2
Вечером, как всегда, в гостеприимном доме Ахвердовой было полным-полно гостей. Выделялся среди них стройный мужчина с седыми висками, одетый в синий фрак и остро взирающий на всех своими живыми умными глазами из-за стёкол очков в золотой оправе. Это был уже известный всей России Грибоедов. Однако он не поддерживал умные разговоры, которые с ним пытались заводить генералы и полковники да их солидные жёны. Александр Сергеевич как сел после обеда за рояль, так и проиграл до ночи не вставая. Сначала импровизировал весёлые детские танцы. Младшее поколение обоих семей с жаром прыгало и бегало под эти волшебные звуки. Не отрываясь, как зачарованная смотрела маленькая Дашенька на то, как быстро летают по клавишам длинные белые пальцы Александра Сергеевича. Приоткрыв рот, она вплотную подошла к нему. Грибоедов вдруг перестал играть и, схватив в охапку девочку, сверкая озорным взглядом из-под очков, подбросил её вверх. Даша хохотала и визжала от удовольствия. Вся неугомонная детская орава набросилась на великого писателя. Правда, тогда ещё почти никто и не догадывался о будущей бессмертной славе и трагической судьбе этого остроносого господина в элегантном синем фраке, белоснежном галстуке, с живыми, близоруко щурящимися глазами.
Муравьёв, в отличие от детей, поглядывал на драматурга и дипломата без особой приязни. Очень много воды утекло с того дня, когда Николай первый раз увидел этого стройного мужчину в очках, приехавшего десять лет назад на Кавказ никому не известным, скромным чиновником по дипломатическому ведомству. Сейчас же он был, можно сказать, правой рукой своего родственника, генерала Паскевича Ивана Фёдоровича, сменившего на посту главнокомандующего корпусом знаменитого и всеми любимого Алексея Петровича Ермолова. Новый наместник Кавказа люто ненавидел всё и всех, хотя бы косвенно связанных с бывшим главнокомандующим. В основе этого лежала, конечно, зависть. Паскевич, маленького роста, кудрявый, живой малоросс, никак не мог завоевать уважение у подчинённых. Они его постоянно сравнивали с Ермоловым. И сравнение это было отнюдь не в пользу нового командира корпуса. Поэтому он демонстрировал решимость полностью уничтожить все те порядки, которые царили на Кавказе при Алексее Петровиче. Это грозило большими отрицательными последствиями для боеспособности войск. Ведь шла война с персами, а новый главнокомандующий резал по живому. Иван Фёдорович не ценил и даже боялся всякой инициативы подчинённых, пользовавшихся большой свободой в принятии решений, к чему их всегда подталкивал Ермолов. Невозможно было успешно управлять таким огромным и диким краем, не доверяя своим сотрудникам и не опираясь на их разумную инициативу. И одним из первых, кто столкнулся с новым курсом Паскевича, был привыкший к совершенно другому стилю работы Муравьёв, который из-за болезни своего начальника Вельяминова фактически один руководил штабом корпуса. На него и посыпались все первые шишки.
Поэтому-то и посматривал Николай косо на родственника нового главнокомандующего, подозревая его, может быть и ошибочно, в предательстве несправедливо отставленного Ермолова. Александр Сергеевич же вёл себя с полковником Муравьёвым как и прежде — непринуждённо-дружески. Он был большого ума человек.
Вскоре Муравьёвы простились с гостями и удалились на покой. Прасковья же Николаевна засиделась за полночь, играя в карты, которые очень любила.
Стояла тёплая лунная ночь. В спальне у Муравьёвых было открыто окно. Аромат цветущей сирени накатывал волнами с потоками прохладного ночного воздуха, дующего с гор, на лежащих в кровати.
— Эх, как бы этот гномишка в генеральских эполетах не наломал дров, — проговорил негромко Николай. — Ведь Алексей Петрович целых десять лет расставлял умных, инициативных людей по всему Кавказу. Разве можно их в одночасье тасовать так небрежно, словно засаленную колоду карт? А этот дурак, как слон в посудной лавке, норовит всё смести и начать с нуля. Ну разве это возможно? Особенно когда идёт война.
— Что, твой дружок Аббас-мирза к нам в гости пожаловал? — спросила, улыбаясь и зевая, Соня.
— Ишь ты, какая отважная, — повернул к ней голову Николай. — У Аббаса сейчас неплохое и побольше нашего войско, хорошие английские советники, есть артиллерия. Так что тут его просто так шапками не закидаешь.
