Мария, новая служанка, вышла навстречу маркизу, чтобы сообщить:

— Синьора маркиза легла в постель после полудня. Ей немного нездоровится. У нее очень болит голова.

— Почему не послали за ее матерью?

— Она не захотела.

— Спит?

— Нет, ваша светлость, она не спит. Думаю, у нее небольшая температура. Ничего страшного… Сейчас принесу лампу. Она хотела побыть в темноте.

Мария пошла в комнату впереди него.

— Что случилось? — спросил он, наклоняясь к маркизе.

— Не знаю. Мне вдруг стало плохо. Сейчас вроде бы лучше, — смущенно ответила маркиза.

— Послать за доктором?

— Не нужно.

— Тогда предупрежу его, чтобы пришел завтра утром, пораньше.

— Не нужно. Мне лучше.

Он сунул руку под одеяло, чтобы пощупать пульс. Но маркиза, силясь улыбнуться и отодвигаясь, не дала коснуться руки, и маркиз потрогал ее лоб.

— Да у вас жар!

— Это тепло постели, — ответила она.

— Она ела что-нибудь? — спросил маркиз служанку.

— Нет. Бульон на кухне готов.

— Выпейте хотя бы чашку. Вреда от этого не будет, — с мольбой в голосе попросил он маркизу.

— Потом, может быть.

— Принести бульон, — приказал он служанке. — Лучше, если вы выпьете его сейчас же, — добавил он, снова кладя руку на лоб жены.

Она не ответила и закрыла глаза.

— Свет вам мешает?

— Немного.

Маркиз взял лампу, перенес ее на столик подальше, прикрыл абажуром, отчего комната погрузилась почти в полную темноту, и остановился возле кровати, ожидая, пока служанка принесет бульон.

— Вас знобило? — спросил он после долгого молчания.

— Нет.

Он опять помолчал. Потом сказал:

— Вы могли по крайней мере послать за матерью.

— Из-за такого пустяка?

Он взял чашку из рук служанки.

— Тут совсем немного. Выпейте, пока не остыл.

Маркиза приподнялась на локте и не торопясь выпила бульон.

— Спасибо! — поблагодарила она, опускаясь на подушку.

Он смотрел на нее с большим беспокойством. Ему казалось, что вот-вот должно произойти еще что-то ужасное, и это беззащитное, ни в чем не повинное создание вынуждено будет расплачиваться за него. Необычайная для него нежность, проявившаяся в обхождении и голосе, объяснялась именно этой тревогой.

И пока он стоял так, слегка склонившись, положив руки на спинку кровати, и молча пристально смотрел на маркизу, она думала о том жесте и горестном выражении его лица, которые видела утром, когда он собирался в Марджителло, и которые глубоко взволновали ее.

Она думала также о корзине и письме, которые прибыли в этот день из Модики. Их принес молодой пастух, специально посланный в Раббато.

— Кто вас прислал? — спросила она, хотя поняла уже, от кого могли быть письмо и корзина.

— Моя тетушка Спано… Сольмо называли ее тут. Она целует руки вашей милости.

Маркиза, услышав это имя, почувствовала волнение.

— Маркиз в деревне. Подождете его? — спросила она.

— Подожду, чтобы получить ответ. Моя тетушка хочет получить ответ. Она говорит, ваши светлости должны извинить ее за дерзость. Это качикавалло. Здесь такой сыр не делают, поэтому она взяла на себя смелость…

— Хорошо. Вы устали? Поешьте немного.

И, приказав служанке накормить его на кухне, она со все растущим волнением посмотрела на это письмо, брошенное на столик, будто оно обжигало ей пальцы.

