Вероника Капустина

Люди нездешние

Вот так они все ходили и ходили по дачному поселку втроем и искали кота. Аля и Лиля - впереди, она - на несколько шагов отставала. Если бы она с детства не проводила здесь лето, не была знакома всей округе, ее, наверно, приняли бы за двоюродную тетю или гувернантку какую-нибудь, - так она была непохожа на этих лунных светлоглазых девочек, вернее, конечно, они на нее. А между тем, это были ее дочки, Аля и Лиля, восьми и шести лет. Все это напоминало вот что: электричка, по вагону идет чеченского или цыганского вида женщина с белокурым ребенком и ноет:

- Сами мы люди нездешние...

Полосатый кот был взят в семью подростком, этим же летом, и больше не для детей, а для нее. Девочки же были так самодостаточны, что казалось, им больше вообще ничего не нужно, у них все есть. Ей, конечно, чего-то не хватало, но она всегда больше любила собак. Кот прижился.

Пропал он три дня назад. Два дня просто нервно ждали, а на третий, по настоянию Али, пошли искать, и теперь прочесывали поселок с занудной методичностью отчаявшихся. Может быть, ждали бы и дольше, но уходили последние дни августа, и послезавтра Але было уже в школу, - значит, они уезжали в город.

Первой к очередной соседке подходила Лиля и за какие-то несколько секунд готовила почву для отставших матери и сестры. Этот холодновато-зеленый, очень ясный взгляд погружал в подобие транса: хотелось долго и обстоятельно отвечать девочке, рассказать все, что знаешь "по этому делу", и даже больше. Вопрос задавался негромко, но внятно, с прекрасным плавным звуком вместо "р", который на письме мы затруднились бы передать:

- Простите, вы не видели вот такого, - руками показывалось, каких именно размеров, - кота? Он потерялся.

Последние полчаса она вообще не подходила с девочками. Издали здоровалась с соседями, а потом стояла поодаль, смотрела, не отрываясь, на верхушки деревьев, которые сходились и расходились от ветра. Ей вдруг пришло в голову: почему же они вот так сходятся и расходятся? Их же должно наклонять в одну сторону. Непонятно.

Березы в этом году пожелтели рано. Мелкая желтая труха их листьев уже сыпалась на землю. Она все никак не могла избавиться от чувства, что каким-то таинственным образом, подобно Алисе в Стране чудес, поевшей волшебного гриба, выросла за это лето - такими маленькими, пыльными, жалкими казались ей собственные босоножки, когда попадались на глаза.

Аля и Лиля стояли с какой-то незнакомой женщиной. Кажется, родственница или приятельница соседки, Веры Сергеевны. Тут же вертелся внук Веры Сергеевны, Вадик, который был всегда за рулем, наверно, и спал в седле велосипеда. Что-то такое необычное было в приятельнице Веры Сергеевны, что-то очень знакомое, крайне важное... В разрезе глаз, что ли, в мимике... Она даже не поняла, зачем окликнула дочек:

- Саша! Лиза! Пойдемте!

Да не могла приезжая ничего знать про их кота! Она человек нездешний. Девочки, как всегда, не отозвались на Сашу и Лизу. Пришлось подойти. Да хотелось, хотелось ей подойти, поздороваться, почему-то пожаловаться! Она постеснялась заговорить, но зато смотрела на гостью соседки так долго и пристально, что та вдруг заторопилась. Наверно, ей стало неприятно. Или, скорее, просто скучно. И через полминуты приезжая уже не помнила эту худую и хмурую, как растрепанная ворона, и двух ее прозрачных дочек.

Наконец она поняла, на кого похожа родственница Веры Сергеевны!

"Интересно, скоро ли я окончательно сойду с ума или так и буду продолжать ходить, есть, пить чай и искать кота, как нормальная?" - подумала она. Именно так и подумала, таким вот распространенным предложением, какими нормальные люди никогда не думают.

Пошли наконец домой. Она упиралась взглядом в лопатки Лили, то есть Лизы. На Лилиной бледно-зеленой вязаной кофточке поехала петля.

- Пришила бы Але пуговицу...