— А мы его из пушки прямо в лоб, — взмахнула красивой обнажённой рукой Соня. — Нечего, Коля, кручиниться. Как говорит моя матушка, бивали мы всегда этих персиян и турок и бить будем.
— Ха-ха-ха! — громко и весело рассмеялся Муравьёв. — Ты у меня настоящая жена офицера, образцовая можно сказать... — Он толкнул её локтем.
— Да тише ты, весь дом разбудишь, этакая у тебя глотка лужёная, командирская, ну прямо труба иерихонская, — тихонько засмеялась Соня, закручивая усы мужа кверху.
Полковник обнял стройную супругу за талию и начал целовать её щёки и длинную белую шею. Вскоре как-то само получилось, что опустился пониже и уже лобызал пламенно упругую грудь жёнушки.
— Да оставь, Коленька, уже утро на дворе, а мы ещё не спали, — делая вид, что отталкивает мужа, ворковала Соня. — Ой, ну ты разошёлся-то как, ведь медовый месяц-то уже закончился, — ойкала она от удовольствия.
Вскоре уже не могла сказать ни слова, слышалось только её горячее дыхание. А за шторами уже алели верхушки дальних гор. Из звёзд только одна ещё не погасла и весело поблескивала, словно заглядывала в спальню. В саду громко пели соловьи.
В это же время по другую сторону Кавказских гор над степью поднималось солнце. Густой, серый, влажный туман таял на глазах. Коляска, запряжённая резвой тройкой, неслась по вязкой чёрной дороге. Комья грязи, блестящей как антрацит, летели с колёс и копыт лошадей. Молодой офицер в зелёном, распахнутом на груди армейском пехотном сюртуке и фуражке с красным верхом, сдвинутой на самый затылок, посматривал, зевая, по сторонам. А вокруг раскинулась роскошная степь, какой она бывает только поздней весной. Все пологие холмы вокруг заросли сплошным ковром из цветущего тёмно-лилового шалфея. Только кое-где можно было разобрать белые пятна клевера и ярко-жёлтые — козлобородника. Одурманивающе пахло влажным разнотравьем. В воздухе гудели шмели, пчёлы и другие невидимые насекомые. От мокрой, поблескивающей мириадами искр, блестяще-чёрной, быстро высыхающей дороги шёл пар. Солнечные лучи начали припекать.
— Ну как, Степан, скоро этот чёртов Ставрополь появится на горизонте? — спросил, покашливая спросонья, офицер.
— Никак не раньше полудня, ваше сиятельство, подъедем, — ответил своему хозяину Александру Ивановичу Стародубскому густым, очень низким голосом, словно из глубины вместительной пустой бочки, худой верзила, сидящий рядом с ямщиком на облучке.
У него на голове красовалась сине-золотая фуражка, а шинель, накинутая на сутулые плечи, сияла на солнце серебряным галуном. Степан, казалось, был одет побогаче своего хозяина — графа Александра Ивановича Стародубского. Поэтому на постоялых дворах все принимали его за весьма важную персону.
— Хенерал не хенерал, а уж шишка, брат, пребольшущая! — качали своими подстриженными под горшок головами ямщики, поглаживая окладистые бороды. — Вон сколько галунов-то на шинелишке, лампасы-то, лампасы-то, глянь, широченные какие, нет, ты только посмотри!
Степан подтверждал всю значительность своей персоны голосищем, от которого аж лошади вздрагивали, а половые в трактирах, завидев импозантную, сияющую нашивками фигуру и крупные кулаки, кланялись как заводные, тряся кудрями и белыми, в пятнах полотенцами на прижатой к груди правой руке, повторяя сладко-испуганно:
— Чего изволите, ваше высокобродь? Чего изволите?
А дело объяснялось весьма просто с этой ослепительно яркой и значительной птицей, залетевшей на Ставропольский тракт. Степан, отставной солдат, служил у отца молодого офицера, графа Ивана Васильевича Стародубского в его просторном петербургском доме швейцаром. И когда сына старого графа отправили на Кавказ, то Степан дал согласие ехать вместе с ним и присматривать там за беспокойным отпрыском графской фамилии. Такого доверия старый солдат заслужил своим солидным и добронравным поведением, а ещё тем, что сам пятнадцать лет оттрубил в Кавказском отдельном корпусе, был ранен и демобилизован с почётом как заслуженный инвалид и доблестный защитник царя и Отечества.
— На этом Капказе меня каждая собака знает. Ещё бы, я ведь ихнюю породу капказскую во как держал, — показывал швейцар здоровенный кулачище, объясняя кухарке и горничной кое-какую специфику своей военной карьеры.