Что нужно было той? Почему она напоминала о себе? Ей показалось, будто она вдруг увидела, как та снова ходит по этим комнатам, где почти десять лет была абсолютной хозяйкой и безраздельной властительницей сердца маркиза, чего ей, жене, не удавалось добиться. Ей показалось, будто это письмо и эта корзина таят в себе какой-то обман, который поможет той женщине опять занять свое прежнее место и выгнать отсюда ее, законную супругу маркиза. И она с неприязнью смотрела на корзину, в которой могло скрываться что-нибудь колдовское. Она вспоминала разные истории, слышанные от крестьянок (тогда они вызывали у нее лишь недоверчивую улыбку), истории о снадобьях, запеченных в пироге или в яичнице, от которых у человека начинается какая-нибудь мучительная болезнь, приводящая к медленному изнеможению и к смерти, или вспыхивает страсть, граничащая с безумием. Нет, она не допустит, чтобы маркиз попробовал этот качикавалло, и сама не притронется к нему. Кто знает?! Ведь многое из того, что поначалу кажется выдумкой, оказывается правдой. Иначе не стали бы рассказывать подобные истории. И постепенно она так прониклась этим подозрением, что почти поверила в него. Она чувствовала, как сквозь прутья корзины выходят какие-то зловредные токи, заключенные в ней, опутывают ее и заражают кровь, отравляют саму ее жизнь. Она хотела вскрыть письмо, нет, разорвать его, не читая, потому что даже слова его могли обладать какой-нибудь пагубной силой, но удержалась. И приказала служанке убрать корзину и письмо подальше в кладовую.

— Что сказал тебе этот человек? — спросила она служанку.

— Он сказал, что его тетя постоянно вспоминает хозяина и благословляет его.

— И больше ничего?

— Сказал, что она хотела бы приехать и поцеловать ему руки и когда-нибудь приедет. И спросил, родился ли сын у хозяина.

— Какое ему дело?

— Он так спросил.

— А у нее есть ребенок… у его тетушки?

— Хотите, ваша светлость, чтобы я узнала?

— Нет.

Но когда служанка вынесла корзину и письмо, маркиза снова задумалась о вопросе, который казался ей таким же коварным, как и подарок, и письмо. И все утро она не могла отделаться от этих мыслей, все утро так и стояла у нее перед глазами Агриппина Сольмо, какой она видела ее мельком два или три раза много лет назад. Тогда она позавидовала ей, чувствуя ее превосходство над собой — та была моложе и красивее, — но завидовала без злобы и ненависти, потому что понимала тогда, что она не виновата, если маркиз пожелал взять ее к себе в дом. Тогда она даже сочувствовала бедной девушке! Нищета, уговоры маркиза… Как тут не согрешить! Иной раз она даже восхищалась ее преданностью, полнейшей покорностью и почти невероятным бескорыстием. Об этом все говорили. А потом? Цозима вспомнила о подозрении баронессы, считавшей, что Сольмо убила своего мужа, вспомнила, как облегченно вздохнула старая синьора, когда Сольмо уехала из Раббато со вторым мужем. «Мне просто не верится, дочь моя! — воскликнула она. — Ты избавилась от сильного врага!» Но в те дни она, Цозима, была преисполнена иллюзий и надежд, и слова баронессы показались ей преувеличением. Однако… Однако теперь она находила, что в словах этих была далеко не вся правда. Она вновь столкнулась со своим самым опасным врагом, невидимым, но присутствующим в этом доме, где, как ей казалось, она господствует безраздельно и беспрекословно. Она вновь обнаружила его у самого сердца маркиза и поняла, что мешало ей, жене, проникнуть в это сердце… И вот она опять тут. Явилась издалека с подарком и письмом, чтобы укрепить свою власть, опасаясь, вероятно, что она ослабела. Явилась, наверное, для того, чтобы пустить в ход свои смертоносные чары против нее, конечно же против нее!

Бродя из комнаты в комнату, сжимая руки, разговаривая сама с собой, замирая временами от страха, что кто-нибудь наблюдает за ней, готовая разрыдаться, она сопоставляла все это с отношением маркиза к ней и находила в нем ясное подтверждение тому, о чем думала и во что не хотела бы верить. Но как же не верить? О господи! Что она такого сделала, чтобы заслужить такое наказание? Разве она не отказывалась от прекрасной мечты своей юности? Разве не смирилась с мыслью, что умрет в своем печальном доме, где теперь, ей казалось, она нисколько не страдала по сравнению с тем, как страдает тут, среди роскоши и богатства, от которых она только сильнее ощущала безутешность своего бедного сердца.

Какая-то вялость охватила ее в тот момент, железный обруч сдавил ей виски, он сжимал их и теперь, когда маркиз в полумраке комнаты, положив руки на спинку кровати, не решался расспрашивать ее, и ей хотелось крикнуть ему: «Письмо там! Корзина там!», как будто маркиз молчал и склонялся над ней в ожидании этого признания, потому что уже все знал!

Она широко открыла глаза, пристально посмотрела на него и глухим от волнения голосом спросила:

— Видали пастуха, приехавшего из Модики?

— Нет. Что ему нужно?

