Что-то там не ладилось у контролёров на съёме у вахты, и колонна, нарушив все шеренги, разбрелась и устроилась по интересам.

Голова у меня была занята производственными раскладами, и ни с кем общаться не хотелось.

Но громкий смех из соседней бригады привлёк моё внимание, и я незаметно для себя, пристроился к весёлой компании.

В кругу из десятка работяг парень лет тридцати рассказывал какую-то историю в лицах, а народ весело хохотал. Он, переходя с места на место, то горбился, то становился выше или толще, то рыдал в голос, строя, по ходу рассказа гримасы и произнося тексты, исполняемых им ролей. Было очень смешно и необычно.

Парень был среднего роста с худым лицом, востреньким носом и маленькими чёрными, глубоко спрятанными, глазками.

Я прислушался и тоже увлёкся. Потом уже я узнал, что он демонстрировал, недавно вышедший на экраны, фильм «Иван Васильевич меняет профессию».

У людей, живущих в зоне полной жизнью, интерес к воле постепенно отходит на второй план, поэтому я, довольно начитанный и образованный человек, выйдя на волю, не знал некоторых элементарных вещей. Например, пакетик чая в стакане привёл меня в такой дикий восторг, что я привлёк к себе внимание окружающих.

А часто гудящие мне водители напоминали о том, что существует тротуар.

Поэтому я слушал диковинный рассказ, содержание которого на свободе знала каждая бездомная собака.

Увидел же я фильм только лет через десять-двенадцать.

Парень так умело и интересно рассказывал, что я, получил огромное удовольствие и даже представление о содержании фильма.

Где-то через неделю я увидел его на пилораме, потом в бараке. Он всегда был весел, доволен жизнью, а маленькие, чёрные, глубоко посаженные глазки всегда светились доброжелательно и насмешливо.

– Я как-то спросил о нём своего приятеля Митю «Бабараку», что, дескать, за хлопец.

– Путёвый хлопец, хотя и москвич – ответил Митя.

Москвичей по лагерям не любили. Ходила поговорка: «Москвичей средних не бывает – или путёвые, или педерасты».

А было так вот почему.

По каким-то своим соображениям, почти все москвичи считают, что если им удалось встретиться с живой Клавдией Шульженко, или трижды посетить мавзолей Ленина, то они уже, заведомо, умнее любого провинциала. А поэтому запросто садились играть в карты с сиволапым мужиком, который бесконечно удивляясь уму и осведомлённости напарника-москвича, обыгрывал несчастного до нитки, да еще с мебелью родительской московской квартиры и Созвездием Лебедя в придачу.

После этого, доселе гордая, жизнь знатока столичных достопримечательностей резко менялась и становилась, в лучшем случае, тяжёлой и безрадостной.

Сам я в Москве за свою жизнь был только один раз, да и то на вокзале проездом, в «столыпинском» вагоне с решётками по коридору, а потому о москвичах имел представление только лагерное.

Женька же, так звали умелого рассказчика, мне определённо нравился, и я спросил его, как-то в мастерской, как ему работается токарем.

Неожиданно он попросил:

– Марк Михайлович, ты бы забрал меня к себе, может, на поселение вырвусь?

– А срок у тебя какой?

– Полтора, год остался.

– Срубы из кругляка делал когда-нибудь?

– Не делал, но через неделю дам фору половине твоих плотников.

– Договорились, Женя. Но сахара с повидлом не обещаю.

Токарная работа даёт относительную возможность распоряжаться своим временем, а потому через неделю Женька уже делал довольно неплохие сопряжения в срубах, и заручился даже поддержкой моих немолодых плотников.

– Вот что Женя, я хочу тебе поручить организацию строительства, потянешь?

– Никогда, ничем, кроме велосипеда не руководил, но, если надо, то и в космос полечу.

– Тогда слушай и запоминай. Комбат Болдин и ком. полка давно просят, чтобы и вахту и контору перенести в ближний конец зоны, тогда время развода намного сократится.

Ни документации ни денег на это никто не даст, а Болдину отказать я не могу, тем более он ждёт звёзды подполковника.

Закрывать смогу только четверых специалистов и тебя, им по сотне на карточку, тебе полторы. Остальных собери из обиженников, приблудных да голодных. Скажешь фуфлыжникам, если что, я по их долгам утрясу или заплачу. Они и в запретке будут работать молча, а то мужиков не заставишь. Еды и чая будет навалом. Строить будешь всё по эскизам, утверждённым отделением и полком.