Он частенько пивал чаи на графской кухне из большого голубого блюдечка, высасывая чай со свистом и подрагивая серебристыми усищами. Любо-дорого было смотреть на его распаренную физиономию. Сахаром хрустел так громко, показывая желтоватые прокуренные зубищи, что от этих зверских звуков да и от его баса по полным спинам дебелых женщин морозные мурашки пробегали, руки и ноги слабели и становилось уж так томно, так томно...
— Да, любят бабы военного человека, ох любя-ят! — завистливо говаривал, опершись на метлу, дворник Игнат, делясь с коллегами своими впечатлениями от редких для него теперь кухонных чаепитий, после того как на небосклоне графского дома взошла военная звезда.
Степан был георгиевским кавалером. Он с гордостью носил на груди солдатские медали, заслуженные им кровью и потом, но больше всего гордился тем, что служил не в какой-то там пехтуре, а в кавалерии, в знаменитом Кюринском драгунском полку, и достиг в своей военной карьере высокого чина вахмистра. И теперь старый, но ещё полный сил вояка возвращался к местам своих былых подвигов в роскошной швейцарской форме, свидетельствующей о его новом социальном взлёте — теперь уже на гражданском поприще.
— Эх-хе-хе! Заныли мои старые косточки то ли от тумана, то ли от вида горушек родимых, — потирая раненую ногу и плечо, пробасил Степан, глядя вперёд на высящиеся на горизонте каменные громады, которые, правда, сейчас можно было принять за скопище серо-фиолетовых облаков.
Молодой граф тоже поглядывал на тёмно-серые клочья тумана, вспоминая, как совсем недавно, прошлой осенью, служил он в Гвардейском корпусе в Петербурге и даже не подозревал, что через какие-то несколько месяцев судьба забросит его к чёрту на куличики в эти безлюдные степи. А началось всё... Александр задумался. С чего же, право, всё началось? Может быть, с той сырой и холодной осенней ночи, когда он, Александр Стародубский, прапорщик первого батальона Павловского гвардейского гренадерского полка, нёс, как обычно, караульную службу во внутренних царских покоях Зимнего дворца. Расставив солдат своего взвода на посты у парадных и служебных лестниц и в гулких пустынных коридорах, Александр постоял тогда в одном из залов, прислушиваясь к затихающей жизни огромного царского дома. Он любил это сумрачно-таинственное время начинающейся во дворце ночи. Рядом тикали большие, в человеческий рост, часы, украшенные позолоченными амурами и пастушками. Откуда-то сверху, с третьего этажа, доносились приглушённые звуки шагов, иногда далёкий женский смех. Это фрейлины всё никак не угомонятся после посещения вместе с императрицей Александрой Фёдоровной итальянской оперы.
Прапорщик пересёк залу, стараясь ступать бесшумно по цветному, наборному, кое-где уже поскрипывающему паркету, приблизился вплотную к высокому незашторенному окну. От стекла повеяло приятным холодком. Перед ним простиралась Нева. Воды было не видно. Густой серо-фиолетовый туман поднимался над рекой. Выглянула луна и осветила зеленовато-белым светом Петропавловскую крепость, вернее, остроконечный собор, а бастионы уже почти потонули в лиловых волнах тумана. Александр повернул голову налево. Там тихо плыл, как огромный корабль, в зеленоватом тумане Васильевский остров. Только Ростральные колонны холодно поблескивали в лунном свете и верхняя часть широкого портика Биржи призрачно белела, напоминая чем-то старинный мавзолей. Чуть правее виднелись верхушки мачт торговых кораблей. Во всей этой картине было что-то нереально-фантастическое и одновременно такое притягательное, романтически прекрасное, что Александр тут же вспомнил театр, итальянскую оперу... Звуки музыки, как лёгкий ветерок, коснулись его лица. И конечно же, он вспомнил чудесный голос. Это пела Натали. Её белокурые кудри мягко струились по точёным обнажённым плечам, а голубые глаза сияли ярче, чем колье из фальшивых брильянтов у неё на груди. Как только закончится караул, он сразу же покатит к ней, на квартирку при театре. А там вновь эти поцелуи, её сверкающее белизной горячее тело...
Вдруг в самый сладкий момент страстных мечтаний в уши прапорщика ударил бесцеремонный шум чьих-то тяжёлых, самоуверенных шагов. Александр резко повернулся. В проёме распахнутой двери зала виден был приближающийся, колеблющийся свет.