— Об этом он скажет сам, он еще привез письмо. И корзину.

А! — сказал маркиз, нахмурившись.

— Письмо и корзина в кладовке.

Маркиз в ответ пожал плечами.

— Если бы я попросила вас… — начала маркиза, с трудом произнося слова от волнения. Потом остановилась на миг и сразу же продолжила: — Ах, какая же я глупая!.. Я не хочу, чтобы мне отказывали! — И она разрыдалась.

— Цозима!.. Цозима! Что случилось?.. Не скрывайте от меня ничего! — воскликнул ошеломленный маркиз.

— Это вы, вы что-то скрываете от меня! — проговорила она сквозь рыдания.

Она приподнялась, села в постели и, сдерживая слезы, повторила:

— Да, да! Вы что-то скрываете от меня!.. Разве вы обращаетесь со мной, как с женой? Даже не как с подругой! Подруге часто доверяют все, просят утешения или совета. Но я здесь чужая, я ничего не должна знать и, значит, вынуждена страдать от неведения. О, я говорю не о себе, я беспокоюсь не только о себе! Вы тоже страдаете, я вижу! Вы же все время настороже! Каждый мой вопрос, больше того, каждое мое слово разве не вызывают у вас какие-то подозрения? Вы думаете, я не заметила этого? Давно уже! Если бы я не любила вас, я бы не обращала на это внимания. Если бы не любила, не мучилась бы, ломая себе голову: «Это все из-за меня? Чем я могла так не угодить ему?» Если уж и было такое, то невольно. И вы должны были бы сказать мне об этом… Если же вы совсем разочаровались во мне, тоже должны были бы сказать… Я не хотела обманывать вас. Это вы пришли ко мне, когда у меня уже не было никаких иллюзий, когда я уже ни на что не надеялась!..

— О маркиза! О Цозима!

— Зовите меня только Цозима! Маркизой Роккавердина я так и не смогла стать!

— Не говорите так!

— Я вынуждена так говорить!.. Вы хотели бы, чтобы я поверила, к примеру, что известие об этой корзине и этом письме не произвело на вас никакого впечатления. Какое именно — не знаю. Вы пожали плечами. Но это еще ничего не значит. По этому жесту нельзя догадаться, о чем вы подумали тогда и о чем думаете сейчас… Позовите Марию, пусть принесет вам письмо… Может быть, в нем содержится что-нибудь такое, что может очень обрадовать вас… взволновать или отвлечь от действительности, которая, похоже, тяготит вас… Если я окажусь препятствием… О! Я — былинка, которую вы можете отбросить, всего лишь дунув на нее!.. Вы знаете это!.. Вы знаете это!..

Голос ее, в котором поначалу звучала горестная ирония, потом задрожал, ослабел, и она разрыдалась. Последние слова она произнесла с трудом, заливаясь слезами и закрыв руками лицо.

— Да скажите же мне правду! Что вам такого наговорили? Скажите мне правду!

Маркиз не мог поверить, что этот взрыв ревности, этот крик измученной души вызван лишь корзиной и письмом! Он вообразил, что в его отсутствие произошло что-то непредвиденное, что-то страшное, и поэтому продолжал настаивать: «Скажите мне правду! Скажите мне правду!» Судорожно сжимая лоб руками, он направился к двери и закрыл ее на задвижку, чтобы Мария, еще не привыкшая стучать, не вошла в комнату неожиданно, вернулся к кровати и, ласково гладя маркизу по голове, шепотом стал умолять ее успокоиться.