Так что будешь на виду, с хозяином я договорюсь, а Болдин с судьёй водку пьёт. Набирай людей сам, с инструментом помогу. Через полгода всё сдашь и пойдёшь на химию или поселение. В общем куда пустят.

– Как у тебя всё складно и понятно! Сидеть тебе, Марк Михайлович, на тридцать шестом этаже в Москве, в большом кабинете с секретаршей – членом партии.

– Да я, Женя, такие дома только в кино видел.

– А вот попомнишь Женю Колгушкина.

Так я узнал, что у него такая странная фамилия.

Работа завертелась. Старики-плотники организовали всю разношёрстную публику, которую собрал Женя. Сам же он носился по бирже, решая вопросы снабжения, техники и ещё сотню других, которые всегда сопровождают нефинансируемое строительство. Я помогал, чем мог.

А старшина батальона, пожилой хитрован прапорщик Сидун обеспечивал кормёжку, чтобы не тратилось впустую время на ходьбу в другой конец зоны за километр. Он приезжал каждый день на подводе с лошадью и привозил с собой три термоса солдатской еды, сырой картошки, сала, луку, пачек пять-десять чаю, а то и трёхлитровую банку самогонки. Вокруг Женькиной бригады пчёлами кружили все оставшиеся бездельники и недотёпы.

Их неплохо подкармливали, за что они с удовольствием, даже в охотку, работали.

Как-то меня на стройке отыскал хозяин зоны Бобровничий Пётр Иванович.

– Слушай, Марк Михайлович, а что если мы пристроим ещё второй этаж конторы для учебного комбината.

– Пётр Иванович, мы обещали Колгушкину поселение, а теперь стройка затянется.

– За такую работу мы его на пару месяцев раньше отпустим, и не на поселение, а на свободу, тем более, что сидит он зря. У него за пятнадцать лет шесть судимостей, и все за нарушение паспортного режима и правил прописки. С ума можно сойти, в каком веке живём?

Хозяин ушёл, а я разыскал Женьку и позвал в пожарку со мной пообедать и выпить по полтинничку коньяку.

Я рассказал ему о разговоре с Бобровничим, о приближении его свободы и об информации хозяина по поводу женькиных судимостей.

Хотя мы собирались выпить по пятьдесят, а Женька к спиртному был равнодушен, он налил себе больше половины стакана и, не чокаясь со мной, выпил.

– Эта сучья власть загубила всю жизнь мою молодую, ни дна ей, ни покрышки – он сказал это как-то зло, по-блатному. Раньше такого за ним я не замечал. Он был тип уличный, но без блатного налёта.

По-видимому, ему было очень плохо на душе. И он рассказал мне историю своей невероятной, но обычной для нашей подлой страны, жизни:

– Когда я пошёл в первый класс, мои родители работали в Министерстве обороны. Отец военным инженером, а мать, по молодости, чертёжницей.

Не успела закончиться первая четверть, как весь отдел, где работала мать, арестовали. Всем дали большие сроки, а мать получила всего десять лет. С отца сняли погоны и уволили. Работать он пошёл на завод.

Сначала мы неплохо жили, но потом отец стал попивать и частенько не ночевать дома.

В нашу двухкомнатную квартиру подселили другую семью, и я частенько оставался под присмотром новых соседей. Тем не менее, я хорошо учился и переходил из класса в класс почти без троек. Очень помогала мне мамина сестра, которая часто забегала к нам или забирала меня к себе.

Вернулась мать после реабилитации, когда я заканчивал восьмой класс. С отцом они сразу развелись и мы жили вдвоём. Матери было немногим за тридцать, а выглядела она старухой. Ничего про свою лагерную жизнь никогда и никому она не рассказывала.

И только однажды, когда крепко выпила сказала мне плача:

– А ведь у меня, Женя, на севере умерли два твоих братика.

Старые знакомые помогли ей устроиться в большой универмаг кассиром.

От продажи из под прилавка разного дефицита мама имела свою долю и мы жили неплохо.

Всё было бы нормально, но один раз в два месяца мама отдавала меня тётке, а сама запиралась в комнате и беспробудно пила неделю. Потом как ни в чём не бывало, шла на работу и так до следующего запоя. На работе с этим мирились, так как она была с ними в компании и все её жалели.