Это обычно говорилось очень спокойно, как все, что говорил ее муж. В этом не было ни раздражения ее неряшливостью и нерадивостью, ни усталости, ни даже заботы об Але. Не понимала она, что там было. Когда он приезжал на дачу, девочки не радовались бурно, - они плавно, как река, поворачивали и текли за ним. Выстраивались, как металлические опилки вблизи магнита. Эти трое уходили куда-то гулять, возвращались, когда уже начинало темнеть, и были издали похожи на три тонкие, бледные свечки. Ее тоже звали идти гулять, но она не шла, потому что знала, что не нужна им со своими сбивчивыми и слишком подробными рассказами, резкими и неуклюжими движениями, постоянным "я не понимаю...". Вообще, она среди них была вроде рабочего сцены или осветителя, зашедшего в стоптанных ботинках на сцену, где идет балет. Она всем мешала в этом белом, стройном мире. Но никто ничего не говорил. Балет же!

Как-то она спросила в отчаянии:

- Скажи, зачем ты на мне женился?

Опустилась тишина и чуть не задавила ее за полминуты, которые он еще оставался в комнате. Ей было и стыдно, и обидно, и, главное, совершенно непонятно, почему этот вопрос нельзя задавать!

Случай из ее детства. Мы просто не можем его не вспомнить. Вы спросите, кто это мы. Мы и сами точно не знаем. Наверно, мы - это все те и все то, что окружает ее: люди, ветки, дома, камни, собаки, - все, что поневоле воспринимает ее в этом мире. Мы - всегда здешние, потому что везде разные. Нас такое несметное множество, что удобнее будет подобрать какой-нибудь привычный для человеческого сознания образ. Ну, если хотите, - те самые наливное яблочко и золотое блюдечко, которые в сказках демонстрируют, что делает человек за тридевять земель в данную минуту. Вот мы и показываем ее. Не вам, а так, вообще показываем. Вынуждены.

Так вот, случай из детства. Она стоит возле начерченных на асфальте классиков. С неповторимым, сладостным звуком плюхается в "пятую" битка наполненная песком баночка из-под вазелина. Плюхается и немного проезжает. В этом звуке для нее, маленькой, все - успех, радость, близость каникул. Ее не берут прыгать. Непонятно, почему не берут. Не объясняют. Вредничают. Она стоит вся красная. Вокруг очень тихо. Она чувствует, почему не берут, но зачем-то ей надо еще услышать их злые слова, и она стоит, и тихо...

Сырники на сковородке изрядно пригорели от воспоминаний. Она выключила плитку и вышла на веранду. Воздух, как это бывает в конце августа, уплотнился и, казалось, лучше проводил звук. Она всегда думала, что в раю, если он есть, вечный конец августа, эти последние его две недели с виноградом в ларьках, холодком на щеках, вельветовыми брюками, в которые все влезают независимо от моды. Не рай, а какой-то Рио-де-Жанейро зимой! Извините, мы отвлеклись, но почему-то уверены, что ей должна была прийти в голову именно эта мысль.

Ей показалось, что достаточно вполголоса позвать девочек по именам - и они услышат. Они были довольно далеко. Аля только что перекочевала с освещенной солнцем дорожки сада в тень, рука Лили с ведерком была еще на свету, а сама она - уже в тени. Двигались они медленно, Вера Сергеевна сказала бы: "Спят на ходу". Это тоже воздух: в конце августа от него бывает самое настоящее опьянение, не хуже, чем в конце мая, и даже дольше сохраняется.

Девочки опять не отозвались на Лизу и Сашу. Мы-то знаем: нужно совсем не так кричать, когда зовешь детей с улицы домой. Надо так налегать на последний слог имени, так разрезать им пространство, чтобы в плотном воздухе оставался белый вспухающий след, как от пролетевшего самолета. Имена, придуманные дочкам отцом, нельзя было выкрикнуть. Не на что опереться - не на скользкое же, влажное "л"! Но ведь, в конце концов, наступает возраст, когда все эти Таты, Леки и Ляли становятся обыкновенными, понятными Танями, Ленами и Олями! Эти не хотели. Ее-то собственное имя звучало, как надоедливая оса. Ей казалось, что, едва заслышав его поблизости, люди начинают озираться и отмахиваться.

- Может, его кто-нибудь взял, - говорила она не своим, рассудительным голосом, и противна была себе необычайно, - кто-нибудь из местных. Он тут хоть гулять будет! А в городе что? Мы с папой на работе, Аля в школе, покормить-то некому лишний раз...