«Кто бы это мог быть?» — подумал офицер.
В ответ на его немой вопрос в дверях появилась высокая фигура царя в накинутой на плечи шинели. Николай Павлович, в свою очередь, увидел на фоне залитого лунным светом окна чью-то неподвижную фигуру в военной форме. Сзади неё виднелся шпиль Петропавловского собора.
«Уж не привидение ли повешенного год назад в крепости декабриста пришло за мной?» — промелькнула вдруг в голове императора совсем шальная мысль.
Пепельные редкие волосы зашевелились у него на голове. Он вздрогнул, но быстро взял себя в руки.
— Ты кто такой? — рявкнул царь, подрагивая кончиками топорщащихся в разные стороны усов. — Почему прячешься? А ну живо ко мне!
Александр не испугался. Во время опасности он, наоборот, свирепел. Сжав решительно губы и выпятив подбородок, офицер бодро пересёк залу и три последних шага отпечатал, как на параде, высоко поднимая ногу и лихо оттягивая носок. Приложив руку к киверу, он доложил:
— Прапорщик первого батальона Павловского гвардейского гренадерского полка граф Александр Стародубский по вашему приказанию прибыл.
— Так что же, прапорщик, ты здесь делаешь? — подозрительно уставился на него царь.
— Проверял посты, Ваше Величество, и заметил в этом зале подозрительную тень, поспешил проверить — нет ли злоумышленников.
— Ну и что, обнаружил?
— Ничего, Ваше Величество! Просто штора колыхнулась на сквозняке.
— Да, чёрт побери, — облегчённо вздохнул царь и посмотрел на лакея, стоящего рядом с горящей, зеленоватого стекла круглой лампой в руках, — и когда вы все эти щели заделаете? Сквозняки во дворце бешеные гуляют! Вечно с осени до весны у меня насморк из-за этого. Чтобы завтра в покоях ни одного сквозняка не наблюдалось! — категорически, как всегда, отдал приказание император.
Лакей преданно склонил седеющую голову в знак безоговорочного послушания. Царь тоже взглянул вниз на его короткие белые панталоны, застёгнутые с боков позолоченными пуговицами, и белоснежные шёлковые чулки, буркнул себе под нос:
— Ну, то-то же! — и поднял свои оловянные, навыкате глаза на молоденького офицера.
Лакей тут же услужливо сделал шаг вперёд и осветил прапорщика с ног до головы. Николай Павлович с видом знатока осмотрел обмундирование гренадера. На высоком офицерском кивере из чёрной кожи масляно поблескивал позолоченный двуглавый орёл, широко раскинувший свои крылья. Жёлтая золотая чешуя опускалась с висков под подбородок. Тёмно-зелёный мундир с воротником светло-синего цвета с красной выпушкой и красными широкими лацканами на груди сидел на высоком широкоплечем малом как влитой. Штаны из белого фламандского полотна с обтяжными пуговицами, заправленные в высокие, начищенные до зеркального блеска сапоги, плотно облегали стройные ноги. На боку висела шпага в чёрных лакированных ножнах, позолоченной гардой и эфесом на портупее, надетой под мундир.
— Ай да молодец! — выдохнул восхищённо царь, на лице которого появилось выражение человека, выпившего рюмку водки и закусившего чем-то очень вкусным. — Не офицерик, а картинка, — почмокал Николай Павлович губами, — а ну-ка пройдись. Круго-ом! Ша-агом марш! — скомандовал он хрипловато-зычным командирским голосом.
Александр лихо повернулся через левое плечо и легко, стремительно зашагал по залитой лунным светом зале, высоко поднимая прямые ноги и до хруста в костях оттягивая носки.
— Кру-угом! — послышалась вновь команда.
Прапорщик непринуждённо, легко на всём ходу развернулся и зашагал назад.
— Стой, ать-два! — выдохнул довольный император и прослезился. — Вот это молодец, гренадер, уважил отца-командира! Как, значит, тебя зовут? Александр Стародубцев? Молодец, Саша, служи верно, а император тебя не забудет. Ну что ж, орёл, продолжай в том же духе, проверь-ка ещё раз посты, рвения по службе никогда лишнего не бывает, — похлопал по золотому, без бахромы эполету прапорщика Николай Павлович и пошёл дальше по коридору, стремительно и бесцеремонно шагая, выпятив грудь колесом.
— А, чёрт, — донеслось уже издали гнусавое царское причитание, — сквозняки проклятые! Портьеры как живые шевелятся... Проходной двор какой-то, а не дворец императора всея Руси...
