своим отступничеством! А дон Аквиланте к чему клонил, рассуждая об этих своих «новых» доктринах? Слова! Слова! Слова!.. А ведь книги, которые он брал у кузена, казались ему такими убедительными! Почему он не может полагаться на собственный разум?
И он ночь напролет перечитывал те страницы, которые прежде особенно волновали его. Увы! Впечатление от них было совсем не то, что прежде. Теперь ему казалось, что утверждения эти были не слишком-то доказательны, что они ускользают от него, едва он пытается ухватить их. Он прерывал чтение, размышлял, рассуждал вслух, словно перед ним был кто-то, с кем он спорил, расхаживая взад и вперед по комнате, тщетно пытаясь побороть страхи, осаждавшие его со всех сторон, чтобы не только напугать, но и поглумиться над ним. Неумолимая ясность сознания вынуждала его восстать против самого себя: «Ну? Ты ведь обрадовался бы, если б оказалось, что бога нет! Ты был бы доволен, если б оказалось, что душа не бессмертна! Ты отнял жизнь у божьего создания, ты сгубил в тюрьме невинного человека, а хотел бы жить спокойно, будто не совершил ничего плохого! Но ты же видишь: все время кто-то пробуждает в глубине твоей души угрызения совести, хотя ты сделал все, чтобы заткнуть себе уши и не слышать ее голоса. И этот кто-то не остановится, не успокоится, пока ты не заплатишь свой долг, пока не искупишь свою вину еще здесь, на земле!»
Он говорил и страшился своего голоса, который казался ему чужим, говорил и склонял голову, словно этот кто-то без обличья, без имени, громадой возвышавшийся над ним, подобно какому-то жуткому, загадочному призраку, заставлял его вновь подчиняться той могучей силе, что однажды ночью, когда на улицах завывал ветер, погнала его к дому дона Сильвио, чтобы исповедаться и освободиться от мучившего его кошмара. А теперь, что же ему делать теперь? Принять вину на себя, как велел дон Сильвио? Сейчас это казалось ему бессмысленным. Нели Казаччо умер в тюрьме. Никто, кроме него, маркиза, не вспоминал больше о Рокко Кришоне! Что же ему было делать? Пойти и броситься к ногам папы, чтобы получить отпущение грехов и наложить на себя епитимью! О! Он больше не в силах был так жить…
И он снова восставал против самого себя: «Гордыня ослепляет тебя!.. Не хочешь запятнать имя Роккавердина!.. Лиходеев! Вот так! Ты хотел бы по-прежнему обманывать всех, как обманул людской суд!.. Ты изгнал из своего дома Христа, который докучал тебе, потому что служил укором!.. Вот до чего ты дошел! Он, да, он давил на тебя, не давал покоя… И будет преследовать тебя до последнего часа и неотвратимо разоблачит твое лицемерие!.. Что ты можешь сделать против него?»
Резким движением он сбросил со столика эти книги, которые больше не в силах были убедить его, казались теперь глупой мистификацией, и замер, обхватив голову руками, уставившись широко раскрытыми глазами на постель, на которой видел в последнее время только скверные сны и на которой теперь уже не сможет уснуть, пока не искупит свою вину и не заслужит прощение господне. Он изумлялся тому, что дошел до такого состояния, словно внезапно налетевший вихрь перевернул все в нем. Ему казалось, что время пронеслось с невероятной быстротой и за несколько часов он постарел на двадцать лет. Хотя ничего не изменилось вокруг него. Все вещи в комнате оставались на своих местах, он смотрел на них, пересчитывал… Нет, ничего не изменилось. Только он стал другим. Почему? Почему его кузен, почувствовав приближение смерти, отказался от своих убеждений? Какое ему дело до него? А может быть, это была слабость скорее физическая, нежели душевная?
Подняв с пола одну из книг, он полистал ее и снова углубился в чтение, злясь, что не находит в этих рассуждениях той убедительной и определенной очевидности, которая поначалу немного взбудоражила его, а потом, утешив и успокоив, заставила смотреть на мир и на жизнь оптимистически, что было для него совсем необычно. Энергия и материя, больше ничего… И вещи, которые сами собой возникали из чрева космической материи, постепенно, по мере долгой, медленной эволюции от атома к человеку… И организмы, которые совершенствовались в результате беспрестанного и бесконечного движения от минералов к растениям, от ощущения к инстинкту и человеческому разуму… И все это без вмешательства сверхъестественных сил, без чудес, без бога!.. Материя, которая, распадаясь, приобретала новые формы, новые силы…
Ах! Он дал легко убедить себя, потому что его устраивало, что все обстоит именно так! И он никогда не был убежден до конца! Нет! Нет! Как искупить вину? Напрасно было обманывать самого себя, он должен искупить свою вину! Ему казалось невероятным, что он способен был произнести это слово — искупить! Но он чувствовал себя побежденным. Он больше не мог! Его воля, его гордость, его смелость внезапно рухнули, словно паруса под чудовищным напором ветра. С некоторых пор что-то подтачивало его силы, он уже заметил это… Он пытался воспротивиться этому, противостоять… Не сумел!.. Нужно было искупить вину! Нужно искупить!
