Одной женщине очень хотелось поплакать на плече у одного мужчины. Не правда ли, пошлость? Хотя, если немного изменить угол зрения, сделать полшага в сторону… А если их не делать, если подходить здраво, разумно, на общих основаниях, то жизнь предстанет в том выгодном ракурсе, который так ловко обслуживает фразеология со всеми этими не своими санями, милыми, бранящимися для потехи, дымом не без огня. Но стоит только допустить, что женщину зовут Натальей Сергеевной, что она – невысокая шатенка с серыми глазами, – и придётся формулировать иначе: Наталья Сергеевна была несчастлива, и ей хотелось, чтобы Андрей Васильевич её утешал. А это будет не совсем точно, потому что хотелось ей именно того, что сказано в первой фразе: прижаться лицом к его плечу и плакать. То ли фильмов насмотрелась, то ли романов начиталась – мало ли, как проникает в сознание этот набор: счастье проснуться рядом с любимым человеком, выстирать его рубашку, выплакаться у него на плече. В общем, конечно, заслуживает она, чтобы на общих основаниях, и потому лишается имени собственного и впредь будет именоваться, например, по профессии: учительница французского языка, то бишь француженка. Мужчина, на плече которого француженка собиралась плакать, вёл физику в седьмых, восьмых и десятых в той же школе на окраине, в новостройках. Он будет физик. О физике тоже известно не много: он достаточно высок, чтобы лицу француженки было удобно уткнуться в его плечо. И ещё, он женат и имеет сына. Это даже и в анкетах пишут, тут ничего такого не общего нет.
Мысленно делая шаг к физику, к его плечу, француженка в действительности шагнула в мягкую слякоть, замешанную ботинками строителей соседнего точечного дома. Чёрная нога оставляла на школьном паркете жирные следы. Техничка сразу припомнила старую обиду и обрушилась:
– Ваш пятый «А» мне во вторник весь пол загадил, идут с физкультуры, ноги не вытирают, сегодня плащ с собой берите, в раздевалке потолок белят…
Из другого конца коридора на француженку надвигалась завуч:
– Не забудьте, надо с Антоновым что-то решать, вчера родительница приходила…
Получалась опера – излюбленный школьный жанр, и техничка с завучем твёрдо и грамотно вели свои партии. Понимать ту и другую сразу француженка ещё могла, но отвечать двоим одновременно было выше её сил. В таких случаях в голове у неё появлялась неприятная лёгкость, а руки плавно, как под музыку, опускались вдоль тела.
В последнее время странно стал действовать на француженку школьный звонок. Ей казалось, кто-то сильный берёт в руки её сердце и начинает выкручивать его, как бельё. С последними, уже почти беззвучными вибрациями звонка – всё выжато досуха, не остаётся ничего, кроме синюшной бескровной тоски. На урок или с урока звонят, всё равно.
Да, сегодня. Больше француженка не могла. Ей казалось, что плач на плече решит все проблемы разом, что после этого жизнь совершенно изменится и звонок, чёрная весна, соседняя стройка, сухо постукивающая под ядовитым солнцем, будут над ней не властны.
Если по-человечески, здраво, то есть на общих основаниях, француженке было грех жаловаться. Её спокойная жизнь вдвоём с ещё бодрой мамой в отдельной (двухкомнатной!) квартире не шла ни в какое сравнение с кромешным адом математички, у которой муж алкоголик, или с вечным кошмаром географички, у которой дочь умственно отсталая и любит играть с огнём и биться головой о стену, и то и другое в буквальном смысле.
– Какие такие личные неприятности? – изумилась директриса, когда несколько дней назад француженка сделала робкую попытку отказаться от открытого урока.
Французский чудом уцелел в школе, может, потому, что она на отшибе, на окраине, и на неё ещё не успели обратить внимание. У француженки даже кабинета своего не было. То и дело её посылали в кабинет химии, а там – таблица Менделеева в полстены, и особенно почему-то доводит плюмбум – свинец, тяжёлый металл, так и лезет в глаза… Упразднят скоро ваш французский, как упразднили чёрные пластинки на 33 оборота. А она ещё от открытого урока отказывается!