В конце коридора мелькнула высокая фигура царя в шинели внакидку и вкрадчиво скользящего рядом с ним лакея в алой ливрее с зеленоватой лампой в вытянутой руке.
Гренадер усмехнулся и пошёл в кордегардию — караульное помещение во дворце.
— Николаша в своём репертуаре! — иронично пробормотал прапорщик. — Родился солдафоном, солдафоном и помрёт!
И правда, больше всего на свете царь любил мундиры и бравую выправку. Эта военная поэзия, воплощающаяся в киверах с двуглавыми орлами, золотых петлицах, красных выпушках, этишкетах из белого шнура и прочего, и прочего в том же духе, услаждала его душу больше, чем даже фрейлина, знаменитая своей античной красотой, к которой он сейчас направлялся. Впечатление, произведённое на него молоденьким, легконогим прапорщиком-гренадером, продолжало греть его солдафонскую душу и даже после того, как он опустил своё грузное тело на широкую кровать рядом с люби мой. Целуя её беломраморные плечи и даже занимаясь с ней любовью, Николай бубнил себе под нос:
— Ать-два, ать-два...
И перед его глазами молоденький офицер продолжал шагать по залитой лунным светом зале легко и бесшумно, словно милое и славное привидение.
— Ать-два, ать-два...
Вдруг прапорщик оборачивается, и опешивший Николай Павлович, незаметно сам для себя проваливающийся в сонное небытие, видит улыбающуюся курносую физиономию своего отца — Павла Первого.
— Ать-два, ать-два! Продолжай, сынок! — гаркает покойный император. — Ать-два...
И вот уже лёгкая фигурка прапорщика отрывается от земли и лихо шагает вверх по лунному лучу, пробившемуся в тёмный угол залы через неплотно задёрнутую гардину бокового окна. Полупрозрачная фигурка офицера всё шагает и шагает...
— Ать-два, ать-два...
Вот уже он под потолком. Бьют часы с амурами. Полночь. Фрейлина заботливо укрывает заснувшего рядышком императора, крестится на лампадку, алеющую под иконой Божьей Матери в уголке спальни, и сама чуть устало откидывается на подушку, тоже проваливаясь в сонную тьму. Ей снится итальянская опера, но на сцене вместо всемирно известного тенора главную партию исполняет красавец Алексей Орлов, фаворит императора, его друг и первый любовник двора Его Величества, в постель к которому мечтала забраться чуть ли не половина дам большого петербургского света. Чем они хуже императрицы Александры Фёдоровны? Ведь, как украдкой поговаривали в столице, царица цепко держала в своих руках этого бравого кавалериста. Алексей Орлов, аппетитно подрагивая ляжками, обтянутыми белыми лосинами, сияя зеркально начищенными ботфортами и музыкально позвякивая шпорами, страстно пел о любви, а фрейлина внимала этим чудным звукам в кресле бенуара. В театре было почти темно. Темно-красный бархат на креслах и портьерах мягко переливался в лучах редких горящих свечей. Фрейлина была одна в огромной зале и совсем голая... Придворным дамам тоже снились мундиры и бравые военные.
А Его Императорское Величество громко сопел рядом со своей разомлевшей в мечтаниях любовницей и изредка повторял во сне:
— Ать-два, ать-два...
За окнами клубился серо-лиловый туман, и по Дворцовой площади шагал то ли часовой, то ли покойный папаша в треуголке и развевающемся на ветру белом шарфе.
— Ать-два, ать-два... — гулко и уныло раздавалось на площади.
Шаги медленно затихали вдали.
— Ать-два, ать-два...
Граф приоткрыл глаза.
«Где это я? А, это опять кубанские степи», — подумал он.
Дорога поднялась на один из холмов и стала спускаться на плоскую, как стол, равнину. Степь здесь была совсем другой. Вокруг всё было затянуто сплошь серебристо-седой пеленой.
— Ого, красотища-то какая! — воскликнул Александр. — Это что же такое, Степан?
— Ковыль, ваше сиятельство, ковыль. Начало лета — самое его время, — улыбался бывший вахмистр, потягивая трубочку и пуская клубы дыма перед собой.
Коляска поплыла по серебристому морю. Пелена из бесчисленных перьев ковылей колыхалась под ветром. Седые волны плескались у колёс и убегали к горизонту. Прапорщик опять в полудрёме опустился в омут воспоминаний: осенняя петербургская ночь окутала его зеленовато-лиловым туманом.