Тишина пугала его. На улице застонал кот — жалобно, почти что человеческим голосом: то как плачущий ребенок, то как смертельно раненный человек. Стон то удалялся, то приближался, звучал то громче, то тише, протяжнее. Недобрый знак, думалось маркизу, хотя он знал, что это любовный зов.
И никуда ему было не деться от этого стона, как ни старался он отвлечься от него или, скорее, слить с ним воедино стенавший в его душе внутренний голос, в то время как перед его взором проходили — то поодиночке, то все сразу — скорбные фигуры жертв его ревности, его гордыни, его упрямства: Рокко Кришоне, Агриппина Сольмо, дон Сильвио Ла Чура, Цозима, Нели Казаччо. Вот Рокко, смуглый, с густыми черными волосами, с проницательными черными-пречерными глазами, с неукротимой мужественностью в голосе и жестах, и все же такой преданный ему, гордый тем, что его называют «маркизов Рокко», повторяет слова, сказанные в тот день: «Как вашей милости будет угодно!» Вот Агриппина Сольмо, кутающаяся в свою накидку из темного сукна, уходит прочь в слезах, но с мрачным упреком, почти с угрозой во взгляде. Вот дон Сильвио Ла Чура, вытянувшийся в гробу, с заострившимся носом, с глазами, провалившимися в зачерненные смертью глазницы, с навсегда запечатанным ртом, — такой, каким он с радостью увидел его, стоя в толпе возле ограды клуба. Вот Цозима, бледная, увядшая, со своей грустной, покорной улыбкой, все еще не смеющая верить в будущее счастье, со своим надоевшим «Теперь!», которое в этот момент казалось ему пророческим: «Теперь! Теперь!..»
Хватит ли у него смелости связать ее жизнь со своей теперь, когда он чувствовал себя во власти какой-то мстительной силы, против которой он ничего не мог сделать?.. Нет, нет! Он должен искупить свою вину, искупить совсем один, и не создавать себе еще один укор совести, обрекая это доброе создание на неминуемую гибель!
Неминуемую!.. Он не знал ни откуда она придет, ни от кого, ни как, ни когда. Но он больше не сомневался, что разоблачающее слово будет произнесено, что возмездие рано или поздно падет на него, если он добровольно не наложит на себя епитимью и не будет ее выполнять до тех пор, пока не почувствует себя очищенным и прощенным. Дон Сильвио сказал ему: «Помните! Бог справедлив, но неумолим! Он сумеет отомстить за невинного. Пути его неисповедимы!» И вместе с этими словами он снова услышал шум ветра, рвавшего ставни, с воем и свистом метавшегося по переулку.
Он не решался даже подняться с кресла, испытывая странное ощущение, будто его комната превратилась в замурованную со всех сторон тюремную камеру, куда его бросили умирать от ужаса и изнеможения, как несправедливо умер вместо него Нели Казаччо. Он льстил себя надеждой, что избежал людского и божьего суда, как только присяжные вынесли свой вердикт, а дон Сильвио вынужден был молчать поначалу из-за своего долга исповедника, а потом из-за смерти; когда сам он вообразил, будто избавился от бога, от веры в загробную жизнь и обрел покой, благодаря разглагольствованиям и примеру кузена Перголы… И вдруг!.. Или все это ему приснилось?.. Или он продолжал видеть сон наяву?
Он услышал, как зачирикали воробьи на крышах, различил сквозь неплотно прикрытые ставни балконной двери слабый свет зари, и ему показалось, что он на самом деле пробудился от какого-то кошмарного сна. Он распахнул дверь на балкон, вдохнул всей грудью утреннюю свежесть и почувствовал, что по мере наступления дня его заполняет приятное ощущение благополучия. Воробьи, весело чирикая, скакали друг за другом по крыше. Ласточки щебетали возле водосточных труб, на которые подвесили свои гнезда, в домах послышались первые звуки, в переулке начиналась обычная жизнь. И солнце, уже золотившее верхушки колоколен и куполов, медленно и величаво струило свой свет на крыши, приближало далекие холмы и горы, красивой дугой огибавшие эти холмы, что уменьшались и терялись в бескрайней долине, покрытой всходами, сверкающими в тенистых местах росой.
Когда совсем разгорелся дневной свет, печальные призраки, мучившие его ночью, окончательно исчезли. И едва он снова представил себе кузена Перголу в белом нитяном колпаке, натянутом на самые уши, с обернутым пластырями горлом, обмотанным серым шерстяным шарфом, сидящего в постели, опираясь на гору подушек, с багровым лицом и опухшими глазами, то смех, который он подавил тогда в комнате с горящими свечами в канделябрах из позолоченного дерева, стоявших возле ларцов с мощами и серебряного вервия Христа бичуемого, тот смех, подавленный не столько волнением, сколько из-за присутствия опечаленной жены и детей кузена, теперь неудержимо вырвался из его груди, когда он увидел голубое, светлое небо, купола, колокольни, дома Раббато, поля, холмы и не было в нем никакой горечи разочарования, словно он понял наконец, что переусердствовал, малодушно поддался впечатлению! И он с удовлетворением глубоко вздохнул всей грудью!