Наутро весь Раббато уже знал о внезапном сумасшествии маркиза.

— Как же так? Как же так?

Дядя дон Тиндаро последним узнал о случившемся. Никто не позаботился сообщить ему. Его останавливали на улице и расспрашивали о подробностях — ведь столько всего болтали! — и удивлялись, когда кавалер уверял, что ничего не знает и спешит как раз для того, чтобы убедиться, — это казалось ему невероятным, ведь маркиз, его племянник, такой уравновешенный человек! — бредит ли он в лихорадке или это и в самом деле сумасшествие. На площади святого Исидоро его встретил нотариус Мацца:

— Так это верно? Какое несчастье!

— Я знаю об этом еще меньше вас. Я живу, так сказать, на другом полюсе. Хочу сначала увидеть его своими глазами.

— Он хотел убить маркизу…

— Ну, это уж слишком!..

— Он принял ее за Сольмо… Вспыхнул огонь, что скрывался под пеплом.

— Да бросьте! Каноник Чиполла придумал еще большую глупость: «Виноват дон Аквиланте, это он задурил маркизу голову своим спиритизмом, вызывая Рокко Кришоне!»

— А что, может быть, и так, кавалер! Очень может быть! Действительно, маркиз как будто признается в том, что убил его…

— В бреду — а я уверен, что у него сильный жар, — нередко всякую чушь говорят!

— Дай-то бог, дорогой кавалер!.. Только крестьяне, которые вместе с кучером Титтой догнали его на дороге в Марджителло…

— На дороге в Марджителло?

— Ну да! Он убежал из дома с ружьем… Так вы вообще ничего не знаете! И там, подбежав к изгороди из кактусов, выстрелил прямо туда, где был убит Рокко Кришоне, и закричал: «Собака! Предатель! Ты же поклялся! Собака! Предатель!» Чудо еще, что на этот раз он не убил Титту! Им пришлось закутать его, они сняли с себя куртки — больше ничего под рукой не оказалось, чтобы он не ушибся. Спиритизм? Очень может быть!.. Вот увидите, дон Аквиланте тоже сойдет с ума!

— Прямо как во сне!

— Бедная маркиза! И года не длилось ее счастье!

Им пришлось долго стучать, прежде чем открыли дверь, которая была заперта, чтобы толпа любопытных не ворвалась в дом.

— Но как же так! Как же так! — повторял дон Тиндаро в гостиной, где маркиза в третий раз упала в обморок именно в тот момент, когда он вошел туда вместе с нотариусом.

Никто из присутствующих не ответил ему. Синьора Муньос и Кристина с помощью кавалера Перголы понесли в спальню маркизу, которая выглядела покойницей: руки безжизненно повисли, глаза закрыты, лицо белое, как стена.

— Но как же так? Как же так?.. Доктор!

— Он там, в кабинете, — ответил доктор Меччо. — Буйное помешательство! Помните, нотариус, в клубе в тот раз? Помните, да? Что вы теперь скажете?

И он прошел вслед за женщинами в спальню, чтобы оказать помощь потерявшей сознание маркизе.

Из коридора дон Тиндаро и нотариус услышали вопли маркиза, хотя дверь кабинета была закрыта. Кавалер Пергола подошел к ним:

— Нужна бы смирительная рубашка!.. Да где найдешь ее в этом отвратительном городе?.. Пришлось привязать к креслу… Руки и ноги! Кто бы мог подумать!..

Дядя дон Тиндаро не решался двинуться дальше, придя в ужас при виде несчастного маркиза. Всклокоченный, с пеной на губах, он бился, мотал головой, таращил глаза, вопил что-то нечленораздельное — он был почти неузнаваем! Крепкие веревки удерживали его. Титта и мастро Вито Ночча, сапожник, держали с двух сторон скрипевшее кресло и время от времени вытирали пену, которая стекала с губ на подбородок и грудь умалишенного.

— Но как же так? Как же так?

— Это произошло внезапно! — объяснил кавалер Пергола. — Он уже несколько дней жаловался, что у него что-то вбито в голову, гвоздь, говорил, вколочен в лоб… Болезнь делала свое дело, делала потихоньку… Теперь понятно… — продолжал он в ответ на вопросительный жест своего тестя. — Это он убил его, из ревности!..

— Непостижимо! — воскликнул нотариус Мацца.

— Напротив, теперь все становится ясно, — сказал кавалер Пергола.

И они замолчали, глядя на маркиза, который ни на минуту не переставал мотать головой и таращить глаза, издавая монотонные вопли: «A-а! A-а! О-о! О-о!», испуская пену изо рта и произнося в промежутках между воплями слова, свидетельствовавшие о кратких просветлениях помутившегося разума.

— Вот он! Вот он!.. Прогоните его! A-а! A-а! О-о! О-о!.. Молчите! Вы исповедник!.. Вы не должны говорить! Вы покойник!.. Вы не должны говорить… Никто не должен говорить! A-а! A-а! О-о! О-о!