- Зачем кота лишний раз кормить? - недобро поинтересовалась Аля, сузив свои большие глаза до щелочек (те девочки в ее детстве, когда вредничали, тоже всегда щурили глаза). - Ты просто не хочешь его искать, правда же? (Тоже их, вредное выражение - "правда же".)

Тут разом часы в кабинете начали бить семь, мимо проехал на велосипеде внук Веры Сергеевны Вадик, заметалась и загремела цепью соседская Магда, высокий женский голос позвал Вову, вдребезги разлетелась чашка, которую она задела, когда замахивалась на Алю. Удар, вернее, шлепок, пришелся по предплечью и, видимо, получился сильным. Аля угрожающе нагнула голову, как бодливый теленок. Опять стало очень тихо. Это после того, как в один миг уместилось столько звуков! На Алю она старалась не смотреть.

Последний такой приступ дикого гнева случился несколько лет назад. Она тогда больно отшлепала маленькую Лилю, когда та очень серьезно и спокойно заявила:

- Я хочу не такую маму. Я хочу красивую.

Муж, помнится нам, посмотрел на жену удивленно и как-то брезгливо и сказал:

- Тебе тридцать лет.

И сразу вышел.

"Ну и что? - хотелось ей крикнуть. - Ну и что? Если мне тридцать лет, то я уже не имею права обижаться?"

Но она не крикнула, а стояла и тупо смотрела на затаившуюся Лилю, которая, в свою очередь, не понимала, почему нельзя говорить правду, и, должно быть, окончательно убеждалась в том, что мама у нее, и правда, некрасивая и злая, что, в сущности, одно и то же.

Сейчас она тоже смотрела прямо перед собой, почему-то прижав руку к уху. Хотя защищаться теперь надо было не от звуков, а от немыслимой тишины. Звуки какие-то, конечно, вокруг были, но ее мозг, именно мозг, а не уши, не хотел их воспринимать. И еще: ей казалось, что только что случившееся так нелепо, что просто не могло произойти с ней. Девочек уже не было в комнате, как будто их вообще еще не было на свете, и сейчас она вполне могла поверить, что ей десять лет, и стоит она, например, у нарисованных на асфальте классиков.

Часов в одиннадцать вечера она села в комнате на кровать, очень прямо, столбиком, как заяц. Не хотелось ей сидеть. Ей просто некуда было деваться. Посуду она уже всю вымыла. Аля и Лиля возились на веранде. Наверно, она не сказала им вовремя "Идите спать", они и не пошли. Не сказала - просто не смогла выйти на веранду. Вот уж действительно по-настоящему с ума сошла! На сей раз уже точно.

- Помнишь, ты спрашивала сегодня утром? - сказала она себе ехидно.

Когда она сильно волновалась, то гадости себе говорила особенно подробно и развернуто. В любой неврастенической жвачке находилась у нее для себя прочная, стройная шпилька.

Погода очень похожая, вот что! Такой же ветер, не порывистый, а широкий и размашистый, как в тот день, когда она познакомилась с ним. И чтобы от одного этого сходить теперь с ума?

Они не виделись года три, а может, и больше. Она давно и нарочно перестала считать. Та женщина утром, когда они искали кота... так вот, у нее был тот же тип лица, что и у него. Такие лица, казалось бы, не затруднительны для природы, потому что на них не требуется много красок. Зато нужно очень хорошо вылепить. Это не то что: там подкрасить, сюда родинку - вот вам и лицо.

Она нечасто встречала такие лица и всегда безошибочно вылавливала их из цветовой какофонии. Их мало. Природа особенно себя не утруждает лепкой. Она людей мучает, почти не напрягаясь.

"Не людей, а тебя. Какой еще идиот станет мучиться из-за того, что кто-то на кого-то похож?" - мерзопакостно поинтересовался внутренний голос.

Будем лучше называть его не внутренним голосом, а глупым разумом, ладно? Это ему как раз подойдет.

Она все сидела на кровати, и в голове у нее, как вагонетки, грохотали короткие фразы, ничего общего не имеющие с развернутыми сентенциями глупого разума:

"Я никогда больше его не увижу. Никогда не увижу. Даже если жив и здоров".