В кордегардии было неуютно. Горели три свечи на заплывшем от воска старом шандале. Его придвинули к себе поближе три кавалергарда. Они дулись в карты. Свет свечей едва освещал их возбуждённые лица. Белые колеты были расстёгнуты на груди. Один из игроков мрачно постукивал изгрызенными ногтями по лакированной, потемневшей от времени столешнице — видимо, крупно проигрывал.
— А чёрт с ним, — выругался он, почёсывая в затылке, поросшем густыми чёрными и толстыми, как щетина у кабана, волосами, — была ни была! Давай ещё.
Взял карту, взглянул на неё и швырнул на груду смятых ассигнаций на столе ещё одну, видно последнюю.
— Ставлю ещё одну сотню. Бог не выдаст — свинья не съест! — И тряхнул круглой головой.
Один из кавалергардов пристально посмотрел на него, сжал в бледную ниточку губы и бросил карты перед собой.
— Я пас! — хрипло проговорил он.
— А я ставлю двести, — спокойно проговорил бледный, но решительный банкомёт.
Черноволосый уставился своими круглыми, налитыми кровью глазами на него.
— Ты меня на арапа не возьмёшь! — вспылил он. — Василия Шлапобергского хрен проведёшь!
Банкомёт, худой высокомерный блондин, спокойно произнёс:
— Ты, Васька, в бутылку-то не лезь. Ну чего тянешь? Ставь или вскрывайся!
Ротмистр Шлапобергский опять захрустел волосами на кабаньем затылке.
— На, хрен тебе в дышло! — выкрикнул громогласно и вскрыл свои карты.
— Господа, побойтесь Бога, вы ведь в карауле, а не игорном доме, — покачал головой пехотный капитан, с укором посмотрел на разбушевавшихся кавалеристов и снова задремал, откинув голову на высокую спинку кресла.
Но кирасиры в белых колетах не обратили никакого внимания на робкое замечание.
— На тебе, Васюшка, умойся! — торжественно проговорил блондин и, открыв карты, не спеша положил их на стол.
— A-а, чтоб тебя!.. — выругался от души Шлапобергский, бросил карты и схватился обеими руками за пышные бакенбарды. На всю кордегардию раздался хруст выдираемых жёстких волос.
Александр Стародубский, стоявший у стола и с улыбкой наблюдавший за драматичной карточной схваткой, рассмеялся и, сняв кивер с белым султаном, поставил его на стол. Чиркнув длинной, ярко вспыхнувшей спичкой, он зажёг свечи на втором подсвечнике, придвинул его к себе и, закуривая папироску, взял томик романа на французском, лежащий рядом, после чего удобно расположился в кресле, небрежно закинув ногу на ногу.
— Вы бы, отважные кавалергарды, отпустили солдатика из коридора, — проговорил он, склоняясь над книгой, — ведь игру вы закончили, ему же, бедолаге, отдыхать полагается, а не охранять вас от начальства.
— А ты бы, гренадер, в наши дела не лез. Мы уж сами как-нибудь разберёмся в своих эскадронных делах, без советов пехтуры разной, — окрысился на него проигравшийся в пух и прах Василий Шлапобергский.
Он повернулся к Александру и, заложив руки за спину, с вызовом уставился на прапорщика. Гренадер спокойно посмотрел на курносую физиономию с пышными бакенбардами.
— Вот что, кавалерист, — ледяным тоном произнёс Стародубский и, встав, сверху вниз посмотрел на покачивающегося на своих кривых ногах задиру. — В карты надо уметь играть. Хамством ума не заменишь, да и проигрывать надо достойно. Я повторяю: иди и отпусти солдата.
Гренадер и кавалергард пристально уставились друг на друга.
— Господа, господа офицеры, прошу вас, — вновь проговорил проснувшийся капитан. — Вы ведь на службе, какие могут быть ссоры в карауле?
Васька Шлапобергский прищурил свои и без того маленькие глазки, вдохнул со свистом воздух сквозь сжатые губы и подошёл к приоткрытой двери в коридор.
— Эй, Медведев, можешь быть свободным! — хрипло выкрикнул он.
— Так точно, ваше благородие, — раздался в ответ радостный голос солдата, и послышались поспешно удаляющиеся шаги.
— А, чёрт побери, не везёт мне сегодня что-то, — проворчал Шлапобергский, прошёлся по комнате и плюхнулся на диванчик, стоящий у стены. Старое дерево жалобно затрещало под грузным телом.