Какие такие, говорите, личные неприятности? Если всё же изменить угол зрения, сделать пару шагов в сторону, то можно увидеть тахту, на которую по вечерам молча, лицом к стене, ложится женщина и медленно подтягивает колени повыше к подбородку. Иногда она, правда, садится в кресло, опять-таки норовя подтянуть колени к подбородку, и смотрит в ящик с экраном часа по три, потому что с мамой уже обо всём поговорила лет десять назад. А если на те же два шага вернуться, то тахты, стенки и ящика не видно, зато возникает яркое такое, неоновое словосочетание: тридцатипятилетняя старая дева. Француженке, чтобы менять угол зрения, вовсе не требовались подруги, коллеги, соседи, ученики, или кто там ещё заставляет нас взглянуть на себя по-новому. Её мозг справлялся сам. Подобно кинооператору-виртуозу, работающему с посредственным режиссёром, он давно вышел из-под контроля: наезд камеры – и вот уже жизнь француженки получается такая нелепая, смешная и гадкая, что скулы сводит.
Почему именно физик? Что значит – именно? Вы что, неоновую надпись забыли? Кинулась догонять свой бабий век, всё равно с кем.
Может быть, потому именно физик, что сидели они рядом на педсовете, а тут дали звонок, и у неё, видно, сделалось такое лицо, что он спросил:
– Что? Голова болит?
– Нет. Сердце.
– Это у вас на звонок такая реакция, – улыбнулся он.
«Да он же просто пошутил! – вы скажете. – Он и не думал даже… Просто пошутил».
Конечно, пошутил. Она бы и без вас об этом догадалась. Если бы захотела.
Роман обещал быть вялотекущим, как урок литературы в восьмом классе. Теперь француженка телевизор почти совсем не смотрела, а, лёжа лицом к стене, всё думала: интересно, он так худ оттого, что мало ест, или такой обмен веществ, и почему он так щурится иногда, и если это близорукость, то минус сколько, и почему тогда не носит очки… Ей было мучительно жаль, что он не знает французского. В этих каркающих звуках и сжатых, как пружины, словах, была бы их общая тайна. Глупая! Тогда бы он был не физик, а француз.
Что до физика, то дома он о француженке, конечно, почти не вспоминал, было не до того, зато стал гораздо чаще давать контрольные в десятых, чтобы иметь возможность поразмыслить.
Так бы всё и продолжалось, без пошлых признаний и объяснений и без всего остального, для чего используются уже не фразеологизмы, а жаргонизмы, если бы француженке не взбрело в голову плакать на плече.
Витя Антонов говорил мучительно и трудно. Француженка слышала только одно слово, которое далось ему легко – на перемене, при появлении завуча, и это было слово «Атас!». Она теперь пыталась вынудить его сказать по-французски «У меня есть карандаш». Француженка напрягала лицевые мышцы и даже мышцы живота: «У меня есть карандаш!». Мальчик тоже напрягал, но… молчал. Она в пятый раз с тоской спросила его по-русски, почему же он молчит. Антонов молчал. Она уж давно научилась переносить детскую вялость и медлительность, но тут совсем другой случай. Мальчик не был патологически ленив, ни нахален, ни, наоборот, робок, ни болен психически. Он был глуп. С такой глупостью, породистой, чистой, как золото высокой пробы, она встречалась впервые и чувствовала… унижение. Солнце к четвёртому уроку превратило школу в парник. Наезд – и француженка увидела красную от парникового жара тётку, всю жизнь яростно доказывающую, что у неё есть карандаш…
Француженка быстро шла к учительской. Сейчас. У него как раз должно быть окно. Но в учительской физика не оказалось. Она кинулась в кабинет химии. Да, там он и сидел, проверял контрольные. Надо только успеть донести до него слёзы, которые уже стоят в глазах. Она-то рассчитывала, что всё произойдёт в учительской, там свободно, а здесь столы и ещё дурацкое возвышение. На нём стоит учительский стол. Видимо, на случай какого-нибудь взрыва при демонстрации опытов, – чтобы пострадал только учитель, а дети спокойно наблюдали снизу. Она ступеньки не учла, споткнулась и сильно ударила ногу. Невысокая женщина с ушибленной коленкой остановилась в каких-то сантиметрах от поднявшегося со стула мужчины и стоит. От неожиданной резкой боли слёзы у неё пропали. Конечно, они опять появились бы, если бы он обнял её или хотя бы погладил по голове. Поднять голову и посмотреть, какое у него лицо, она постеснялась. Она видела только его светло-серое плечо и ничего больше. Со стороны это выглядело так, как будто они едут в троллейбусе, полном, но не набитом. Но там хоть качает. Даже иногда швыряет людей друг к другу. Наезд – француженке показали её обездвиженный автобус. Надо выходить.