Она в свое время столько раз разыгрывала в уме его исчезновение из жизни, она уже так перебоялась, так много плакала об этом, а глупый разум так часто пугал ее: "Накаркаешь, дура!", что... В общем, она думала, что изжила этот страх. Повторяем: это она так думала. Во всяком случае, она поняла, что тут-то как раз жизнь изобретательна. Может, потому, что ей помогает смерть. Все бывает совсем иначе, чем можно себе представить, не страшнее и не легче, просто иначе. Наконец, с ней это могло случиться раньше, чем с ним. Сейчас, во всяком случае, она почему-то знала, что он жив и здоров. Вагонетки все грохотали:

"Вы больше не увидитесь. Вы будете жить вполне благополучно, но не увидитесь. И потом, он тебя не помнит. Он, может быть, даже не помнит, как тебя зовут. Ни лица не помнит, ни голоса. Случись вам разговаривать по телефону, например, - он будет говорить с тобой, как с малознакомым человеком. Знаешь, сто лет назад сидели рядом в кинотеатре, смотрели один и тот же фильм..."

И она заранее обиделась на него и на себя за то, что не появлялась три года или сколько там, что с ней так несправедливо... ну, в общем, понятно. Она заплакала, и, как ни странно, это были обида и слезы того же накала, что в шестом классе, когда мама никак не соглашалась укоротить ей форму на два сантиметра. А еще она так плакала, когда этот самый человек сказал ей, что заранее знает, чем все у них кончится, а потому и начинать ничего не надо. Едва успела положить трубку - хлынули слезы. Потом она много разговаривала с ним, слава богу, про себя, - убеждала его, что хорошо-то, конечно, им не будет, но жизнь все равно их как-нибудь обманет и все случится совсем не так, как он "знает". Но мы сейчас не об этом. Не наше дело разбираться в их отношениях, наше дело - наблюдать. Мы, собственно, сейчас о том, что так называемый смысл жизни может преспокойно умещаться и в баночке из-под вазелина, и в скрежете ножниц, отрезающих лишние сантиметры юбки, и в том, чтобы, в сущности, малознакомый человек погладил тебя по щеке и сказал тебе "ты". Не бог весть какое открытие. Но ей сейчас пришла в голову эта мысль. Мы и фиксируем. Поневоле.

"Ты по какому поводу плачешь?" - выступил глупый разум, воспитанный на "От двух до пяти".

Она даже встала, чтобы от него отделаться. Этого физического усилия ей вполне хватило, чтобы вдруг понять, что делать. А делать нужно было вот что: идти и звонить ему. Немедленно! О, она была в этом совершенно уверена, несмотря на то, что ночь, что девочки останутся, значит, одни дома, что в поселке один-единственный телефон-автомат, и у того трубка выдрана с мясом. Она вышла на веранду и сказала Але и Лиле: "Я пошла", причем они не спросили, куда, и вышла, и не угодила ногой в щель на ступеньке, где отошла доска, и не почувствовала росы. И сразу сообразила, что идти надо к Пашке Шубину, владельцу двух ларьков, который и дома торгует сигаретами и пивом в банках, стоит только постучать. У него, единственного в поселке, есть телефон. То, что в другое время непременно остановило бы ее: поздно, неудобно будить людей, у Пашки, кажется, жена болеет, нехорошо, неловко, все это вдруг отступило перед какой-то невообразимой срочностью. Это, знаете, ночью так врываются к соседям вызвать "скорую" и выпаливают взлохмаченной хозяйке в ночной рубашке: "Простите ради бога, но у Маши отошли воды..."

А сейчас-то что она скажет? Это она-то, которая в булочной вечно стесняется спросить, свежий ли хлеб! И, главное, ему-то самому что она скажет? Да понятия она никогда не имела, что ему сказать, и потому вечно боялась звонить. Вообще, иногда хотелось, чтобы его снимали скрытой камерой (да-да, именно, именно: блюдечко и яблочко!). Нет-нет, никаких его тайн ей не нужно было! Просто, как он ходит, как он пьет чай, читает книгу. Ей почему-то в голову не приходило, что это и есть самые большие тайны. Это только мы знаем, потому что мы-то всегда с ним, а она, как та цыганка или чеченка - пропела свое в этом вагоне, перешла в следующий.