— Все время так! — сказал Титта, тараща глаза.

— Все время так! — подтвердил мастро Вито. — А неделю назад он проходил мимо моей мастерской, здесь поблизости, остановился у порога. «Молодец! С утра пораньше уже за работой, мастро Вито!» — «Кто не работает, тот не ест, ваша светлость!» — «Господи, как же мы ничтожны!»

Несмотря на то что ужасная новость вызывала сострадание к несчастному Нели Казаччо, несправедливо осужденному и умершему в тюрьме, вот уже два дня как люди жалели, каждый по-своему, сошедшего с ума маркиза, только Цозима оставалась неумолимой, несгибаемой, глухой ко всем уговорам.

— Нет, мама, я не могу простить!.. Это было бесчестно, так бесчестно!.. Неужели ты не понимаешь? Он так любил ее, что даже на убийство пошел из-за нее!.. Я же тебе говорила! Я ничего не значила для него, ничего не значила!

— Но что станут говорить о тебе?

— Какое мне дело, что станут говорить! Я хочу уйти отсюда! Ни на один день больше не останусь в этом доме… Мне страшно здесь!

— Это тоже безумие! Ты — жена! А он несчастный человек, он болен…

— У него столько родственников, пусть они заботятся! Над этим домом висит проклятье! Я чувствую, что умираю здесь. Ты хочешь, чтобы я умерла?

— О Цозима!.. Иисус Христос велит нам прощать врагов наших.

— Ты лучше помолчи!.. Тебе не понять этого! — сердито ответила она сестре. — Если вы не хотите, чтобы я вернулась домой…

— Дитя мое, что ты такое говоришь?!

— Даже на убийство пошел… из-за нее!

Она не могла успокоиться. Сердце ее было теперь переполнено ненавистью, как всего несколько дней назад было исполнено любви. Кровь ее превратилась в желчь. Ах! Теперь она с еще большим основанием должна была завидовать той, которая могла гордиться, узнав, что ее так любили! Она чувствовала себя униженной, смертельно раненной в самое чувствительное место — была задета законная гордость женщины, создавшей культ из своей первой и единственной страсти и столько лет втайне страдавшей без всяких иллюзий и надежд. Почему она не прислушалась к своим сомнениям? Почему поддалась на уговоры баронессы и матери? Она не была бы, как теперь, маркизой Роккавердина только по имени! Ничто, ничто больше не могло вознаградить, утешить ее! И теперь она должна притворяться на людях? Выслушивать сочувствия? О, кто знает, сколько женщин сейчас смеется над ней! Все те, кто хотел бы оказаться в этом доме на ее месте! Многие, она знала это. Нет, нет!

Теперь все было кончено! Если даже маркиз вылечится, то никогда не залечится страшная рана, открывшаяся в ее сердце! Несколько дней назад она еще могла утешаться, давать обмануть себя добрыми словами, видимостью. Теперь это невозможно! Она должна считать себя чужой в этом доме, которому даже появление законной супруги не смогло вновь ниспослать благословение… Матушка Грация, бедная старушка, ошиблась!

Неколебимая в своем решении уйти, она отвечала:

— Сегодня вечером, поздно, когда никто не заметит, я уйду в чем я есть!.. Напрасно, мама, ты не сможешь переубедить меня!

— Если бы ты только увидела его, ты бы сжалилась!

— Бог справедлив! Это рука господня карает его!

— Бог покарает и тебя за то, что ты не исполнила свой долг… Я не узнаю тебя, Цозима. Ты, такая добрая!

— Это он сделал меня злой. Он испортил меня, превратил в человека без сердца! Тем хуже для него!

Синьора Муньос, крайне опечаленная еще и этим безумием — только так она расценивала упрямство дочери, — решила поговорить с дядей Тиндаро и кавалером Перголой.

Старик ответил резко:

— Это она так благодарит за добро, которое он ей сделал?

Кавалер Пергола пожал плечами, тихо выругался и спросил:

— А дом, на кого она оставляет дом?

— Она уходит отсюда, как и пришла! — с вызовом ответила синьора Муньос, которая почувствовала вдруг, как вскипела в ней вся гордость благородных семейств Муньос и Де Марко — в девичестве она была Де Марко, — чьи имена она носила.

Тем не менее она снова принялась уговаривать дочь:

— Подумай как следует. На тебе такая ответственность.

— Я хорошо подумала! — ответила Цозима.

— Посоветуйся со своим духовником.

— Сейчас я могу слушать только голос своего сердца. Я не хочу лицемерить. Это было бы недостойно… О мама!

И в темном платье, словно вдова, в черной шали, закрывавшей ей лоб, поздно вечером вместе с матерью, опираясь на руку сестры, она спустилась по старой лестнице вниз и вышла из особняка Роккавердина в темный переулок. Она не хотела идти по коридору мимо кабинета, где маркиз вопил день и ночь вот уже четверо суток, — Титта и мастро Вито дежурили возле него по очереди, — метался в кресле, и ни разу за все это время не слетело с его губ имя Цозимы.