Она ему нравилась, очень нравилась. И даже не стала нравиться меньше, когда он увидел её слёзы, что было бы вполне естественно. Просто у него такое уже случалось, да хоть с женой, и с некоторыми другими женщинами, и он знал, что никакого чуда не происходит, ничего это не решает, а лишь служит неплохим вступлением к тому, чем вряд ли стоит заниматься в кабинете химии на пятом уроке.
«Да он просто растерялся и потому не обнял её», – скажете вы.
Хорошо, хорошо. Он просто растерялся.
Физику было неловко. Как если бы он поленился искать в кошельке мелочь для ребёнка-попрошайки, а себе сказал, что всё равно этот рубль у мальчика отберёт злой дядька, который его поставил здесь, в метро. И физик ходил по кабинету: то поднимался на возвышение, то опускался, смотрел на таблицу Менделеева, и всё попадались ему инертные газы – аргон, неон и гелий.
Француженка вышла на заднее крыльцо. Урок ещё шёл, и на школьной спортплощадке бегали 300 метров. Упитанная физкультурница, обтянутая синим спортивным костюмом, кричала:
– Давай, Лунин, давай, набегай, не укладываешься! Давай, давай, давай!
Костя Лунин, грузный девятиклассник, уже далеко отстал. Даже француженке издали было видно на его лице то страданье, тот стыд за свою неполноценность, который ни с каким физическим напряжением не спутаешь. А физкультурница стояла ближе.
– Не укладываешься, Лунин!
Никогда он не уложится. Тут-то француженка и заплакала – так, как должна была плакать пять минут назад в кабинете химии. А когда успокоилась и увидела чисто промытые новостройки, уходящие в бесконечность, и синий небесный коридор, то вспомнила… В детстве, кажется, лет в шесть, она оказалась с мамой в новом районе. Это был, конечно, совсем другой район, и даже другой город. Мама остановилась поговорить со знакомой в янтарных бусах, а девочка, предоставленная себе, увидела такой же синий коридор между двумя длинными рядами домов. Она крепко вцепилась в мамину руку: наверно, поняла, что предстоит бесконечно идти на синий цвет мимо белых башен точечных домов, что это, собственно, и есть жизнь. Подобных слов она себе, разумеется, тогда не говорила, но «жизнь» – непривычное, не шестилетнее слово – не то чтобы сказалось, а так, пробежало, проскочило. И через тридцать лет ей опять напоминают… И последний дом не стал ближе, он вообще не определяется. И та же детская смесь азарта, смятения, предотъездной какой-то тоски, и то же дурацкое, теперь-то уж точно ничем не оправданное предчувствие нового. И нет на картине места ни маме, ни физику, никому. А вцепиться нельзя даже в школьные перила, потому что их тоже нет на заднем крыльце, с которого дети сбегают на спортплощадку.
Француженка поднялась на две ступеньки вверх и прислонилась к школьной стене. Она прижалась к ней виском и ухом, как будто выслушивала больную школу. Звонок с урока вогнал зданье в дрожь, проник в ухо француженки, добрался до сердца и взялся было за своё, но его перебил короткий резкий свисток – Костя Лунин закончил дистанцию.