Иногда она очень ясно "видела" его в разных местах города. Места эти ровно ничего для нее не значили, а значили ли для него, она знать не могла. На Конюшенной (ну что ей Конюшенная?) она видела его спокойным и даже веселым, он шел с какой-то женщиной и улыбался ей. Зато в Александровском саду лицо у него было растерянное, какое бывает, когда вдруг приходится расстаться с кем-то дорогим, и надолго, может, навсегда. Откуда эти "живые картины" брались у нее перед глазами, непонятно. То есть ей, конечно, непонятно.

Ей хотелось просто видеть и слышать его. Участвовать в его жизни было ей не по силам, она боялась не справиться, злилась на себя за это и на него тоже злилась... И сейчас, пока шла мимо канавы, куда в двенадцать лет удачно завернула на велосипеде, и тот же теперешний кооператор Пашка ее оттуда вытаскивал, продолжала обижаться. Но надо было звонить, необходимо было сказать в трубку хоть что-нибудь, например:

- Мы с вами - малознакомые люди!

Эта фраза просто рвалась из нее, радостно и бодро пульсировала, выговаривалась легко и сильно. Она сейчас казалась необыкновенно удачной. Такой случился невозможный подъем, так сказать, упоение решимостью. Надо только набрать побольше воздуха... Ничто, ничто не остановит человека в таком состоянии. Одна беда: минут через десять оно обычно проходит само. А так, ничто и никто!

Кот сидел на куче песка, высыпанной вчера около Пашкиного дома. Она узнала его, разглядела в темноте все нехитрые детали его помойного окраса. Это был, безусловно, их кот. У нее как-то сразу расслабились мышцы лица. Все всплыло: и больная жена Паши Шубина, и ночь, и девочки одни, и спящая семья того, кому она собиралась, дура, звонить. И его недовольное лицо она себе представила. Первые несколько секунд он, возможно, разговаривал бы с закрытыми глазами. Скорее всего, до заготовленной дурацкой фразы (это же ясно теперь, что дурацкой!) дело бы просто не дошло.

Она как-то механически, чувствуя, как сгибаются ноги в коленях, присела и взяла кота. По пути домой рассмотрела каждый камешек на дороге, потому что больше ей как-то некуда было смотреть и не о чем думать. Оказалось, что уже давно идет дождь, потому что и камни, и ее босоножки, и кот были мокрые. Ветер утих. Что-то надо было сказать коту (почему надо? Кто это услышал бы и поставил ей "зачет", кроме нас, конечно?). И она сказала именно то, что было нужно:

- Где же ты шлялся-то так долго?

Даже эта короткая фраза далась ей очень нелегко, конца ее кот, скорее всего, и не услышал. Даже мы, признаться, с трудом разобрали. Еще надо было покормить кота, и она покормила. И сразу нашлось чем, хотя, кажется, когда она уходила, холодильник был пустой. Продукты завтра утром должен был привезти муж.

Девочки спали. Ее не было минут пятнадцать, но они успели лечь и уснуть. Обе лежали на правом боку, закутавшись в одеяло до самого носа и даже носы норовя прикрыть ладошками. Она тоже легла и подумала, что вот, завтра снова просыпаться и вставать. Эта обычно безликая мысль на сей раз оскалилась такой тоской, что, не притупи ее наваливающийся сон, могла бы по-настоящему свести с ума.

Муж приехал раньше обычного. В восемь десять он был уже на станции, а в восемь пятнадцать открыл дверь с веранды в комнату. Жена и две дочки спали в одинаковых позах: на правом боку, сжавшись, спрятавшись, отвоевав себе кусочек времени и пространства, свободного от бодрствования. "Не трогать! Не беспокоить! Не приставать!" - сигнализировали три съежившиеся фигурки. Он-то спал на спине. Он не мог понять, как им не жарко и не душно, таким закутанным. Он вышел на веранду, прошелся несколько раз от двери до кошачьей миски и обратно, и к нему пришла простая-простая мысль, которая приходила часто этим летом, но так - на какие-то доли секунды, а теперь вдруг заняла собой все, как будто была сколько-нибудь значительной. Она позволила покрутить себя так и этак и выразить наконец: "Теперь они стали больше похожи на нее".