В целом же всё было нормально, пока не наступил пятьдесят седьмой год – год фестиваля.

Участковый принёс бумагу, где нам с матерью предписывалось выехать на сто первый километр от Москвы на время фестиваля.

– Сама знаешь за что – сказал участковый; наверное ему донесли о материных запоях.

Ну а меня отправили, видимо, для того, чтобы ей было легче уехать.

Мать молча собрала вещи и уехала в какой-то городишко к знакомым, а я убежал с вокзала и решил остаться на фестиваль.

Кончилось тем, что меня задержали сначала во дворе, а потом дома и влепили один год малолетки. В лагере мне исполнилось восемнадцать, и освобождался я уже с общего режима без права проживания в Москве.

Это только легко сказать для человека, чья жизнь с детства связана с Москвой.

Короче говоря, прописки мне не давали около двух лет, а потом после трёх предупреждений, дали полтора года строгого.

И понеслось. Жить на сто первом километре по общежитиям с уголовщиной, пьяницами и проститутками невозможно, а длительные пребывания в Москве, всегда заканчивались для меня подписками и тюрьмой.

Может быть я бы и плюнул на всё и уехал куда-нибудь в Горький, но у меня уже была жена Люба и сын Женька, а кроме того у матери умерла сестра, и она осталась совсем одна.

Короче, вот уже почти двадцать лет я мыкаюсь по лагерям, не имея ни жизни ни покоя.

Уже и жена устала, и у меня сил нет. Жить где-то вне Москвы, так лучше в лагере.

А живу в Москве – рано или поздно ловят. То с работы сдадут, то с подъезда.

В жизни ничего не украл, дерусь только в лагере, не пью и не курю.

Вскоре Женя ушёл на досрочное, но звонил мне в контору постоянно и просил, при первой возможности, приехать к нему в Москву.

Такая возможность появилась не скоро. Мы с женой ехали как-то через Москву на юг, и я предложил ей поехать к Женькиной жене, где, как сказала его мать, он сейчас находится.

За те восемь лет, что мы не виделись, он успел отсидеть ещё два срока, и уже третий месяц жил на свободе, работая нелегально грузчиком на товарной станции. Зарабатывал он неплохо и утряс с участковым свои дела.

– Пока никто не напишет бумагу – закончил участковый их разговор.

Сына я не видел, а жена Люба приятная и тихая женщина, работавшая тогда на Всесоюзной студии грамзаписи, очень нам понравилась. Она, кстати, подтвердила, что на их с Женькой свадьбе играли Первый концерт Чайковского, а не марш Мендельсона, чем и закончила наш, ещё лагерный спор.

Чтобы поговорить без женщин, я предложил пойти выпить пива.

– О! Я тебя сейчас таким напитком угощу, завал!

Так я впервые попробовал разливную «Фанту», которая только появилась, и был в восторге.

Видя моё благополучие, Женька напомнил мне про тридцать шестой этаж.

– У тебя всё ещё впереди, попомнишь меня, а для меня жизнь уже кончается.

– Жень! Да тебе ведь только сорок два.

– Люба хочет развестись со мной – сил у неё уже нет, сын почти чужой, мать спивается совсем, а что мне без них делать.

– Приезжай ко мне! Захочешь – будешь у меня водителем, и с квартирой решим.

– Лишнее это всё, Не могу я тебя подставить. А я уже за себя не ручаюсь. Дошёл совсем. Нервы ни к чёрту.

Через два года я нашёл его у матери. Он был в синей телогрейке. От глаза до угла рта у него краснел большой полукруглый шрам.

– Это меня пьяные козлы пивной кружкой отоварили. Но я тоже им, гадам, устроил.

Я торопился, и мы на такси вместе поехали на вокзал. Я ехал на север, и у меня в багаже была дублёнка, поэтому свою кожаную куртку я отдал ему. Отдал и почти все деньги, что у меня оставались.

– У меня чувство, что мы видимся последний раз – его изуродованный глаз слезился.

Прошло несколько лет. Так получилось, что у меня в Москве появились связи и много возможностей. Я решил разыскать Женьку. Позвонил матери, но знавшая меня её соседка сказала, что мать недавно похоронили, а Женя сидит где-то в закрытой психиатрической клинике.

Я хотел было через знакомых эмвэдэшников узнать адрес, но, в конце концов, оставил это дело. Наверное, не хватило духу.