Дядя дон Тиндаро и кавалер время от времени заходили к умалишенному, который не узнавал их, и в испуге уходили.

Теперь вместо доктора Меччо, который поспешил сюда в первый день скорее из злорадства, нежели из желания помочь, больного навещал доктор Ла Грека, семейный врач, получивший прозвище Доктор-малыш оттого, что был маленьким и тощеньким. Веревки он велел заменить широкими бинтами, пока не доставят смирительную рубашку и душ, за которыми послали в Катанию.

С этим доктором можно было по крайней мере поговорить. Зато этот жалкий клерикал Святой Спиридионе выводил кавалера Перголу из себя тем, что без конца повторял: «Дорогой кавалер, во всем этом видна рука господня!»

— А как же тетушка Марианджела, которая лишалась рассудка при каждой беременности! И тогда она ругала и проклинала всех, а в нормальном состоянии была добрейшей и порядочнейшей женщиной! А другие сумасшедшие? Рука господня! Просто нервное и умственное расстройство, вызванное навязчивой идеей.

Доктор Ла Грека соглашался с ним. И если этот фанатик, дон Аквиланте, действительно втянул маркиза в занятия спиритизмом, то одного этого уже предостаточно, чтобы объяснить все, что происходит у них на глазах. Больницы Парижа, Лондона, Нью-Йорка, утверждал он, переполнены сошедшими с ума спиритами, мужчинами и женщинами.

Поэтому кавалер дал понять адвокату, чтобы тот не появлялся больше в доме Роккавердина.

— Так что же, доктор, ничего нельзя сделать? И мы должны лишь смотреть на это?

Дяде дону Тиндаро хотелось получить указания, как лечить больного, хотя бы попытаться что-то сделать. Вопли маркиза терзали его. И он приходил в отчаяние, когда доктор отвечал:

— Хорошо еще будет, если удастся заставить его есть!

Им приходилось кормить его с ложечки, угрозами принуждать глотать пищу, иной раз и насильно вкладывать в рот, как животному. Он сопротивлялся, стискивал зубы, яростно крутил головой: «A-а! A-а! О-о! О-о!» — и монотонные вопли эти слышны были даже на площадке у замка, после того как доктор велел перенести маркиза в более светлую и просторную комнату, где удобнее было установить душ, прибывший накануне.

Лежа в постели, в смирительной рубашке, безумец, казалось, время от времени успокаивался, и тогда он устремлял широко раскрытые глаза на какое-то из своих непрерывных видений, издавая бессвязные звуки, которые должны были составлять слова. Но это было обманчивое затишье. Галлюцинации не оставляли его в покое, терзали его душу, и как бы ища выхода из этого состояния, он принимался кричать еще громче, еще мучительнее и страшнее: «Вот он! Вот он!.. Прогоните его! A-а! A-а! О-о! О-о! Распятие… Отнесите его на прежнее место, в мезонин! О-о! О-о! A-а! A-а!» Имена Рокко Кришоне, Нели Казаччо, кума Санти Димауро, которые он выкрикивал, говорили о том, какой клубок мрачных впечатлений потряс его мозг, где безумие переходило теперь в слабоумие, не оставляя надежды на излечение.

Дядя дон Тиндаро из-за своего возраста не мог без мучений смотреть на столь печальное зрелище. И кавалер Пергола, оставшийся в доме Роккавердина, две недели спустя тоже уже не выдерживал, еще и потому, что ему нужно было заниматься своими делами, а как быть с делами кузена, он просто не знал. Непростительное решение маркизы вызывало у него приступы гнева:

— А еще называют себя христианками! И исповедуются, и облатки жуют! И!.. И!.. И!..

Оскорблениям не было конца, если кто-нибудь, придя осведомиться о состоянии маркиза, пытался оправдать бедную синьору, которая слегла, едва вернулась домой, и жар все не спадал, вызывая опасения за ее жизнь.

— Тут, тут было ее место!.. И то, что я сказал вам, я выскажу ей в лицо!.. Я хочу, чтобы она знала это!

Как долго это могло продолжаться?

— Долго не продлится, — ответил однажды вечером доктор. — Слабоумие прогрессирует ужасно быстро.

И оба они — кавалер Пергола и доктор, собравшийся было уходить, — были изумлены, почти не поверили своим глазам, когда увидели в дверях гостиной Агриппину Сольмо, которую Мария не смогла остановить в прихожей.

— Где он?.. Пустите меня к нему!

Мария, ухватившись за край накидки, не отпускала незнакомку, которую приняла за сумасшедшую, когда открыла ей дверь.

— Где он?.. Пустите меня к нему… Ради бога, синьор кавалер!

И она бросилась перед ним на колени.