Оба только что игравшие с ним кавалергарда ехидно и чуть презрительно ухмыльнулись и принялись вполголоса обсуждать достоинства лошадей, которых они с выгодой для себя выдерживали и продавали, съезжая их парами, тройками или четвёрками.
В кордегардии наступила тишина. По стенам, оклеенным тёмными обоями, скользили блики от трещавших на сквозняке свечей, колебались тени голов, сидящих у стола. От большой печи в углу веяло уютным теплом. В окно было видно, как из-за туч выглянула луна и осветила всё сказочно-таинственным светом. Александр замер. Книга оказалась у него на коленях. Он вновь вспоминал свою Натали. Год назад гренадер остановился у афиши Большого театра.
— О, это наша будущая Мария Малибран, — говорил худой, высокий, с костлявым длинным лицом господин в потрёпанной шубе и потёртом цилиндре. Он экзальтированно тыкал обшарпанной тростью в афишу и выкрикивал с пеной у рта: — Вы не представляете, у этой Натальи Васильевой такой вокальный диапазон, что волосы дыбом встают: от соль малой октавы до ми в третьей!
— Ну, это вы, уважаемый, преувеличиваете, — проговорил остановившийся с ним рядом, только что вылезший из позолоченных саней толстый барин в распахнутой собольей шубе.
— Преувеличиваю? Да вчера она в арии «Адская месть» из «Волшебной флейты» взяла просто блистательно верхнее ми, а какие фиоритуры, рулады, форшлаги и хроматические гаммы! Это настоящее soprano sfogato — безграничное сопрано. Она всех итальянских звёзд вскоре за пояс заткнёт.
Толстяк скривился и почмокал полными губами жуира.
— Послушайте, уважаемый, вы разговариваете не с новичком. Уж в чём в чём, а в голосах я разбираюсь. Слышал я вашу Васильеву. И вот что я вам скажу: не дурна, и голос хорош, но разве вы не слышите, что у неё при таком огромном диапазоне неравномерная тембровая окраска в разных регистрах?
— А я так и знал, что вы это скажете! — Худой энтузиаст аж подпрыгнул от возмущения и, брызгая слюной, начал теснить грудью собеседника, который, однако, стоял как ни в чём не бывало, словно могучий утёс, широко расставив ноги. — Вам бы только высокие ноты слушать! — продолжал кричать худощавый. — Подавайте вам ровное тембровое звучание во всех регистрах, и всё тут. Но ведь опера — это музыкальный театр: здесь важна не просто чисто взятая нота, а вся соль в том, согласуется ли она с общим замыслом композитора. Ведь на сцене надо не горло драть, а голосом и музыкой создавать характеры, образы, играть надо, чёрт вас возьми, играть, а не голосить!
— Хороший голос опере не помеха. Как говорится, кашу маслом не испортишь, — хохотнул толстяк.
— Как раз и испортишь. Если одно масло в миске останется, так вы, что же, ложками его глотать примитесь?
— Тьфу! сплюнул полный господин. — Ну кто же масло ложками-то жрёт? Тоже мне скажете.
— Ага! Вот оно, наконец-то дошло, — схватил его за лацкан сюртука на распахнутой груди худой знаток оперного искусства. — Дошло, чёрт вас всех побери! Вот, например, тенор от фа к высокому си-бемоль ведёт, и при этом в партитуре ясно написано: pianissimo и morendo (всё тише, затихая совсем), а наш певец берёт и выстреливает это си-бемоль, как пушечное ядро. И взамен, конечно, благодарные рукоплескания таких, как вы, любителей ровных тембровых звучаний во всех регистрах. Все довольны и на сцене. И в зале — да? А в проигрыше остаются и композитор, и опера — в общем, само искусство! И это разве не кощунство? А?
Александру даже показалось, что худой сейчас врежет тростью по цилиндру толстомясому любителю высоких нот. Но полный с восхищением взглянул на худого:
— А вы, уважаемый, тоже в опере разбираетесь. С таким знатоком приятно и побеседовать. Чего мы здесь, на сугробе, языками чешем? Пойдёмте-ка в Демутов трактир, посидим, поговорим, а заодно и блинчиков с икорочкой навернём, и ушицу с расстегайчиками скушаем, да и выпьем за святое искусство.