— Вы возбуждены… У вас, наверное, жар… Вы — препятствие? Как вы могли сказать такое? Препятствие чему?.. О, я не хочу обидеть вас мыслью о том, что вы ревнуете к тени. Это было бы недостойно вас… Вы плохо думаете обо мне. Эта корзина?.. Я велю выбросить ее со всем содержимым. Это письмо?.. Я не стану читать его, брошу в огонь, не распечатывая. Вы должны были бы прочитать его, чтобы понять, что ошибаетесь… Что я могу скрывать от вас? Вся жизнь моя у вас на глазах… Я не любезен, я знаю. Я даже груб в обхождении. Маркиз-крестьянин — так называл меня когда-то дядя дон Тиндаро. И я горжусь этим, признаюсь вам. Я мог бы жить, ничего не делая, как многие другие, даже лучше многих других… А я тружусь, как крестьянин. И вам тоже следовало бы гордиться этим. У меня также могли бы быть глупые амбиции, как у многих других, и даже больше, чем у других… Вы же видели: я не захотел быть мэром, чтобы оставаться крестьянином. Кузен Пергола злится на меня; доктор Меччо честит меня в клубе, в аптеках, повсюду… Он даже называет меня чучелом и шутом! Какое мне дело до всего этого! Но вы, вы, Цозима, не должны судить обо мне, как дядя дон Тиндаро, как кузен Пергола, как доктор Меччо!.. Да, у меня заботы… дела… Это все вас не касается… Это все уладится. Может быть, я придаю слишком много значения некоторым трудностям, некоторым событиям… Мне снова говорил это на днях дон Аквиланте… Но даже он не понимает меня. Вся моя жизнь такова. Я не могу оставаться без дела, не могу остановиться… Если родится сын — а я надеюсь, что он родится, — ему не придется говорить, что его отец был бездельником, кичившимся своим титулом маркиза. И если он не захочет быть маркизом-крестьянином, как я, если захочет жить совсем по-другому… он не сможет сказать, что я запятнал имя Роккавердина, он не сможет сказать…

И, продолжая говорить с горячностью, удивлявшей его самого, маркиз чувствовал, что он заговаривается, что старается побороть свой злой рок, который всякий раз, когда ему казалось, будто он совсем потерял власть над ним, вновь напоминал ему о себе; который неумолимо возникал снова и снова, когда ему представлялось, что он уже совсем далеко; который устами других людей (как это было в тот же день в Марджителло) или голосом собственной совести (когда он, уйдя с головой в муниципальную борьбу, в свои дела, изменив образ жизни, начинал думать, будто избавился от навязчивых воспоминаний) опять тревожил его и лишал покоя!.. Выходит, время, обстоятельства совсем ничего не значат!.. И голос его становился мягче, теплее при мысли, что это слабое создание, рыдающее на подушках от любви к нему, просило взамен лишь немного нежности, доброго слова, ласки. А это так мало, почти ничего!.. Ах! Было что-то такое, отчего леденело его сердце, отчего немел язык, а сам он держался грубо и резко именно тогда, когда ему хотелось выглядеть совсем не таким, каким он казался из-за того, что не находил нужных слов, не позволял себе лишней ласки… И Цозима поэтому, должно быть, думала, будто он ничего не замечает, остается равнодушным к ее волнениям, ее страданиям и будто прошлое… Ах, если бы Цозима знала, как он проклинал каждый день это прошлое!.. Если бы она только знала!..

И он продолжал говорить и говорить, не замечая, что постепенно голос его утрачивает нежность и мягкость и слова звучат все тверже, — ведь ему приходилось думать сразу о многом, приходилось делать над собой большое усилие, чтобы устоять против внезапного искушения выкрикнуть маркизе: «Я объясню вам. Я скажу. Все скажу!» — искушения произнести эти слова вместо других, ничего не значащих, ничего не объясняющих.

— Послушайте, Цозима!.. Выслушайте меня хорошенько. Я не могу видеть, как вы плачете, я не хочу, чтобы вы когда-нибудь еще плакали! Никогда, слышите, никогда больше я не хочу видеть ваших слез. Вы — маркиза Роккавердина… Будьте смелой и гордой, как и я. И никогда больше, никогда, никогда не говорите, что сомневаетесь во мне, что не чувствуете моей любви. Вы очень обижаете меня этим. Я этого не потерплю… Ревность — удел глупых баб. Ревность к прошлому — еще хуже… Мне необходимы спокойствие, мир. Поэтому я счел вас достойной этого дома. И думаю, не ошибся… Я понимаю, что вам нездоровится. Может быть, у вас жар… Завтра я пошлю за доктором… и за вашей матерью, а она женщина весьма разумная и сможет дать вам правильный совет, я уверен… Но вам не нужны ничьи советы, кроме моих. Вы должны верить в меня… И пусть это будет последний наш разговор на столь неприятную тему. Если вы любите меня, будет так! Если не хотите огорчать меня, будет так!

Под конец его голос зазвучал так сурово, что маркиза, почти напуганная, перестала плакать. И, провожая его взглядом, пока он, опустив голову, нахмурившись, заложив руки за спину, ходил взад и вперед по комнате мимо кровати, она не удержалась и жестом подозвала его.

— Простите меня! — сказала она. — Никогда больше! Никогда!

— Посмотрим! — сухо ответил маркиз.