Вскоре оба любителя оперы уже сидели в санях. Их громкие голоса быстро растворились в сиреневых зимних петербургских сумерках. Александр тут же пошёл в кассу и купил билет на первый ряд партера. Уж очень ему захотелось послушать бесподобную Наталью Васильеву с её безграничным вокальным диапазоном. И результат этого опыта превзошёл всё, на что втайне надеялся юный гренадер. Он влюбился по уши. Зима пролетела как в угаре. И сейчас, когда он вспоминал об этом, перед глазами графа мелькали звёздные ночи, бешеные скачки на рысаках, шампанское, губы Натали, уже не фальшивые, а настоящие брильянты на шее у восходящей звезды русской оперы... В результате Александр истратил столько денег, что старый граф призвал своего отпрыска к ответу. Но тут оперный сезон кончился, театр уехал на гастроли, а гренадер — в летние лагеря, откуда его командование наотрез отказалось выпускать молодого жеребца, бьющего нетерпеливо копытом в царскосельском стойле. Александр, конечно, догадывался, что это делается по наущению отца. Но вот пришла осень. Гвардия вернулась в Петербург, и театр тоже. Оперный сезон начался. Рысаки, шампанское и брильянты опять замелькали в бешеном вихре. Старый граф только охал и прикладывал холодные компрессы к лысой голове. А молодой даже в карауле не мог ни о чём думать, кроме как о своей ненаглядной Натали.
Томик романа выпал у него из рук. Александр очнулся, бросил в пепельницу погасшую папироску и встал, глядя на большие часы, стоящие у стены. Пора было сменять часовых на постах. Он надел кивер и вышел. Кавалергарды тоже собрались сменять часовых. Они лениво застёгивали белоснежные короткие, до талии, колеты. Блондин, криво усмехаясь, сказал своему товарищу:
— Его сиятельство граф Стародубский всё мечтал: смотрел в окно и улыбался. Вспоминал, конечно, свою певичку. Повезло девахе, так повезло. Он ей драгоценностей отвалил на целое состояние.
— Какой певичке? — спросил заинтересованно Шлапобергский.
— Да ты что? Разве Натали Васильеву не знаешь?
— А, это та, что в опере поёт? Хороша штучка!
— Штучка-то хороша, да не про нас. Только такой богач, как Стародубский, и может её содержать. Но даже и для него это дорогое удовольствие. Недаром старый граф, поговаривают, очень был бы рад, если бы кто-нибудь отбил ненасытную примадонну у его сыночка.
— Подожди-ка, — задумчиво проговорил Шлапобергский, — а что, если помочь папаше этого молодого наглеца? А?
— Как это?
— А вот так: давай на спор, что через недельку эта актрисулька будет моя! Что ставишь?
— Что значит твоя? — спросил блондин. — Полюбовница, что ли?
Ну конечно, метресска, не жена же! Я ведь не романтик какой-нибудь вшивый, то же мне, нашёл лорда Байрона, — ухмыльнулся Шлапобергский.
— Тысячу рублей ставлю.
— Ха-ха-ха, — рассмеялся ротмистр, — тут, брат, ставки повыше идут. Тысячей ты тут не отделаешься. Ставь своего коня, того вороного, что третьего дня нам показывал.
— Гаврюшку? Да ты что, спятил? Это английский чистокровный, ему цены нет!
— А ты что думал? Дело серьёзное затевается. Здесь дуэлью пахнет. И насколько я разбираюсь в людях, этот павловец хоть и молод, но парень не трус и рука у него тяжёлая. Тут и пулю схлопотать в лоб можно. Ну что, решаешься или сразу в кусты, поручик, как жареным запахло?
Блондин закусил губу:
— А ты что ставишь против Гаврюшки?
— Тройку игреневых, что недавно выезжал. По рукам? — И протянул свою сильную и волосатую, как у обезьяны, руку.
— По рукам, — ответил с вызовом поручик, ухмыляясь, — значит, у тебя неделя, чтобы выиграть пари. И как тебе, Васька, со своей курносой рожей это может удастся, ума не приложу.
— А я время на всякое там ухаживание не трачу, — самодовольно произнёс Шлапобергский, причёсывая бакенбарды. — Бабы любят сильных мужиков. Сначала силком, а потом, глядишь, и понравится, сама бегать за мной будет.
— Господа, господа, — проговорил третий, высокий и худой, кавалергард нерешительно, — от вашего пари, как бы это выразиться, не совсем хорошее амбре исходит...
— Да ладно тебе, — хлопнул его по плечу ротмистр Шлапобергский, — не барышня, чай, чтоб из себя целку-то строить. А этому желторотому графу хвост надо прищемить, у меня руки так и чешутся. Да и актрисулек я люблю, есть такой грех, — подмигнул Васька и, гремя шпорами, вышел из кордегардии.